Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2004, 1

Каллиграфия и кляксы

С т и х и

      

*  *  *

Вздорное, только вздорное
пробирается в сны.
Но внутри его черное
пламя ночной вины.
Из него-то и множатся,
чуть поглубже спустись,
скалящиеся рожицы,
и никак не спастись –

ибо и ты, бессонница,
жжешь аутодафе.
Видишь, куда все клонится,
сдайся на ночь, на две.
Жизнь – субстанция нервная –
верно. Но ведь не вся.
Есть же еще резервная
у нее полоса.

Тех, в какие закутались
бабочки до весны,
дай мне одну из путаниц
размотать не на сны.
Кануть дай от усталости
просто в ночь, в никуда.
Но пусть дрожит – пожалуйста –
там хоть одна звезда.


*  *  *

Быть под знаком, под дланью, под властью
незнакомца, который один
учит жизни как хрупкому счастью,
но велит себя звать господин, –

о, я за! Я-то за! Да и кто же
против?.. Кроме него одного –
в истонченной носящего коже
золотое мое вещество.

Рад служить – но плениться нельзя им
до конца как возлюбленным. Рад
жизнь отдать ему, но не хозяин
ей, а раб я. Так может ли раб?

Грош цена мне – но что ж с недоверья
начинать и, вспоров в Рождество,
выпускать из подушек, как перья,
неземное мое существо?


*  *  *

Какую роскошную панихиду
поют межсезонные менестрели,
когда каждой твари по паре и виду
их вдруг под окном соберется в апреле:

по снегу небесному, гревшему землю,
по углям, погаснувшим в печке, по дыму,
по пеплу Помпеи, по сгнившему стеблю
поют: упокой, кто ты есть, эту зиму.

Из клюва взорвавшейся почки Везувий
струну одуряет дымком поцелуя,
у певчих затем и застрявшую в клюве,
чтоб «памяти вечной» звенеть «аллилуйя».

Еще бы денек к тридцати – и на пляску
свернуло, какая не снилась Давиду.
И так уже слишком похоже на Пасху,
и слез не хватает допеть панихиду.


       Госпиталь

                      А.Ш., D.G.

1

Где зима начинается в декабре
на пустом – только дуб и рябина – дворе
с белками, от дупла до дупла
скачущими, как ртуть,
моя кровь стежками из-за угла
проложила по снегу путь.

Это было в госпитале Сент-Джон.
Группы чаек, синиц, снегирей, ворон.
Хочешь не хочешь, едешь верхом
вдоль подернутых тонким ледком глубин,
и не очень трудно взобраться на холм,
когда в норме гемоглобин.

Это было на озере Клары Святой –
голый дуб, да рябина, да дворик пустой.
И я чаще не тем, с кем съедал обед,
а с кем прежде ел, но чье время прошло,
просыпаясь твердил при встречах «привет».
И мне было с ними тепло.

И скакала кровь, как рябины дробь,
и опять попадала не в глаз, а в бровь,
и хоть день и ночь говори я
им «привет» и имя: привет, имена! –
на уме оставалась Мария одна,
и не знал я, что за Мария.


2

В окно хирургии, горстями в стекло
и, как на молебне, с размаху окрест
кропильницы и себя самого
одними ударными, сухо оркестр
в бесчисленный раз репетирует соч.
для шума соломы и пороха туч,
и ритм их, без сна оставляющий ночь,
смешно сказать, не текуч, а тягуч.

Дождь льет до утра, и с ним до утра
с одним, потому что один он шустр,
кокетничает за пультом сестра,
чья очередь в списке ночных дежурств.
И птичкам и прочеркам в клетках графы
бубнит, отбывая часы, санитар:
– В какую струну ни затягивай швы,
смешно выздоравливать, когда стар.


*  *  *

О чем и пишутся стихи,
как не о жизни, милой жизни –
от снов ее и чепухи
во вдохновенье, в детском визге?

От сумерек ее в слезах,
от беспощадной ласки в стонах.
От милоты в ее глазах –
без памяти. Вечнозеленых.

Особенно когда она
вдруг расшибается об Аушвиц
и – в пыль. Не то собой пьяна,
не то не в меру разогнавшись.


*  *  *

Утренние пустые ангары,
сумрака взвесь, холодка и росы,
необъяснимо наводят чары
на настенные и ручные часы:
спичкой ли чиркать, жать ли на кнопку
подсветки, все циферблаты – бельмо,
как если бы время ночное в подсобку
под голую лампочку удалено.

Ради такого, как мы, отребья
ночью разыгрывая эмансипе,
время от времени и на время
время свидетельствует о себе:
голосовые разомкнуты связки,
стянуто судорогой лицо
тех, кто придуманное не для огласки
в трансе выкрикивает словцо –

«время»! Вранья подъяремное лоно,
как племя – пламени, как темя – тьмы.
Взвесь ничего, вещество вне закона,
вакуум, наши взрывающий лбы.
Шарм и наркоз и косметика краха.
Бремя бессонницы – но не кошмар.
Фабрика страха, пакгаузы страха,
страха сырого гулкий ангар.



Ars poetica
		
                     Ю.К.

Исторгни тост не тост
Из говорения:
– За безответственность
Стихотворения!
За звук, не в очередь
На штамп ко вкладышу,
Не чтобы речь тереть,
Упавший на душу.
Не за в морщинах лоб
И палец к темени –
За вереницу слов
Без роду-племени.
За все, что числится
Как безыдейное –
Пей за бессмыслицу,
Возню постельную,
Бузу базарную...
За непохожее
На жизнь!
Чтоб шарм ее
Почуять кожею.



*  *  *

Коровки божьей, жука и мухи
трепещут крылышки и дребезжат,
и застревает в безвольном ухе,
чего не ловит надменный взгляд.

Ты, желто-синяя в алмазной крошке
стрекозья выставленность арт-нуво,
когда фацетки двуглазой брошки
и есть искусство – да ну его!

Вы – цацки, вы – ни на что не годный
без толку мечущийся блеск и гул,
изображающие то почетный,
то стерегущий нас караул.

Рука, прихлопни их, по треску дроби
в параде казнь признав. Но не угробь
улитку пламени и кокон крови.
Неповторимы огонь и кровь.


*  *  *

Что-то глаз и ухо дразнит,
мелко-мелко мельтеша:
дескать, глория сик транзит, –
и давай кряхтеть душа.

Как в котле у юной ведьмы,
вскиснувшее вещество:
не иметь бы, не иметь бы,
не иметь бы ничего.

Ни готовить тайной встречи,
ни шутя орехи грызть,
ни роскошествовать в речи,
ни сосчитывать корысть.

... А куда же ты глядела,
когда девочкой была?
Для чего искала дела
и узор, как сеть, плела?

Вот и колет твой же острым
плавником тебя улов.
Щиплет йод. Не пир, не постриг
жизнь. Не память. Жизнь из слов. 


*  *  *

Отнеси свою милостыню,
сущие пустяки,
в рощу, солнцами выблистанную,
вниз по теченью реки.
Все, что тобой жаловано,
вытащено на горбе,
что от куска отломано,
ссыпано в горсть тебе.

Вниз по реке – чтоб вынесла
к устью, к болоту, к пню
отсебятину, вымыслы,
сорванные на корню,
вымыслы, бред, отсебятину
тех, кто глуп и умен,
горла соскоб – и патину
калифорнийских времен.

Спрячь намытое золото
в грязь обратно, в ручей.
В рощу, где было молодо
жизни – еще ничьей.
Ссыпь к капризам и фокусам,
выбита чья руда.
В место, куда автобусом
подвозили года.

Отнеси свою милостыню,
как кошелек ни тощ,
сколько чеков ни вылистано
с банковских вешних рощ,
вниз по теченью, к скважине,
где миллионы жил
наших сделались вашими,
как их кто ни прожил.


*  *  *

О каллиграфии и кляксах
ни-ни – ле неж д’антан. Молю,
преподавайте в младших классах
мой почерк. Стиль. Судьбу мою.

Чертите детям сетку линий,
написанную на роду
как клинопись лучей и ливней
руки, сходящихся в звезду.

В ней есть узор, а что извивы
от точки А до точки Б
сложны, то это танец Шивы,
напечатленный на судьбе.

Все дело в правильном наклоне
пера и глаза, на ходу
оставивших намек в ладони
татуировкой на роду.

Версия для печати