Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2002, 6

Наполеон: исчезнувшая битва

Долго смотрел я на свою, увы, дрожащую руку: переплетение морщин – таинственная карта...

Однако к делу. С острова Святой Елены вернулся мой сын... Нехороша фраза. Нет в ней силы, как любил говорить император. Он умел чеканить строки. Его обращения к армии… “красноречие победы”…

Король (Луи Филипп*) послал целую делегацию выполнить последнюю волю императора – привезти его тело в Париж. Я не поехал: мне восемьдесят лет, и я вижу все хуже и хуже. Книги, труд с пером убили мое зрение...

А на остров за гробом отправилась знакомая (но уже прополотая временем) компания – те, кто разделял со мной изгнание императора.

Поехали:

Мой сын.

Гофмейстер двора императора граф Бертран. Теперь ему под семьдесят. Его белокурая жена Фанни умерла, он поехал с сыном.

Камердинер императора Луи Маршан. Я помню его юношей, а нынче он – почтенный буржуа.

Слуги императора Сен-Дени и Новерра – повар и конюх.

Генерал Гурго. Этот несносный человек сохранил свой отвратительный характер и в долгом плавании сумел перессориться со всеми.

Не поехали:

Я.

Граф Монтолон. Говорят, что за какие-то девять лет он промотал полтора миллиона франков. Буквально за несколько месяцев до поездки он поступил на службу к племяннику императора (Луи Наполеону, ставшему после смерти римского короля наследником династии Бонапартов*). Монтолон умудрился возглавить экспедицию, которая должна была свергнуть короля и возвести на трон Луи Наполеона. Эти идиоты решили повторить подвиг покойного императора. Но легендарный побег с острова Эльба превратился в жалкую комедию. В их заговоре, конечно же, участвовали агенты короля, и, когда простаки высадились в Булони, их уже ждали. Графа Монтолона осудили на двадцать лет.

Врачи, лечившие императора, О’ Мира и Антомарки. Оба этих лекаря весьма поспешно последовали за знаменитым пациентом. Мне хочется написать – слишком ПОСПЕШНО...

На острове императора похоронили, как он того желал, – подле родника с чистой водой, текущего мимо двух ив, на небольшой полянке, заросшей цветами. Место называлось “Долина герани”. Хорошо помню, как он впервые увидел это место с вершины оврага. И усмехнувшись, сказал мне: “Здесь меня следует похоронить”. Это случилось месяца через три после нашего приезда. Он тогда был отменно здоров, в расцвете сил – ведь ему не было и пятидесяти… Так что я только улыбнулся.

Но там его и похоронили. Там он и лежал почти двадцать лет и ждал, пока за ним приедут из Парижа. Ждал под безымянной плитой, которую охраняли английские солдаты.

Я не видел ни похорон, ни могилы. Император умер после того, как меня увезли с острова...

Сын рассказывал мне: когда подняли безымянную плиту, под нею оказались еще несколько тяжелых плит (две были отлиты из металла). Император покоился в четырех гробах, заключенных друг в друга. Так англичане стерегли его после смерти... Наконец открыли последний гроб. В истлевшей одежде, покрытый истлевшим синим плащом с серебряным шитьем (в нем он был при Маренго)... император лежал совершенно... живой. Он был таинственно не тронут тлением!

И Бертран воскликнул:

– Как он помолодел… юноша!

– Просто мы стали стариками, – ответил Маршан, – а император все такой же.

– Нет, – прошептал Бертран, – он отчего-то не подвергся тлению. А ведь его не бальзамировали…

– Он всегда побеждал, – сказал Маршан. – Победил и тление.

Фраза слишком патетичная для бывшего камердинера. Я услышал в ней голос императора. После чего Маршан вынул бумагу и прочел несложные и странные строки:

– Император завещал передать вам: он всегда знал, что вернется в свой город, и Париж еще услышит хорошо знакомое: “Да здравствует император!”

Мой сын сказал, что все это было написано рукой самого императора. И тогда вся компания прокричала над открытым гробом:

– Да здравствует император!

Теперь я уверен: Маршан всё знал. И император знал, что не подвергнется тлению…

Я пошел встречать его гроб, когда он прибыл во Францию, хотя сын отговаривал – декабрь, ледяной ветер... Я стоял в толпе. И в меркнущем свете (мои глаза!) неясно видел, как гроб, покрытый черным покрывалом, плыл в воздухе, качался на фоне парусов. Император вернулся.

Я сильно простудился. Встану ли?..

Открываю записную книжку и в который раз перечитываю старые записи. Его тайна…

25 ноября 1816 года я в последний раз видел императора.

В ту ночь, вопреки обыкновению, он отпустил меня рано. Я тотчас уснул, но посреди ночи проснулся от ужасающего грохота. Выбили дверь. Ворвались. Зажгли свечи... Солдаты побросали мои вещи в сундуки. Как я боялся вмешательства императора! У его постели всегда стояло заряженное ружье... Но из спальни не донеслось ни звука. Неужели он не проснулся? Какое счастье!.. Меня вывели в ночь. И в окне я увидел... лицо императора! Освещенный свечой – ее держал Маршан – император совершенно спокойно смотрел, как меня уводили...

Только теперь я понимаю: он этого хотел. Ведь вместе со мной на волю уходило все, что он рассказал мне…

Через час я сидел в маленькой камере. Утром пришел губернатор. Говорят, доктор О’Мира рассказал ему о слабом здоровье моего сына – просил не высылать меня. Губернатор ответил: “Что значит для большой политики смерть одного ребенка!”

Губернатор проследовал в камеру. Потрясая моим (перехваченным) письмом, он кричал, что предупреждал меня не писать клевету на него и английскую корону, прославляя преступника – генерала Бонапарта (так он называл императора). Я тотчас предупредил, что хотя сейчас, к его счастью, я безоружен, но – клянусь честью Лас-Казов! – впоследствии отыщу его хоть на дне морском. И он мне ответит – мы будем драться!.. Жалкий трус пытался расхохотаться, но по лицу было видно – испуган.

Потом меня посадили на корабль, идущий до мыса Доброй Надежды. Я заболел тропической лихорадкой, несколько месяцев провалялся в госпитале. Но Господь помог мне. Вопреки приказу губернатора, меня с сыном отправили в Лондон. Мои бумаги были опечатаны и лежали в каюте капитана. В Лондоне их отобрали. Но кое-что я сумел спрятать…

Через много лет я вернул все свои бумаги. И написал книгу, которая стала знаменитой. Я составил ее из записей, которые продиктовал мне император. Величайшие умы нашего времени признают, что во многом благодаря этой книге он вновь стал кумиром просвещенной Европы.

И вот вчера вернулся на родину и его прах. Но только теперь, вспоминая все, перечитывая заново свои бумаги, я догадался… Я не понимал главного. Все мы – я, его свита, охранники, губернатор и даже сам остров, на который его сослали, – были лишь жалкими марионетками в игре императора. Точнее – в его последнем сражении, которое он выиграл при нашей общей помощи.

Да, я часто перечитываю его слова… И все, что произошло, представляется мне совсем в ином свете. И его смерть – тоже.

О себе. Я, Эмманюэль Огюст Дьедонне Мариус Жозеф маркиз де Лас-Каз, происхожу из древнего рода – еще в ХI веке мой предок прославился в сражениях с маврами. Я появился на Божий свет в родовом замке Лас-Казов в департаменте Верхняя Гаронна.

Судьба будто направляла нас друг к другу. Я учился в том же Парижском военном училище, которое четырьмя годами позже окончил император. Я был морским офицером, когда познакомился на Мартинике с Жозефиной де Богарне (тогда ее звали Мари Жозе-Роз Таше де ля Пажери). Креолка, она – само желание, маленькая богиня… Потом судьба разбросала нас. После революции я эмигрировал, был в армии принца Конде, сражавшейся против Республики. И только при императоре получил возможность вернуться во Францию. Тогда я и узнал обо всех событиях бурной жизни моей хорошей знакомой. Оказалось, она переехала в Париж, где вышла замуж за виконта де Богарне, впоследствии генерала революции (и, конечно же, гильотинированного той же революцией). Креолку спасло только падение Робеспьера. Ну а далее, как известно, она стала женой генерала Бонапарта и, наконец, императрицей французов.

Благодаря Жозефине (во-первых) и собственным достоинствам (во-вторых) я сделал карьеру в империи: получил графский титул, пост камергера и успешно исполнил ряд секретных дипломатических поручений. Но главное – стал автором “Исторического и географического Атласа”, весьма популярного в Европе.

В окружении императора я появился после его возвращения с Эльбы, во время великих Ста дней, “когда орел вновь распростер крылья над Францией” (его фраза). Но только после Ватерлоо, в дни отречения, я оказался рядом с императором, сблизился с ним. И вместе с ним отправился на Святую Елену.

Я пробыл там почти год, и все это время непрерывно вел записи под диктовку императора. Порой мы работали по шестнадцать часов в сутки... пока не наступил тот самый день – 25 ноября 1816 года...

Лицо императора, освещенное свечой в окне, оно исчезает в ночи… Скоро, скоро оно исчезнет вместе со мной...

Первый раз догадка о его тайне мелькнула уже на острове. В тот вечер мы ужинали как всегда в восемь. И вначале все шло как заведено. Это был самый обычный вечер. Я описал его тогда же в своих записях.

ОБЫЧНЫЙ ВЕЧЕР НА СВЯТОЙ ЕЛЕНЕ

Перед ужином он позвал меня в кабинет – маленькую комнатушку. В доме их два десятка, в них живет полсотни человек. Слуги ютятся и в чердачных помещениях.

На месте дома когда-то был скотный двор. Целых полстолетия здесь мирно обитали домашние животные. И только недавно его превратили в жилище, настелив доски поверх свиных экскрементов. Сегодня утром прошел дождь, и из-под досок особенно несет навозом, напоминая о прошлом дома… В другие дни запах менее силен, но постоянен.

На нашей проклятой скале всегда сыро – мы живем среди вечных туч. Когда внизу над долинами сияет солнце, здесь идут дожди. Книги и мои записи постоянно покрываются плесенью.

Но он, император – солдат, живший в палатке на бивуаках, не снимавший во время маршей по несколько дней сапог, будто не замечает ничтожества своего нынешнего жилища… Нет, не так: замечает, но не страдает... Страдаем мы.

Император занимает две комнатушки по двенадцать метров с низенькими потолками. Здесь его кабинет и спальня.

В кабинете на жалких обоях – портреты Марии Луизы, Жозефины и сына в столь нелепых здесь великолепных рамах из Тюильри. И огромный стол, занимающий почти всю комнату.

– Садитесь, – сказал мне милостиво император. – Сегодня после ужина я хочу прочесть в салоне вольтеровскую “Заиру”.

Обычно после ужина он развлекает нас чтением своих любимых произведений. Но (тоже как обычно) пьеса куда-то запропастилась. Вещи как-то умудряются теряться в этой крохотной комнатушке!

Император беспомощно ищет пьесу на столе, на стульях, даже на полу, подслеповато роется в бесконечных бумагах. Приподнимает карты собственных походов и походов Цезаря. Ворошит кипу страниц, записанных мною под его диктовку... И тут я впервые замечаю: буквально в последние дни император начал стремительно (и загадочно) дряхлеть...

Пьеса нашлась на столе.

На том же столе вскроют его мертвое тело.

Она торчала из-под треуголки, которую император всегда почему-то кладет на стол поверх карт. И когда он, торжествуя, приподнял свою знаменитую, оставшуюся на тысячах картин треуголку, из-под нее выскочила огромная крыса. В доме множество крыс, и они особенно полюбили треуголку императора.

Крыса плюхнулась на пол, и я с отвращением смотрел, как эта жирная тварь неторопливо уползала в дыру между досками. Император рассмеялся. Крысы его не смущали – они напоминали о походах, о времени славы...

Часы пробили восемь. Киприани (слуга, он же – уши императора) в черных панталонах и темно-зеленом мундире с золотым шитьем торжественно застыл у двери с бронзовым канделябром в руке.

С последним ударом часов он объявил:

– Ужин Его Величества подан!

Император предлагает руку даме. Как обычно, это Альбина Монтолон, жена графа Монтолона. Другая дама – Фанни Бертран, жена гофмейстера – не пришла, лежит дома с мигренью. Так она объявила. На самом деле она попросту не любит наши “сборища”.

Император и Альбина первыми входят в еще одну комнатушку, именуемую “столовой Его Величества”. За ними следуем мы, три графа: Монтолон, Бертран и я, Лас-Каз. И чуть сзади – генерал, барон Гурго.

Генерал, как обычно, зол и старается затеять ссору. Я слышу, как он шепчет Монтолону: “Если ваша жена – шлюха и спит с императором, это еще не повод садиться на почетное место”. (Почетные места – стулья рядом с императором.) Мне Гурго уже успел поведать, что не может видеть, как жадно я ем, “это неестественно при таком тщедушном теле”. Садясь, он поспешил сказать неприятное и гофмейстеру: “Все же лучше иметь жену-шлюху, как у Монтолона, чем худую белобрысую селедку с вечной мигренью”. И уже за едой он сообщает нам троим свистящим шепотом, что мы можем его “вызвать”, если сочтем нужным.

Мы давно привыкли к генералу. И гофмейстер остается невозмутим, и Монтолон делает вид, что не расслышал. Только я не выдерживаю и шепчу в ответ что-то злое.

Император ужинает в мундире гвардейских егерей.

В нем его и похоронят.

Все сидят перед тарелками севрского фарфора, украшенными сценами его победоносных сражений. И с тоской глядят на пьесу, которую император торжественно положил рядом с собой. Все понимают, что чтения (император читает ужасающе, усыпительно-монотонно) не избежать.

Покончив с едой, переходим в “салон” – еще одну столь же восхитительную комнатушку, пахнущую навозом. И, как обычно, сначала Альбина Монтолон поет любимые арии императора, потом играем в карты. Император рассеянно глядит куда-то поверх голов и равнодушно проигрывает несколько золотых наполеондоров.

Потом, опять же как обычно, заговорил о литературе. Заговорил со мной – остальным эта тема скучна. На сей раз император хвалит Шатобриана. И себя – за то, что не отправил Шатобриана в тюрьму.

Он глядит на меня, и я понимаю – этот разговор нужно записать.

– Я несколько раз должен был посадить его в Венсеннский замок! Сначала Шатобриан написал в своей газете... – Император с удовольствием цитирует по памяти: – “Что с того, что Нерон процветает, где-то в империи уже рожден Тацит”. Нерон, как всем должно было быть понятно, – я. А Тацит, конечно же... Не обращать внимания на газеты – это то же, что заснуть на краю пропасти. И я позвал к себе Шатобриана и долго слушал его благоплетства. Но не забывал при этом ему польстить. Лесть – отличное средство, чтобы держать в узде господ литераторов... Я сказал Шатобриану: “Как странно – маленькая литература всегда за меня, а великая почему-то против”. Он молчал, хотя по лицу было видно – доволен! Тем временем у него сделали тайный обыск и нашли некую рукопись о смерти Бомарше, где были какие-то глупости обо мне, о бегстве короля... – Император, усмехнувшись, посмотрел на меня. – Это можно не записывать. Потом мне передали речь Шатобриана, которую он собирался произнести при вступлении в Академию. Когда я прочел ее, я был краток: “Ему повезло. Будь она произнесена, этого господина непременно пришлось бы отправить в каменный мешок”. Но, ценя поэта, я сам занялся правкой его речи. И, конечно же, он отказался ее исправить. И, конечно же, я его не тронул – но отправил в ссылку... Однако воздадим ему должное: он много сделал для торжества любимых им Бурбонов. И он воистину великий человек...

Я понял – это надо записывать. Император кивнул. И, вздохнув, прибавил, что вообще-то Шатобриана он очень не любил и что поэт в своих памфлетах против него часто опускался до клеветы.

А вот это записывать было не нужно.

– Но за одну фразу Шатобриана о Фуше и Талейране, – продолжал император, – я все готов ему простить. Когда жалкий король вернулся в Париж, перед его покоями появились мсье Талейран и мсье Фуше. И Шатобриан заметил: “Вот идет порок об руку со злодеянием!”

Это необходимо было записать. Император вновь одобрительно кивнул и пояснил:

– У Шатобриана лучшее перо во Франции. Прочтя наши слова о себе, он не преминет написать и о нас что-то стоящее.

Император, как всегда, думал об Истории.

“Он вернул Богу самую могучую душу, когда-либо вдохнувшую жизнь в глину, из которой лепится человек”, – написал Шатобриан после смерти императора.

Император и здесь не ошибся.

Он заговорил о Цезаре, попросил Гурго принести карту из кабинета. И по карте дал несколько ценных советов галлам, как им было лучше выстроить оборону против Цезаря две тысячи лет назад. Жаль, что галлы не могли этого услышать.

Потом он сказал:

– А теперь, господа, идемте в театр.

Сие означало: он будет читать пьесу.

Император читал “Заиру” усыпительным голосом и снова давал советы. На сей раз Вольтеру – как ему было лучше написать последнее действие. Жаль, что и Вольтер в своей могиле не мог этого слышать...

Он кивнул мне, и я записал его советы Вольтеру.

Потом он сравнил “Заиру” с “Тартюфом” и заговорил о Мольере:

– Мир – это воистину великая комедия, где на одного Мольера приходится с десяток Тартюфов. – Он скосил глаза, удостоверился, что я добросовестно записываю, и прибавил: – Но я не поколебался бы запретить постановку этой великой пьесы: там есть несколько сцен, оскорбляющих нравственность.

Это записывать явно не стоило. Я отложил перо. Император кивнул.

Все, кроме меня, после сытного обеда борются с дремотой. Но “салон” нельзя покидать, пока император не скажет обычное: “Который час, господа? Ба! Однако пора спать!” Сегодня император особенно мило-
стив. К восторгу присутствующих он глядит на часы Фридриха Великого, стоящие на камине, и говорит:

– Ба! Однако... Пора спать!..

Перед сном камердинер Маршан позвал меня в спальню императора. Потертый ковер на полу, муслиновые занавески на окнах, грубые деревянные стулья и походная кровать с зеленым пологом из его палатки под Аустерлицем. Перед кроватью китайская ширма. На камине серебряная лампа и серебряный таз для умывания. Остатки империи...

В спальне я застал скандального генерала. Император говорил ему, снимая мундир:

– Послушайте, Гурго, вы несносны. Вы действительно спасли мне жизнь в России, вы храбрый солдат и хороший штабной офицер, с вами интересно обсуждать походы Цезаря, но вы несносны!

– Вы окружены льстецами, только их и цените. А этот Лас-Каз, с которым вы неразлучны и позволяете ему записывать за вами... он первый вас и предаст, – сказал Гурго, глядя прямо на меня.

Я собирался ответить, но император предостерегающе поднял руку:

– Это не так, и вы это сами знаете. Но если бы и так... Я люблю полезных мне людей и люблю в той мере, в какой они полезны. Мне нет дела до того, что они думают. Если они впоследствии предадут меня... что ж, они сделают то же, что и многие другие. Род человеческий должен состоять из очень больших негодяев, чтобы оправдать мое мнение о нем.

Он засмеялся. Гурго угрюмо молчал.

– Простите его, Лас-Каз. Он нервен, ибо молод, и ему, видимо, попросту нужна женщина. Но это не повод беситься и бесить нас всех. В конце концов, Гурго, спуститесь вниз, в городок, и уладьте это обстоятельство. Или поступайте, как я, – не думайте о женщинах. Если о них не думаешь, они не нужны. Берите пример с меня.

Тут Гурго не выдержал. Его понесло:

– Брать пример с вас, сир? Вчера я застал Альбину в вашей комнате полуодетой. А до этого я видел... она сидела около вас в ванной!

Император усмехнулся:

– Ну хорошо, даже если я сплю с нею, что отнюдь не так... Но даже если так, что тут обидного для вас?

– Нет, в это я не верю, – съязвил генерал, – не могу даже предположить, что у Вашего Величества такой дурной вкус!

Император посмотрел на него. У него бывает страшный взгляд: в нем нет ни злости, ни угрозы – просто бездна. И ты содрогаешься...

– Простите меня, Ваше Величество, – прошептал Гурго.

Через год, в июле 1816-го, Альбина родила девочку и назвала ее Наполеона. И покинула остров.

Подавленный Гурго ждал разрешения удалиться. Император долго молчал, потом заговорил:

– Потерпите немного. Когда я умру, вам всем достанется приличное состояние – я об этом позаботился. Но сейчас, в этом аду, мне хочется видеть вокруг себя только веселые лица. И если вы не можете... лучше уезжайте. Я вас отпущу.

И когда окончательно уничтоженный Гурго уходил, император вдруг сказал:

– Неужели вы думаете, что я не переживаю самые горькие минуты, когда просыпаюсь ночью и вспоминаю?.. Но я же терплю!

Гурго заплакал...

Впрочем, придя в свою комнату (ему определили самую убогую, ибо он приехал один, – я был с сыном, Бертран и Монтолон с женами), Гурго не простил себе слез. И мстительно записал в дневнике: “Жалкий Монтолон, какую роль он играет! И этот противный уродец Лас-Каз, который столько о себе думает!” Подумав, он внес в дневник и последние слова императора. А потом на протяжении недели каждый день писал одно и то же: “Скука... Скука... Великая скука!”

Незадолго перед моим отъездом Гурго со злобной улыбкой показал мне эти записи.

Мы с императором остались одни. Шел второй час ночи. Император расхаживал по спальне, и очередная крыса ринулась от него в дыру между досками.

Он посмотрел на знаменитую кровать, на которой спал в дни Аустерлица. Кровать была расстелена, и черная ширма, прикрывавшая ее, отодвинута.

И вдруг император сказал:

– А ведь я на ней умру…

– Да что вы такое говорите, Ваше Величество! – запротестовал я, подумав про себя: “Вот уж непохоже...” Я посмотрел на него внимательно, чтобы ничего не пропустить, когда буду описывать его в моих записях... Короткие ноги, крупная плоская голова, каштановые волосы, сильные плечи, толстая шея. Квадратный подбородок тяжеловат и несколько нарушает классичность профиля. У него красивый нос, лоб без единой морщины, великолепные зубы (которым завидовала Жозефина) и холеные руки. Полная (даже несколько женская) грудь с редкими волосами едва прикрыта халатом. Когда я впервые увидел его в ванне (он обожает там сидеть), я поразился – какой маленький член у императора... как у мальчика... Таков облик человека, потрясшего воображение мира”.

“Целых полтора десятка лет в Европе жил лишь один человек – все остальные стремились наполнить легкие воздухом, которым он дышал”, – напишет о нем все тот же Шатобриан. После его падения прокатилась волна самоубийств молодых людей – мир для многих потерял былую притягательность.

– Вы правы, Лас-Каз, сейчас я здоров. – Император, как всегда, читал мысли. Для тех, кто был с ним рядом, это давно перестало быть удивительным, сделалось даже привычным. – Мое сердце делает шестьдесят два удара в минуту, я его попросту не слышу. Природа наградила меня двумя способностями для истинного долголетия: спать в любое время суток и не излишествовать в еде и питье. Вода, воздух и чистота – главные лекарства в моей аптеке. У меня железное здоровье хорошего солдата. И все-таки... все-таки я скоро умру. И не надо тратить время на пустые возражения. Я уже говорил вам, что у меня есть некое внутреннее чувство... я всегда – слышите: всегда! – знаю, что меня ожидает. За семь дней до моего рождения на небе появилась комета. И поверьте, скоро она появится вновь – уже над этим островом. Кометы возвещают о рождении и смерти великих властителей... И еще: однажды ко дню рождения мне прислали забавный подарок. В Парижском военном училище разыскали мою юношескую тетрадь – записи по географии, знаменитый курс аббата Лакруа. И последняя запись в тетради была... Вы уже догадались? – Он посмотрел на меня, застывшего с пером, и улыбнулся. – “Святая Елена, маленький остров”. И всё! Далее записи почему-то обрываются, хотя в тетради оставались пустые страницы, много пустых страниц. А ведь я тогда был беден и экономен... Я тотчас вспомнил об этом на корабле, когда эти негодяи объявили мне место изгнания. И понял – это моя последняя гавань... конец... Так и запишите: “Со мной никогда не случалось того, чего бы я не предвидел”. Наши милые глупцы так и не поняли, почему сегодня я читал им “Заиру”... – И он продекламировал из Вольтера: – “Но увидать Париж мне не достанет силы. Ужель не видите – я на краю могилы!”

Так что я не удивился, когда узнал от Маршана, что в первых числах февраля 1821 года (за три месяца до смерти императора) над Святой Еленой появилась... да, комета!

Маршан рассказывал: “Комета! – воскликнул император с какой-то странной радостью. – Я ждал ее! Комета возвестила смерть Цезаря и возвещает мою…”

Третий час ночи. Император в вишневых шлепанцах и белом халате расхаживает по комнате. Он думает. Машинально тронул знаменитую треуголку, на этот раз переложенную им на камин рядом с часами Фридриха Великого, которые перенесли из “салона”. Очередная крыса тотчас плюхнулась на пол. Как они полюбили его шляпу! И когда они только успевают туда залезть?

– Надо заделать, – бормочет он, глядя на пол.

В этой треуголке его похоронят.

Потом он сказал:

– Какой роман вся моя жизнь! – И добавил торжественно: – С сегодняшнего дня мы будем писать материалы к моему завещанию. Это непростая работа, к ней надо отнестись серьезно. Я хочу, чтобы после меня не осталось никаких долгов. Я должен отблагодарить по заслугам моих друзей. И врагов тоже.

И тотчас начал диктовать, продолжая ходить по комнате:

– “Я оставляю в наследство всем царствующим домам УЖАС И ПОЗОР последних дней моей жизни!” Вот начало моего завещания!..

Я хотел спать, я умирал... моя голова упала... Он засмеялся:

– Мельвиль, мой парижский секретарь, обычно падал именно в это время. Стоило мне задуматься, отвлечься... оборачиваюсь, а он спит. И рядом с ним мирно храпят мои министры.

Он посмотрел на мою голову, опять стукнувшуюся о стол.

– Ба! Вам пора спать.

Сегодня, повторюсь, он милостив.

Я вернулся к себе. Сон вдруг пропал. Я знал, что и он не ложится – сидит на кровати, а дождь стучит по крыше... Я представлял, как в темноте его душит бешенство. Чем он занимается? С кем говорит? С этим ничтожеством Гурго, который посмел?.. Генерал спас его в России. Но и здесь, на острове, он, оказывается, тоже его спас. Киприани донес: Гурго рассказывал в городском кабаке, что второй раз спас императора, когда на него напал бык!.. Вот правда о его сегодняшней жизни, о ее опасностях, героях! О жалких людях, делящих с ним изгнание!..

Бедный Маршан ждет, не гасит свечу. Его мать служила нянькой римскому королю, и сам он с юности прислуживал императору. Маршан знает: пока он не спит, свечу гасить нельзя...

Наконец в тишине ночи сквозь тонкие перегородки я услышал звук – император лег, точнее – грузно, ничком упал на кровать. И наверняка, как обычно, в то же мгновенье заснул.

И Маршан, услышав знакомое ровное дыхание, торопливо загасил свечу и ушел в свою каморку.

Короткий сон овладевает императором только под утро, а встает он с восходом солнца. Раньше он спал по три часа – и этого ему хватало. Теперь хватает получаса перед рассветом.

В ту ночь, уже засыпая, я вдруг снова явственно услышал его слова: “Я оставляю в наследство всем царствующим домам УЖАС И ПОЗОР последних дней моей жизни!”

Именно тогда мне и показалось...

На следующее утро – все как обычно. Солнце только поднялось, но я уже слышу голос императора. Он ждет, когда караульные уйдут с постов у нашего дома. Он не желает появляться в присутствии неприятеля. Он запрещает себе быть пленником.

Но солдаты не могут уйти, пока его лицо не покажется в окне. Император это отлично знает. И начинается молчаливая игра: он глядит в окно, будто хочет удостовериться, ушли ли караульные, а в это время их командир может разглядеть в окне лицо императора. Теперь он имеет право передать губернатору – пленник не сбежал. “Корсиканское чудовище” (так называли его в Англии, так именует его губернатор) на острове, все в порядке.

Губернатор Гудсон Лоу – средних лет, и все в нем среднее. Никакое лицо – одно из тысяч английских лиц: узкое, с узким носом, не отражающее ни пороков, ни страстей. Маленький человек, счастливый правом распоряжаться вчерашним повелителем королей. И мучить его.

Но и сам губернатор – тоже мученик. Призрак Эльбы преследует его. На каждом корабле, прибывающем к острову, ему мерещатся заговорщики, каждый день ждет он бегства императора.

Караул покидает нас. Теперь император может выйти в сад.

Он в белом сюртуке, шлепанцах и в шляпе с широкими полями. Нетерпеливо трясет большим бронзовым колокольчиком:

– Маршан, не спи! Выспишься, когда вернешься к себе домой.

Все тот же, но уже веселый намек на свою смерть.

Император в отличном настроении, он напевает:

– Мамзель Маршан, поднимайтесь, уже светло, встало солнце!

Несчастный, заспанный “мамзель Маршан” выходит из дома, неся серебряный тазик с водой, зеркало и походный несессер. Император замечает мое лицо в окне и говорит (уже для моих записей):

– Все стоящие правители вставали раньше своих слуг. И Фридриху Великому, и русской императрице Екатерине приходилось их будить.

Он садится на скамью. Выходят полусонные слуги. Один берет зеркало, другой растирает его жирную безволосую грудь полотенцем.

Император бреется сам. И говорит – опять же для моих записей:

– Убийцы начали охотиться за мной, как только я стал первым консулом. С тех пор я предпочитаю сам держать бритву.

Он бросает взгляд на наш жалкий сад.

– Цветник Жозефины в Мальмезоне был больше...

Это тоже для моих записей.

От порта, от утопающих внизу в райской зелени домиков, в наше обиталище Лонгвуд ведет дорога длиной в восемь километров. Несмотря на непрерывные дожди, земля здесь не плодоносит – редкая трава и маленькие деревца, стонущие под порывами вечного ветра.

Как всегда, император вынимает из кармана маленькую подзорную трубу и осматривает окружающий мир. Плато Лонгвуд окружено горными пиками. На одном из них сейчас видны красные мундиры – это один из сторожевых постов англичан. Там стоит пушка, которая бьет на закате и восходе и оповещает о прибытии кораблей.

– Все сделано грамотно, – говорит император.

Теперь его труба опущена вниз. Там виден лагерь и те же красные мундиры.

– Думаю, их сотен пять-шесть, – рассуждает император. – И расположены они так, чтобы видеть друг друга. А на холмах, – его подзорная труба вновь вскинута вверх, – стоят дозорные. Видите сигнальные флажки? Они сообщают о том, что я делаю, вниз, на командный пункт. И по всей горе, донизу, концентрическими кругами стоит охрана.

Он засмеялся.

– Когда-то я хотел отобрать у Англии этот остров и намеревался послать сюда десант в полторы тысячи солдат. А они, по моим подсчетам, свезли сюда около трех тысяч... может, даже на сотню-другую поболее. – (Недавно я узнал – три тысячи двести!) – Таким образом, куда бы мы ни отправились, мы будем внутри линии часовых. Четыре бухты острова также охраняются... – Его труба уставилась на море, где были видны два брига, медленно плывущих – один навстречу другому. – Я подсчитал: нас стерегут с моря семь судов: пять постоянно дежурят в порту Джеймстауна, а два, как видите, непрерывно курсируют вдоль берега. Однако их беда в том, что вся охрана вполне удовлетворена визуальным наблюдением за моей персоной. Пока они меня видят, они спокойны. Но есть ночь, когда я имею право быть невидимым... И тогда их главный страж – океан – легко может стать их врагом. Если ночью у берегов острова появятся несколько кораблей... хватило бы четырех...

Он снова засмеялся.

– Не записывайте этого, Лас-Каз. Клянусь, у меня нет никакого намерения бежать. – И добавил: – Поверьте, я здесь совсем не за этим...

Он работает (но немного) с лопатой в саду. Потом переодевается. Выходит в зеленом сюртуке с бархатным воротом, со звездой Почетного Легиона, в легендарной треуголке. Граф Монтолон подводит ему коня. Как обычно по утрам – прогулка верхом. Меня император не приглашает – считает, что я дурной наездник.

Я смотрю, как исчезает кавалькада всадников: граф Бертран, генерал Гурго и граф Монтолон. Сейчас они остановятся у какого-нибудь поме-
стья и попросят приюта в саду от начинающего припекать солнца... Император любит поражать обывателей. Что ж, они на всю жизнь запомнят его приезд и знаменитую треуголку...

Вернувшись, он принимает ванну. Его ванна – небольшой чан, куда он с трудом помещается. Там император читает книги.

Перед обедом приходит врач-англичанин. Император обнажил жирный торс, и англичанин приник ухом к его сердцу. Не обращая внимания на призывы врача помолчать, он привычно делится с ним своими неосуществленными планами поругания Англии:

– Я должен был переправить через пролив двухсоттысячную армию. На четвертый день я бы вошел в Лондон и обратился с прокламацией к гражданам: “Мы пришли, как друзья, чтобы освободить британскую нацию от коррумпированной, извращенной аристократии”. Я провозгласил бы республику, упразднил дворянство и Палату лордов, с которыми Англия вскоре сгниет. Очень сожалею, что отказался от этого плана!

– Я уверен, что лондонцы сожгли бы свой город, – возражает англичанин.

– Нет-нет, вы слишком богаты и любите деньги, чтобы портить свое имущество. Так смогли поступить русские – у них нет имущества, все принадлежит царю... Я привез бы в Англию великие идеи нашей революции. Отныне ничто не способно уничтожить или стереть ее великие принципы. – Помолчав, он обратился ко мне: – Моя миссия во Франции заключалась в том, чтобы смыть кровавые пятна террора революции потоками славы. Я уничтожил анархию, упорядочил хаос. Люди, упрекающие меня за то, что я не дал достаточно свобод моему народу, забывают, что в 1804 году лишь четверо из сотни французов умели читать. Всю ту меру свободы, которую я мог дать этим смышленым, но невежественным и развращенным революционной анархией массам, я дал.

Я торопливо записываю. Император весь во власти собственного монолога. Доктор печально просит своего пациента одеться. Император не слышит и продолжает дразнить его:

– Нет, очень жаль, что я не сделал всего этого с Англией. Теперь вашей стране предстоит сгнить на манер Венеции.

Наконец он одевается. В 11 часов обед – куриный бульон (император считает его лекарством), два мясных и одно овощное блюдо. И два бокала разбавленного водой вина “Шамбертен”.

После полудня на нем опять знаменитый сюртук со звездами Почетного Легиона и Железной Короны. Император принимает посетителей.

Англичане постановили: императору зваться “генералом Бонапартом”. И даже придумали ему официальный статус – “генерал без поручений”. Это вызывает его постоянный гнев.

– Я не позволю навязать мне этот титул! Не потому, что мне так уж важно, как они меня именуют... Я всегда презирал жалких болванов, именовавшихся европейскими королями. Я обожал заявлять в их присутствии: “Когда я был лейтенантом во Втором полку в Валансе...” – и наблюдал, как вытягивались их рожи. Для меня трон всегда был куском дерева, обтянутым бархатом. Но я единственный монарх в Европе, получивший титул не от жалкой кучки епископов, а от всего французского народа. Я король именем революции и не позволю в моем лице унизить эту великую даму. Я носил не только корону Франции, но и древнейшую корону Италии и позаботился, чтобы религия освятила мой титул – сам понтифик благословил мое вступление на трон. Я думаю не о себе – о моем сыне, о будущем... Династия, в которой воплотилась революция, должна вернуться! – Он задумался и медленно произнес: – И я сделал все, чтобы помочь ей вернуться как можно быстрее...

Да, он сделал все. Но понял я это только теперь.

Он болезненно заботится о том, чтобы его приближенные (три десятка человек) помнили: они по-прежнему свита императора. И все мы обращаемся к нему “сир”. И посетители письменно просят аудиенцию. Их встречаем мы – три графа и барон – и проводим к императору. В дверях ждет Киприани, который торжественно объявляет имя посетителя.

Франческо Киприани – особая личность, отнюдь не простой слуга. Это его император посылал с острова Эльба налаживать связи и собирать информацию во Францию. Киприани – шпион и верный пес императора.

Посетители, как правило, – английские чиновники, закончившие службу и уезжающие в Лондон. Они понимают, что удостоены исторической беседы. Император, как всегда, очаровывает. И визитеры повезут в Англию то, что ему нужно: рассказ о жестоком губернаторе и великом узнике – о Прометее, прикованном к скале.

Император улыбается...

Вечером нас навестил губернатор. Не в силах скрыть радости, он зачитал бумагу о том, что император и мы, его свита, проели слишком много денег. Отныне наш бюджет будет сокращен.

О, как этого ждал император! Тут же последовал его яростный крик, от которого еще несколько лет назад дрожали в ужасе монархи Европы:

– Как вы смеете говорить со мной о таких мелочах?! Кто вы такой? Я знаю имена всех ваших генералов, участвовавших в сражениях, и я готов беседовать с ними. Вы же – ничтожество! Штабной писаришка у Блюхера, вы никогда не имели чести командовать настоящими солдатами. А теперь, когда ваша страна обманула меня, бесчестно сослав сюда, вам дали право распоряжаться моей жизнью. Но не сердцем! Запомните: оно такое же гордое, как и в те не столь давние дни, когда вся Европа слушалась моих приказаний, а ваши ничтожные правители умирали от страха, ожидая моего прихода на ваш жалкий островок. Пройдет немного лет, и ваши лорды, и вы, осмелившийся так говорить со мной, – все вы будете покрыты прахом забвения. И если о вас вспомнят, то только в связи с вашим недостойным поведением по отношению ко мне!

Все это он выпалил залпом, с темпераментом, которому мог бы позавидовать сам великий Тальма. Бешеное лицо императора... Я боялся, что его хватит удар.

Губернатор выбежал из дома, дрожа от гнева, шепча бессильно: “Я покажу ему!” А император... преспокойно расхохотался. И сказал, глядя на мое изумленное лицо:

– Вы знаете, что говорил обо мне Талейран? “Его ярость никогда не поднимается выше шеи”. Точнее, жопы... – Он остановился, подумал. – Нет, напишите все-таки “шеи”...

Я вспомнил, как мне рассказывали, что во дворец к императору часто приходил знаменитый Тальма – учить его актерскому искусству.

Он привычно прочел мои мысли и добавил (уже для моей тетради):

– Да, часто говорили, что меня учил своему мастерству наш великий трагик. Будто я даже брал регулярные уроки. Какая глупость! Пожалуй, я сам мог бы поучить его. Тальма – живое воплощение нашей “Комеди Франсэз”. Я уважаю этот театр и в горящей Москве даже написал для него устав... Конечно, это тоже был театр – так я решил унять дурные слухи, доходившие из Парижа. Ибо если император в столице противника находит время, чтобы заниматься уставом для актеров – у него наверняка все в порядке... Но поверьте, я с трудом выносил все эти бесконечные трагические завывания на сцене “Комеди Франсэз”. И после очередного спектакля не выдержал и сказал Тальма: “Приходите ко мне во дворец как-нибудь утром. Вы увидите в приемной весьма театральную толпу: принцесс, потерявших возлюбленных, государей, лишившихся царства, маршалов, выпрашивающих себе корону... Вокруг меня – обманутое честолюбие, пылкое соперничество, скорбь, скрытая в глубинах сердца, горе, которое прорвалось наружу. Мой дворец полон трагедий, и я сам порой ощущаю себя самым трагическим лицом нашего времени. Но разве мы вздымаем руки кверху? Испускаем истошные крики? Нет, мы говорим естественно, не правда ли? Так делали и те люди, которые до меня занимали мировую сцену и тоже играли свои трагедии на троне. Вот над чем стоит подумать вам, актерам неповторимой “Комеди Франсэз”!..

Император дал мне возможность все это записать и ушел раздумывать, как развить столь удачно начатую атаку на губернатора. Когда-то он воевал с целым континентом, теперь – с жалким губернатором...

План был составлен, и уже к вечеру Киприани спустился с нашей скалы в Джеймстаун, а утром весь остров шепотом передавал друг другу монолог императора.

Далее император развил успех. У него огромное состояние в Европе, однако он из принципа предпочитает жить на деньги, которые ему выделяет Англия. И он приказывает принести столовое серебро и выломать имперских орлов.

– Теперь рубите! – велел он.

Маршан и Бертран топорами порубили посуду на куски. И Киприани отправился с этими кусками серебра в городок, в съестную лавку. Он подождал, пока туда зайдут английские офицеры с корабля, стоящего на рейде. Завтра они отправятся в Лондон и опишут сцену, которую перед ними разыграл Киприани.

Слуга императора вываливает перед лавочником серебро.

– Сколько это стоит? – спрашивает он хозяина. И поясняет: – Я пришел продать вам его, чтобы прокормить нашего повелителя.

И он еще раз пересказывает монолог императора. Теперь рассказ о нищете вчерашнего владыки мира и гнусном поведении сэра Гудсона Лоу поплывет в Европу.

Но император неумолим. Он продолжает наказывать губернатора. Сегодня он сказался больным и утром не вышел из дома. Губернатор пребывает в ужасе. Эльба! Призрак проклятой Эльбы! Он не выдерживает и днем посылает караульных. Мы отвечаем, что император нездоров. Посланцы требуют “предъявить генерала Бонапарта”. Император велит отвечать солдатским матом.

Появляется сам губернатор. Он приказывает солдатам войти в дом (если понадобится – взломать дверь) и сообщить, там ли пленник.

Я наблюдаю, как император преспокойно заряжает ружье и говорит с радостной улыбкой:

– Если кто-нибудь войдет ко мне – клянусь, я его убью.

В этот момент он вновь на поле боя! Он посмотрел на меня. Я кивнул – непременно запишу.

Как всегда, положение спас Маршан. Он вышел к англичанам и шепотом пообещал приоткрыть занавеску. И английский караульный с облегчением смог написать в рапорте: “Наблюдал генерала Бонапарта в халате с ружьем в руках”. Больше в тот день нас не тревожили...

Прочитал всю сцену, записанную тогда. Как изменился с тех пор мой почерк – теперь он все больше походит на почерк покойного отца.

Повторюсь: я сблизился с императором после Ватерлоо. И все удивительное, странное, что случилось тогда на моих глазах и казалось подчас совершенным безумием, суждено мне понять только теперь.

Я выбираю из вороха записей те дни. Жаркие дни после Ватерлоо...

Только что я узнал – император проиграл битву при Ватерлоо. По слухам, много солдат погибло в кровавой резне. Старая гвардия прикрывала отход остатков войск, беспорядочно бежавших. Однако маршал Груши сумел вроде бы вывести свою армию без потерь к Парижу.

Сегодня во время заседания Совета министров Люсьен (брат императора*), рассказал о поражении при Ватерлоо и, говорят, пытался приуменьшить потери. Он сказал: “Гибель даже нескольких десятков тысяч солдат не должна решить судьбу Франции”. Но министры молчали...

Только что прискакал курьер – император приедет завтра. Союзники опять движутся на столицу. Второй раз в течение одного года должно произойти то, чего великий город не знал на протяжении тринадцати веков, – неприятель войдет в Париж. И оба раза позор случился в правление того, кто расширил границы империи до размеров всей Европы, при ком Франция правила миром!

Раннее утро 21 июня 1815 года. Император вернулся в Париж. Но слухи о катастрофе его обогнали.

Вместо Тюильри император решил остановиться в Елисейском дворце (многими это воспринято как знак краха). Я приехал во дворец.

Император сидит в зале с отсутствующим видом. Собрались министры. Он комментирует битву равнодушным голосом и вообще ведет себя странно – как посторонний.

Я слышал, как Люсьен говорил Гортензии, падчерице императора: “Он парализован и полностью подчинился судьбе...”

Однако уже через пару часов его посетил прежний прилив энергии. Вечером опять собрали министров. Император начал излагать великолепный план новой компании. Но вскоре погас и, не закончив речь, попрощался. И затворился в своем кабинете.

А враги не дремали! Лафайет добился экстренного созыва Палаты депутатов – и раздались грозные речи. Я вновь поспешил во дворец.

Стоит нестерпимая жара, но никто не покидает раскаленный город. Тысячи людей на улицах, предместья пришли в Париж – как во времена революции. И рабочие, как это не странно, – за него. Бесконечные процессии идут мимо дворца. Народ приветствует императора...

Император выходит в сад. Все с тем же равнодушным видом слушает приветственные крики из-за решетки дворца. Он расхаживает по саду и замечает меня:

– А, это вы, Лас-Каз...

Я кланяюсь и подхожу ближе.

– Вам повезло – вы наблюдаете Историю. Вам будет что написать. Вы недурно пишете, я читал ваш “Атлас”.

Император глядит на часы – видимо, ждет возвращения брата, уехавшего в Палату депутатов. Забавно: когда-то Люсьен организовал переворот в Палате и сделал его первым консулом. Потом они были в ссоре. Теперь все забыто и Люсьен снова в Палате – спасает его.

При свете солнца я вижу, как изменился и обрюзг император. Тяжелое, приземистое тело, мешки под глазами... Я вспоминаю, как Люсьен говорил вчера Гортензии: “В первый момент я его не узнал – это развалина. Император французов исчез...”

За воротами не смолкают крики: “Да здравствует император!” Но он будто не слышит, все так же медленно расхаживает по саду. И молчит. Я останавливаюсь в стороне, чтобы не мешать ему думать.

– Да нет, идите рядом, – бросает он.

Так мы и ходим кругами под крики: “Да здравствует император!”

Наконец приехал Люсьен и с ним маршал Даву. После поклонов и приветствий Люсьен начинает:

– Сир, только что Лафайет предложил Палате заседать беспрерывно. И они приняли решение...

Он замолкает, глядит на меня. Император сухо бросает:

– Говори при нем!

Мы проходим во дворец. Здесь Люсьен подробно рассказывает о вчерашней ночной встрече Фуше и Лафайета. (Дворцовая полиция, видимо, все еще неплохо работает. Или враги уже не желают таиться?)

– Фуше сказал Лафайету: “Как видите, я был прав. Этот человек... – так он назвал вас, сир, – вернулся еще более безумным, еще более воинственным и, что самое страшное, еще большим деспотом. Вы, Лафайет, – французская революция, которая воскресла, чтобы его уничтожить”. Они договорились устранить вас. Фуше пообещал Лафайету: “Мы так просто не сдадимся. Мы выговорим у союзников республику!” И этого было до-
статочно. Лафайет поверил, он с ними. Мираж республики соединил глупца-идеалиста с подлым интриганом. Фуше, конечно же, решил пока сам стать главой Франции и принести Бурбонам на блюдечке ваше отречение, сир, а лучше – и вашу голову. Так он рассчитывает вымолить себе прощение за кровь короля (Людовика). Он развел вас с Палатой, сир! И сейчас там льются подлые речи...

Люсьен остановился, ожидая реакции брата.

– Продолжай! – равнодушно сказал император .

Чтобы разбудить наконец его негодование, Люсьен читает по бумажке речь Лафайета:

– “Настал момент объединиться нам вокруг трехцветного знамени восемьдесят девятого года – знамени свободы, равенства и порядка. Только под знаменем Великой революции мы сможем противостоять иностранным притязаниям и внутренним попыткам мятежа. И еще: я предлагаю объявить вне закона всякого, кто попытается совершить акт насилия по отношению к Палате представителей народа...” А дальше уже непосредственно о вас, сир: “Я вижу между нами и миром одного человека. Пусть он уйдет – и будет мир”.

– Далее? – все так же равнодушно произносит император.

– Далее – гром оваций. Аплодируют все – и старые республиканские безумцы, поверившие в возвращение революции, и сторонники Фуше, и испуганное “болото”.

– Ну что ж, пусть делают, что хотят. На свою голову я приучил их только к победам – в беде они не могут прожить и дня... Поезжай, объясни безумцам, что революция, вернее, ее опасный призрак, и вправду вернулась! – Он указывает рукой за ограду, откуда несется рев тысяч глоток. – Но этот призрак не с ними, не в зале Палаты. Он за ее окнами. И он – со мной.

– И это только начало, сир. Предместья входят в Париж. – Люсьен приободрился. Он добавляет, многозначительно улыбаясь: – Кто-то сообщил им, что происходит в Палате, и они требуют разогнать предателей.

Но ловкость брата не трогает императора. Он молчит.

А с улицы продолжают доноситься грозные вопли: “Да здравствует император! Депутатов на фонарь! Диктатуру императора!”

Император подходит к окну и глядит на тысячи людей, которые славят его. Люсьен громко шепчет:

– Надо распустить Палату и объявить: “Отечество в опасности!” Париж укреплен. Груши сохранил свою армию...

Но император по-прежнему молчит и смотрит на улицу. На лице Люсьена – отчаяние. А люди идут и идут мимо дворца...

Принесли последнее сообщение из Палаты: выступили Сийес и Карно. Они говорили об обороне Парижа, которую может организовать лишь один человек – император. Но Лафайет своей речью опять переломил ход заседания... И Люсьен, все еще надеясь разбудить гнев брата, читает (с выражением) патетические слова Лафайета:

– “Кости наших братьев и детей наших разбросаны от пустынь Африки до снегов Московии. Миллионы жизней отдала Франция человеку, который и теперь мечтает о борьбе со всей Европой. Довольно!..”

– Глупец! – не выдерживает император.

– Сир, вы должны решиться!

Но император опять молчит!

Наступает ночь. Император уходит спать. Люсьен отправляется то ли в Палату, которая все еще заседает, то ли в город. Мы бодрствуем.

В половине четвертого утра приносят новое сообщение. Палата, охрипнув от воинственных речей, постановила: император должен отречься. В противном случае он будет объявлен вне закона.

Люсьен зачитывает решение Палаты. Император остается совершенно равнодушен. Он преспокойно пьет кофе и о чем-то думает...

Приезжает Бенжамен Констан. Тот, кто когда-то клеймил императора Чингисханом и Аттилой, теперь – его советник. Он перепуган:

– Сир, вас просят отречься...

– Передай этим глупцам: уже вскоре они потеряют все, ради чего меня предали. У Лафайета не будет его республики, а у Фуше – его министер-
ского поста...

Братья выходят в сад. Люсьен продолжает уговаривать, тычет пальцем в ревущий людской поток за оградой – бесконечные приветствия императору и проклятия депутатам.

– Они умоляют вас: “К оружию!” Вся Франция, сир, сегодня провозглашает: “Да здравствует император!” Вы никогда не были так любимы! Мы разгоним депутатскую сволочь... как когда-то, восемнадцатого брюмера. Нет, куда легче!

Император отвечает слишком громко – будто всем нам:

– Восемнадцатого брюмера я обнажил шпагу ради Франции. Сегодня я должен вложить ее в ножны, я не хочу гражданской войны. Я не могу залить страну кровью. Я не буду императором Жакерии.

Он снимает треуголку и стоит с обнаженной головой, отвечая на приветствия толпы. Потом братья отходят в сторону от свиты и останавливаются прямо под моим окном. И я слышу шепот Люсьена:

– Слова, красивые слова... Что с тобой? Я тебя не понимаю. Неужели ты так устал? Ты постарел? Или... ты что-то задумал?

Император не отвечает. А за решеткой все идут люди. И кричат до хрипоты: “К оружию! Да здравствует император!”

“Ты что-то задумал?” Эта фраза уже тогда озадачила меня. И потом я не раз вспоминал вопрос Люсьена.

Вечером мы узнаем: Фуше уже ведет переговоры с союзниками. Они хотят одного: возвращения Бурбонов. Мечта о династии умирает на глазах. Но император остается в странном бездействии.

Приезжает маршал Даву, путано объясняет:

– Пока вы в Париже, сир, Фуше опасается народного восстания...

Император усмехается:

– И вы хотите, чтобы я...

Этим “вы” император соединяет маршала с изменниками.

Даву жалко бормочет:

– Новое правительство просит, сир... покинуть дворец... и Париж.

Император молча выходит из комнаты. Растерянный Даву уезжает.

Вечером появляется сам Фуше. Тощая фигура, тонкие бесцветные губы, угодливо склоненная голова. Но в рыбьих глазках – постоянная насмешка.

– Ваше величество, я пришел как глава временного правительства.

Он не желает скрывать свое торжество. Император смеется:

– Я в первый раз вижу вас поглупевшим. Вам нельзя повелевать, Фуше. Цезарем рождаются, впрочем, как и слугой. Вы – великолепный слуга... Но в одном вы правы: ваше правительство – временное. Очень временное. Надеюсь, после его конца вы вновь приобретете те качества умного слуги, за которые я прощал вам столь многое.

– Я и пришел послужить вам, сир. Вам следует покинуть дворец. И как можно скорее – Францию. Я не хотел бы, чтобы вас захватили союзники. Блюхер обещает повесить вас на первом суку... сир.

И опять – торжество в глазах.

– Что ж, Блюхер прав в своей ненависти ко мне. Это от страха. Я столько раз бил его... И если бы вы не предали меня, ни один пруссак не ушел бы за Рейн.

И тогда Фуше сказал... Клянусь, я слышал это, ясно слышал!

– Но, по-моему, вы сами захотели, чтобы вас предали. Вы сами предоставили нам эту возможность. И вы не заставите меня поверить, сир, во все глупости, которые вы наговорили Констану и вашему брату. Вот только для чего вы это сделали, я не понял.

– Вам трудно поверить, что польза Франции, безопасность Парижа могут быть для кого-нибудь превыше всего?

– Для кого-нибудь... но не для вас. Я никогда не поверю, сир, что есть хоть что-то на свете, ради чего вы согласитесь перестать воевать.

Оба помолчали. Наконец Фуше спросил:

– Вы действительно думаете уехать в Америку?

– Уверен, что вы уже предупредили об этом англичан, – усмехнулся император.

– Я дам вам охранную грамоту от имени правительства.

– Временного, не забывайте постоянно добавлять это слово. От имени временного правительства императору Франции и королю Италии охранную грамоту даст вчерашний убийца короля. Смешно.

– А по-моему, логично. Убийце герцога Энгиенского даст охранную грамоту убийца Людовика Шестнадцатого, – ответил Фуше. И добавил: – Полжизни бы отдал, чтобы понять: что же вы задумали?

Император смеется:

– Этого вам никогда не понять. Точнее – не дано понять. Мечты цезаря и мечты лакея такие разные...

Фуше молча откланялся.

Император объявил:

– Мы покинем дворец, коли они так настаивают. Утром мы отправимся в порт Экс. А оттуда... – Он замолчал.

– В Америку? – не выдержал я.

– В Америку... – как эхо повторил он. – Но по дороге заедем в Мальмезон.

Тут заговорил кто-то из придворных (кажется, гофмаршал Бертран):

– Но, сир, осмелюсь сказать: нельзя терять времени. Союзники вот-вот войдут в Париж. Роялисты охотятся за вами...

Он не ответил. Пошел принимать свою любимую ванну...

Вскоре позвал меня.

Он лежал в ванне и читал “Записки о Галльской войне” Юлия Цезаря. Я вошел, держа в руках предусмотрительно взятую с собой тетрадь – решил записывать в нее важные события и мысли императора.

Он одобрительно взглянул на мою тетрадь:

– Спрашивайте, Лас-Каз.

– Сир, почему вы не повесили Фуше и Талейрана?

– А зачем? Талейран слишком любил деньги и женщин. Покуда он знал, что при мне можно хорошо зарабатывать и хорошо е...ся, – император любит солдатские выражения, – он служил мне верой и правдой. Умнейший человек! Сохрани я его, я и сегодня сидел бы на троне. За ним просто надо было следить – но неусыпно. Моя вина, что я не сумел этого сделать... Что же касается Фуше, здесь та же история: подлый лакей, оставленный повелителем без должного присмотра. Я всегда знал, что при первой неудаче они меня продадут. Но опрометчиво был уверен, что никогда не дам им такой возможности... Что ж, банальное: никогда не говори “никогда”.

Я вопросительно посмотрел на свою тетрадь для записей.

– Записывайте, записывайте. Вы сейчас свидетель Истории.

Да, я свидетель. Я добросовестно записал события этих неповторимых дней: как император мог смести этих жалких говорунов, как он мог установить диктатуру, о которой умолял его весь Париж, и как он отказался это сделать. Но сейчас, глядя на него, преспокойно лежащего в ванне после того, как он отдал империю, я вслед за Фуше задавал себе вопрос: почему? Почему он, который пролил потоки крови, вдруг испугался крови? Или он... устал от крови?

Император засмеялся и тотчас ответил:

– Я сказал правду этому лакею Фуше – цезарем не становятся, им рождаются. И мысли Цезаря не понять тем, кто не рожден Цезарем. Не записывайте, это тоже банально. Знаете, понять Цезаря не дано было даже великому Тальма. Потому он так плохо играл шекспировского Цезаря. Я объяснял ему: “Когда Юлий Цезарь произносит тираду против монархии, он не верит ни единому своему слову. Так что эти слова нельзя произносить с пафосом, наоборот, – со скрытой насмешкой”. Тальма не смог... Ах, мой друг, как я хохотал над слухами, будто я учился у Тальма искусству жеста! Нет, Цезарь не учится у актеров. Цезарь уже рожден великим актером. – И вот тогда он сказал: – Какую прекрасную книгу оставил Цезарь! Мы с вами позаботимся о том же. – И замолчал.

– Я не понял, сир...

– Нет, поняли.

Читал мысли! Конечно, я понял (именно тогда понял): он уже думает об изгнании и решил взять меня с собой. Ему нравилось, что я записываю за ним. Тогда же он спросил меня: “Вы, кажется, отлично знаете английский?” И я решил, что он думает об Америке. Но скоро мне придется понять истинное значение этого вопроса.

В ту ночь я помогал императору. До трех утра мы сжигали его бумаги, наполнив пеплом весь камин. И только в четвертом часу император отправился спать, а я – домой.

Жена не спала. Я рассказал ей о предложении императора.

– Я должен оставить вас, надеюсь, ненадолго. И еще надеюсь: ты поймешь меня.

Она поняла меня... и заплакала.

Но когда я сказал, что хочу взять с собой сына (“Быть рядом с самым великим человека столетия – это большое счастье и самая лучшая школа”), началась бурная сцена с рыданиями и истерикой. Но я настоял.

Я так и не смог лечь спать. Выпил кофе и разбудил сына. Мне пришлось долго ему все объяснять. Договорились, что он приедет ко мне в Экс через пару дней. Я поцеловал жену, и мы простились. На сколько? Знает один Господь... В семь часов утра я вернулся в Елисейский дворец.

Мы покидаем столицу. Император проехал по Елисейским полям, остановил коляску у недостроенной Триумфальной арки и долго глядел на нее...

Больше он никогда не увидит Париж.

Свита прямой дорогой отправилась в Экс. Но сам император, граф Коленкур, гофмаршал Бертран, несколько офицеров и я должны были остановиться на пару дней в Мальмезоне.

Этот дом император купил Жозефине после свадьбы и оставил ей после развода. Она жила здесь с дочерью Гортензией и внуком. И здесь она умерла меньше года назад, император был тогда на острове Эльба.

Он хотел проститься с домом, который видел столько его побед и где он был так счастлив.

По дороге он сказал мне:

– Любовь толпы... После отречения... – Он засмеялся. – Теперь следует говорить “первого отречения” – мне пришлось покидать Францию переодетым!.. И что я услышал после стольких лет величия, которое дал своей стране? “Смерть тирану!” – кричала толпа. И комиссары союзников, ехавшие со мной, попросили меня... переодеться. Мне пришлось снять мундир, в котором я завоевал славу Франции, и надеть штатский сюртук. На шляпу мне нацепили белую роялистскую кокарду. Но самое смешное – мне предложили назваться британским именем! Нет, я не уезжал – я бежал из страны, которую сделал повелительницей мира. Бежал под именем ее врагов!

“Говорят, Людоед уносит ноги. Надеюсь, его прикончат по пути”, – я услышал это в первой же харчевне, где мы остановились. Перепуганные комиссары попросили поспешить с обедом, им показалось, что хозяйка меня узнала. В карете на всякий случай они предложили мне опять переодеться – на этот раз в австрийский мундир. Последнее, что я увидел на французской земле, – свое чучело. Вымазанное дерьмом, оно качалось на виселице. И я мог сказать: “Ты был прав, презирая людей!”

“Но теперь-то ведь все было иначе! Они боготворили его, несмотря на гибель своих мужей, братьев и сыновей при Ватерлоо”.

И опять этот страшный человек прочел мои мысли.

– И все равно! После стольких предательств мне трудно довериться толпе. Тогда, на Эльбе, я много думал об этом. И я их простил. В конце концов я только солдат... И для меня ничего особенного не случилось – я всего лишь проиграл сражение и сдал город. Да, этот город был Париж, и я проиграл величайшую империю. Но я так привык к великим событиям, их было столько за мою не такую уж долгую жизнь! И у меня попросту не было времени осознавать их, когда они происходили. Нестерпимая боль приходила потом... Но обычные люди переживали тогда вселенскую катастрофу: в их город, в который полтора тысячелетия чужеземцы входили только для того, чтобы выразить свое восхищение... и вот... – И он повторил: – Я виноват. Я приучил их только к победам.

Он замолчал. Потом сказал:

– На сей раз в Париж войдут англичане, пруссаки и сбежавшие Бурбоны – все вместе. Я думаю, они уже в Сен-Дени.

Мы приехали. Мальмезон утопает в летней зелени. Изумрудный газон перед весьма скромным отелем с двумя башнями, пики стриженых деревьев – будто часовые... Кстати, с нами нет охраны, и, если враг нападет, защищаться придется самим.

В доме уже собрались: Люсьен и Жозеф (братья императора), красавица Полина (сестра), Гортензия (дочь Жозефины от первого брака, вышедшая, точнее, выданная замуж за Людовика, третьего брата императора), граф Монтолон, граф Коленкур и гофмаршал Бертран с женами. И Летиция – мать императора.

Он сразу прошел в комнату, где умерла Жозефина, и оставался там около часа. А потом долго бродил по дорожкам сада – один.

Позже он сказал мне:

– Я все время вижу, как она идет по дорожкам с рассадой в руке. Она обожала сажать цветы... и немного изводила меня этим занятием. Я все время посылал слуг искать ее в цветниках...

Вечером все собрались в музыкальной зале. Император и Гортензия сидели у арфы и говорили о Жозефине. До меня долетали их слова, которые я поспешил записать той же ночью.

– Я не хотела прежде рассказывать, сир, мне казалось, это будет слишком грустно для вас... Во время вашего изгнания она просила дозволения приехать к вам на остров, сир, но... вместо разрешения к ней приехал русский царь. Весь парк был переполнен огромными казаками...

Император усмехнулся.

– Мне рассказали – она танцевала с Александром.

– Она хотела получить право просить за вас... но жить не хотела. И оттого, когда она простудилась... всего лишь простудилась во время ответного визита к царю... ее не смогли вылечить лучшие доктора. Она умерла уже на следующей неделе... Она сказала мне перед смертью: “Мне кажется, я давно уже умерла, как только осталась без него”. Она умерла от грусти... все время думала о вашем изгнании, сир. Она оставалась обворожительной... даже в гробу...

Красавица Полина в бесценном колье сидит в стороне и мрачно молчит. Как и все Бонапарты, она не любила Жозефину и ее детей.

Но на глазах императора – слезы...

Уже ближе к ночи он принялся рассматривать вещи, которые привез с собой из Тюильри (и, видимо, решил взять в изгнание). Вещи самые странные – походная кровать, на которой он спал накануне Аустерлица, и военный трофей – часы, будившие Фридриха Великого.

Он сказал мне:

– Фридрих – мой кумир еще в военной школе. Когда я вошел в Берлин, его ничтожный потомок трусливо бежал. Он отправил мне послание, где жалостливо писал, что оставляет дворец в полном порядке и надеется, что я прекрасно проведу там время. Трус не посмел увезти даже вещи великого Фридриха... у могилы которого поклялся сокрушить меня... – Он расхохотался. – Не вышло!

Император, кажется, забыл, что нынче прусский король живет у себя во дворце, а мы должны бежать неизвестно куда...

В который раз он прочел мои мысли и сказал:

– Да, дело проиграно. Но не все потеряно, поверьте. – И продолжил рассказ: – Но тогда... тогда я разгромил их. И первое, что я сделал, ступив во дворец, – бросился к шпаге Фридриха. Этот трофей был для меня дороже ста миллионов контрибуции, которые заплатила мне Пруссия. Я забрал шпагу и его часы...

– Но шпагу Фридриха вы не берете с собой, сир?

– Зачем? У меня есть своя, – ответил он, улыбнувшись. – И поверьте, не менее ценная.

Он прав. Ни один великий полководец за всю историю человечества не выиграл столько сражений.

Он опять прочел мои мысли:

– Но было бы лучше погибнуть в одном из них. Если бы судьба послала мне тогда пулю, история поставила бы меня рядом с непобедимыми – с Александром Великим и Цезарем... Можно было бы умереть и под Дрезденом... Нет, Ватерлоо все-таки лучше. Любовь народа, всеобщий траур... И сражение, которое я не успел бы проиграть... – И задумчиво добавил: – Но если судьба не дала мне этого, мы исправим ее ошибку...

Он засмеялся.

“Мы исправим ее ошибку”. Уже тогда он все придумал.

Из Мальмезона он вдруг отправил письмо Фуше. Император предлагал... стать генералом на службе временного правительства. И обещал победить. “Я клянусь, что пруссаки у Парижа наткнутся на мою шпагу”.

Письмо отвезли в Париж.

Утром я застал императора в саду. Прогуливается, пока сервируют завтрак. Слуги хлопочут вокруг стола.

Я поклонился. Он пригласил меня пойти рядом. Запах кофе смешивается с утренним запахом цветов. Цветники Жозефины.

У маленького фонтана император заговорил, глядя на струи воды:

– После того, как Иисус сотворил великие чудеса – исцелил бесноватого и прочее, о чем просит Его народ?

Я не помнил. Он засмеялся:

– Удалиться! Они не выдержали Его чудес. – Он помолчал, потом добавил: – Я слишком долго нес на своих плечах целый мир. Пора бы отдохнуть от этого утомительного занятия.

Семья собирается за столом. Жозеф и Люсьен выходят из дома. Братья о чем-то беседуют, но за стол не садятся, видимо, ожидают, пока император закончит прогулку.

Жозеф никогда не мог забыть, что он – старший брат. Бездарный, напыщенный светский бонвиван, которого император время от времени назначал королем в очередных завоеванных землях. Люсьен – единственно талантливый среди братьев императора. Бешено тщеславный, всю жизнь завидовал брату и никак не мог забыть свое (неоцененное) участие в перевороте 18 брюмера. Назло брату он отказывался от браков с европейскими принцессами, женился на дочери трактирщика, играл в любительском театре вместе с сестрой Элизой, подбивал ее выходить на сцену в обтягивающем трико... Все назло брату! В свои салоны братья охотно приглашали врагов императора, там царила мадам де Сталь с ее язвительными шутками.

Но нынче все распри забыты, и братья ждут от императора обычных (то есть великих) решений, которые спасут положение... семьи!

За столом рассаживаются три графа (Бертран, Монтолон, Коленкур) с женами... Наконец появляется император.

Пьем утренний кофе. Принесли депешу – ответ Фуше. Император с усмешкой проглядел, передал Люсьену. Тот читает вслух.

Фуше настойчиво (нагло!) просит (требует!) императора побыстрее оставить Париж, иначе “союзники не желают вести с нами мирные переговоры. И грозят разрушить Париж. Столько веков, сир, этого не было. И вот благодаря Вам мы увидим завоевателей второй раз за один год! Уезжайте, Ваше Величество. Преданный вам Фуше”.

Люсьен закончил читать. Император помолчал, потом сказал:

– Мне все-таки следовало его повесить. Предоставлю это сделать Бурбонам...

Не понимаю, не понимаю! Если император захотел продолжить воевать, зачем надо было унижаться – просить разрешения Фуше? Достаточно было попросить улицу. И он получил бы назад свою армию. Ведь Груши, опоздавший к битве при Ватерлоо, сумел привести к Парижу сорок тысяч солдат, жаждущих отомстить за поражение!.. Не понимаю!

Но теперь понимаю.

Император встал из-за стола и пошел в дом. В бильярдной долго один гонял шары.

Гортензия и Полина не вышли к завтраку. Я застал их в музыкальной зале – стены до потолка увешены картинами в золотых рамах. Они сидели в креслах по обе стороны арфы... и зашивали бриллианты в дорожную одежду императора. Точнее, зашивала Гортензия, Полина не умеет рукодельничать (но умеет, когда нужно, снять с себя эти бесценные камни). И теперь наблюдала за работой Гортензии.

Мать императора здесь же, в музыкальной зале. Я поклонился, Летиция не ответила. Она смотрела перед собой невидящими глазами. Это не образ – она окончательно ослепла от переживаний. За все время, пока мы были в Мальмезоне, она не проронила ни звука. И теперь молча сидит на кушетке на фоне стеклянной двери в сад, между двумя мраморными бюстами римских императоров – как третье изваяние со столь же совершенным римским профилем. Но на недвижном ее лице тотчас начинает блуждать улыбка, когда входит он. Она узнает императора по шагам.

Обед. За столом, вновь накрытым в саду, молчание. Все ждут, когда заговорит император, он должен что-то придумать!

И он говорит – ко всеобщему разочарованию:

– Что ж, надо избавить Фуше и всех этих господ от моего присутствия. Мы сегодня же уедем в Рошфор... Там мне действительно следует сесть на корабль – и в Америку.

Братья и сестры принимаются обсуждать его будущее изгнание. Но никто не предлагает разделить его с ним... Император улыбается...

Приехали четверо офицеров из Парижа. Привезли слухи – роялисты всерьез готовятся напасть на Мальмезон и расправиться с императором. Умоляют поспешить.

Слуги грузят вещи в экипажи. Коленкур передает мне на всякий случай оружие. Император, усмехаясь, следит, как Коленкур заряжает мой пистолет. В комнату врывается Тальма в солдатском мундире:

– Сир! Я хочу видеть, как ведет себя Цезарь в такие минуты.

Император треплет его по щеке:

– Очень естественно... и просто. Прощайте, мой друг, вы замечательный актер.

Император ушел. И Тальма сказал почти в ужасе, обращаясь ко мне и Коленкуру:

– Он знал... все знал заранее. Он как-то сказал мне: “Я сам, может быть, самое трагическое лицо нашего времени”. Он говорил это, клянусь!

Его лицо стало белым от ужаса. Он легко возбуждался.

Коленкур не ответил, ему не до того. Он вышел вслед за императором.

Тальма уязвлен невниманием. И я его легко “подобрал”. Я сказал:

– Неужели мне выпало счастье беседовать с великим Тальма?

Глаза Тальма сверкнули, он – мой.

– Это правда, вы учили величию жестов самого императора?

Он вздохнул и кивком подтвердил: именно так и было. Но потом заговорил преувеличенно громко:

– Император и сам великий актер. Когда Его Величество решил начать войну с Англией, он вызвал английского посла. В тот день в приемной императора ждали аудиенции Талейран и ваш покорный слуга. До нас доносились крики какой-то невиданной ярости: “Где Мальта, которую вы обязались мне отдать?! Вы бессовестная страна олигархов! – Тальма удивительно точно изображает голос императора. – Я чувствую, вы задумали войну! Но клянусь честью, если вы обнажите шпагу, я вложу свою в ножны последним. Хотите войны? Вы получите ее. Но это будет война на истребление. И вашей рыбьей нации не выдержать галльской стра-
сти! Готовься к крови, Англия!”

Несчастный, насмерть перепуганный посол буквально выбежал из кабинета, потеряв дар речи. Бедняга так и не узнал, как хохотал император. Он вышел следом за послом и сказал мне: “Ну, каково, Тальма? По-моему, я совсем недурно сыграл обманутого мужа. Учтите, у настоящего политика гнев никогда не поднимается выше жопы”.

Это была его любимая присказка.

Мы покидаем Мальмезон. Император долго смотрит на дом. Потом садится в карету с Гортензией. Я, Бертран, Монтолон, Коленкур – верхом окружаем карету императора. В другом экипаже едут их жены.

И тронулась кавалькада.

Граф Шарль Монтолон. Ему – 32. Говорят, десятилетним мальчишкой он учился математике у капитана артиллерии Бонапарта. Был с ним во многих битвах. Аристократ, потомок древнего рода, был назначен посланником при великом герцоге Вюртембергском. Но посмел жениться против воли императора на разведенной красавице Альбине де Вассал. За что был отправлен в отставку. Теперь Альбина едет за нами в карете.

На острове она станет любовницей императора

Отрекшийся император и мы, его свита (сотня человек с женами, слугами), живем в Рошфоре (на острове Экс в устье Жиронды). Мы занимаем мрачноватый дом командующего флотом. Париж должен пасть со дня на день. И с часу на час мы ждем его решения – отплыть в Америку. Точнее – попытаться отплыть. Но решения все нет.

А пока из окна своей комнаты император наблюдает в маленькую подзорную трубу за английским фрегатом, стоящим на якоре в устье реки. Этот линейный корабль называется “Беллерофонт”. Он перекрывает нам путь в океан – путь в Америку. Фуше постарался.

Вчера на “Беллерофонте” прогремел салют из корабельных пушек. Утром к нам прискакал гонец из Парижа, и мы поняли причину салюта на английском корабле. Париж взят, Бурбоны вернулись во Францию. Медлить более нельзя. Остров со дня на день будет захвачен... Шхуна, на которой император должен бежать в Америку, – ждет...

Все эти дни наши офицеры запирались в большой гостиной, у дверей выставлялся караул. Вырабатывали планы бегства императора.

Сегодня узнал план (точнее, один из планов). В нашем распоряжении есть два корабля, готовых принять участие в операции. Один из них отвлечет англичан – примет бой с “Беллерофонтом”. Брат императора Жозеф, очень на него похожий, будет в это время на палубе. И заставит англичан поверить, что император на судне. Пока они будут брать корабль на абордаж, второе судно – с императором и нами – ускользнет в открытый океан...

Утром этот план (кстати, признанный самым удачным) докладывают императору. Но император молчит. И продолжает в подзорную трубу изучать “Беллерофонт”. Теряем драгоценное время...

И вот сегодняшней ночью он собрал нас. Каково же было изумление (нет, потрясение, потрясение!), когда император объявил:

– Я более не глава армии и республики... всего лишь частное лицо. Я не имею права рисковать жизнями французских моряков. И решил искать прибежище... – Он помолчал и закончил: – На борту английского корабля... вот этого... “Беллерофонта”.

Наступила тишина. Мы не верили своим ушам!

– Вы намерены сдаться англичанам, сир? – переспросил потрясенный Бертран.

Теперь я написал бы – “простодушный Бертран”. Но тогда, повторюсь, потрясение было на всех лицах.

– Зачем же – сдаться? Я просто заканчиваю свою политическую карьеру и вот решил искать прибежище у английского народа, под сенью его законов. Буду жить где-нибудь под Лондоном... под именем полковника Дюрока.

Было непонятно: он издевается над нами или впрямь стал безумным? Ну добро бы сдаться русским – он был прежде дружен с их царем. Но англичанам?! После того, как тысячи английских солдат всего пять недель назад полегли при Ватерлоо! После того, как двадцать лет он беспощадно воевал с ними, душил кольцом блокады! И представить себе, что после этого они поселят его у себя этаким добродушным лендлордом?! Нет, англичане непременно посадят его в крепость.

Он посмотрел на меня, странно улыбнулся и сказал:

– Даже если вы правы...

Он, как обычно, прочел мысли.

Но и эту фразу я понял только теперь.

Сегодня 14 июля. В день взятия Бастилии я сел в шлюпку. Шлюпка подплыла к английскому кораблю. Я поднялся на борт “Беллерофонта” и вручил капитану послание императора, адресованное принцу-регенту.

Я знаю его наизусть: “Ваше Королевское Высочество! Я закончил политическую карьеру и надеюсь, как Фемистокл, найти пристанище в стране британского народа. Я отдаю себя под защиту Ваших законов и прошу английский народ – самого могущественного и великодушного из моих противников – оказать мне защиту и гостеприимство. Наполеон”.

Капитан прочел. Изумление на его лице! Он не может поверить. Перечел послание – и широкая улыбка! Он не может сдержать радости. Еще бы, в одно мгновение безвестный офицер становится мировой знаменитостью – ему сдается вчерашний повелитель мира.

Он окончательно помешался от радости – жмет мне руку, рассыпается в комплиментах, восторгается решением императора. На прощание говорит:

– Императора Наполеона, конечно же, примут в Англии с должным уважением. Наши люди и великодушны, и демократичны.

Нет, нет, он тогда не лукавил, в тот миг он верил.

Я передал императору ответ капитана.

– Ну вот видите, как все удачно сложилось, – сказал он с нехорошей усмешкой. И посмотрел мне в глаза. Этот взгляд... тот самый, от которого дрожали его маршалы... Бездна.

Он сказал, обращаясь ко всем:

– Что ж, пора собираться.

Я был потрясен. Не министр, даже не адмирал, а какой-то капитан одного из сотен английских кораблей что-то обещал – и этого достаточно ему, величайшему из императоров?! Я был уверен, что после обещания капитана все только начнется: переговоры с правительством, обмен посланиями...

Он привычно прочитал мои мысли:

– У нас нет времени, иначе нас попросту возьмут в плен. И, кроме того... – Он не закончил фразы и странно усмехнулся. – Короче, поторопитесь, господа.

Вот так, не получив никаких заверений от официальных лиц, он отдал себя в руки англичан...

Император в зеленом мундире с бархатным воротом, со звездой Почетного Легиона и в треуголке садится в лодку. Отплываем.

Он поднимается на палубу корабля. Снимает свою знаменитую треуголку – приветствует капитана. Хотя не снимал ее перед королями...

Надо сказать, капитан принял нас очень радушно. Сто человек императорской свиты – их жены, слуги разместились на корабле.

Ранее утро. Корабль берет курс на Англию.

До самого полудня император сидит недвижно на палубе, глядит, как исчезают берега Франции. Я стою рядом. И слышу:

– Более не увижу...

Я так и не понял – говорил ли он сам с собой или сказал это мне...

В пути император занимается делом, в котором ему нет равных, – очаровывает. Уже вскоре и капитан, и матросы пребывают от него в совершеннейшем восторге. Еще бы, сам Наполеон с таким энтузиазмом интересуется их экипировкой, пищей... Его любимая манера – трепать по щеке и щипать за ухо своих солдат. И уже вскоре английские моряки с восторгом терпят эти непонятные покровительственные ласки. Да, он – вечный любимец солдат всего мира. Не прошло и недели плавания, а он уже может повелевать вчерашними врагами... Его обожают.

Первая остановка. Торбей. Набережная запружена людьми. Матросы рассказывают: пешком, верхом, в каретах народ прибывает из Лондона, чтобы увидеть его. Подзорные трубы продаются за сумасшедшие деньги. Вокруг корабля кружатся сотни лодок, взятых напрокат. Нанять шлюпку стоит небольшого состояния. Все взоры прикованы к нашему кораблю: ждут появления императора.

Я пообедал, вышел на палубу. Император продолжает обедать – точнее, сидит за столом с отсутствующим видом – о чем-то думает.

На палубе я увидел матроса, державшего большую доску с надписью мелом: “Он обедает”.

Наконец император появляется на палубе... Безумные крики с набережной: “Смотрите, смотрите – он!..” Уходит в свою каюту.

И тотчас на палубу вышел другой матрос, написал на доске большими буквами: “Он отдыхает”. Толпа благодарно аплодирует.

Мы пришли в Портсмут. То же столпотворение.

Принесли газету, из которой я узнал: в Лондоне идут лихорадочные совещания министров с принцем-регентом.

Император балует англичан: выходит на палубу в знаменитом сером походном сюртуке и треуголке. На лодках, кораблях, на набережной тысячи людей обнажают головы... Он доволен. Смотрит на меня.

– Я опишу это, сир.

Он улыбается.

Свершилось! Сегодня, 31 июля, на борт “Беллерофонта” поднялся адмирал Кейт. Почтительно приветствует императора, зачитывает решение правительства. Император не понимает по-английски, ему переводят: “Генерал Бонапарт (так теперь велено его называть) объявляется пленником союзников. Его отправляют в ссылку. Ему дозволяется взять с собой трех офицеров и 12 слуг. Место ссылки – остров Святой Елены...”

Император взрывается в яростном монологе. Он буквально орет:

– Вы попрали все законы гостеприимства! Я был величайшим вашим врагом и оказал вам величайшую честь, добровольно выбрав вашу защиту. То, что вы совершили, ляжет вечным позором на всю британскую нацию... Это равносильно смертному приговору.

Адмирал слушает с несчастным лицом...

После страстного монолога император преспокойно выходит на палубу. На свою обычную вечернюю прогулку на потребу любопытным.

Я потрясен: он выглядит, повторюсь, совершенно спокойным. И это спокойствие пугает. Погуляв с полчаса, он возвращается в каюту.

Маршан прибегает ко мне в панике:

– Он заперся в каюте. Как тогда – в Фонтенбло...

И Маршан раскрывает мне тайну: год назад, после первого отречения, император пытался покончить с собой... Бедняга Маршан боится повторения попытки самоубийства...

Он умоляет меня постучать в каюту императора – как бы по делу.

Я подошел к каюте, и из-за двери услышал голос императора:

– Позовите Маршана.

Он и за дверью читал мысли?!

Потом Маршан рассказал мне: когда он вошел, император сидел на кровати.

– Помоги мне раздеться, мне нужно.

Потом лег, сам задвинул полог. Свет проникал через плотно задвинутые пурпурные шторы на окнах, и каюта была цвета крови.

Маршан в ужасе стоял у полога кровати, ожидая неизбежного. И услышал ровный голос Императора:

– Продолжай читать.

Это были “Жизнеописания Плутарха”, он читал их императору накануне.

Маршан читал в совершеннейшем ужасе... Он не знал, что происходило там, за занавесями.

Но когда он дошел до самоубийства Катона, император преспокойно раздвинул занавеси и попросил халат. Маршан подал дрожащими руками. После чего император стал молча расхаживать по каюте.

Походив, остановился и начал обсуждать с Маршаном, кого ему взять с собой на остров.

– Он был совершенно спокоен, будто все идет как надо, – сказал мне Маршан.

“Будто все идет как надо”. Теперь понимаю – лучше фразы не придумать.

Ему пришлось выбирать из тех, кто поднялся с ним на борт.

И он выбрал. (Маршан за ужином назвал их мне.)

Это были граф Шарль Монтолон с женой Альбиной, гофмаршал граф Бертран с женой Фанни... Причем Фанни (кстати, англичанка) была в ужасе от этого известия, говорят, чуть не бросилась за борт. Но сам Бертран был счастлив... И еще император назвал меня.

– Он просил узнать: как вы к этому отнесетесь? – закончил Маршан...

Я вошел к императору в каюту и сразу начал:

– Сир! Если вы окажете мне честь и возьмете меня, вы исполните самое заветное мое желание.

Он улыбнулся и сказал:

– Граф, вы не только хорошо пишете, вы бегло говорите по–английски. Я решил взять вас с собой к англичанам, в изгнание, еще тогда, в Париже, как вы, наверное, поняли.

“К англичанам, в изгнание”? Так что же выходит? Уже в Париже он знал, что сдастся Англии? И что его сошлют? Но тогда зачем он сдался?

Так я спрашивал себя тогда, глупец.

За ужином император объявил свите свое решение – назвал тех, кого решил взять с собой. И тогда вечно скандальный и вечно обиженный генерал Гурго устроил императору бурную сцену. Гурго вспоминал (весьма страстно), как спас его в России, как храбро бился при Ватерлоо. Он не просил – требовал, чтобы император взял его на остров.

Императору не могла не понравиться такая жажда служить. Я был перемещен на должность секретаря, а Гурго добавлен к двум офицерам...

Я единственный из свиты старше императора и ниже его ростом. К тому же я худ, как император в дни Тулона. Все это ему приятно...

Уже вечером он пригласил меня в каюту. На столе лежали перо и бумага.

– Не будем откладывать. – Он усадил меня за стол и начал диктовать... Диктовал стремительно, приходил в ярость, когда я его останавливал...

Закончили мы далеко заполночь. Он попросил меня расшифровать записи уже к утру! И принести к нему. Я отправился в свою каюту и до рассвета диктовал сыну все, что успел записать и запомнить...

Император начал с детства:

– Я родился пятнадцатого августа одна тысяча семьсот шестьдесят девятого года.

Я вдруг сообразил, что сорок шестой день его рождения мы будем праздновать в океане – по пути в изгнание.

– Здесь не забудьте упомянуть о том, – продолжал он, – о чем я вам уже рассказал, – о комете. Накануне моего рождения в небе появилась комета. И встала над островом... Корсика, хаос творения... Горы! – Он смотрел в окно. – Как одинаковы волны... усыпляющий простор океана, а горы будят воображение. Пейзаж родины. В моем роду – мятежные флорентийские патриции и сарацинские рыцари. Воинственная кровь опасно смешалась... Отец высокий, статный. Пожалуй, Люсьен больше всех нас похож на отца... Маленькая Летиция (мать) – истинная корсиканская красавица. Мраморное лицо, которое не берет загар. Бледность статуи... Я мамин сын.

“Действительно, маленький, с точеными чертами лица и с такой же отчаянной бледностью”.

Он улыбнулся моим мыслям и даже продолжил их:

– И такими же, как у нее, маленькими руками... Она единственная в мире женщина, которую я боготворил. Когда однажды она опасно заболела, я умолял ее не умирать: “Вы уйдете, и мне некого будет уважать в этом мире”. После каждого моего триумфа она пугалась. Она говорила: мой мальчик, так вечно продолжаться не может... Да, я обладал всем, что может дать судьба. Пожалуй, для окончательного величия мне не хватало только несчастья... – И как–то торопливо вернулся к прежней теме: – Мать религиозна и тиха и при этом отважна, как истинный воин. Только такая женщина могла родить настоящего солдата. Запишите: “Уже в чреве матери император слушал грохот пушек”. Это была война жалкого глиняного горшка с чугунным котлом – корсиканцы сражались против королевской Франции... Мы были разгромлены. Остатки повстанцев вместе с вождем генералом Паоли бежали в горы. И все это время рядом с мятежным генералом был его адъютант – мой отец Карло Буонапарте. И его беременная жена Летиция... Надо описать отчаяние отступления – жара, ржанье коней и бешеная скачка. И в седле мать слушала меня, мои толчки, жизнь, которую носила... Так что огонь битвы в моей крови. Мы уходили через горные перевалы, где так близко небо. И когда в тысяча восьмисотом я задумал провести через Альпы целую армию, я имел право сказать себе: ты уже одолел горы в чреве матери...

Он задумался и потом произнес:

– Писатели лгут в начале и в конце. Все, что я рассказал, пропустите. Начните торжественно, но кратко: “Его будущее Судьба определила до его рождения. Разгромив восставших, Франция завоевала Корсику, и Император Наполеон родился французом”. Военная увертюра отыграна, мой друг. Занавес поднялся... Она родила меня, когда шла к обедне. Был праздник Успения Богородицы, и по дороге у нее начались схватки. Она вернулась домой и не успела дойти до спальни. Я родился в гостиной – на старинных коврах с изображениями героев Илиады...

Он говорил, а я видел (клянусь, видел!): в деревянной колыбели, накрытой белым кружевом, кричал мальчик...

Император улыбнулся:

– Как бывает у малорослых, потому бешено тщеславных детей, я обожал подчинять. Не имел да и не хотел иметь друзей, но хотел иметь подчиненных. Я, низкорослый мальчик, заставлял служить себе не только высоких сверстников, но и старших учеников и даже старшего брата.

Наш маленький белый дом в Аяччо. Если там будете, навестите его. Он не последний на острове – целых три этажа. Каким огромным он мне казался и как оказался мал... Дерево у моего окна... Я открыл окно, ветка качается, и я вижу, как на ветке сидит черная бабочка... она тоже кажется мне огромной. Я лезу за ней, и мать ловит меня, когда я уже приготовился выпасть из окна... Все меня привлекает... особенно лепешки, которые в поле оставляют коровы. Я спешу их собрать, и мать шлепками отгоняет меня от коровьего навоза... Отец не справлялся со мной, я был зверски упрям. Когда мне мыли голову... как я ненавидел мыло, оно щипало глаза, и я пытался съесть его, чтобы его не было! Навсегда! За буйство в ванной она выгнала меня с мокрой головой... И я в слезах, отторгнутый ею, лежу в постели, а отец на цыпочках входит ко мне и с нежностью трет мою голову, сушит волосы... Но она – воплощенная месть – на пороге, и отец покорно исчезает перед разгневанной Немезидой... Он рано умрет, но, к великому моему счастью, останется она. Как она меня знала, будто между нами был заговор. У маленькой красавицы крепкие кулаки... Она понимала – только кулаками можно шлифовать мой характер. Мою вздорность она превращала в упорство. Я не хочу идти в церковь – пощечина. Я увязался за ней в гости – она велела остаться. Но я иду, молча, упрямо иду за ней. И полуоборот матери, и внезапная боль – пощечина. Удар беспощаден. От бешенства я бросаюсь на землю – я хочу разбиться, чтобы напугать ее. Истошно кричу, но она даже не оборачивается. Гордая, прямая спина удалявшейся матери. И до смерти буду помнить тот день: жару, пыль, твердость земли – твердость матери. Уважение к силе, к ее непреклонности вошло в мое сознание вместе с пощечинами...

Жизнь играла мной. В семьдесят девятом я поступаю в военную школу в Бриенне... Мне шел шестнадцатый год, когда я покинул эту школу, а росту во мне было жалких четыре фута десять дюймов... Мать увидела меня... и не узнала в толпе здоровенных сверстников. Я бросился к ней с объятиями, а она недоверчиво смотрела на меня. У нее, как она потом рассказала, даже возникла вздорная мысль: не подменили ли ее сына? Это маленькое, худенькое, болезненное существо не могло быть ее Наполеоне. На самом деле я был мал, но крепок, как сталь. И уже не раз научил своих сверстников уважать и опасаться моего маленького тела. Я вступал во все драки. Главное – ввязаться в драку – и тогда тебе спуску нет. Так я учил свое тело бесстрашию. Я выбирал самых сильных – они сбивали меня с ног, но я вставал и шел на них. Я научил их страшиться не только моих кулаков, но и моей непреклонности. Так требовала моя честь. Так учила мать. Уверен, все доброе и злое в человеке – от матери. Запишите: “Она всегда учила меня гордости, чести и славе”...

В Бриенне я взял свою первую крепость! Помню, выпал снег и я убедил товарищей построить из снега брустверы, валы, парапеты. Получилась маленькая крепость. Мы разделились – одни защищали ее, а я с другими должен был ее взять. Я придумал диспозицию и возглавил атаку. Защищавшие лихо отбивались замерзшими снежками. Это было очень больно – снежки в лицо, но я бежал впереди и добежал – мы ее взяли!

И вот результат: “Крепкое сложение, отличное здоровье, честен и благороден, отличался прилежанием к математике... будет превосходным моряком”. Это моя характеристика в школе, и я ее заработал.

Я хотел быть моряком, но у меня не было протекции... Они меня не приняли. Я плакал. И тогда я услышал голос: “Ты еще увидишь море”.

Так первый раз заговорил во мне этот голос. Да, мой флот проиграет все морские сражения. Но море будет ко мне очень милостиво. Когда я вез армию в Египет... и когда оттуда возвращался... – Он остановился. – Нет, я хочу, чтобы все было по порядку. Мы еще подойдем к этому...

Император замолчал. Он смотрел в окно каюты – гладь бухты, море. И повторил:

– “Ты еще увидишь море...” Меня отвезли в Париж, в военную школу на Марсовом поле... Моя юность – мое одиночество. Мои товарищи постоянно болтают о любовных приключениях. У меня никого. Мое тогдашнее страдание... впрочем, обычное юношеское страдание. Я обожал “Вертера” – мой любимый тогда роман. Мысли о самоубийстве. Но у меня не было несчастной его любви, а я хотел иметь право глубоко страдать. И я нашел предмет постоянного страдания: поруганная судьба моего маленького острова. И я писал в дневнике: “О, моя угнетенная родина! Если нет больше отечества – патриот должен умереть... Я всегда в одиночестве, даже когда кругом люди. О чем я тоскую нынче? О смерти. А ведь как-никак я стою лишь на пороге жизни. Мои земляки, закованные в цепи, целуют французскую руку, которая их сечет. Если бы нужно было умереть кому-то одному, чтобы вернуть свободу моему острову, я не раздумывал бы ни секунды...” Хотя теперь я думаю, что истинная причина моего страдания была совсем иной. Во мне появилась уверенность в моей избранности. Не могу точно сказать, когда появилась эта мысль – вполне возможно, она была всегда. Просто с возрастом ее голос становился сильнее и сильнее. Я читал и перечитывал Плутарха, биографии Цезаря, Александра Македонского, – истории жизни великих властелинов, земных богов – как руководство для своей будущей жизни. Я ревниво отмечал, во сколько лет они достигли первых великих успехов. Хотя, будучи достаточно трезвым, я понимал: невзрачный, нищий, неродовитый... в стране спеси, где главное –родится знатным... Да, у меня не было ни одной лазейки в великое будущее... Да, скорее всего здесь и была истинная причина моего постоянного страдания. А единственное прибежище от этого страдания – чтение о великих...

Ганнибал. Слоны взбираются на Альпы – блестящий маневр, и вой-
ско Ганнибала уже топчет римскую равнину. Потом мне придет в голову повторить все это в итальянскую кампанию. Да, повторить, ибо в мечтах, в воображении я уже взбирался вместе с ним на недоступные Альпы.

И, конечно, встреча с Александром Македонским. Я прочел все о нем, сделал множество выписок по маршруту его завоеваний. Я в совершенстве изучил географии Египта, Персии, Индии. У меня появилась безумная идея... Да, да, вы поняли. Тогда все бредили переселением душ... и мне все больше казалось, что когда-то я был – им. И я поклялся повторить его великие планы в нашем жалком веке... или умереть. И я сумел! Через тысячи лет я повторил грандиозные завоевания древности в нынешнем пугливом мире, который так страшится всего грандиозного и так обожает жалкую меру... И мир не выдержал величия древних планов...

Он стоял и смотрел, как на рейде становился на якорь большой корабль. Потом сказал:

– Да, тогда, в юности, я усвоил – не должно быть предела дерзанию. Всемирность – с этого ощущения начинается гений...

Я был выпущен из училища в чине подпоручика в артиллерийский полк. Полк сначала стоял в Гренобле, потом нас перевели в Валанс. Обычный провинциальный городок – мир сонной скуки. Офицеры – богатые дворянчики, и я – полунищий, живущий на жалкое жалование. Однообразные забавы молодых офицеров – соблазнять местных дам и после пересказывать друг другу свои любовные подвиги. Я старался не слушать их. Ведь если им верить, все женщины низки и похотливы, как кошки. И я утешал себя строкой из Овидия: “Всякий готов обсудить здесь любую красотку, чтобы сказать под конец – я ведь и с ней ночевал”.

Я был тогда влюблен. Первая любовь для возвышенной души – пострашнее недуга. Ее звали Софи... дочь госпожи Коломбье... Да, помню ее имя. У этой дамы собирался местный салон, она была законодательницей мод валанского общества. И, надо сказать, она меня поняла и, думаю, даже оценила. Юный, нелюдимый, нищий подпоручик был принят в ее салоне. И, конечно же, я тотчас влюбился в ее дочь. Какое это было блаженство – сидеть подле нее... и есть вишни! Да, мой друг, все мое блаженство свелось к тому, что мы вместе ели вишни. Потом, через много лет, мы встретились... Она была замужем, бедствовала. Я назначил ее статс-дамой ко двору одной из своих сестер. Разве я мог забыть первую любовь – невинную любовь жалкого подпоручика? Следующая любовь... была тоже невинной. Родная сестра жены моего Жозефа. Как она была хороша! Помню, она искренне удивлялась: как я отважился в нее влюбиться! Даже спросила меня: “Ну что ты можешь мне предложить?” И я спокойно ответил: “Корону”. Она расхохоталась. А ведь я не солгал. Это я помог ее мужу стать королем (Бернадот, король Швеции), хотя он был мне всегда противен. Теперь она шведская королева, а ее муж, которого я осыпал почестями, как вам известно, изменил мне первым. Король Бернадот! – Он расхохотался. – Этот бывший якобинец... На правом плече у него любимая татуировка якобинцев: “Смерть королям”. Поэтому, говорят, даже камердинер не имеет права видеть его обнаженным...

После всех неосуществленных любовных мечтаний я записал в дневнике: “Считаю любовь вредной для общества. О, если бы боги избавили мир от любви”. Я сделал тогда выбор: я буду любить одну даму – Славу. И у нее не будет соперниц. Я решил стать политическим писателем. И, как “великий гасконец” (Мотескье*), – завоевать умы Европы. Так началось мое первое нападение на континент. В своем сочинении я впервые свергал королей. Я заклеймил Людовика, “который безжалостно тиранит мою несчастную Корсику”. А заодно обличил и остальных монархов, “угнетающих нынче 12 стран Европы. И среди всех этих жалких королей только единицы не заслуживают того, чтобы их свергли”.

Итак, по ночам я расправлялся с королями, а утром пропадал на полигоне – учился ремеслу артиллериста на службе у французского короля. Это уже было серьезно: по шестнадцать часов в день я занимался своей профессией. Я уже понял: судьба преподнесла мне великий подарок. Ибо не штык и пуля, в которые свято верили тогда все королевские армии Европы, но огонь пушек будет решать судьбу будущих сражений. И я разыгрывал... и выигрывал великие баталии в своей каморке, собирая в кулак уничтожающий, яростный огонь батарей. А в свободное время, то бишь перед рассветом, – книги, книги, книги. Я теперь и носу не показывал в кафе, где молодые офицеры по-прежнему обсуждали прелести покоренных дам... Пока я покорял Европу! И хотя они совершали свои “подвиги” в реальности, а я в воображении, но в девятнадцать лет воображение реальнее реальности! И даже когда меня отправляли на гауптвахту, я добросовестно штудировал там знаменитый римский кодекс Юстиниана – как материал для будущих законов моей завоеванной империи. Будущей великой Империи! И каждый раз, засыпая на свои три часа (мне и тогда этого было достаточно), я молил о ней Высший Разум, так именовали Господа мы, просвещенные люди конца века.

И наступил он – “великий восемьдесят девятый”! Революция принялась за работу. Я присутствовал при роковых минутах королевской власти. С террасы Тюильри я следил за Историей... пока в качестве наблюдателя. Я видел, как тысячная толпа с топорами, пиками, саблями и ружьями штурмовала дворец королей. В окне показался несчастный Людовик. Ворвавшаяся чернь напялила ему на голову красный фригийский колпак. И я сказал: “Жалкий олух! У тебя были пушки! Надо было картечью рассеять пять сотен этих каналий, остальные разбежались бы сами...”

В тот день чернь познала ничтожество властелина. И я не сомневался: теперь они обязательно придут сюда вновь! И в знаменитый день десятого августа все с той же террасы я увидел конец ничтожной, слякотной власти... Дворец Тюильри вновь осажден наглым, подлым сбродом. Жалкое сопротивление швейцарцев. Вместо решительного пушечного залпа в толпу – беспорядочные одиночные выстрелы. И победившая чернь, сметая гвардейцев, ворвалась во дворец...

Потом, когда дворец уже был взят, я пошел посмотреть. Дальше двора меня, разумеется, не пустили. От тесноты ли моста или оттого, что я видел это в первый раз, но я был поражен таким количеством трупов: двор был устлан телами швейцарских гвардейцев... И все это время я слышал отчетливый голос: пришло, пришло твое время!..

Пожалуй, на сегодня хватит. Перепишите и принесите мне утром. Лучше пораньше. Думаю, днем они переведут нас на другой корабль...

Утром я принес ему переписанное. Он даже не стал читать – тут же разорвал.

– Я подумал, что это всё не нужно. Детство и отрочество у всех одинаковы. И все молодые Вертеры похожи друг на друга. А так как “Вертер” уже написан... и я ничего не могу прибавить к великой книге... – Он усмехнулся. – В общем, этот период мы пропустим. Напишем лишь несколько предложений... Уже тогда я презирал все, что не есть слава. И уже тогда знал все, что со мной случится! И оттого я окончательно понял – моя душа более не принадлежит маленькому острову, ей нужна Вселенная!.. Это был всё тот же внутренний голос – голос судьбы. Услышать ее зов дано только избранным... Так состоялось мое второе рождение. Корсиканский акцент и окончание “е” в имени можно... нет, нужно было отбросить. Ибо не было больше Наполеоне Буонапарте. Был Наполеон Бонапарт, приехавший в Париж. Чтобы, как все честолюбцы, завоевать великий город? О нет! Прекрасную Францию? Тоже нет! Весь мир!..

Он стремительно заходил по каюте.

– Кстати, вы автор “Атласа”... что-нибудь знаете о Святой Елене?

– Конечно, сир. Во-первых, когда-то вы хотели этот остров захватить...

Я забыл о его удивительной памяти. Он тут же подхватил:

– Мы должны были высадить там десант – полторы тысячи человек с четырьмя орудиями. Но не вышло – после Трафальгара каждое судно было на вес золота. Так Господь оставил остров у англичан – приберег, очевидно, для меня... Дальше...

– Я посмотрел в моем “Атласе”: остров небольшой, километров тринадцать в длину и около двадцати в ширину. Принадлежит Ост-Индской компании, население: чиновники и купцы. Остальные три четверти населения – негры-рабы. Четыре тысячи миль от Европы и вдвое меньше... от Америки. Ближайшая суша – остров Вознесения – тоже принадлежит англичанам.

– Итак, вода, вода, вода... Нас будет сторожить океан. Негодяи выбрали правильно.

– Но Америка, сир…

– Не надейтесь, Лас-Каз, у нас другие планы... Климат?

– Тропики, экваториальная жара и постоянные ливни...

– Это значит – дизентерия, лихорадка, рвота, сердцебиение. – Мне показалось, что он улыбнулся. – Таковы будут условия для коронованного папой монарха... И условия эти непременно украсят вашу будущую книгу... Но вы должны понимать: при таком климате неизвестно, сколько мне будет отпущено времени. Следует торопиться... Вам выпала удача – записать всё, что я хочу рассказать о себе миру. И мне выпала удача – получить время для этого. Обычно люди, подобные мне, обремененные государственными заботами, не успевают этого сделать. Если бы я скончался на троне, я остался бы загадкой для всех, а сейчас, в моем несчастье, я наконец-то смогу поведать людям о себе. И надеюсь, что эта будущая книга в чем-то изменит мир...

В дверь каюты постучали.

– Как я и предполагал – пора. Ступайте собирать вещи, нас переводят на другой корабль, видимо, вон тот, “Нортумберленд”. – Он, усмехаясь, указал на иллюминатор, где был виден стоявший неподалеку на рейде большой корабль. – Он и повезет нас на забытый Богом остров.

Я откланялся. Император, как обычно, забыл меня поблагодарить. Потом вспомнил – и потрепал по щеке... Самое удивительное – он был в хорошем настроении. После всего, что случилось!

И только теперь, по прошествии стольких лет, я окончательно понял – почему!

Наш первый день плавания на “Нортумберленде”. Это огромный семидесятичетырехпушечный фрегат. Его сопровождает целая эскадра, я насчитал девять кораблей. На палубах всё красно от мундиров англичан – на остров везут подкрепление и наших тюремщиков. Две лучшие каюты на фрегате занимают император и командующий флотилией адмирал Кокберн.

Император вышел на палубу – провожает уходящие берега Англии. Прощается с Европой, которая должна была ему принадлежать... Возвращается в каюту. И более не выходит. Даже к ужину.

Почти все время он проводит в своей каюте по правому борту. Там есть туалетный столик, умывальник и два кресла. И серый матрас на полу у койки императора – на нем спит верный Маршан...

Каково же было мое удивление, когда я недавно узнал, что Маршан, этот бессловесный преданный пес, тоже вел дневник! Он описал жизнь императора на острове... точнее, его смерть... его загадочную смерть. А я-то считал, что простодушный Маршан делал только то, что ему приказывал император... Или?.. Или, может быть… это был тоже приказ – писать дневник?.. Ну конечно, как же я сразу не понял!

Сегодня, пока император гулял по палубе, Маршан наводил порядок в его каюте. Он заменил корабельную койку той самой походной кроватью и с моей помощью укрепил над ней полог из зеленой тафты.

Маршан говорит мне:

– На этой кровати император отдыхал перед Аустерлицем, Ваграмом и Фридландом. На ней он провел ночи великих побед...

Та самая кровать, на которой император умрет.

Он встает, как обычно, на рассвете. Маршан приносит ему черный кофе. Сразу после кофе должен появляться я.

Император в халате и шлепанцах стремительно ходит по каюте (зверь в клетке!) и, к сожалению, столь же стремительно диктует. Он ничего не умеет делать медленно, он подчинен другой скорости, живет в другом измерении... Мне приходится придумывать всё новые иероглифы для сокращения слов, с их помощью я веду непрерывную запись до обеда. Пока император обедает, я диктую расшифрованное сыну. Ему вчера исполнилось пятнадцать лет – взрослый мальчик. Я все вспоминаю, как жена не хотела его отпускать... Нет, без него бы я не справился...

Сегодня необычный день – император отпустил меня вечером. Стоит прелестная погода, штиль. Он решил прогуляться по палубе.

Маршан приносит ему знаменитый зеленый мундир. Император выходит на палубу и останавливается, опираясь на пушку (его любовь). И молодые английские офицеры застывают, встают на караул. Кокберн ничего не может с этим поделать – он сам давно попал под обаяние бога войны. И уже не говорит императору “господин генерал”, хотя, по слухам, поклялся в Лондоне, что другого обращения тот от него не дождется.

После прогулки император идет в офицерский салон. Здесь приветствия офицеров звучат согласно строжайшему приказу: “Добрый вечер, господин генерал” или “Здравствуйте, Ваше превосходительство”. Император не отвечает... В салоне его ждет свита. Наконец-то он слышит:

– Добрый вечер, сир!

И только тогда здоровается.

Император сказал мне вчера: “Как они смешны со своим “генерал Бонапарт”! Мои победы давно сделали очевидным для всех: слово “император” навсегда срослось с именем “Наполеон”. Навсегда!”

После ужина император вновь прохаживается по палубе в сопровождении адмирала. Они ходят под руку, представляя собой забавную пару – высокий худющий Кокберн и коротенький толстый император...

Кокберн и все остальные скоро пойдут спать. А он... Ночью за мной неумолимо придет Маршан. И в свете свечи под стеклом, под тяжкий ропот океана мы продолжим...

Император диктует:

– Париж в семьсот девяностом – сладкие каникулы революции. Плотина запретов сметена, в духоту королевской Франции ворвался сводящий с ума воздух шалой свободы. Все опьянели... В саду Тюильри – выставка туалетов. Шпаги дворян, галстуки адвокатов, сутаны священников... и множество красавиц... Бесконечный праздник ораторов: диспуты повсюду – в клубах, в кафе, в Законодательном собрании, в ресторанах, театрах и даже в публичных домах. Громовые речи Мирабо... И все это наблюдаю я, жалкий лейтенант, ослепленный этим пиром накануне крови... – Он останавливается, и мы вычеркиваем слово “жалкий”. – Но скоро из многообразия туалетов останутся одни нищие куртки санкюлотов, потому что за всеми этими счастливыми людьми, пьяными от свободы, следят трезвые глаза законных детей революции – глаза Марата, глаза провинциальных адвокатов, которые жаждут двигать революцию вперед... Вперед – значит, к анархии и крови! Ибо у революции есть только один двигатель – кровь. И вот уже Дантон под восторженный рев толпы прокричал: “Мы будем их убивать, мы будем убивать этих священников, убивать этих аристократов... и не потому, что они виновны, а потому, что им нет места в грядущем, в будущем!”

Но тут-то и была его великая ошибка. Он почему-то думал, что революция убивает сословно. Он еще не знал, что кровь демократична. Ибо революция, как Сатурн, пожирает и своих законных детей! И скоро, скоро они все поедут на казнь. И отец революционного трибунала Дантон, приговоренный к смерти тем же трибуналом, и Робеспьер, и Сен-Жюст... всех пожрет эта вечно голодная до крови дама... Я пережил это время в скучном своем полку, но я знал – скоро меня призовет слава... Республика задыхалась в огне мятежей и интервенции. Восстал Лион, и усмирять его был послан мой будущий министр, депутат Конвента Фуше. Он велел взять двести юношей. Их связали веревками. И в этот сгусток человеческого отчаяния он палил из пушек. Я читал его воззвание: “Пусть их трупы доплывут до Тулона, внушая ужас врагам Республики”.

Император усмехнулся.

– Потом я часто напоминал Фуше о Лионе и о том, как он голосовал за смерть короля. Но эта хитрая лиса неизменно отвечала: “Чего не сделаешь, сир, чтобы освободить место вам!” Фуше хитер и подл, а все думают, что умен. И самое глупое – он сам поверил в свой ум.

И опять он вернулся в прошлое:

– Но как забилось мое сердце от странного предчувствия, когда я услышал: “Вслед за Лионом восстал Тулон”. Роялисты захватили город и призвали армию интервентов. Семь тысяч испанцев, восемь тысяч пьемонтцев и неаполитанцев, а также две тысячи англичан и стоящие в порту британские корабли обороняли мятежный город. Тулон стал головной болью революции. Который месяц у защищенного с моря и суши города беспомощно топталась наша армия...

Но судьба... Запомните – если она служит вам, вы всегда окажетесь в нужное время в нужном месте. И вот уже мимо Тулона и увязнувшей в осаде армии проезжает посланный за порохом в Авиньон капитан Бонапарт, и в это же самое время командира артиллеристов (я помню его имя – Даммартен) тяжело ранят, а в тулонскую армию вдруг прибывает депутат Конвента, мой давний знакомец корсиканец Саличетти.

Мы обнялись и заговорили на языке нашей родины. Он пригласил меня в палатку. Узнав, что я капитан артиллерии, он открыл рот, чтобы рассказать о ранении Даммартена. Но я уже знал – всё тот же голос судьбы... И тотчас придумал, как действовать. Я предложил ему прогуляться и, показав на стоявшее неподалеку орудие, сказал: “Вы плохо ведете осаду! К примеру, какая польза от этого орудия, если вы не умеете даже правильно его поставить?” Саличетти воззрился на меня в крайнем недоумении, и я пояснил: “Ядро из этой пушки не долетит не только до укреплений Тулона, но даже до моря. Хотите пари?” И, не дожидаясь его ответа, приказал артиллеристу: “Заряжай!” Три выстрела подтвердили мою правоту. А дальше было все, как я и ожидал: потрясенный моими знаниями Саличетти тотчас предложил мне заменить Даммартена.

Я согласился, и он сел писать в Конвент. Ему нужно было обосновать мое назначение, ибо во времена террора все боялись обвинений в предательстве. Головы летели каждый день. Я стоял над ним и видел, как перо его выводило: “...и случай нам помог: мы остановили проезжавшего мимо очень сведущего капитана Буонапарте и приказали ему заместить раненого”. Случай? Да. Но – мой случай! Теперь всё, что я продумывал в полку бессонными ночами, можно было начать осуществлять.

Крепости берет артиллерия. Но сначала надо было наладить дисциплину среди моих артиллеристов – этой вольницы полупьяных санкюлотов... Я был худ, страдал от чесотки, и сзади меня часто принимали за девочку. Подчинить этих полупьяных великанов можно было только мужеством. Я велел поднять над батареей знамя с надписью: “Батарея бесстрашных”. И теперь во время артиллерийских дуэлей с тулонцами поднимался на бруствер и преспокойно стоял под ядрами, скрестив руки. Мои артиллеристы смотрели на меня сначала с изумлением, потом с великим трепетом. Они поняли: я не знаю страха. Но я пошел дальше – велел уничтожить укрытия, в которых они прятались от ядер (и оттого стреляли слишком медленно). Сюда, на батарею, под вражеский огонь я охотно приглашал всех этих революционных бездельников – инспекторов из Парижа. И уже через мгновение они с ужасом спрашивали: “Что у вас здесь служит защитой?” А я отвечал, стоя на бруствере: “Как вы уже поняли, граждане, защитой нам служит наш патриотизм!” Под хохот моих артиллеристов они в страхе кланялись каждому ядру, а потом попросту падали ничком на землю... Я помню молоденького солдата, бросившегося на землю вслед за этими трусами, когда прямо на нас полетело ядро. Оно разорвалось совсем рядом со мной, я был покрыт грязью, но – ни единой царапины. И я сказал солдату: “Глупец, ты видишь – я невредим! Но если бы это ядро было предназначено мне, оно нашло бы меня, даже если бы я зарылся в землю на тысячу футов”. И мои подчиненные окончательно поверили, что я заговорен. И теперь они подчинялись мне абсолютно.

Все разбросанные по побережью орудия я приказал собрать вместе. Мои артиллеристы свозили их со всего побережья под обстрелом противника... И доблестно погибали под огнем... Генерал Карто (до революции он был плохим художником, а теперь этот болван командовал тулонской армией) ничего не понял и потребовал от меня прекратить терять солдат, намекая, что это пахнет изменой. Испуганный Саличетти ему не возражал... Но мне помог Огюстен Робеспьер, брат диктатора, присланный от Конвента вместе с трусливым корсиканцем. И еще умница Дюгомье – этот генерал мне тоже сразу поверил. Помню, они собрались в палатке, и я произнес перед ними неплохую речь. Я учил их новой тактике – моей тактике: “Чтобы обороняться и выжить – надо дробить свои силы. Чтобы атаковать и победить – силы необходимо объединять. Мы атакуем. И весь артиллерийский огонь надо направить в одну точку, наносить мощнейший удар на одном участке, пробивая брешь в обороне противника. И если брешь пробита – судьба битвы решится в мгновение, сопротивление врага станет бесполезным”.

И я показал на карте высоту Эгильет, где нужно было пробить эту смертельную для противника брешь. Высота господствовала над рейдом, оттуда можно было разбомбить флот англичан. “Вот ключ к Тулону!” – сказал я. Но болван Карто никак не мог понять меня, стоящего перед ним мальчика, тонкого, как щепка, с висящими по щекам немытыми патлами, нервно расчесывающего себя до крови... Зато меня поняли Огюстен Робеспьер и Дюгомье – и мы штурмовали высоту Эгильет. Я был в самом пекле, во главе атакующих. Подо мной убило ядрами трех лошадей, но сам я был лишь легко ранен пикой. Я превозмог сильную боль... скрыл свою рану – солдаты должны были верить в мою неуязвимость. И они запомнили – и про трех убитых лошадей, и про неуязвимого Бонапарта!.. Но в решающий момент, когда противник уже готовился сдаться (ах, как я всегда чувствовал этот миг!), этот идиот Карто велел отступать...

И опять они собрались в палатке, и опять я заставил их поверить мне. Огюстен Робеспьер приказал повторить штурм. Я собрал все батареи в кулак, не покидал своих артиллеристов ни днем, ни ночью – спал на земле рядом с пушками, завернувшись в шинель... И был второй штурм. Я отлично обработал ураганным огнем форт Мюльграв, прикрывавший высоту Эгильет. И уничтожил гарнизон. Я сказал Огюстену Робеспьеру: “Теперь ступайте с Богом отдыхать. Считайте, что мы уже взяли Тулон. Через два дня вы будете там ночевать”.

Император смотрел в окно каюты, мимо которой прохаживались по палубе английские матросы. Но он их не видел– он был в Тулоне...

– Да, все было кончено! Мы захватили форт, а потом высоту. Оттуда я устроил ад для английского флота. Два дня непрерывной канонады – и начался новый штурм Тулона. Семь тысяч солдат бросились в атаку.
И опять в разгар боя мне стало ясно – вот-вот дрогнут атакующие. Я снова чувствовал этот решающий миг битвы! И тогда я бросил в бой мой резерв. Я сам повел солдат в пекло сражения! И решил его исход. Началось жалкое бегство защитников города на английские корабли. А потом уходящая, точнее, убегавшая в открытое море английская эскадра. Тулон, считавшийся в Европе неприступной крепостью, был взят! Великий день – семнадцатое декабря девяносто третьего года. Британские газеты отказывались верить: Тулон, защищенный с суши и с моря, пал?! Моя звезда взошла. Это было первое из шестидесяти великих сражений, которые меня ждали. Шестьдесят побед! Больше, чем у моих кумиров, вместе взятых: Александра Македонского, Цезаря и Ганнибала...

Огюстен в подробном докладе написал обо мне в Париж. И, конечно, после доклада брата всемогущего Максимилиана – немедленный результат: звание генерала. Мне было двадцать четыре... генерал Бонапарт. И вот теперь, через двадцать два года, они хотят оставить меня в том же звании...

Он засмеялся. Император уже вернулся в реальность и сказал, глядя на англичан, гулявших по палубе:

– Как они бежали из-под Тулона!.. А утром я так приветствовал наступающий день: “Это взошло твое солнце”.

Во время прогулки по палубе я услышал, как император с усмешкой спросил адмирала Кокберна:

– Не скажите ли, сэр, где был “Нортумберленд” в те дни, когда я захватил Тулон и выгнал оттуда английские гарнизон и флот?

– Про судно не знаю, – ответил адмирал, – но я был среди тех, кого вы прогнали...

Вечером император сказал мне в каюте:

– Он не знает! И это люди чести?! Я уверен, “Нортумберленд” был в той самой эскадре, которую я вышвырнул из-под Тулона... Поэтому они и пересадили меня на этот корабль. Жалкая месть!

Однако за дело... В Тулоне я встретил Новый год, а четырнадцатого января стал генералом. В тот день мы с Огюстеном сидели в маленьком кафе на набережной. С моря дул вечный бриз. Молодость, удача! Огю-
стен позвал меня с собой в Париж. Он рисовал мне радужные картины столичного будущего. Я было открыл рот, чтобы с благодарностью согласиться... и вдруг отчетливо понял – нельзя! И с изумлением услышал, как я отказываюсь! И Огюстен с таким же изумлением смотрел на меня. Он ничего не сказал, только пожал плечами. Молча допил свою чашечку кофе и ушел – обиженный. Он отбыл в Париж, а я остался на юге командующим артиллерией... проклиная себя за отказ. Но через полгода наступило Девятое термидора, и я понял – судьба спасла меня.

Я столько передумал об этом дне. Какая сцена для великой пьесы! В бывшем придворном театре королей Конвент сыграл последний акт нашей революции! Я хорошо помню эту залу Конвента. Здесь не так давно приговорили к смерти ничтожного короля. Теперь здесь же предстояло исполнить главный закон революции – истребить ее любимых детей...

Робеспьер начал говорить, но ему не дали. Ему стало плохо, он попытался сесть на скамью, а они кричали: “Не смей туда садиться, это место Демулена, которого ты убил!.. И сюда не смей – это место Вернье, которого ты уничтожил!..” Он пытался продолжать говорить, но от волнения поперхнулся. И тогда прогремели знаменитые слова, которые закончили великую революцию: “Кровь Дантона душит тебя, несчастный!”

Каков эпилог! В ночь на десятое термидора в парижской ратуше с челюстью, раздробленной пулей, лежал всесильный Максимилиан Робеспьер. Около него суетился жандарм, совсем мальчик, уверявший, будто это он стрелял в Робеспьера. Вчерашнего диктатора перенесли в Консьержери, он лежал в камере, глотая кровь. Впоследствии я отыскал врача, который выдернул из его раздробленной челюсти осколок кости и несколько зубов. И врач подтвердил мне то, в чем я всегда был уверен – жандарм ни при чем, это было самоубийство. Жалкий конец... Для истории ему надо было подняться на эшафот, как Дантону, – и попрощаться... нет, не с народом... народ, чернь – пустое, но с Историей, со Славой!..

В революции есть всего два сорта вождей – те, кто ее совершает, и те, кто пользуется ее плодами... Пришло время срывать плоды с дерева революции, и к власти пришли воры и негодяи. Началась охота на ведьм. Под радостные крики разбивали статуи великих революционеров, которым еще вчера эта толпа поклонялась.

Я счастливо избежал гильотины, которая мне наверняка грозила, если бы я поехал с Огюстеном в Париж. Правда, тюрьмы не избежал.

Очутился я там уже через две недели после казней в Париже по обвинению в близости к врагу народа Огюстену Робеспьеру и... в намерении сдать англичанам Марсель! Кровавый бред кружил головы! От страха все помешались на доносах... Кому я был обязан этим диким вздором?.. Я узнал это на первом же допросе. – Он засмеялся. – Тому, кто действительно был близок к Огюстену, моему приятелю Саличетти. Таким образом он хотел спастись сам.

Я сидел в тюрьме под Ниццей и смотрел сквозь решетку на море... С крыши тюрьмы в ясную погоду можно было увидеть в бинокль очертания далекой земли – мою Корсику. В тюрьме мне исполнилось двадцать пять. Что ж, четверть века прожил, следовало подвести итоги... За это время я многое успел: был объявлен вне закона на родине, жил в нищете и все же стал одним из самых молодых генералов Республики... Мне предлагали бежать, я отказался – зачем? Если судьба предназначила меня для великих дел, я и так буду на свободе... Если этого не случится, значит, я обычный смертный. И тогда стоит ли жить?! Лучше гильотина! Я был совершенно спокоен.

Я решил написать письмо в Париж. Хотя знал: при этой охоте на ведьм лучше затаиться. “Опасно напоминать о себе обезумевшему Парижу”, – так посоветовал начальник тюрьмы, весьма мне симпатизировавший. Но я был уверен: судьба за меня! И я написал: “Хотя я оклеветан без вины, я не хочу роптать и жаловаться на Комитет общественного спасения. Я не слишком ценю свою жизнь, и только вера, что могу послужить Отечеству, позволяет мне все это переносить и просить вас, граждане: “Разорвите мои цепи!” Сколько подобных молений они получали... Тщетных молений! И сколько невинных тотчас отправилось в те дни на эшафот после подобных писем! Но со мной свершилось чудо. Всего через две недели вместо путешествия на гильотину я гулял на свободе. Так я проверил мои отношения с судьбой...

Выйдя из тюрьмы, я узнал, что мой обвинитель Саличетти находится в бегах. Через друзей-корсиканцев (мы всё всегда знаем друг о друге) я выяснил, где он скрывается. Он прятался у любовницы, трусливо пережидал время казней... И я написал ему: “Я мог бы отомстить тебе, но не трусь: этого я не сделаю, никому не скажу о тебе ни слова. Ибо никогда не забуду твои благодеяния, мой вчерашний товарищ...” Еще бы – ведь это он помог мне встретиться с Историей, смел ли я забыть это?

Новые власти предложили мне отправиться в Вандею. Героя Тулона хотели заставить усмирять бунтовавших крестьян! Я предпочел отставку и поселился в Париже. Устроился работать в топографическом отделении военного министерства, составлял инструкции для нашей итальянской армии, бесславно топтавшейся в Пьемонте. Получал гроши, да и выдавали их не всегда аккуратно, так что обедал по знакомым... Вечно голодный, задолжал всем – прачке, ресторатору, бакалейщику, виноторговцу... До сих пор помню этот ужас, когда раздавался стук в дверь, – кредиторы! Чаще других приходила прачка – чудовище необъятных размеров с громоподобным голосом. Она свирепо требовала заработанное.

Самое тощее существо в Париже самого странного вида – это был я! Представьте себе: “собачьи уши” (так называлась моя старенькая треуголка с опущенными полями), жидкие волосы до плеч, потертый генеральский мундир и вечно мрачный взгляд... Моя работа в министерстве заключалась в бумажной писанине – инструкциях для нашей дурно экипированной армии в Италии, с трудом сдерживавшей натиск австрийцев. Но по ночам с этой жалкой армией я одерживал победу за победой... на карте, при свете огарка свечи, который я должен был к тому же экономить. В своей нищей комнатушке, забывая о голоде, я громил хваленые австрийские войска, оккупировавшие мою Италию, родину предков. Я грезил об этих победах непрерывно...

И я решил действовать. Добился аудиенции у Барраса. (Один из главных организаторов термидорианского переворота, член Директории – правительства Республики после гибели Робеспьера*.) Ему рекомендовал меня генерал Лютиль, участвовавший в штурме Тулона. До революции виконт Баррас был королевским офицером. Этот высокий красавец соединял всю испорченность старого режима с кровавым цинизмом людей революции. Его жизнь была похожа на роман, кровавый и похотливый, и с самыми гнусными иллюстрациями... Он был способен на переворот, на убийство, мог ограбить монастырь и... завоевать колонию на краю света. Теперь он был этакий всемогущий революционный принц, окруженный любовницами, льстецами и ворами-финансистами.

Как я ждал этой встречи! Когда я вошел, Баррас уставился на меня с величайшим недоумением – ему было трудно поверить, что перед ним герой Тулона... так я выглядел. Я был... – Император усмехнулся и посмотрел на меня. – Даже худее вас, Лас-Каз. “Однако вы слишком молоды, генерал”, – сказал мне Баррас. Я не смог отказать себе в ответе: “На полях сражений, гражданин, взрослеют быстро. А я не так давно с поля боя”. Баррас из вежливости спросил меня о Тулоне. Я с наивным жаром тотчас стал рассказывать... и натолкнулся на его отсутствующий взгляд, с открытой скукой блуждавший по моему изношенному мундиру. В это время в кабинет заглянула красивая дама...

Я подумал, что хорошо знаю “красивую даму”. Жозефина была тогда любовницей Барраса...

Император строго посмотрел на меня и продолжил:

– После чего Баррас заторопился и попросил меня изложить мое дело. Я начал пересказывать восхитительные проекты побед в Италии, выношенные на моем чердаке. “Нам надо перестать обороняться! – горячился я. – Самим напасть на войска австрийцев в Италии. На штыках понести в Европу нашу свободу”. Баррас совсем заскучал. Ему, как и всем им, новым повелителям, было не до свободы. Все, что не сулило денег, было им скучно. Он откровенно ждал, когда я закончу. И торопливо поблагодарил меня, как только я замолк. Я понял, что уйду ни с чем. Однако я в нем ошибся, он был мерзавец, но талантливый мерзавец. И, видно, оценил и хорошо запомнил меня.

Всего через три месяца он меня позвал... Тогда этих зарвавшихся воров уже никто не поддерживал... Как говорили в предместьях: “Мы хотим власть, при которой хотя бы едят!” И богачи, и роялисты решили – пришла пора покончить с жалкой Директорией. Восстали богатые центральные районы Парижа... Они приготовились прийти в Тюильри, где заседали Конвент и Директория, и смести их, как когда-то в том же Тюильри восставшая толпа смела королевскую власть. Рабочие окраины угрюмо хранили нейтралитет...

Испуганная Директория назначила Барраса главнокомандующим вооруженными силами. Это были жалкие силы. И двадцать тысяч восставших приготовились легко разгромить шесть жалких тысяч защитников Конвента. Что он мог, Баррас? Стрелять в толпу? – Император презрительно засмеялся. – Это было для них табу. Грабить толпу – вот это пожалуйста! И вот тогда Баррас и вспомнил о странном генерале, совершившем что-то героическое под Тулоном.

Ночью в мою каморку постучали. Меня привезли в Тюильри. Первый раз я был там. И когда вошел... тотчас понял: я пришел в свой дом.

Баррас предложил мне защитить Конвент. Он не слишком надеялся на мое согласие – ведь он предлагал мне погибнуть вместе с ними. К его изумлению, я тотчас согласился. Тюильри был мой будущий дом, и я – я сумею его защитить. Без всяких колебаний я решил сделать то, что когда-то советовал жалкому королю... Впереди у меня была ночь...

“Как вы намерены защищаться?” – спросил Баррас. “Шпагой. Шпага при мне, и с ней я далеко пойду. Будьте любезны, гражданин, вызвать ко мне командира солдат, охраняющих Конвент...”

Командир пришел. Я сразу его оценил – он был из тех, кто не боится самого черта. Его звали Иоахим Мюрат. Я приказал ему привезти пушки, стоявшие на площади Саблон. “Если не дадут добровольно, отнимите, убивайте, но пушки должны быть здесь к утру!” Этот дьявол сразу повеселел. Он рвался в бой. “Я не понимаю, зачем вам пушки?” – спросил Баррас. И в голосе у него был испуг. “Пушки обычно нужны для того, чтобы стрелять”, – ответил я. “Вы собираетесь стрелять в людей?” Никогда не забуду восторженный ужас на лице Барраса. “Да, я собираюсь исправить ошибку короля, который когда-то не посмел этого сделать”.

К утру моя батарея ждала восставшее быдло... И вот уже рев приближавшейся толпы. Торжествующий вопль черни, поверившей в свою наглую силу. Они уже близко, у церкви Святого Роха... И тогда я скомандовал: “Картечью – пли!” И ступени церкви покрылись трупами...

Так я рассеял толпу, наступавшую по узкой улице. В Тулоне я разработал план, но не я отдавал приказ о штурме. Впервые я видел убитых по моему приказу. Трупы, много трупов... лежавших ничком в разных позах... Сколько их я еще увижу на полях сражений! Запишите: “Во мне всегда жил добрый человек, но добрые струны души я заставил замолчать. И они уже больше двух десятилетий не издают ни звука”. Хотя...

Я подумал: он хочет вычеркнуть. Но он помолчал, потом сказал:

– Нет, пожалуй, оставьте. – И продолжил: – Вот так Баррас благодаря мне стал спасителем Директории. И главным в ней действующим лицом. Меня он назначил командующим парижским гарнизоном. На случай нового восстания... Как сразу переменилась моя жизнь! Как–то под вечер пришла за деньгами прачка. Обычно она стучала, а я не открывал. Она покрывала меня бранью, я молчал. И в этот раз я дал ей повторить до конца обычное представление. А когда ведьма, всласть осыпав меня самыми последними словами, уже спускалась вниз, я открыл дверь, окликнул ее и... протянул деньги... Она лишилась дара речи!

Император хохотал. Клянусь, он жил в том времени!

– Да, я был теперь влиятельнейший генерал и любимец Директории. Но оставался так же худ – чесотка по-прежнему изнуряла меня. А народ переживал все прелести революции – безудержное воровство новой власти и собственную нищету. На улицах было полно попрошаек. Рабочие окраины ненавидели правительство. Следовало опасаться нового взрыва. Мне приходилось каждый день воевать с подстрекателями, которые хотели использовать голод для новых волнений... И я расформировал опасную Национальную гвардию, изъял оружие у граждан, закрыл якобинскую секцию. Каждый день я патрулировал город в сопровождении офицеров моего штаба. Порой это было очень опасно. Помню, утром у булочной, куда не завезли хлеба, нас окружила яростная толпа... Уже пытались стянуть нас с коней... полетели камни... И какая-то отчаявшаяся толстенная торговка с пудовыми ручищами вопила: “Бесстыжие эполетчики! Вам бы только набить свое брюхо за наш счет и воровать... А мы подыхаем с голоду!” Но я успел крикнуть в толпу: “По-моему, мамаша ослепла. А ну-ка посмотрите, кто из нас толще – она или я?” Я был худ, как щепка. Толпа разразилась хохотом. И мы поехали дальше...

Последние слова ему пришлось повторить. Моя голова упала на руки.

– Ба! – воскликнул он. – Мамзель Лас-Каз утомилась. Хорошо, ступайте спать, жалкий человек. Завтра мы начнем с девяносто шестого года. Брак с Жозефиной.

О Жозефине. Я знал эту креолку еще на Мартинике... Жозефина Богарне была вдовой гильотинированного революцией генерала. Она старше Бонапарта – думаю, во время их знакомства было ей 32-33 года. И выходя замуж за юного героя, она решила скинуть в брачном контракте аж четыре года. Жозефина не красавица, она опаснее красавиц, она обольстительна: лазоревые глаза, великолепные черные волосы, смуглое роскошное тело креолки. Добавьте волнующий грудной голос и ленивую грацию маленькой кошечки – последнее сравнение возникало у всех, кто ее видел. Жозефина редко смеялась, и ее считали загадочной (на самом деле у нее были плохие мелкие зубы).

Процитирую кусочек из разоблачительного памфлета, который я прочел в эмиграции и сохранил из-за весьма забавного описания моей старой знакомой: “Париж задыхается в вихре удовольствий. На другой день после казни Робеспьера все понятия революции о суровых добродетелях гражданина стали смешными и звучат издевательством. Все вмиг помешались на богатстве. Деньги делают нынче на всем. На курсе постоянно падающих ассигнаций, но еще больше на “наследстве крови” – продаже имений гильотинированных. Надо только иметь руку в бесстыдной Директории, состоящей из вчерашних республиканцев, мгновенно ставших сегодняшними ворами... А как преобразились Елисейские поля! Угрюмые куртки санкюлотов сменились разноцветными фраками “новых французов”, щеголяющих с тростями с бесценными набалдашниками, золотом и каменьями... В открытых колясках восседают дамы с обнаженными плечами, похожие на античных богинь, а еще больше – на цариц полусвета. Некто госпожа Ж(озефина) Б(огарне)– одна из этих повелительниц новой Франции. Из застенков Консьержери, где дожидалась смерти (спасла ее только гибель Максимилиана), она сразу попала в салоны “новых французов”. И уже из постелей разбогатевших спекулянтов перелегла в кровать к их вождю – мсье Б(аррасу)... Сей господин покупает ей кареты и дает деньги на роскошные приемы. Эти пиры происходят в ее новом доме, купленном опять же мсье Б. Мужчинам положено приходить туда без жен. Здесь устраиваются миллионные сделки, распределяются государственные средства. (Так нынче принято в республиканском Париже.) Но ловелас Б. не может быть долго верен одной даме... Они расстались. Однако неукротимая плоть госпожи Б. влекла ее к новым приключениям. Говорят, ее многочисленные избранники всегда молоды и красивы. Однако недавно в ее постели появился совсем иной герой. Он мал ростом и жалок телом. Надеюсь, вы догадались? Да, это тот самый прославленный генерал... Таковы нынче властители дум, занимающие воображение французского народа! Проснись, бедная Франция”.

На Мартинике я был с креолкой в самых дружественных отношениях... И кое-что знаю и от нее самой (очень мало), и от дамы весьма к ней (и какое-то время ко мне) близкой. Это госпожа Т. (Видимо, речь идет о мадам Талье. Она действительно была близкой приятельницей Жозефины и любовницей Барраса. Но, решив сменить Барраса на богатейшего банкира Уврара, она и передала его подруге Жозефине.*)

Как сообщила мне госпожа Т., Баррас не до конца охладел к пылкой креолке и время от времени посещал ее. Они были меньше, чем пылкие любовники, но больше, чем просто друзья. И это он придумал познакомить ее с Бонапартом... Он верно оценил ситуацию, понял, что сей герой, который, кроме нищеты, солдат и гарнизонных шлюх, ничего не видел, будет сражен наповал. И через нее Баррас сможет управлять этой великолепной шпагой... Действительно, это сражение наш великий полководец проиграл сразу и вчистую.

Хроника событий, по словам госпожи Т., была такова. Сначала к Бонапарту был подослан сын Жозефины с трогательной просьбой: он попросил разрешение хранить шпагу своего отца – гильотинированного генерала Богарне. (По предписанию начальника парижского гарнизона генерала Бонапарта парижане были обязаны сдать всё имевшееся в их домах оружие.) Бонапарт, конечно же, с охотой отдал мальчику “славную шпагу убиенного отца”. После чего поблагодарить генерала явилась сама креолка. И он немедля пал к ее ногам... В доме, купленном Баррасом, она назначила Бонапарту первое любовное свидание...

Впервые император заговорил со мной о Жозефине в Мальмезоне... Прогуливаясь по аллее, где ему мерещилась ее тень, он вдруг сказал: “Я не умел любить женщин... разве что Жозефину, и то лишь потому, что мне было двадцать семь лет. Я всегда любил только славу”.

Но нет, тогда он был влюблен безумно. И засыпал ее письмами, страстно путая “вы” и “ты”: “Что вы со мной делаете? Я пью из ваших губ обжигающий пламень. Я просыпаюсь и засыпаю с мыслями о тебе... Прими миллион моих поцелуев, но не смей отвечать на них, ибо твои сожгут меня дотла!”

Она показывала его безумные письма госпоже Т.

Рассказ госпожи Т.: “Я сказала Жозефине: “Какой дурной вкус у этого мальчика”. (Завидовала, конечно же, завидовала!) “Но зато какое чувство!” – ответила Жозефина”.

Да. Этот мраморный человек был с нею сентиментален и добр.

“Он собирается стать отцом для моих сирот, – говорила она мадам Т. (У нее было двое прелестных детей – Эжен и Гортензия.) – Он на коленях умоляет меня стать его женой. Но я колеблюсь. Я его не люблю, у меня к нему только теплое чувство. Кроме того, сила его страсти, темперамент южанина доходят порой до безумия... они пугают... Моя юность, увы, прошла, и я не могу не думать, надолго ли мне удастся сохранять в нем эту бурную опасную нежность. И еще меня пугает в этом мальчике неукротимая жажда власти – он стремится подчинить себе всех и вся. Я боюсь, что он меня попросту раздавит”.

Все это заметила тогда даже весьма простодушная Жозефина. И это давно заметил Баррас. Но Баррас ее уговорил.

В это время Жозефина распоряжалась генералом совершенно. Что делать, это общеизвестная истина – сильнее тот, кто не любит.

Итак, она нехотя согласилась выйти замуж за маленького генерала. Маленькая Жозефина с кошачьей грацией... Такие женщины-кошечки обычно предпочитают высоких мужчин... Накануне бракосочетания (оно было гражданским) он заявил ей: “Эти директора думают, что я нуждаюсь в их покровительстве... Поверь, очень скоро они будут нуждаться в моем”. Она с ужасом передала это мадам Т. и, вероятно, Баррасу.

9 марта состоялась церемония – Бонапарт женился на Жозефине.

Поскольку остров Мартиника, где находилась церковная книга с датой ее рождения, был блокирован англичанами, нотариус проставил тот возраст, который указала сама невеста, – 28 лет (уменьшив ее возраст на 4 года). И Бонапарт помог ей – свой увеличил на год.

На следующее утро мы продолжили.

– В тот день я надел кольцо с надписью, значение которой понимал только я: “Женщина моей судьбы”. Девятого марта я женился, а одиннадцатого уже был на пути в Итальянскую армию... Безумная мечта сбылась... Кстати, это всё грязные сплетни, будто благодаря Баррасу я получил назначение командующим в Итальянскую армию. Баррас действительно мне доверял. И отсюда, видимо, этот миф. Мое назначение предложил Карно – это во-первых... А во-вторых, туда никто не хотел ехать. Фронт на юге считался второстепенным, поэтому и солдат там не кормили, и обмундированием не снабжали... Так что запишите: в Итальянскую армию я поехал благодаря члену Директории Карно...

Думаю, неправда. О роли Барраса мне рассказывала всё та же госпожа Т. Она сказала: “Это был свадебный подарок Барраса Бонапарту”.

– Так началась моя история, похожая на сказку. Я вернул в мир легенду о Ганнибале, Цезаре, Александре Македонском... Французская армия на итальянском фронте была ордой. На двух лейтенантов приходились одни штаны, и не было бумаги, чтоб писать приказы. Во всей армии было лишь двадцать четыре горные пушки... Солдат кормили не каждый день, к моему приезду у них было на месяц провианта и то – при половинном рационе. Шло наглое, беспардонное воровство поставщиков. В армии было четыре тысячи больных и как правило – венерическими болезнями. Ограбленную, нищую армию, как воронье, сопровождали стаи самых грязных проституток...

Приехав, я занялся тем, чем всегда занимаюсь сначала: навел порядок. Проституток приказал ловить, мазать дегтем... Стало сразу невозможно и воровать. Ведь я все держу в памяти: стоимость перековки коней, отливки пушки, провианта. Разбудите меня посреди ночи, и я скажу, сколько стоит амуниция моих солдат – от сапог до кивера и эполет...

Мои приказы я объявил законами. Никакой медлительности – за промедление в исполнении приказа порой расстреливали! Но никогда не пороли. Я строжайше запретил рукоприкладство. Этим моя армия тогда отличалась от всех других. Офицеров, нарушивших этот приказ, я велел расстреливать, потому что поротый солдат лишен чести, а что может быть важнее этого для солдата? Лучше пуля, чем постыдная плеть... Я вернул в свою армию понятия о славе и чести.

Генерал Ожеро (да и не он один) встретил в штыки мое назначение. Этот удалой смельчак открыто негодовал: почему командующим назначен не он? И вообще в первые дни хорошим тоном было насмешливое неповиновение моим распоряжениям... И я вызвал Ожеро и сказал: “Генерал, вы выше меня ростом на целую голову. Но если вы и впредь посмеете не подчиняться моим приказам, я мигом лишу вас этого преимущества!” И посмотрел ему прямо в глаза. И уже вечером Киприани рассказал мне: Ожеро, напившись, рассказывал такому же фрондеру: “Я не боюсь самого черта, но этот шибздик навел на меня такого страху! Я не могу тебе объяснить, но он посмотрел на меня... и я был раздавлен”.

Я сообщил Директории: “Я нашел армию не только без провианта и амуниции, но – что страшнее – без дисциплины. Однако будьте уверены: порядок и железная дисциплина будут восстановлены. Когда это донесение дойдет до вас, мы уже встретимся с неприятелем”.

Перед началом похода я обратился к армии: “Солдаты! Вы раздеты и голодны, казна должна вам платить, но платить ей нечем! Ваше терпение делает вам честь, но не дает ни денег, ни славы... Я поведу вас в плодороднейшие равнины мира... Там вас ждут богатые области и процветающие города. Неужели вам не достанет храбрости завоевать все это?” Я начал о понятном. Но заключил о величественном: “Мы принесем свободу прекрасной Италии, раздробленной нынче на жалкие государства! Победителей ждут честь и слава! Вперед, граждане великой Франции!”

Разведка сообщила: австрийцы потрясены. Французская армия, еще вчера с трудом державшая оборону, вдруг перешла в наступление. Мы двинулись к границам Италии – к Генуе. Австрийцы немедля бросили туда свои войска... И одиннадцатого апреля, всего через месяц после того, как я покинул брачную постель, я разгромил их в битве при Монтенотте. А далее – пишите! – четырнадцатого апреля я разбил их при Миллезимо, шестнадцатого – при Дего... Так я осуществлял то, о чем грезил в моей каморке. Так я начал приучать Францию к славе. Из моих донесений страна впервые услышала имена генералов, которым суждено будет блистать во время Наполеона – Ожеро, Массена, Жубера...

Великое было время! Я был тогда двужильный... молодой, как и моя армия. Я мог есть гвозди и вообще не спать... Уже потом, в России... когда я с трудом смогу мочиться и сидеть на коне... я пойму, какое же это сча-
стье – быть молодым!.. Это не записывайте. Запишите только: я был тогда окружен такими же молодыми головорезами – моими генералами с весьма подозрительными биографиями. Каждого из них можно было отправить на галеры, и каждый знал за что! Мы были детьми революции, которая возносит из грязи. И все мы были сыновьями одной страны. И мы громили австрийскую армию, состоявшую из наемников и стариков-генералов. Запомните: гений озаряет молодых... Александр Македонский, Ганнибал, Аттила были моими сверстниками и даже моложе... Я каждый день укорял себя: “Тебе целых двадцать шесть! А ты только начинаешь...” И я был беспощаден к себе – шел в самое пекло боя впереди моих солдат. Я знал: если рожден для бессмертия, судьба защитит! И это бесстрашие подчинило и солдат, и генералов. Они повиновались мне беспрекословно... Я повторил опыт Тулона...

Десятого мая в битве при Лоди австрийцы били по мосту ядрами, но я был в гуще нападавших. Вокруг падали люди и ядра, а я был неуязвим. И мы взяли мост... И когда спустилась ночь, я вернулся на захваченный мост, заваленный трупами, и в который раз сказал себе: “Как бережет тебя судьба! Ты отмечен, и ты свершишь все, что видел в честолюбивых грезах”. И я продолжил игру со смертью при Арколе. Там был тот же кромешный ад... Наши попытки захватить мост были тщетны. Гора трупов уже громоздилась на мосту. Солдатами овладело отчаяние. И тогда я повел их сам. Мармон (генерал, впоследствии маршал*) умолял меня: “Не идите туда, вы погибнете”. Он был прав, если бы речь шла о простом смертном. Но то был я... Вокруг меня опять падали люди, был убит мой адъютант Мюирон – защитил меня от пули своей грудью... А я остался невредим... Впоследствии Гро нарисовал меня со знаменем на Аркольском мосту. Хотя на самом деле я не держал знамени. Я держал шпагу. И неплохо ею поработал. И опять вышел невредимым из кромешного ада...

Он помолчал.

– Как видите, я не только руководил сражениями – я участвовал в них... Однако не имею серьезных ран... так, жалкие царапины.

Впоследствии Маршан рассказывал, что, когда императора обмывали, у него на теле оказалось много шрамов от полученных ран. Превозмогая нечеловеческую боль, он оставался в строю, чтобы солдаты верили в его неуязвимость.

– Аркольское знамя, – продолжал император, – я отослал Ланну, он его заслужил. После трех тяжелых ранений этот истинный воин остался в строю. Ланн не был виноват в том, что судьбе не интересен, и пули в него попадали демократично... как и во всех. Он был всего лишь мужественный солдат, который сказал, предвидя свой конец: “Солдат, который дожил до тридцати, – дерьмо!” Он погиб на поле боя.

Уже после битвы при Лоди я мог сказать себе: “У тебя совсем иное предназначение, чем просто служить бесстрашной шпагой для ничтожной Директории...” Природа расчетлива... И, оценив свою прошлую жизнь, я ясно понял: я обручусь с Францией. Потому судьба охраняла меня от пули, потому мне суждено было родиться французским гражданином... И после Арколе я сказал Мармону, совершенно изумленному тем, что я вернулся живой из этой мясорубки: “Поверь, мне на роду написаны такие дела, о которых никто и понятия не имеет”. И бедный Мармон посмотрел на меня с испугом... Да, он был при моем начале...

Я не успел даже подумать, а император уже прочел мои мысли:

– Так что я не удивился, что он был и при моем конце. И когда в пятнадцатом году я узнал, что Талейран уговорил Мармона открыть врагу путь на Париж, я только засмеялся и сказал: “Значит, круг замкнулся”... Да, своими подвигами и кровью Мармон открыл историю моей славы и закрыл ее весьма по-человечески – своей подлостью...

А тогда... тогда мои обращения к армии Франция читала, как стихи. И солдаты были – мои дети. Я только обращался к ним: “Друзья! Я жду от вас…” – и они тут же забывали о страхе, об усталости, становились двужильными. А иначе не могло быть стремительных маршей, которые сводили с ума полководцев старой Европы...

Запишите, Лас-Каз, эти фантастические примеры, которые были военными буднями для моих солдат. Тринадцатого января корпус Массена участвовал в битве при Вероне. Ночью после битвы, без сна, они прошли по заснеженным дорогам тридцать семь километров и вышли на плато Риволи, где целые сутки участвовали в кровопролитном сражении. После победы – заметьте, опять не отдыхая, опять без сна – марш-бросок еще на семьдесят два километра. Выйдя к Мантуе, согласно моему плану, опять же в тяжелейшем бою они решили судьбу кампании. За четыре дня – сто километров и три победы... Корпус Массена появлялся внезапно, как “летучий голландец”, вызывая панику, ужас и обращая врага в бегство... При Аустерлице мои солдаты, перед тем как выиграть величайшую битву в истории, проделали марш-бросок в сто двадцать километров... Они ворчали, но шли! Я позволял им ворчать – так им было легче. И после победы они шутили: “Малыш, – так они меня звали, – уже выигрывает свои битвы не нашими руками, а нашими ногами...”

Так я учил их воевать. А врагов учил заключать мир. И был беспощаден в своих условиях. Король Пьемонта, подписывая мир, отдал мне все свои главные крепости... Ломбардия, Милан были теперь в моих руках... Герцоги Пармский и Моденский оплатили мир самой суровой контрибуцией. Я оккупировал Болонью и Феррару и поколебал тиару на голове Папы. Я наголову разбил его войска, мог занять Рим... Бедный старый Пий VI послал на переговоры своего племянника. Он шел на любые условия. Но я понимал – духовный повелитель всего католического мира должен пригодиться мне в будущем. И потому аннексировал лишь малую часть его владений... Правда, забрал из его музеев множество бесценных картин и статуй. Не говоря о тридцати миллионах золотом. Все это я отправил в Париж – Директории. Эти воры были довольны. Они всласть пограбили мои трофеи. Но зато я заставил их молчаливо признать: теперь я сам, без всяких представителей Директории, заключаю мирные договоры с европейскими державами.

“Вождь нового поколения... Вызов молодости дряхлой Европе...” –так писали в Италии. А парижские газеты захлебывались от восторга: “Перед ним трепещут монархи, в его сундуках могли бы храниться сотни миллионов, но Первый генерал Великой Нации все отдает республике...” И все, что тогда обо мне писалось, находило отклик в простом народе. Я думаю, что после столетий обожествления королей Франции нужно было кого-то обожать. И она радостно бросилась в мои объятия... Улицу, где я жил, переименовали к радости толпы в улицу Победы...

Однако, читая все это, я, конечно же, понимал – я стал опасен для Директории, с каждым днем терявшей свою власть... Для нее было бы куда лучше, чтобы я оставался в Италии. Они уже страшились моего возвращения в Париж. Но в Италии я был уже не генералом, а государем. Я образовал Цизальпинскую Республику – Милан, Модена и Болонья, где сам правил... И самые умные в Директории поняли, что с каждым днем я все больше приучаюсь повелевать. Так что после заключения мира, все взвесив, Директория предпочла поторопить меня вернуться в Париж.

Освобожденная Италия... моя Италия расставалось со мной с великой печалью... Вчера, гуляя по палубе, я думал: когда я был вполне счастлив? Пожалуй, в Тильзите. Я продиктовал там условия мира, вся Европа была в моих руках... И русский царь, прусский король, австрийский император... выли у моих ног. Но счастливейшим я был все-таки тогда, в Италии... Представьте тысячные толпы, кричавшие мне: “Освободитель!” И это в двадцать шесть лет!..

Я вернулся во Францию, и в Люксембургском дворце Директория устроила великолепный прием в мою честь. Когда меня везли во дворец, за каретой бежала толпа, оравшая приветствия. И я подумал: если завтра меня повезут на эшафот, та же толпа будет орать свои проклятия – и так же громко... Цена любви толпы!.. В дворцовом дворе весьма живописно расставили разноцветные трофейные знамена, рядом картины в золотых рамах и мраморные статуи работы великих итальянцев – я прислал их в Париж. В самой глубине двора был воздвигнут Алтарь Отечества, и пять директоров в римских тогах (глупее зрелище трудно придумать) ждали моего появления... Под грохот салюта, под крики: “Да здравствует республика! Да здравствует Бонапарт!” – у Алтаря появился я. И начались славословия тому, о ком всего год назад никто не слышал... Я с любопытством слушал это соревнование в лести. Чего стоили только словесные ухищрения министра иностранных дел Талейрана – пройдоха сразу понял, кому надо служить: “Скупая природа, какое счастье, что ты даришь нам от случая к случаю великих людей!” – проникновенно обращался он ко мне. Пафос времен революции был еще в моде...

Моя ответная речь была краткой: “Наша революция преодолела восемнадцать веков заблуждений. Двадцать веков Европой управляли религия и монархия. Но теперь, после моих побед, наступает новая эра – время правления народных представителей”. Не преувеличиваю – был всеобщий вопль восторга...

Кстати, встретившись со мной в тот день на банкете в мою честь, наш епископ–расстрига (Талейран*) сказал загадочно: “Вы были правы, оставив папе Рим. Наместник Господа и вправду вам еще понадобится”. И улыбнулся... Он, как и я, предвидел будущее. И я это оценил.

Да, я был тогда абсолютно счастлив...

Думаю, он лукавил. На самом деле он был тогда и счастлив... и несчастлив... Ибо уже в Италии его терзали слухи, что Жозефина в Париже отнюдь не безутешна... Он писал ей безумные письма, а она со смехом читала их вслух госпоже Т., которая была для нее (как я догадываюсь теперь) больше, чем подруга...

“Не проходит дня, чтобы я не любил тебя. Не проходит ночи, чтобы ты мне не снилась, чтобы я не сжимал тебя во сне в объятиях. Я не выпил утром ни одной чашки чая, чтобы не проклинать славу и тщеславие, которые держат меня вдали от тебя... от ночей с тобой”.

Он тщетно ждал ее в Италии. И, уже все поняв, написал в Париж своему другу генералу Х (который тотчас передал письмо Баррасу, тот – Жозефине, а та – мадам Т.): “Я в отчаянии, моя жена не едет... у нее есть любовник, и это он удерживает ее в Париже...”

И ей – письмо-крик: “Я тебя ненавижу! Я тебя не люблю! Ты уродлива, глупа, неуклюжа, не любишь своего мужа. Почему от вас нет писем, мадам? Что удерживает вас от желания написать мужу? Ваши письма холодны, как после пятидесяти девяти лет брака... Берегись, однажды твоя дверь будет взломана и я грозой явлюсь перед тобой”.

Она смертельно испугалась. Еще бы – тот, кто умел столь стремительно и неожиданно появляться перед врагом, вполне мог... Теперь и любовники избегали посещать ее дом.

Но (как рассказала мне госпожа Т.) достаточно Жозефине было написать что-то вроде “мой милый, я была больна” да еще намекнуть при этом на беременность – тотчас в ответ полетело его безумное, счастливое письмо: “Я был не прав, я негодяй, я смел обвинять тебя, а ты... ты была больна! Моя возлюбленная, прости, это любовь лишила разума твоего мужа! Напиши мне хотя бы десять страниц, только это сможет меня успокоить... Прости, прости... я люблю – все оттого... И тысяча поцелуев, нежных, как мое сердце”.

Наконец она (после долгих уговоров Барраса) отправилась к нему в Милан... И как рассказала мне со смехом все та же мадам Т.: Жозефина не удержалась – завела интрижку с красавцем Ипполитом, адъютантом Бонапарта, сопровождавшим ее в Милан.

Да, у Жозефины не было никаких тайн от госпожи Т., а у нее – от меня. К счастью, об этом мало кто знал. Предусмотрительная Т. делала копии с писем Бонапарта, которые давала ей легкомысленная подруга. И передавала читать их мне. И я в свою очередь не преминул скопировать их – для себя. Но воспользовались мы ими по-разному. В дни империи постаревшая Т. нуждалась в деньгах... и решила попросить свою бывшую подругу выкупить эти копии. Ответ она получить не успела – внезапно умерла. Господин Фуше, тогдашний министр полиции, был очень заботлив. Я же воспользовался своими копиями только для истории. И только теперь, после смерти императора.

Вчера, после диктовки, я рискнул спросить императора, был ли он счастлив в браке.

– О да! – ответил он безмятежно. – Она любила меня безумно... она умела любить. – Внимательно посмотрел на меня и сказал уже тоном приказа: – Она никогда не давала мне повода для ревности, и я никогда ее не ревновал... Лишь однажды, это было в Италии: пуля вдребезги разбила на моей груди медальон с ее волосами. И, вместо того чтобы обрадоваться, я чуть было не залился слезами... Я подумал: это знак свыше – она мне изменяет. Только потом я понял – это действительно был знак свыше, но совсем иной: ее прекрасные волосы, ее любовь защитили мое сердце. Она любила меня всегда, – закончил он все тем же тоном, не терпящим возражений.

В каюте портрет Жозефины стоит на столике у “кровати из Аустерлица”, а рядом – прядка белокурых волос другой жены, Марии-Луизы, в открытом медальоне...

Император походил по каюте и, подумав, решился быть чуть откровенней:

– Жозефина порой меня очень ревновала, хотя я редко давал ей повод. Я знаю все глупости, которые про меня говорили... На самом деле мои любовные приключения были наперечет. В Италии у меня была интрижка с певицей, красавицей мадмуазель Г. (Грасиани*), затем история с фрейлиной Жозефины мадмуазель Д. (Дешатель*) – она была чудо как хороша. Вот, пожалуй, все! Но ни одной женщине я никогда не позволял управлять собой. Когда Жозефина посмела только дернуть ручку двери в комнату, где я объяснялся с мадмуазель Д., я пришел в бешенство, даже заговорил о разводе... Впрочем, все это не надо записывать... Не спальня, а поле сражения – там ищите подробности о Наполеоне.

На самом деле: мадмуазель Жорж – премьерша “Комеди Франсэз”, знаменитая певица мадмуазель Грасиани, госпожа Лакост, госпожа Веде, госпожа Фурес, мадмуазель Элеонора Денюэль, госпожа Газани... И это только начало бесконечного списка его любовниц. Есть известный памфлет “Любовные похождения Бонапарта”, где довольно забавно описано, как он, не отрываясь от государственных бумаг, кивком головы отправлял женщин на ложе. И, не снимая шпаги, занимался любовью...

“Набеги” – так насмешливо, по-военному, он называл свои похождения. “Набеги” он совершал тайно – это его распаляло. В Фонтенбло (обычно через окно) он спускался в сад, где его ждала карета. В Тюильри по винтовой лестнице, тайному ходу королей, он проникал в комнату мадмуазель Дюшатель… Эта красавица с золотистыми волосами гармонично сочеталась с арфой, на которой Жозефина часто просила ее сыграть, милостиво награждая аплодисментами...

Отсутствовал император, как правило, весьма недолго... И Жозефина, наблюдая из окна его отъезд и быстрое возвращение, загадочно улыбалась... А на следующее утро он рассказывал Жозефине все подробности своей победы – всё, что могло задеть или польстить самолюбию жертвы “набега”. И горе красавице, уступившей ему, коли она не была сложена, как Венера. Ибо его остроты были беспощадны. Так он мстил: им – за холодность, Жозефине – за предыдущие измены.

Но однажды случилось необычайное. В тот день он приказал Меневилю (секретарю) и Мюрату сопровождать его в “набеге”. Он надел широкополую шляпу, черный плащ. И в маленькой карете они отправились в ночь. Недалеко от Одеона остановились, он зашел в дом... Сопровождавшие не раз бывали его спутниками в “набегах” и знали: не пройдет и четверти часа, как, весело напевая, император появится в дверях. Однако к их изумлению прошел час, потом другой, а он все не выходил. Они не выдержали: ведь было столько покушений на него. Мюрат велел Меневилю войти в дом. К счастью, именно в тот момент, когда секретарь подходил к двери, она раскрылась и появился Император. Когда Меневиль поведал ему про их страхи, Император сказал: “Что за ребячество! Разве во Франции есть место, где я не дома?” Фраза настолько ему понравилась, что он разрешил сделать этот эпизод достоянием Парижа.

Дама, у которой он задержался, была Мария Валевская, приехавшая тогда тайно в Париж. Эта маленькая светловолосая красавица была единственной женщиной, которая его беззаветно любила. С ней он все испытал... и с ней был любовником, а не торопливым наездником...

И все-таки любил он только ее – Жозефину. А Марии Валевской он позволял любить себя.

Сегодняшний закат испугал меня. Солнечный диск был угрожающе темен и не излучал сияния. Гряда облаков какого–то зловещего цвета. Угрожающий свет медленно угасал – наступила темнота. Огромные звезды висели над самой палубой. Судно шло, ныряя в волнах... Начиналась качка – все усиливавшаяся, выматывающая... Мы попали в шторм. У меня выворачивает внутренности. Император не замечает ни бури, ни моего жалкого положения... Я хожу блевать на палубу, а он преспокойно ждет моего возвращения... Свет тусклого фонаря еле освещает мокрую палубу. Вахтенный с усмешкой глядит на мою скорчившуюся фигуру.

Я возвращаюсь. Император неумолим. И мы продолжаем работу.

– В это время директора окончательно уверились: достаточно моего слова – и народ их сметет. Но я понимал – еще не время. Плод должен созреть... Люди должны были сами понять, как бездарна власть воров и как опасна свобода при безвластии... Узда слабела, и голодная чернь вновь была готова на кровавые подвиги...

А пока я должен был вновь покинуть Париж, ибо задумал небывалое! Как ни скучал я без Жозефины, я хотел променять ее на новое свидание со славой... Я решил завоевать Египет и Сирию – этот неведомый, почти мифический мир. Пройти с моей армией путем Александра Македонского. Это казалось абсолютным безумием. Надо было провести армию морем, где безраздельно властвовали англичане и Нельсон.

Император смотрел в окно каюты: в тревожном свете бешено качавшегося фонаря продолжалось низвержение воды с небес. Смотрел и не видел... Он жил там – во временах своей славы.

– Незадолго до этого я был избран членом Французской Академии... Теперь у меня появился новый титул, и я с удовольствием подписывался: “Член Академии”... В благодарственном письме академикам я написал: “Есть истинные победы. В отличие от кровавых побед на поле боя они не влекут за собой никаких сожалений. Это победы над невежеством”. Но я решил соединить несоединимое – поле боя с просвещением. Я придумал объединить обе победы. Я пригласил принять участие в моем походе новых товарищей – коллег по Академии. Я написал им: “Как и положено члену Академии, я решил позаботиться, чтобы успехи французского оружия послужили новым открытиям и просвещению”. Это был замысел, достойный родины Вольтера и энциклопедистов.

Итак, в Египет я вез не только солдат и оружие. В военную экспедицию я пригласил поэтов, историков, ученых... Взял с собой огромную библиотеку: Плутарх, Полибий, Фукидид, Гомер, Фридрих Великий, Вергилий, Тассо, Вольтер, Руссо, Лафонтен, Монтескье... Можно перечислять бесконечно. Так что у меня и моих коллег по Академии была с собой главная пища – духовная... И она не занимала много места. Я приказал отпечатать книги в специальном крохотном формате – в одну восемнадцатую листа... Этот формат испортил молодые глаза моих тогдашних чтецов... Кстати, сам я оставил остроту зрения еще в военной школе и давно пользовался очками.

В Тулон, где ждали нас корабли, меня сопровождала Жозефина. Помню, меня спросили, когда я надеюсь вернуться. Я ответил: “Через шесть лет, или шесть месяцев, или шесть дней...” Жозефина обняла меня и заплакала. Не скрою, эти слезы были приятны воину. Ведь воистину я отправлялся в неведомое...

Перед тем как выйти в море, я сделал так, чтобы слухи о готовящемся морском походе дошли до англичан. Уже вскоре об этом знали в Лондоне. И тогда через своих шпионов я запустил дезинформацию о цели похода: будто я готовлюсь пройти через Гибралтар и, подойдя к берегам Альбиона, напасть на Ирландию... Уже отплывая из Тулона, я узнал – удалось! Нельсон с эскадрой на всех парусах шел караулить меня у Гибралтара. А я в это время держал курс на Мальту...

Подойдя к Гибралтару, Нельсон все понял. Он бросился за мной в погоню, но шторм разметал его корабли. Судьба старательно берегла меня. И, пока он собирал свой флот, я высадился на Мальте. И захватил остров... Когда Нельсон достиг Мальты, я уже плыл в Египет!.. И адмирал продолжил погоню...

Мои генералы, сгрудившись на палубе, с ужасом ждали появления кораблей беспощадного англичанина. Эти сухопутные вояки чувствовали себя на корабле беспомощными, как в западне... А я в это время лежал в каюте и преспокойно слушал чтение Бурьена. (Товарищ Бонапарта по военной школе, ставший его секретарем.*) Я был уверен в судьбе. Он читал мне по утрам Плутарха – описания походов Александра, которые мне предстояло повторить, а на ночь – любимого Гомера. Читал античных путешественников по Египту и, конечно же, Коран, чтобы я мог общаться с местным населением. И еще две самых любимых книги – я всегда беру их с собой: “Страдания молодого Вертера” и поэмы Оссиана...

Все остальное время я беседовал с моими знаменитыми коллегами по Академии. Мы много говорили о Боге и о сотворении мира... Они славили Природу и, как положено передовым сыновьям века, осуждали суеверия... Так они именовали Бога. Я не спорил с ними. Но душными ночами, лежа на палубе и глядя на звезды, я был в недоумении. Если они правы, кто же сотворил все это так щедро, прекрасно и, главное, так разумно? И кто же управляет моей судьбой так заботливо и милостиво, коли Высшего Существа нет? Нет, я не зря не тронул Папу. Я должен быть особенно милосерден со слугами Господа...

Между тем судьба продолжала одаривать меня своими милостями. Нельсон, который пришел на Мальту позже меня, в Египет приплыл немного раньше. Увидев, что меня нет, он стремительно отплыл – продолжил меня искать. Так что оба раза англичанин премило разминулся со мной. И мои триста судов благополучно достигли Египта... Теперь я просто обязан был уверовать: судьба бережет меня для великих дел...

В Египте нас встретили несусветная жара и раскаленный ветер пустыни. И я обратился к армии: “Вас ждут труднейшие переходы и великие битвы под пылающим небом. Но за нас судьба. Нам предстоят завоевания, которые нанесут Англии самый страшный удар. Его последствия для всемирной торговли трудно представить. И это свершите вы! Тираны-мамелюки, эти прислужники англичан, угнетают и грабят бедных египтян. После ваших побед они перестанут существовать... Вы встретите здесь обычаи, чуждые европейцам, но привыкайте к ним. Народы Египта – мусульмане. Уважайте их веру!”

Если хочешь завоевать страну малой кровью, ты обязан завоевать сердца ее влиятельнейшей верхушки. Я показал себя ревностным католиком, чтобы покончить с войной в Вандее, и монтаньяром – завоевывая Италию. Мое правило: на освобожденной от рабства части острова Сан-Доминго я буду прославлять свободу, а на порабощенной – рабство. Да, я таков, как завоеванная мной страна. И, конечно, я старался походить на мусульманина в Египте. Но это ложь, что я принял мусульманство... Хотя... – Он улыбнулся. – Если бы пала Аккра, кто знает... Но мы еще поговорим об этом удивительном знаке судьбы...

Первого июля мы приплыли к Александрии, где я узнал: всего за два дня (!) до нас здесь был Нельсон! Не найдя нас, он решил, что мы направились к берегам Сирии, – и без промедления отплыл туда. Я сказал адмиралу Брюэсу: “Вы слышите все тот же голос постоянно к нам милостивой судьбы! Немедленно высаживайте войска, пока Нельсон не вернулся”. И мы благополучно сошли на берег.

Александрию захватили приступом и без особого труда, только генерал Клебер был ранен в голову. Нельсон возвратился к Александрии, когда мы уже готовились выступить к Каиру. Теперь англичанам оставалось только наблюдать с моря за моими победами.

Поручив выздоравливавшему Клеберу начальство в Александрии, я отправился с основными силами к столице Египта. По дороге несколько раз разбил кавалерию мамелюков. В конце июля я подошел к Каиру, где меня поджидала армия Мурад-бея... Уже на подходе мы начали встречать неприятельские авангарды. И гнали их от селения к селению, пока не оказались перед главными силами неприятеля...

Я приказал дивизиям генерала Дезе и Ренье занять позиции на правом фланге, отрезав неприятелю дорогу к отступлению. Теперь мы должны были его уничтожить. Но Мурад–бей оценил опасность моего маневра. И направил против моих дивизий отважнейшего из своих беев с лучшим отрядом. Всадники на великолепных конях с быстротой молнии обрушились на обе дивизии. Генералы хладнокровно подпустили их на пятьдесят шагов и только тогда осыпали конников градом пуль и снарядов. Погибло множество мамелюков, оставшиеся в живых бросились отступать и... оказались меж двух дивизий! Загнанные под перекрестный огонь, они были уничтожены все. Так началась битва, которая длилась девятнадцать часов. И закончилось она сокрушительным поражением мамелюков. Большая часть беев попала в плен или полегла в сражении. Сам Мурад-бей был ранен – пуля изуродовала его лицо. Мы потеряли сорок человек убитыми и сто двадцать ранеными. И всё!.. Ночью мамелюки бежали из Каира, и чернь до утра жгла и грабила их дома. Двадцать четвертого июля я въезжал в величайшую столицу древности. И пирамиды, видевшие победы Александра, увидели мою победу.

Но судьба тотчас потребовала продолжения подвигов. От Клебера явился нарочный и сообщил, что Нельсон сумел настичь наш флот в дельте Нила. Недалеко от мыса Абукир он навязал бой и сжег наши корабли. Флот, на котором мы прибыли из Франции, более не существовал. Весь берег был покрыт трупами наших моряков, выброшенных прибоем...

В палатке собрались бледные генералы. Я сказал им: “Наши триста судов сожжены. Можно ли назвать это катастрофой? Можно ли считать, что мы теперь в западне? Ничего подобного! Римляне, высаживаясь далеко от родины и начиная поход в глубь страны, сами сжигали свои корабли. Чтобы оставить себе два выхода – победа или смерть. За нас эту работу исполнил враг... Возблагодарим же судьбу, оставившую нам лишь два исхода: остаться в этой земле навсегда или уйти отсюда увенчанными лаврами, как Александр!”

И были великие победы. Из Египта я пошел в Сирию. И города Газа и Яффа пали... И была великая жестокость. Древняя Яффа, укрытая тысячелетними стенами, была взята приступом с немалой нашей кровью. Я понимал, какова будет ярость ожесточенных солдат, и повелел не допустить резни. Приказ, конечно же, был выполнен, и несколько тысяч защитников крепости, албанцев и арнаутов, были взяты в плен. И тут же возник проклятый вопрос – что с ними делать? У меня не было ни лишних солдат, чтобы их охранять, ни провизии, чтобы их кормить. И я не мог переправить их ни во Францию, ни в Египет, ибо у меня не было кораблей. Целых три дня я медлил, оттягивал единственно возможное в этой ситуации решение. Все ждал: не появится ли в море желанный парус? Войско уже начало роптать на урезанные пайки, ибо мы кормили пленных. Я вынужден был приказать... Их расстреляли... всех...

И была великая непреклонность. Поход продолжался – я шел по пустыне вместе с моей армией... Вкус песка на зубах, пылающее солнце и несколько капель мутной воды в день... Когда адъютант посмел меня унизить – привести мне коня, он перестал быть моим адъютантом. Ибо всех лошадей я приказал отдать больным и раненым... И опять – пешком по пустыне без воды и под немыслимо раскаленным солнцем. И я все чаще был вынужден говорить солдатам: “Учитесь умирать с честью!” Ибо за нами уже спешили чума и враг...

Он задумался. Потом сказал:

– Какой роман вся моя жизнь!.. Нет, куда точнее: вся моя жизнь – роман, который нельзя написать. Что описывать? Огонь? Ярость огненного солнца в пустыне? Или огненного мороза в России? Или огонь, пожирающий города? Мельканье великих столиц, тонущих в огне? Или огонь походной страсти? Семя, которое торопливо извергаешь в лепечущую на чужом языке испуганную женщину? Или этот вечный букет запахов бивуака – потных тел, вонючих сапог... мочи, когда торопливо, неряшливо ходишь по нужде... Прибавьте запах разлагающихся трупов... Таков он, аромат победы! И, главное, никакого ощущения времени... Оно будто исчезает в этой спешке постоянных маршей... Нет, нет! Лучше изберем простое перечисление событий. Так моя жизнь предстанет честнее...

Итак, оставляя на пути трупы людей и павших лошадей, мы подступили к Аккре... Удивительно, но в Египте и Сирии, в адовой жаре, среди всех испытаний, я чувствовал себя... как бы это объяснить?.. Я чувствовал себя дома, на родине. Будто после долгих странствий, как Одиссей, я вернулся в Итаку. Здесь я был свободен от пут предрассудков ограниченной Европы. И потому в Египте я стал называть себя “султаном Эль-Кабиром”, как бы похоронив свое европейское имя... Из пленных мамелюков я взял к себе одного грузина по имени Рустам. Его глаза красноречиво говорили о рабской верности, которая осталась только на Востоке. И теперь, как верный пес, он спал перед моей дверью, свернувшись на циновке и положив под голову саблю. Как тысячи лет спали преданные слуги перед покоями цезарей и фараонов... И я совсем не стремился возвращаться в нашу жалкую цивилизацию лавочников...

Должен уточнить – разочарование в цивилизации имело еще одну причину. Как рассказала мне мадам Т.: “Император или кто-то из его генералов получил письмо из Парижа. Там писалось, что Жозефина, купившая имение Мальмезон на деньги мужа, на глазах всего Парижа живет там с юным Ипполитом. И тот ведет себя в Мальмезоне как хозяин...

Император написал ей: “Я знаю все! И если это правда – прощай. Я не хочу стать посмешищем для фланирующей публики на бульварах. Ты сделала все, чтобы даже слава наводила на меня скуку. Мое чувство, душу ты изодрала в клочья. В двадцать девять лет я старик. Я хочу сейчас только одного – купить дом и жить там в полном одиночестве... У меня не осталось никого, кроме матери и братьев. Прощай навсегда”.

Она показала письмо мадам Т. “Она была так невероятно испугана, – рассказывала мне мадам Т., – даже мне не удалось ее успокоить”. Жозефина твердила, что слишком хорошо знает его характер и опасается за свою жизнь. “Этот безумец может примчаться в любую минуту, с его темпераментом он способен на все... Поверь, он убьет меня!”.

Она перестала ночевать дома.

Правда, довольно быстро повеселела и сообщила госпоже Т. радостную новость: Баррас, к которому она всегда обращалась в затруднительных ситуациях, успокоил ее, объяснив, что возвращение Бонапарта ей не грозит, ибо Нельсон, к ее сча-
стью, лишил его флота...

И госпожа Т. сказала ей: “Ну вот, а ты тревожилась. Можешь теперь спать спокойно, моя дорогая”.

– Правда, я не добавила – с кем, – смеялась госпожа Т., – ибо список был чересчур велик.

Проклятая морская болезнь... Только через пару дней, когда море успокоилось, я смог выползти на палубу и отправиться к императору.

– Мамзель Лас-Каз, – высшая степень презрения, – неужели вы наконец выздоровели и можете продолжать?

И, не дожидаясь ответа, император начал диктовать:

– Осада Аккры продолжалась. Второй месяц мы топтались у ее стен. Армия таяла от болезней, стычек с превосходящим противником... Крепость держалась! Если бы она пала – это был бы ключ к Востоку! Оттуда я мог продолжить поход – напасть на Индию! Завоевать ее. И величайшая восточная империя была бы создана... Иногда мне кажется, что тогда я вообще не вернулся бы во Францию. Я уже видел себя новым Александром, едущим на слоне со священной книгой в руках, где записана новая религия. По примеру великих древних завоевателей я объявлялся в ней богом нового культа. Не зря Александр Македонский задумал перенести свою столицу в Египет. Каир создан быть столицей всемирной державы, он один мог связать Европу, Азию и Африку... Жаль, что я это не осуществил... а ведь мог... – Он вздохнул. – Но Аккра продолжала упорно сопротивляться.

В то время я уже научился понимать голос судьбы. В Египте я часто с ней разговаривал. И порой даже в мелочах ощущал ее заботу... Помню, мои ученые восторженно рассказывали об античных камеях, и я страстно захотел получить ее. И нашел! Во время очередного марша мы остановились на отдых у древней крепости. Я лег в тени разрушенных стен. Шелест... Это осыпались тысячелетние стены... Вся крепость была как гигантские песочные часы. Я тронул рукой лежавший рядом камешек и увидел под ним полузасыпанную камею! Она оказалось бесценной – времен императора Августа. Мои ученые не верили своим глазам! Я подарил ее потом Жозефине...

Как рассказала мне госпожа Т., он подарил ее сначала “некоей даме”, с которой у него был роман в Египте... К сожалению, я мало о ней знаю. Но потом отобрал у нее камею и подарил Жозефине.

– И тогда, у Аккры, я сумел понять голос судьбы. Я спросил себя: отчего я не могу взять эту жалкую крепость? И ответил: это значит – судьба не хочет видеть тебя более в африканских песках. Ты должен немедля оставить Аккру и Восток. И я приказал снять осаду. Уже двадцатого мая я начал поход обратно в Египет...

Император избежал более точного слова – отступление.

– Госпитали в Яффе были завалены больными чумой. Я не мог их везти... Пришлось оставить... В чумном бараке простился с несчастными. Мои генералы войти туда не посмели. Но я знал – судьба меня охранит... Я велел врачу дать чумным яду, пусть умрут без страданий, ибо следом за нами шел враг. Но глупец величественно ответил: “Мое дело – лечить их, а не убивать”. А через несколько часов враг сжег их всех заживо...

Стояла неслыханная жара, впрочем, обычная здесь в эту пору года. Люди умирали на марше от солнечных ударов. Меня будут упрекать: воюя, я никогда не учитывал климат. Да, не учитывал, ибо мои солдаты должны быть сильнее любой погоды, и я учил их этому. Только в России “генерал Мороз” сумел одолеть мою армию... Впрочем, тогда это была уже совсем не моя армия...

Между тем обнаглевшие турки при поддержке англичан высадились в Абукире. И захватили крепость... Я поспешил туда... Крылья неприятельской армии были разделены долиной. С быстротой молнии моя кавалерия проскочила ее и оказалась в тылу неприятеля. И бой начался... А закончился он тем, что десять тысяч турков были сброшены в море, остальные изрублены на суше. Берег, который Нельсон покрыл трупами французов, теперь был покрыт трупами наших врагов. И Абукир, бывший символом нашего поражения, теперь стал местом нашей славы...

Запишите, Лас-Каз: я всегда заботился об информации. И в Египте совершил невозможное – сумел организовать доставку газет прямо с кораблей той самой английской эскадры, которая сторожила нас на рейде. Правда, за бешеные деньги. Из английских газет я понял, что во Франции возникла новая ситуация. И она звала меня в Париж. Безудержное воровство властей готовило народный взрыв. Я читал в газетах, как чиновники бесстыдно грабили, зарабатывая на всем. И самое постыдное – на солдатской крови. Миллионы делались на поставках (точнее, непоставках) в армию: в итоге солдаты в Италии остались без провизии и оружия. И результат: великие завоевания в Италии, которые я оставил Республике, отобрал русский полководец (Суворов*). Вот что сделали негодяи с моими победами, оплаченными французской кровью!..

Я понимал, как страшится моего прибытия Директория. В тех же газетах я прочитал явно оплаченные слухи о моих поражениях, о том, что я расстреливал своих больных солдат... и даже о моей гибели. Я понял: времени больше нет – я должен ехать! И немедленно!..

Приказав Клеберу остаться в Египте за главного, я велел подготовить два корабля, уцелевших после бойни при Абукире. На фрегате “Мюирон”, названном в честь адъютанта, отдавшего за меня жизнь, плыл я сам, а также мои лучшие генералы – Мюрат, Бертье, Ланн и прославленные ученые Бертолле и Монж. На второй корабль погрузились несколько сотен отобранных мною солдат. Я понимал, что опасно не только море. Куда опаснее была суша, к которой мы так стремились. Во Франции меня могли обвинить в том, что я бросил армию без приказа. И попытаться аре-
стовать. Так что и на родном берегу мои солдаты могли мне понадобиться. Хотя я был почти уверен – не посмеют...

Как только мы вышли в море, подул сильный ветер. Адмирал Гантом объявил, что мы должны вернуться обратно в гавань. Команда поддержала его. Но я слушал не адмирала и не команду, а судьбу. И был непреклонен. Приказал плыть вдоль африканских берегов, не уходя далеко в море... И вскоре задул ровный попутный ветер, обещавший “Мюирону” хороший ход... К тому же он принес и сильный туман. Белое мокрое облако нависло плотной завесой. Мы шли в царстве тумана, рискуя наткнуться на мели и рифы. Капитан то и дело промерял глубину. Но я смеялся над его страхами. Я знал, мы приплывем невредимыми...

И мы приплыли!.. Вскоре мы уже были во Фрежюсе...

Путь до Парижа... Города, которые проезжали, сверкали иллюминацией в мою честь. Солдаты выходили на парады, хотя никто не отдавал им такого приказа... В Париже они прошли передо мной под барабанный бой, выкрикивая приветствия. Как я и предполагал, Франция была готова соединить свою судьбу с моей. Плод созрел в мое отсутствие...

15 августа – день рождения императора – мы встретили в море. Императору исполнилось 46 лет. В кают-компании устроили маленькое торжество – сказали несколько тостов в его честь... Орудийный салют, фейерверки, грандиозный прием в Тюильри – все это было еще недавно в дни его рождения... А теперь...

Он вышел на палубу. Стоит, опершись на “пушку императора” – так ее теперь называют англичане. Смотрит в океан.

Матросы поймали огромную акулу и разделывают ее... Он подошел слишком близко – усмехаясь, смотрит, как вспарывают беспомощное великолепное тело недавней повелительницы океана... Его мундир забрызган ее кровью... В этот день он гулял один, до самого вечера, так и не сменив забрызганный кровью мундир...

Вечером он позволил себе впервые перерыв в диктовке. В кают-компании играл в карты... Играл с отсутствующим видом – и тем не менее впервые выиграл восемьдесят золотых наполеондоров. К радости Маршана, у которого денег становилось все меньше.

Наступила ночь. Мы пересекли экватор. Горячее дыхание океана... Вместо Полярной звезды – Южный крест над головой.

Маршан позвал меня в его каюту. Император усмехнулся:

– Мой день рождения... праздник в Тюильри, фейерверк – все суета!.. Давайте-ка лучше продолжим... Вернувшись из Египта, я остановился в своем доме на улице Шанторен, переименованной в улицу Победы... Там меня ждали моя мать... – Он помолчал. – И Жозефина...

Мадам Талье рассказывала мне, что креолка была в гостях у очередного любовника, когда ей сообщили: “Он прибыл в Париж”. Она уже знала, что ему все известно, и от страха подумывала развестись –смертельно боялась его темперамента. Но когда увидела встречу героя... К тому же у нее было долгов на два миллиона... Она примчалась домой и нашла свои вещи внизу у консьержа. Он выставил их из квартиры. Она поднялась наверх, но он заперся в кабинете. Она поняла: это хороший знак – он боится увидеть ее. У запертой двери кабинета молила о прощении, но он не открывал. Она вызвала на помощь детей – он очень любил Эжена и Гортензию. Они пришли и вместе с матерью молили его открыть дверь. Но из кабинета не доносилось ни звука. А она все молила... и выдержать все это было свыше его сил. Он впустил ее.

Позже она сказала мадам Талье: “Я смогла тут же доказать ему, что он не ошибся, простив меня... Благо в кабинете была кровать”.

– Она ветрена, да, непостоянна.. как Франция – ее надо все время завоевывать. Но тогда я решил обладать обеими. И не ошибся. Со временем... мы с ней все больше становились друзьями. Я теперь часто вспоминаю: короткий отдых после обеда, она читает мне вслух, а я лежу без сил на кровати. Но это лишь мгновения – и вот я вновь надеваю на себя железный ошейник верного пса Франции! Смотрю на Жозефину. Она порой чертовски умна... Легкое движение, дотронулась до моей шеи... поцелуй... И фраза: “Это я поправила на тебе твой железный ошейник”.

Нет, я не ошибся, простив ее... Да, был повод... Но потом она сумела стать истинно корсиканской женой! Была мотовкой... ну и что? Меня всегда окружали мотовки, одна сестра Полина в день тратила состояние. Только мать тратила мало, смешно экономила деньги и, когда я смеялся над ее бережливостью, говорила: “Боюсь, настанет день, когда вам придется занимать деньги, и я не хочу, чтоб вы их просили у чужих людей”...

Все это вычеркните, Лас-Каз, и к делу! Пишите: Директория уже привела к краху финансы, пропасть безвластия могла поглотить Республику. С каждым днем на страну надвигался хаос – раскрепощение толпы и закрепощение личности. Богатые были испуганы и не хотели этой жалкой власти, которая уже не могла защитить их от хаоса, – они хорошо помнили ужасы революции. И бедные тоже ненавидели воров из Директории. Все это рассказывал в моем доме член Директории! Да, знаменитый аббат Сийес, этот вечный крот, он первым начал рыть яму для власти, частью которой был сам. Сначала я невзлюбил его, относился к нему с открытым презрением. Впрочем, он отвечал мне взаимностью – назвал “маленьким нахалом, которого не худо бы расстрелять”. Но потом мы раскусили друг друга, и он стал поддерживать меня!

Затем в моем доме появился Талейран, он показал мне донесения провинциальных лидеров в Директорию. Они были красноречивы: “Мы живем в краю, кишащем разбойниками. Чтобы проехать по нашим дорогам, надо заручиться пропусками от главарей банд. Промышленность остановилась, в больницах умирают, но не от болезней, а от недостатка лекарств. Мы превратились в нацию, равнодушную ко всему, кроме удовольствий столичной жизни”. Всем осточертел беспорядок, все хотели с ним покончить. Не приди я, кто-нибудь другой сделал бы это. Налицо были все элементы для создания будущей империи. И разумная часть Директории, понимавшая, что нужно не только спасать страну от них самих, но и самим спасаться вместе со страной, была со мной.

На квартире Талейрана мы три недели обсуждали план смены вла-
сти. Талейран опасался, что Баррас в отчаянии может решиться на крайнее “безумие”. Сопротивление уже называлось “безумием”. Помню, ночью мы заканчивали обсуждение и неожиданно услышали цокот копыт полицейского патруля. В ужасе Талейран бросился тушить свет. В абсолютной темноте я чувствовал, как он дрожит. Вцепившись в мою руку, он повторял: “Безумие... безумие...” Я расхохотался: “Вы слишком хорошо помните времена революции! Тех решительных людей уже нет, они давно в могиле. Как и положено во времена великих событий, “сильного зарежут, слабого удавят, а ничтожество сделают своим предводителем” – эту пословицу я услышал в Египте. Поверьте, Баррас да и все остальные – дерьмо! Эти ничтожества ни на что не решатся, все слишком сгнило...” Правда, я не сказал ему главное: “Я знаю свою судьбу!”

И, конечно, одним из самых первых пришел ко мне другой умнейший и подлейший – Фуше (в то время министр полиции*). Он сказал моему секретарю: “Если ваш генерал не поторопится, все погибнет”. Так он дал мне понять, что ему все известно. Я немедленно встретился с ним. И услышал: “Государственный корабль не может плыть без четкого курса. Должен появиться настоящий капитан, который приведет его в желанную гавань. Только преданная идеалам свободы шпага защитит нас всех от надвигающегося хаоса, в который ввергли страну. – На всякий случай бывший кровавый якобинец не забывал об обязательной революционной риторике. – Как мне хорошо известно, из подлинно влиятельных членов Директории в вашем заговоре не участвует один Баррас. Он, думаю, тоже не против примкнуть к заговору против себя... но, видимо, вы против. И правы – он слишком одиозен. Да и кого-то ведь придется объявлять виновником нынешней ситуации...” При этом мерзавец улыбался, подло намекая: “Я знаю, скольким вы ему обязаны, и понимаю, как вы должны его не любить. Ибо, как известно со времен Рима, ни одно благодеяние не должно оставаться безнаказанным”. Однако подлец ошибался. Я соблюдал правило: в политике нет места личным чувствам, – и всегда умел быть деспотом для самого себя. Но Фуше прав был в другом: Баррас – главный вор в глазах толпы, и его необходимо было убрать из власти.

Я спросил Фуше, что он думает об управлении страной после переворота. Он еще раз нагло улыбнулся: “Точнее, вы хотите узнать, что думают они? Они заблуждаются... Я имею в виду Сийеса и других участвующих в заговоре членов Директории. Они полагают, что генерал, который имеет лишь опыт управления армией, позволит им продолжать разваливать страну – уже под защитой его шпаги”.

“А что вы сами думаете о генерале?”

“Я уверен, что управлять он будет сам, и очень жестко, с помощью одного... в крайнем случае двух... – Так он показал, что знает и об участии Талейрана. – Воистину деятельных и осведомленных министров. – И добавил: – Я слышал, что заседание Палаты будет перенесено в предместье Сен-Клу. И это произойдет восемнадцатого брюмера. – Да, он знал все наши секретные планы! Я промолчал, а он продолжил: – Видимо, вы хотите узнать, как поступит министр полиции? В тот день он прикажет закрыть городские шлагбаумы, отделив Сен-Клу от столицы. Опасная парижская толпа останется со мной... за шлагбаумом”.

Так он присягнул мне. Но я все-таки хотел понять – откуда он все знает? И я спросил его.

“Дело в том, генерал, что мои глаза и уши всюду. И, если угодно, даже в вашем собственном доме...” Я только потом узнал, что он заагентурил всю Францию и даже всю эмиграцию.

Я вспомнил, как мадам Талье убеждала меня, что Фуше завербовал даже Жозефину, – этой мотовке постоянно требовались деньги...

Император строго посмотрел на меня и продолжил:

– Впрочем, и у него бывали проколы. Став впоследствии моим министром, Фуше хвастался, что сделал своим агентом герцога Блака, ближайшего друга графа Прованского (будущего короля Людовика Восемнадцатого*), и герцог сообщает ему о каждом шаге Бурбонов. И когда этот тухлый Людовик вернулся, он первым делом потребовал, чтобы Фуше рассказал, кто следил за ним в эмиграции. После некоторых колебаний (для приличия) мерзавец раскрыл герцога Блака. “Сколько вы ему платили?” – спросил Людовик. Фуше назвал сумму. И король сказал: “Значит, герцог меня не обманывал – честно отдавал мне половину”... У Фуше хватило смелости рассказать мне это после моего возвращения с Эльбы... чтобы не успели рассказать другие. И еще он объяснил мне, что Людовик жалок, но очень хитер. Нынче сам Фуше забыл об этом...

Однако продолжим... Стоял теплый ноябрь. На лужайку перед домом вынесли большой стол, и я сел обедать с Мюратом и другими генералами. Во время обеда я дурачился с Гортензией, изображал черта. Впрочем, я только делал вид, что дурачусь. Между взрывами детского смеха я шепотом обсуждал с Мюратом детали предстоящей операции. Говорить в своем доме в полный голос я теперь боялся – подозревал всех лакеев... Было решено: на рассвете восемнадцатого брюмера я должен собрать верных генералов – Мюрата, Леклерка, Макдональда и прочих – и призвать их к спасению Республики. В это же время обоим законодательным органам – Совету Пятисот и Совету Старейшин – будет объявлено, что открыт заговор, готовится переворот и что во имя безопасности депутатов следует перенести заседание обеих палат в загородный дворец Сен-Клу... А ликвидацию мятежа поручить, естественно, первой шпаге Республики – мне.

Все шло по плану. Явившись в Тюильри, я увидел на лестнице секретаря Барраса и на глазах множества людей накричал на него: “Во что вы превратили Францию?! Уезжая, я оставил вам выгодный мир и славу побед, а вы преподнесли мне по возвращении горечь войны и бесславие поражений! Где тысячи героев, деливших со мной славу в Италии? Они мертвы! Вы – их убийцы! Пойдите и передайте все это вашему хозяину!”

Бледный секретарь что-то лепетал, а в это время Баррас получал от Талейрана мой дар – весьма увесистый мешочек с золотом и дозволение уехать из Парижа, куда он пожелает. Правда, зная алчность Талейрана, я и поныне не уверен, что он передал тогда Баррасу все золото...

Через час мне принесли желанный декрет, который принял Совет Старейшин: ввиду существования роялистского заговора заседания обеих палат переносятся в Сен-Клу, национальная гвардия и войска поступают в мое распоряжение для охраны депутатов.

Я прочел этот декрет войскам. И под тревожный барабанный бой его расклеили по всем кварталам Парижа... А потом из города тронулась кавалькада. Ехали экипажи с депутатами, за ними гарцевала конная гвардия. И когда они покинули город, находчивый Фуше, как и обещал, приказал опустить шлагбаумы на всех заставах. Все шло как по маслу!..

Заседания обеих палат были назначены на девятнадцатое брюмера.

Депутаты, участвовавшие в нашем деле, должны были выступить с речами о тяжелом положении в стране. После чего предложить палатам самораспуститься, а мне – составить проект новой Конституции.

Утром девятнадцатого брюмера в открытой коляске, сопровождаемый эскортом офицеров, я прибыл в Сен-Клу. Я ожидал решений палат в парке. Но время шло, а они не принимали нужных декретов. Более того, вскоре они все поняли. И уже зазвучали голоса: “Почему мы окружены войсками?” И я решил выступить перед ними.

Выступил я очень дурно. Это можно записать. В Совете Старейшин я сказал что-то вроде: “Я не Кромвель. И коли я вас обманываю, пусть найдется Брут...” – и прочее бла-бла-бла! Они меня явно не слушали. И, уже уходя из зала, я жалко прокричал им: “Кто любит меня, тот пойдет со мной!” Да, готов признать: в этом заговоре хуже всех вел себя я. Знаю, историки будут писать, что я попросту растерялся, так как привык держать речи перед солдатами и не сумел обратиться к депутатам... и прочую чепуху. Неправда! Здесь было иное... Во мне живы были дух революции и ненависть к диктатуре, олицетворенной в имени Кромвеля. И в то же время я должен был стать Кромвелем! Чтобы спасти завоевания революции и страну, которую толкали в пропасть! Вот почему я говорил жалко и неубедительно...

Но если Совет Старейшин проводил меня мрачным молчанием, то в Совете Пятисот меня ждала настоящая головомойка. Я вошел в зал, предусмотрительно окруженный несколькими гренадерами, и не успел даже начать свою речь, как депутаты набросились на меня, крича мне в лицо: “Генерал, неужели ваши великие победы были для этого?!. Позор!.. Изменник!..” И уже кто–то выкрикнул любимый клич революции: “Вне закона его! На гильотину!” Тщетно мой брат Люсьен, который в этот день был очередным председателем Совета, пытался их успокоить. Его слова тонули в яростных криках. Кровавые мантии окружили, теснили... Кто-то огромный схватил меня за горло, нечем стало дышать, я терял сознание... Очнулся уже в парке... гренадеры с трудом меня отстояли. Меня окружали Мюрат и верные гренадеры.

Люсьен рассказал мне потом, будто я выскочил из зала с криком: “К оружию!” Но я ничего не помнил. Сам Люсьен появился следом за мной. Когда они объявили меня вне закона, он догадался сбросить с себя тогу председателя и выбежал из зала, выкрикивая: “Заговор! Измена!”

От нервности меня сжигала чесотка, которую я подцепил еще под Тулоном, и, видимо, машинально я расчесал лицо... Оно было в крови... И находчивый Люсьен закричал гренадерам: “Вот что сделали заговорщики с вашим генералом! Вот награда за все победы! Кучка “бешеных” снова мутит воду, Совет живет под постоянной угрозой кинжалов якобинцев. Во имя народа, который столько лет служит игрушкой этим презренным остаткам времен ужаса, я, председатель Совета Пятисот, поручаю вам избавить собрание от этих преступников! Пусть ваши штыки оградят честных депутатов от кинжалов, чтобы они могли свободно заниматься делами Республики!” Приказ председателя Совета вернул солдатам уверенность. И Мюрат, захохотав, смог весело скомандовать: “А ну-ка, ребята, вышвырните эту публику к такой-то матери!”

И гренадеры с ружьями наперевес вошли в Совет Пятисот. Под неумолчный барабанный бой, заглушавший проклятья и призывы депутатов, они в три минуты очистили помещение. На моих глазах депутаты выпрыгивали из окон, их красные мантии цеплялись за ветви...

Правда, гренадеры немножко погорячились, выгнав всех депутатов, – надо же было кому-то принять нужный закон. К счастью, к вечеру погода сильно испортилась, пошел холодный дождь. И когда солдаты отловили нескольких продрогших, совершенно мокрых депутатов, те с большим удовольствием вернулись в теплый зал. И единодушно за все проголосовали – в том числе и за собственный роспуск.

Пришлось не отстать и Совету Старейшин – там приняли декрет, по которому вся власть передавалась трем консулам. И в два часа ночи три консула – Сийес, Роже Дюко и я – принесли присягу Республике...

Я уезжал из Сен-Клу в смутном настроении... Да, “большие батальоны всегда правы”. Особенно в политике... И в ту ночь я окончательно убедился: политика погрязнее самого грязного борделя.

Я стал Кромвелем. Но иного пути не было! И сейчас, оглядываясь назад, могу только повторить слова великого римлянина: “Свидетельствую, в тот день мы спасли Отечество. Идите же вместе с нами благодарить за это богов”... Меня назовут “убийцей революции” те, кто не понимал ни меня, ни ее... Я дитя революции, я из эпохи крови, оттуда я родом... И я спас революцию, когда она валилась в яму...

Теперь Бурбоны захотят уничтожить завоевания революции. Но попомните мои слова и запишите их: “Через двадцать лет, когда меня уже не будет на свете, Франция преподнесет миру новую революцию”.

Боже мой, ведь так и случилось!

И вновь император вернулся в прошлое:

– Но оказалось, Фуше был прав: люди из бывшей Директории, участвовавшие со мной в перевороте, уже поделили власть между собой. Агенты Фуше подпоили секретаря Сийеса, и вскоре на столе у меня лежал плод их истинного представления обо мне – проект новой Конституции. Я прочитал и расхохотался. По сей Конституции я становился верной шпагой, защищавшей этих недоумков, этаким почетным болванчиком без власти. Я получал забавный титул “Великого Избирателя”. Должен был жить в Версале, получать целых шесть миллионов, причем единственной моей обязанностью было назначать двух консулов, которые к тому же должны были утверждаться Сенатом... Они были уверены, что генерал, командовавший только солдатами, даст им вновь покомандовать Францией. Как они были счастливы в те первые дни!..

Вскоре Сийес торжественно принес мне свою Конституцию. И, глядя на кипу страниц, написанных этим забавным фразером, я сказал ему:

“Конституция должна быть краткой”.

“И ясной”, – подобострастно добавил он, думая, что имеет дело с идиотом.

“И темной, – сказал я ему. – Ибо в ней всегда должно быть второе толкование, нужное правителю...”

Впервые он посмотрел на меня с уважением. Точнее, со страхом. Небрежно перелистав рукопись, я спросил напыщенного глупца:

“Неужели вы думаете, что человек, хоть сколько-нибудь честный, я уж не говорю – способный, согласится играть роль безмозглого барана за шесть миллионов? Побойтесь Бога! Впрочем, про вас говорят, что вы человек находчивый и у вас в кармане про запас всегда лежит нужная Конституция. Так что считайте, что эту нужную вы сейчас вынули”.

И я положил перед ним свою Конституцию. Он был совершенно растерян. Согласно моей конституции, которую, конечно же, им пришлось принять, вся полнота власти принадлежала отныне Первому консулу. А остальные двое становились куклами – роль, которую они посмели предназначить мне. Это было справедливо. Ибо так и должно быть в стране, где требуется быстро навести порядок, которого ждет все общество. Власть оказалось в нужных руках. Я умел наслаждаться властью, как хороший музыкант – своим инструментом. Гамлет говорит: “На простой флейте трудно научиться играть, а вы хотите играть на мне – на человеке!” На самом деле, все наоборот! На людях играть куда проще, чем на флейте. Есть всего лишь два маленьких рычажка, которые прекрасно управляют людьми: страх и личный интерес... Точнее, человеческая алчность. И когда мне говорят, что в некоем государстве подданные ничего не боятся, потому что некий король очень добр, я неизменно отвечаю: “Какое, однако, неудачное там царствование!” Ибо страх – самый могущественный рычаг. Но им надо умело пользоваться. Правитель должен быть и львом, и лисой. Вся наука – это понять, когда и кем быть. И вначале я был, конечно же, львом.

Франция изнемогала от бесчисленных банд. Эта была пена прошедшей революции, результат владычества черни при якобинцах! Они не только брали поборы на дорогах. Главари банд посмели проникнуть на высокие посты, они открыто контролировали провинцию... Я направил в провинцию войска, приказав не брать бандитов в плен, а попросту расстреливать на месте, какой бы пост они ни занимали. Расстреливали и полицейских, которые были с ними связаны, и тех несчастных, которые бандитов укрывали, естественно, за деньги... Эта непреклонность льва в две недели покончила со страшной заразой.

Не повезло и спекулянтам. Я вызвал самого знаменитого олигарха – богача Уврара. В период всеобщего воровства и вседозволенности он создал целую финансовую империю. Но явно не понял наступивших перемен. И тотчас поплатился.

Я слышал об этой истории от маршала Жюно. Уврар действительно не понял, с кем имеет дело. Он знал, что новая власть остро нуждается в деньгах и что сам консул беден, как церковная мышь. И решил продемонстрировать силу. В это время Первый консул увлекся некоей дамой. Он уже договорился с красавицей и готовился совершить свой “набег”... Как вдруг прелестница сообщила ему, что внезапно занемогла. Но Фуше тотчас доложил Первому консулу истину... Оказалось, Уврар, узнавший об интрижке, попросту перекупил его пассию. Он заплатил ей бешеные деньги за ужин с ним. После чего позаботился, чтобы Париж узнал о его подвиге. И на бульварах поняли: Францией по-прежнему правят деньги.

Император улыбнулся, видимо, моим мыслям. И продолжил:

– Итак, я вызвал Уврара. Привыкший открывать ногой дверь в кабинеты Директории, он посмел опоздать. Войдя в кабинет, начал обычно, то есть нагло: “Какие глупцы ваши финансисты, гражданин консул! Я знаю, что по их милости правительство в трудном положении. У меня есть несколько предложений для французского банка...”

“А у меня только одно, – прервал я глупца, – посадить вас и немедленно в Венсеннский замок”. – И я посмотрел на него. Строго.

Уврар верно понял новые обстоятельства и молча подписал чек... И каждый раз, когда я вызывал его, мы отнюдь не беседовали. Он молча подписывал чеки – и на много миллионов. Так я заставил его постепенно возвращать наворованное. Когда он уходил (в тот первый раз), я сказал ему: “И запомните, я сам буду решать все проблемы. Дело остальных – мне починяться. А ваше дело – подчиняться и платить. Безоговорочно!”

В дальнейшем он все-таки посмел забыть это правило, и тогда пришлось ему побывать в Венсеннском замке. Но об этом позже...

Я изменил стиль работы моих министров. Я заканчивал работу много позже полуночи. И, глядя, как они падали от усталости, говорил: “Господа, в чем дело? Мы с вами должны до конца отрабатывать деньги, которые платит нам Франция”.

Обычно я просыпался перед рассветом и после ванны работал... И, когда мне нужны были мои министры, их беспощадно поднимали с постели. А когда я жил в загородных дворцах, например, в Фонтенбло, они жили там же, чтобы быть всегда под рукой... Они должны были, как и я, помнить все... А мне память никогда не отказывала. Я мог указать, допустим, военному министру во время его доклада об укреплениях в Бретани, что он забыл целых две пушки. И показать, где я в свое время распорядился их поставить. Да, две пушки из тысячи орудий, но забывать их нельзя! Мой министр обязан знать все свое хозяйство... И когда я их назначал, я честно предупреждал: “Я не дам вам состариться... Человек, которого я назначаю министром, уже через шесть лет должен быть не в состоянии даже помочиться!” Эти глупцы думали, что я шучу.

Я спал мало, но засыпал мгновенно. Я ценил эти короткие минуты сна и строго-настрого запретил себя будить. Только если будут дурные известия. Ибо при добрых нечего торопиться.

Став Первым консулом, я тотчас перевел свою резиденцию в Тюильри. Простота хороша только в армии. Власть должна привлекать к себе внимание... Когда я вошел в этот дворец королей, голос сказал мне: “Вот ты и дома!” И я понял: этап моей жизни завершился. Я поступил так, как хотела моя судьба... Помню, как прошел по дворцу в первый раз. Тяжелые тона расцвета королевской власти – пурпур и золото – властвовали в одних залах... и нежные, слабые цвета ее заката – лазоревый, золотистый – в других... Много свечей и зеркал, в которых недавно отражалась жизнь самых могущественных королей Европы... И все промелькнуло, как сон... Я попросил внести во дворец бюсты Брута и прочих великих римских республиканцев. Чтобы всем было ясно: здесь поселился Первый консул Республики.

Кабинет мой был на первом этаже. Огромный стол в глубине кабинета был обращен к окну, выходившему в сад Тюильри. Прямо у окна стояли конторка и кресло Меневиля. Он и приглашенные секретари сидели лицом ко мне, спиной к саду. И я диктовал, глядя на мраморные статуи, смотревшие на меня из сада. В кабинете за моей спиной стояли часы. Этакий регулятор моей жизни, напоминавший мне, что удача не вечна и надо торопиться. И я использовал тогда каждую минуту... В центре кабинета был камин и у камина мое любимое кресло. Здесь я сидел в одиночестве, порой часами, если нужно было принять важное решение... По стенам кабинета – мои друзья, книжные шкафы. В них – моя библиотека и книги, оставшиеся от прежних хозяев – покойных Людовиков...

Теперь я обязан был вернуть Франции то, что Директория пустила по ветру в мое отсутствие. Я должен был вернуть мою Италию. И вторая итальянская кампания началась... Я придумал, перейдя через Альпы, появиться перед австрийской армией, как гром с ясного неба. Для этого мы должны были одолеть перевал Сен-Бернар. До меня это удалось только Ганнибалу. Но он же это сделал – значит, должен был сделать и я. Впрочем, если бы Ганнибал видел мой переход, он свой посчитал бы сущей безделицей... Я шел с дурно экипированной голодной армией и с артиллерией. На одной доблести мои солдаты волокли к снежным вершинам разобранные пушки – тяжеленные орудийные стволы, лежавшие внутри выпиленных стволов деревьев, зарядные ящики, лафеты. Через пропасти, обвалы и жестокий холод. Отдых и сон были только в снегу.

...Мы преодолели! Ночью среди белевших во мраке горных вершин мы подошли к австрийской крепости. Я велел начинать. И все осветилось... Пушечные залпы, непрестанная канонада... Австрийцы решили, что началось светопреставление. Они сдали крепость, и мы спустились в долину. Теперь мы были в тылу у австрийцев.

А потом началась решающая битва при Маренго. Надо отдать им должное – на этот раз австрийцы дрались отчаянно, я кое-чему их научил. И в три пополудни, казалось, я проиграл эту битву. Глупцы отправили в Вену курьера с известием о своей победе. Но я был спокоен. Я все рассчитал. Я верил в судьбу. И ждал. Мой генерал Дезе должен был явиться с подкреплением. И в пять часов он появился. И все было кончено. Это была великая победа. Но во время сражения Дезе убили.

Маршан рассказывал мне: когда император умирал, он вспоминал Маренго и все шептал в агонии: “Дезе! Где ты? Дезе... судьба моей победы...” На смертном одре и тогда, в каюте, император был там и все видел вновь...

– Атака... Как великолепен строй!.. Но вот они бегут... Австрийская армия перестала существовать... Я обходил поле сражения, усеянное ранеными и мертвыми, и увидел маленькую собачку, скулившую над телом хозяина. Собачья преданность долговечнее человечьей... И совсем недалеко от австрийского офицера и его собачонки лежал мой Дезе. Лежал, уткнувшись лицом в землю, примяв головой траву. По щеке полз черный жук... Мне не пришлось обнять Дезе после победы. Но я накрыл его знаменем... и плакал в палатке... в первый раз... И прямо с поля боя я обратился к королям: “Я обращаюсь к вам после победы, окруженный умирающими, стонущими людьми, с предложением мира...”

Я вернулся в Париж с победой и миром. Французы захотели покоя – страна устала от войн и революции. И благодарный Париж высыпал на улицы. Полиция докладывала: толпа била окна в домах, где посмели не зажечь иллюминацию в мою честь. Люди окружили Тюильри, они звали меня, но я не вышел. Я решил показать: наступил новый порядок. Их вождь будет теперь выходить к своему народу, когда он сам того захочет, а не когда этого требует чернь. Я никак не мог забыть... лицо жалкого короля во фригийском колпаке в окне дворца... теперь моего дворца...

А потом зашевелились якобинцы, уцелевшие после самоистребления. Точнее, остатки якобинцев... Привидения из эпохи террора... Каждое утро Фуше докладывал мне об их разговорах о Кромвеле, сожравшем республику. Я всегда ненавидел этих кровавых глупцов. Я и поныне уверен, что революцию делают из тщеславия, а все слова о свободе – только прикрытие... Они по-прежнему грезили о крови и анархии... Через секретных агентов Англия передавала им деньги, о чем эти глупцы и не подозревали. Был составлен заговор – “бешеные” собирались заколоть меня кинжалом в Опере. Кинжал Брута и смерть Цезаря не давали им покоя.

На этот раз заговорщики были схвачены, но и далее враг не забыл про мою любовь к музыке... В тот рождественский вечер в Опере давали ораторию Гайдна “Сотворение мира”. Мы ехали в Оперу, как обычно, по улице Сен-Никез. Со мной в карете были Ланн, Бертье и, кажется, Лористон. Зная мое обычное нетерпение, кучер гнал на бешеной скорости. Увидев впереди тележку водовоза, преградившую нам дорогу, я крикнул кучеру: “Не останавливайся! Опаздываем!” На той же бешеной скорости мы обогнули тележку, и тотчас сзади раздался взрыв. Грохот был такой силы, что даже в моем кабинете в Тюильри вылетели стекла. Дома вокруг были разрушены, и десятка два мертвецов и полсотни раненых валялись на улице. Оказалось, на тележке была установлена адская машина... Такой мне приготовили рождественский подарочек... Но когда я появился в опере, то был абсолютно спокоен. Только сказал директору, пришедшему в мою ложу: “Эти ребята хотели меня взорвать по дороге. Дайте либретто”. Взял либретто и начал его читать.

Когда я вернулся в Тюильри, мои дорогие министры были в сборе. Я сказал Фуше, прошляпившему взрыв... я много чего ему сказал! Он невозмутимо выслушал мою брань и ответил, что это “дело рук роялистов, и меры уже приняты”. Когда я услышал про роялистов, я не выдержал... Я орал на него: “Я старый воробей, и меня на мякине не проведешь! Ни аристократы, ни шуаны тут ни при чем! Это они, ваши друзья-якобинцы! А вы... вы попросту бережете своих... все не можете забыть, что вы один из них! Эти мерзавцы в революцию жили по колено в крови! И сегодняшних кровавых демонов извергнул все тот же ад девяносто третьего года! Нет, видно, их нельзя усмирить... Значит, их надо раздавить! Надо раз и навсегда очистить Францию от этой сволочи!”

Фуше промолчал. Но на следующий день он принес мне длиннейший список якобинцев, которые подлежали, по его мнению, наказанию. Бывший вождь кровавых фанатиков не пропустил никого из прежних друзей и предложил для них самую суровую кару. Мне оставалось это только утвердить. Одних казнили, других заключили в тюрьму, третьих отправили в Гвиану – на “сухую гильотину”, – где их угробил невыносимый климат, четвертых выслали из страны.

Но не прошло и месяца, как мерзавец молча положил передо мной отчет. И с тем же бесстрастием (за которым мне всегда чудилась насмешка) ждал, пока я прочту... В отчете были неопровержимые доказательства того, что адскую машину действительно подложили роялисты. Более того – главные виновники уже были схвачены и ждали казни.

“Как видите, я был прав”.

“Отчего же вы не сопротивлялись? Почему составили те списки?”

“Я подумал, сир, что покушение – прекрасный повод избавиться от всех этих людей, которые, уверен, будут сильно сопротивляться тому, что неизбежно должно случиться. И в самое ближайшее время!”

Я уставился на него.

“Я говорю о возвращении монархии, – улыбнулся он. – Не так давно кем-то была напечатана брошюра “Параллели между Цезарем, Кромвелем и Бонапартом”. Это умело составленное сочинение справедливо доказывает необходимость восстановления королевской власти в вашем лице, гражданин консул. Брошюра, конечно же, анонимная, но не прошло и получаса после того, как она легла ко мне на стол, а я уже знал, кто ее автор. Сие сочинение написал и издал ваш брат Люсьен... Впрочем, как и он, я тоже уверен: это будет полезно для Франции. Но якобинцы... к которым вы причисляете почему-то и меня... пошли бы на что угодно, лишь бы помешать этому... И я решил, что вы...” – Он остановился.

“Что я негодяй, убивающий людей из предусмотрительности?”

“Нет, что вы – очень хороший политик”.

Император неодобрительно посмотрел на меня.

– И вы тоже так думаете... Нет, тысячу раз – нет! Хотя я не жалею об этих мерзавцах. Скольких невинных они погубили в дни террора! Так что я оказался лишь невольным возмездием. Моя мать недаром цитировала Библию: “Ассур жезл гнева Моего! И бич в его руке Мое негодование”. Я выступил только бичом Божьим. И народ это оценил. Когда якобинцев везли в ссылку, их с трудом спасли от разъяренной толпы. Что же касается существа вопроса, Фуше был прав: уже тогда я начал подумывать о возвращении королевской власти. Я имел на то право. И сочинение Люсьена должно было подготовить общество. Франция благоденствовала. Я дал Республике главное – справедливые законы, и ни одна страна мира не имела подобных... В Тюильри я собрал цвет мысли Франции, мы работали над Гражданским кодексом по десять часов ежедневно... Запомните: мой кодекс я ценю больше, чем все свои победы. Да, были великие победы. Но слава моя не сводится к сорока выигранным битвам. И даже если Ватерлоо перечеркнет их, мой Гражданский кодекс пребудет вовеки. Он собрал воедино плоды великой революции, в нем идеи великих философов... Собственность там объявлялась священной. Ибо в стране, где правит собственность, правят законы общества, а в стране, где правят неимущие, правят законы природы...

Никогда Франция не знала такого процветания! Не хватало лишь стабильности в управлении. По тогдашней Конституции я – главная причина благоденствия страны – в любой момент мог потерять свой пост по прихоти Сената. Чувствуя несуразность положения, сенаторы предложили продлить мои полномочия на десять лет... Я отказался и попросил провести плебисцит. И не ошибся: три миллиона избирателей единодушно потребовали, чтобы я стал пожизненным консулом. Сенат, наконец-то, все понял и торопливо преподнес мне это звание.

В это же время я окончательно развалил коалицию врагов Франции. Я выбил из нее Австрию... Мало выиграть войну, надо уметь заключить мир. Я умел это делать. Я послал брата Жозефа участвовать в переговорах... Так я начал приучать Европу к новому блеску нашего семейства... Но всю работу на переговорах, конечно, сделал Талейран. И сделал отлично. Правда, потом Фуше показал мне список подарков, которые Талейран получил от австрийцев во время подписания договора. Я был взбешен – вызвал Талейрана... Прохвост объяснил, что он “брал эти подарки нарочно, чтобы австрийский двор поверил, будто он на их стороне... И что в результате?.. Как жаль, что Фуше, справедливо информировавший о подарках, не сообщил вам о перехваченной депеше Кобенцля (австрийский дипломат, заключавший мир*). – И Талейран с удовольствием процитировал: – “Вот он, несчастный договор, который мне пришлось подписать, он ужасен...” Надеюсь я не обманул ваши ожидания, генерал?” – спросил негодяй, не скрывая радостной улыбки. Мне оставалось только поздравить прохвоста с этой... дипломатической победой. Да, мир принес мне всю Бельгию, Люксембург и германские владения по левому берегу Рейна... И еще я заставил Габсбурга признать образованные мною республики – Батавскую, Гельветическую, Цизальпинскую и Лигурийскую. Все они становились практически частями Франции. Это уже были контуры величайшей державы – новой Римской империи...

Тогда же я сумел перетянуть на свою сторону еще одного вчерашнего врага – русского царя Павла. Я никогда его не видел, но сразу его понял. Это, пожалуй, был последний рыцарь... Взбалмошный, сумасшедший, но рыцарь, заблудившийся в нашем прагматичном веке. И пленить его можно было только великодушием. Я отправил ему подарок – всех русских солдат, захваченных во время войны, велев одеть их в новенькие с иголочки мундиры... И ничего не попросил взамен. И он стал мой! Я написал ему о разделе мира, и в ответ он обещал направить своих бородатых казаков в поход в Индию... Он тоже был мечтателем...

Теперь Англия оставалась одна. И начала действовать. Англичане расправились с несчастным русским царем. Субсидировали заговор и возвели на престол этого хитрого византийца Александра... Они промахнулись на улице Сен-Никез, но попали в меня в Санкт-Петербурге... Но я был слишком силен, а новый царь слишком нерешителен, чтобы тотчас начать войну... Да и в самой Англии в это время шли рабочие бунты.

И англичане вынуждены были заключать со мной мир. Мир этот был для них очень тяжелый: все колонии, захваченные у французов, голландцев и испанцев, пришлось отдать... фактически мне. И вернуть Мальту мальтийским рыцарям... то есть опять мне... За это я обещал вывести мои войска из Египта, естественно... на английских кораблях! Брошенная в Египте армия была моей головной болью. Я не знал, как вернуть на родину из раскаленного ада тех, кого увез так далеко. Теперь это согласились сделать мои враги. Так что эта уступка англичанам на самом деле была еще одной моей победой.

Я обещал также вернуть Рим Папе. И сделал это с великой готовностью, ибо уже тогда у меня были большие надежды на понтифика. Они были связаны с будущем, которое было теперь уже не за горами...

Итак, Франция после одиннадцати лет непрерывных войн могла теперь наслаждаться прочным миром. В Европе впервые за много лет молчали пушки... Я становился хозяином мирной Европы...

Император карандашом быстро начертил на листе бумаги карту Европы, изобразив те свои, исчезнувшие нынче владения, и с удовольствием перечислил:

– Бельгия, Голландия, Италия, Пьемонт, левый берег Рейна... Делом ближайшего времени было присоединение беспомощной западной Германии... Причем слабая Пруссия и дважды поверженная Австрия уже были не соперники... – Его карандаш заштриховал обе великие державы. – Но тогда я надеялся... это непременно запишите, даже выделите – завоевать их мирным путем... Я уже тогда мечтал о едином европейском доме – объединить народы Европы под главенством французов и покончить раз и навсегда с бесконечными европейскими войнами... Мечта становилась явью, чтобы в конце...

Император не закончил фразу и зачеркнул все нарисованное.

– К тому времени я уже заключил конкордат с Папой. Католичество вернулось во Францию. Запишите: одно из главных моих достижений – возвращение в страну религии. Я признал католицизм религией большинства нации. Но отнюдь не государственной религией, как это было при королях... Если кесарь и церковь соединяются – все заканчивается фарисейством и ложью. Но я постоянно подчеркивал свое покровительство религии. Я сказал прелатам в Милане: “Я предам смерти всякого, кто осмелится нанести оскорбление вашей религии!” Я выпустил из тюрем всех священников, отправленных туда в дни террора...

Я помню, как впервые после революции состоялась торжественная месса в Нотр-Даме по случаю Амьенского мира. Я присутствовал на ней... правда, с условием не целовать Святые дары и не участвовать в прочих безделицах, выставляющих на смех разумного человека.

Запишите мой разговор с Сийесом перед этой мессой. Узнав о предстоящем богослужении, бывший аббат сказал:

“Двести тысяч полегли, чтобы этого не было”.

“Но теперь это будет”.

“Осмелюсь спросить: разве вы сами верите, что Бог существует?”

“Как человек, я не знаю ответа на этот вопрос. Зато как Первый консул знаю отлично: народ без религии – жалкий корабль без компаса. Нет и не будет примеров, чтобы великое государство могло существовать без алтарей. Без религии человек ходит во тьме. Только она указывает ему его начало и конец. Христос полезен государству”.

“Но целое поколение просвещенных людей воспитано Вольтером... Они смеются над религией. Вы не боитесь, что вас сегодня попросту освищут, генерал?”

“Если кто-то посмеет свистнуть, мои гренадеры попросту вышвырнут его из собора”.

“Но ведь они солдаты революции и их учили думать, что...”

Я прервал глупца: “Запомните, гражданин, хорошие солдаты не думают, они исполняют приказы. А у меня – хорошие солдаты”.

Месса прошла отлично. И даже Фуше, еще вчера привязывавший Евангелие к хвосту осла в Лионе, почтительно стоял в соборе. Пришел и епи-
скоп-расстрига Талейран... Теперь в небе Франции вновь обитал Бог.

Но наши безбожники и вправду волновались. Ожеро, Ланн и Бертье – все заядлые вольтерьянцы – не захотели идти в Нотр-Дам. Но я настоял – заставил их прийти и простоять всю службу. И потом любил расспрашивать их о впечатлении...

Но, упоенный успехами, я забыл, с кем имею дело. Британский парламент ратифицировал Амьенский мирный договор с оговоркой: “В ожидании, пока события не примут более благоприятный оборот”. Проклятое английское коварство! Проклятая Англия... мой вечный враг.

В который раз я подумал тогда: “Но зачем же он сдался англичанам?” А он поглядел на меня... Мне даже показалось, что он хотел что-то ответить. Но лишь загадочно улыбнулся.

– Они всегда мечтали меня уничтожить, – продолжал император, – и, как поймет будущий историк, всегда на меня нападали... Они не могли мне простить, что я – лицо нового мира, молодость Европы...

Непрестанная травля в английских газетах! Я составил целый список английских газет, ежедневно клеветавших, несмотря на заключенный мир. И я отвечал им в “Мониторе”. Разоблачал английских дипломатов, которые плели интриги в Австрии и России, сколачивали против меня новую коалицию. При всем этом англичане нагло позволяли себе не выполнять условия мира. Они не ушли с Мальты... Пора было действовать...

Двадцатого мая я известил Законодательное собрание и Сенат, что обязан заставить Англию соблюдать мирный договор и уважать достоинство французского народа. Францию принуждают начать войну, и мы будем вести ее со славой... Обе палаты согласились со мной.

Король Георг... этот текст ему, конечно же, написали... посмел обратиться к моему парламенту: “Вы вооружаетесь против Конституции и независимости английского народа. В итоге Франция покроет себя стыдом и падет в бездну великих бед...”

В этот момент за окнами каюты прошел адмирал Кокберн – как некое осуществление пророчества старого короля. Император на миг вернулся в действительность.

– Что ж, насчет бед, может, и правда... Но стыдом, как видите, покрыли себя они. А тогда я довольно удачно ответил королю в “Мониторе”: “Ваша Конституция и ваша независимость – что общего они имеют с возвратом Мальты?”

И в конце мая восемьсот третьего года заговорили пушки. В Ганновере я разгромил английскую армию, постыдно брошенную командующим герцогом Кембриджским. И тогда же решил перенести войну на территорию проклятого острова. И добить Англию в ее логове...

Немедля я выехал в Булонь и начал создавать мощный военный лагерь. Оттуда я должен был перебросить армию в Англию... Мне нужны были всего три туманных дня, чтобы проскользнуть мимо английского флота и высадиться на проклятом острове. Плюс несколько дней, чтобы Лондон, парламент и сердце этих сквалыг – Лондонский банк – стали моими... И британский премьер Питт понимал это... Нет, они не забыли, как я ускользал от их кораблей... И они действовали. Как обычно – деньгами. И щедро платили наемным убийцам.

Около каюты вновь появилась тощая фигура адмирала Кокберна. Император засмеялся. И мы прекратили диктовку до вечера.

Вечером, когда я пришел в каюту, император пересказал мне свой разговор с адмиралом. Кокберн сообщил: когда прибудем на остров, мы будем жить пару дней на корабле, пока приготовят наше жилище... Еще адмирал предупредил, что “остров – довольно печальное место”.

Сообщив все это, император добавил странную фразу:

– Ну что ж, чем хуже, тем лучше. – И продолжил воспоминания: – Моя власть – крепкая, желанная для нации – становилась все ненавистней этим недобиткам, остаткам кровавых фанатиков. И дворцовая полиция продолжала докладывать мне их остроты: “Мы свергли полуторатысячелетнего кумира и не потерпим двухнедельного”. Я понимал – мне придется уничтожить остатки этих паразитов, забившихся в складки мантии победителя... А пока я приучал страну к блеску новой власти.

Теперь я выезжал в карете, запряженной восьмеркой великолепных лошадей. За мной следовала целая вереница правительственных экипажей – второй и третий консулы в сопровождении эскорта адъютантов и консульской гвардии... Все напоминало о блеске королей... Я вернул ливреи для слуг. Орден Почетного Легиона помог мне основать новый класс благородных людей... свой патрициат. И в тайниках души великой нации я все яснее читал благодарность за возвращение к низвергнутым формам правления. Нация желала обновленной монархии. Монархии, оплодотворенной революцией – великими идеями равенства людей перед законом.

Именно тогда Англия в очередной раз попыталась лишить меня жизни. Фуше сообщил мне о новом заговоре – во Франции появился знаменитый Кадудаль с адской машиной. В свое время я с ним встречался. Он был тогда вождем вандейских повстанцев – гигант с крохотным разумом, этакий могучий Голем, управляемый Бурбонами. В Вандее я пригласил его для переговоров, обещая полную безопасность. Генералы умоляли меня не оставаться наедине с этим фанатиком-роялистом, мечтавшем о самопожертвовании. Но я никогда не отказывался лишний раз проверить судьбу. Он вошел в мой кабинет, и в его глазах я прочел свой приговор... И тогда я посмотрел на него... как умею. И вся его суть жалкого крестьянина тотчас проснулась. Он вмиг превратился в заскулившую собачонку... Я сказал ему, что католическая вера навсегда вернулась во Францию, и предложил стать генералом в моей армии... Его хватило на то, чтобы выкрикнуть: “Нет, нет!” И выбежать прочь из моего кабинета.

И вот теперь его прислали убить меня... В заговоре оказались также генералы Моро и Пишегрю... Моро в начале революции считался самым... одним из самых блестящих генералов. И не мог простить мне моих успехов – верил, что я похитил его судьбу... Кадудаля схватили. Он сопротивлялся, искалечил пару агентов и потом храбро сложил свою голову на гильотине. Моро я простил за прошлые заслуги перед республикой и выслал из Франции. Генерал Пишегрю получил срок. Он не выдержал неволи – повесился в камере... Все эти разговоры о том, что его удавили, – глупость. Если мне надо было кого-то казнить, я казнил открыто...

Я понял, что этот террор против меня не прекратится. Бурбоны, за спиной которых стояла Англия, почему-то решили, что я беззащитная мишень, что меня можно преследовать как зайца. Они посмели внушать мне страх. И я должен был раз и навсегда отбить у них эту охоту. Я решил им напомнить, что я – французская революция и сумею защитить себя. Нужна была показательная казнь, нужна была кровь одного из Бурбонов, чтобы они вспомнили про топор девяносто третьего года.

Кадудаль на допросах упомянул Людовика де Бурбона Конде, герцога Энгиенского. Во время совещания министров я повторил это имя. И Талейран тотчас подхватил: “Вот он – кандидат на отмщение!”

Герцог Энгиенский жил в Германии, совсем недалеко от границы. И все тот же Талейран предложил арестовать его, привезти в Париж и расстрелять! И я сказал: “Ну что ж, покажем им, что моя кровь не менее ценна, чем кровь Бурбонов. Чтобы они раз и навсегда забыли об охоте на нового властелина французов”.

Отряд драгун ночью пересек границу и преспокойно увез герцога в Париж. Его поместили в Венсеннском замке. Он держал себя храбро. На допросе отрицал участие в заговоре. Но Савари приготовил для него главный вопрос: “Если бы англичане позвали вас принять участие в войне против Франции, вы бы согласились?” И герцог ответил, что “как истинный Конде он пошел бы против революционной Франции с оружием в руках”. Этого было достаточно. По законам республики подобное заявление каралось смертью. И военный суд приговорил его к расстрелу.

Жозефина умоляла простить его. И брат Жозеф тоже... Да, законы великодушия требовали помилования, но законы политики – крови! Так часто бывает: простить нужно... и нельзя! Если простить, не только не будет никакого урока негодяям, напротив, они почувствуют мою слабость... Пока я раздумывал, мне принесли известие от Савари: герцога расстреляли. И тотчас после этого Мельвиль передал мне письмо герцога с просьбой о помиловании. Письмо, полное достоинства и храбрости. Оказалось, верный Савари, чтобы избавить меня от колебаний, задержал это письмо... Я не спал всю ночь... Быть повелителем для человека с чувствами подчас мучительно!

Впечатление от расстрела было огромное... Фуше сказал: “Это больше, чем преступление, это ошибка”. Но это лишь ловкая фраза... В том-то и дело, что ошибки не было, а преступление было – преступление против великодушия. Да, меня проклинали в Европе... Но пусть проклинают, лишь бы боялись. И теперь меня боялись, очень боялись. Бурбоны поняли: решив мстить, я не остановлюсь ни перед чем. Цель была достигнута, хотя и печальными средствами. С покушениями на какой-то период было покончено... Повторюсь: враги долго неистовствовали. Русский царь посмел обвинять меня в бесчеловечности, называл “корсиканским чудовищем”. Но он забыл, что я, в отличие от иных государей, умею и люблю отвечать. Я тотчас ответил ему в “Мониторе”. Я написал, что герцог был замешан в покушении на правителя страны. К убийцам, готовящим покушение на правителей народов, следует быть беспощадным. Например: если бы русский царь, узнав, что убийцы его отца находятся за границей, захватил их, я бы не возражал!.. Так я напомнил русскому царю, посмевшему учить меня морали, что убийцы его отца находятся на свободе в его собственной стране! Стрела попала в цель, ибо мои статьи читала тогда вся Европа...

Император замолчал, потом вдруг добавил:

– Герцога расстреляли во рву Венсеннского замка... Я поехал потом на это место. Там до сих пор растет одинокое дерево... Была безлунная ночь и в свете факелов... Савари мне рассказал... На стене замка возникла огромная тень несчастного герцога... и этого дерева, около которого его расстреляли... Да, впечатление было огромное... – Он еще помолчал и продолжил: – После этого печального события оба блистательных негодяя поняли: пора! И в один голос заговорили о том, чего я так хотел услышать: как страшно, когда судьбы французской революции и великой нации зависят от жизни одного человека! И я не прав, решив, что с покушениями покончено. Отнюдь! Смерть герцога может оказаться тщетной, если мы не покончим с нынешним положением... Враги республики должны понять раз и навсегда: убийство Первого консула ничего не изменит... Ибо, как это положено во всех европейских странах, тогда на трон Франции взойдет... его наследник!.. Короче, чтобы обезопасить республику, я обязан вернуть монархию и основать новую династию... И Фуше, и Талейран теперь бесконечно повторяли мне это. И я сдался...

Я не мог не улыбнуться.

– Запишите, – хмуро сказал император, – впервые о монархии заговорил не я! Было решено провести плебисцит... И нация подавляющим большинством голосов вручила мне право быть императором французов.

Восторг обоих негодяев!.. С каким шармом епископ–расстрига склонился в изящном поклоне, обратившись ко мне впервые: “Сир”. Но на дне глаз... презрительная насмешка аристократа над вчерашним безродным лейтенантом... А Фуше с его иссушенным лицом (кто-то сказал: “Он украл свою голову у скелета”), назвав меня впервые “сир”, напротив, отвесил нарочито неловкий поклон вчерашнего якобинца, голосовавшего за смерть короля. И в глазах – обычный мрак... Но в уголках рта – та же насмешка над лейтенантом Республики, назвавшимся императором.

Эта пара... Бывший монастырский учитель, который умудрился предать сначала Бога, потом Конвент и Робеспьера, потом Директорию и Барраса... Но зато какой был блестящий министр полиции! Какой мастер сыска!.. И второй – выходец из знаменитой фамилии, носивший когда-то фиолетовую мантию епископа, этот великий ум и великий порок: его не очень тайные страсти – разврат и деньги, бесконечные женщины и бесконечные взятки... Но какой революционер не будет спокоен, зная, что министр полиции – это вчерашний якобинец, палач Лиона? И какой аристократ не будет надеяться, если министр иностранных дел из стариннейшего рода, бывший епископ Отенский? Один охранял меня слева, другой – справа, и вместе они объединяли нацию, указывая дорогу, по которой могут идти все. Они ненавидели друг друга, как пес и кот, но как были при этом схожи! Талейран – это Фуше для аристократов, Фуше – это Талейран для каналий. Я всегда знал им цену. Да, предадут, но предадут, если буду слаб, а тогда я был уверен, что никогда не дам им такой возможности! Меня мало заботили их убеждения, лишь бы следовали моим правилам... Тогда они следовали!.. Фуше... О, это хитрейший негодяй, обожавший, кстати, перекладывать на меня непопулярные распоряжения... Хотя благодаря ему я знал все обо всех... порой самые интимные подробности... Но с ним нельзя было терять бдительность. Я всегда проверял его донесения, сравнивая с тем, что приносил Дюрок. И ему это надоело! И он как–то сказал мне: “Поверьте, сир, я знаю все, что знает Дюрок, и еще нечто, о чем не знает никто”. Его хвастовство меня разозлило.

“Например?”

Он издал странный звук, который у него обозначал смех.

“Например, я знаю, что вчера человек невысокого роста в сером сюртуке покинул Тюильри, пользуясь потайным ходом. Его сопровождал только слуга. В карете с зашторенными окнами он отправился к синьоре Грассини... Впрочем, все это знаете вы сами... – Он выдержал эффектную паузу и добавил: – Но то, что певица изменяет вам со скрипачом Роде, знаю только я!”

Император засмеялся, и этот смех будто разбудил его. Он вздрогнул, посмотрел вокруг, словно пытаясь понять, где он. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так умел уходить в прошлое. И сказал хрипло:

– Последний кусок – в мусор! – И добавил: – Идите спать.

Утро. Сегодня будем записывать его коронацию. Я помню, как горевали его поклонники в Европе, когда было объявлено, что он решил возложить на себя императорскую корону. Я жил тогда в Англии. Кто-то горько пошутил: “Быть Бонапартом и стать императором – какое понижение!” Помню мои разговоры с маркизом Л. Он сказал с горечью: “Тьму лет назад Карл Великий поехал в Рим к Папе, который возложил на него корону. Нынче вчерашний лейтенант вызвал Папу к себе. Наместнику Господа приказано короновать республиканского офицера–атеиста. И Папа приехал. Церковь проглотила небывалое унижение перед лжекесарем. Как все выродилось! О жалкий век и жалкие души!..”

Император, как всегда, пил кофе, когда я пришел в каюту. Сидел с отсутствующим видом с чашкой в руках. Потом поставил ее на стол и начал диктовать, даже не поздоровавшись:

– Коронация... А ведь это было всего каких-то одиннадцать лет назад. Но в другой жизни... Не записывайте – фраза банальна. Тысячу лет назад Папа короновал Карла Великого. С тех пор ни один из королей не мог похвастать, что его короновал глава католического мира. И вот я, будущий объединитель Европы, объявил себя наследником великого императора. И Папа согласился возродить тысячелетнее прошлое. Да еще с важнейшей поправкой – не я к нему, а он ко мне приехал. Иначе я попросту отобрал бы у него все его владения. Так что у него было два выхода – приехать или очень пострадать. Он предпочел приехать... Чтобы сохранить достоинство, Папе пришлось пошутить: “В конце концов Рим отомстил галлам: Бонапарт, родом итальянец, будет теперь управлять этими варварами...”

Я встретил его в Фонтенбло. Чтобы не целовать ему руку, я не вышел из экипажа, его пересадили в мою карету. Я едва сдерживал смех, глядя на этого хитрого итальянского графа, ставшего Папой. В его глазах вместо святости я прочел лишь нетерпеливое ожидание. Он хотел знать, что получит за свой приезд... Я отвел ему дворцовый “Павильон Флоры”, перестроенный в знак уважения в стиле ватиканских дворцов. Ему подарили драгоценную тиару, столь дорогую, что он постеснялся ее носить и выставил в Сикстинской капелле... Великолепный экипаж, увенчанный папской тиарой, должен был везти его в Нотр-Дам... И тут выяснилось, что мы с Жозефиной не венчаны! Я как-то об этом никогда не думал... А оказалось, что она “от этого всегда очень страдала”.

Перед коронацией состоялось наше тайное венчание. Она была счастлива. И, конечно же, приняла самое пылкое участие в создании своего туалета для коронации. И порядком надоела знаменитому ювелиру, который делал (точнее, бесконечно переделывал) ее корону.

Я был автором всего действа. Я разработал его детально, как диспозицию сражения. Мои ученые по пергаментам изучили древнюю церемонию коронации Карла Великого. Но я придумал внести в нее некоторую неожиданность, которая должна была всем показать: коронуется император Республики! Но об этом после...

Я занимался всем: утвердил великолепный декор Нотр-Дама во время коронации и убранство ложи, где должна была сидеть мать... Мне показали коронационные костюмы тех, кто был приглашен в собор (список составлял я). Маленьких куколок в этих костюмах расставили на моем столе в кабинете. Я и Жозефина склонились над ними: Папа, кардиналы, придворные (так теперь именовались вчерашние республиканцы) выстроились на столе. Я чувствовал себя судьбой, смотрящей сверху на крошечных, жалких людей. Я также утвердил корону и скипетр, который скопировали со скипетра Карла Великого... И свое новое имя: “Наполеон Первый, император французов”.

И наступил день коронации. Все прошло великолепно, как я и задумал... Папа шествовал в собор, окруженный духовенством... Правда, по древнему обычаю впереди него шел осел, напоминая о въезде Христа в Иерусалим, что весьма повеселило парижан и несколько нарушило торжественность шествия... В собор я прибыл после Папы. Собор сверкал золотом и драгоценностями коронационных костюмов. Сверкала и моя мантия, которую я надел в соборе, – все те же драгоценности, то же золотое шитье... Весила она столько... но я терпел...

Папа сидел в окружении кардиналов, мы с Жозефиной преклонили колени, и он совершил обряд помазания и благословил нас. И вот наступил главный момент, которого все ждали, думаю, со злорадством: я, коленопреклоненный, должен был получить корону из рук Папы. И Папа уже протянул руки к алтарю, где лежала корона, чтобы возложить на мою голову... но я преспокойно поднялся и взял корону сам. И, повернувшись спиной к Папе и лицом к собравшимся, сам возложил ее на себя! После чего надел корону и на голову коленопреклоненной Жозефины...

Да, Наполеон сам заработал свою корону – и сам должен был надеть ее на себя. Недаром моя корона была сделана в виде лаврового венца из золотых листьев. Языческая корона императоров Римской республики. Ибо я – император Республики французской! И весь Нотр-Дам ахнул от восторга!

Когда я возлагал корону на голову Жозефины, то увидел слезы на ее глазах. И хотя вначале я много шутил по поводу этого несколько маскарадного зрелища, но в тот момент тоже был взволнован...

Потом я сел на трон с вензелем моего нового имени. Золотые пчелы и орлы, украшавшие трон, олицетворяли постоянный труд и воинский подвиг. И оттуда я прошептал достаточно громко, чтобы услышал Жозеф: “Если бы наш отец увидел все это!”

Правда, когда все закончилось, я тотчас сбросил мантию и сказал брату: “О, счастье! Теперь я могу хотя бы свободно дышать...”

Когда я вышел из собора, сразу спросил Фуше: “Как все прошло?” – “Великолепно”. – “А что враги?” – “Хвалят зрелище, но своеобразно: “Золотое шитье, пудра на париках – все как в добрые старые времена. Не достает только трехсот тысяч французов, которые сложили голову, чтобы сделать такую церемонию невозможной”. Еще он сообщил, что Байрон и Бетховен отказали мне в былой любви. Он ловко умел отравить настроение...

Император помолчал и добавил загадочно:

– Ничего, скоро я верну любовь лучших людей Европы, поверьте... – И продолжил диктовать: – За ужином я сказал Жозефине: “Слава Богу, и это вынесли... Четыре часа церемонии! Теперь королям придется называть меня братом”. Но она не принимала шуток... Она была потрясена. И я попросил Жозефину о том, чего она хотела больше всего: “Не снимай корону за ужином”. Она была счастлива и ужинала в короне...

А ведь это действительно было чудо! Чудо, которое сотворил я сам. Моя жена – в короне! Боже мой, моя жена – императрица!

Так появилась во Франции Четвертая династия. Меровинги, Каролинги, Капетинги и вот теперь Бонапарты... И надпись, вызывавшая вначале улыбки, но для меня полная смысла: “Император, согласно Конституции республики”. Все как в любимом Риме. Я вернул времена Цезаря...

А потом я короновался в Италии.

Однако трон оставался для меня не больше, чем куском дерева. Коронации, все эти титулы нужны были только моему государству. Никто в моем доме не заметил, чтобы я хоть как-то после этого изменился. Огонь в камине, одеколон после бритья, разбавленный “Шамбертен” и ванна два раза в день – вот все, что мне было нужно.

Ибо подлинные времена величия и поклонения прошли. Я как-то сказал Жозефине: “Я слишком поздно родился. Я прошел прекрасный путь, чего тут гневить Бога! Можно считать, что я уже повелеваю Европой... А вскоре всю ее завоюю... И, может быть, покорю Англию. И моя империя охватит больше земель, чем империя Александра Македонского. Но и тогда нельзя будет сравнить мое могущество с величием Александра. Завоевав Азию, он объявил себя сыном Юпитера, и весь Восток ему верил. Если бы я объявил себя сыном Отца Небесного, любая рыбная торговка подняла бы меня на смех...” Жозефина посмотрела на меня в ужасе, как на сумасшедшего. А я ведь шутил. Да, шутил...

Император помолчал и добавил глухо:

– Жалкий век лавочников! Величия не осталось на мою долю... Всюду стена!

Он долго сидел, задумавшись. Потом сказал:

– Вычеркните последнее... – И продолжил: – Коронация примирила меня со старыми аристократами. Я разрешил им вернуться. И они радостно возвращались. С каким изяществом они произносили знакомые слова: “Сир... Мадам...” Слова их молодости!

После коронации мои генералы стали маршалами. Эти сыновья лавочников, трактирщиков, булочников должны были носить придворные костюмы. Но бархат, мундиры с золотым шитьем плохо сидели на израненных телах... А их супруги должны были учиться танцевать и вести беседу так, чтобы Европа не померла от смеха. И это было ох как нелегко! К примеру, жена маршала Лефевра, камергера моего двора, известная в юности в одном портовом заведении под прозвищем “Мадам без церемоний”, никак не могла забыть свой живописный жаргон...

Вчерашние консулы теперь именовались архиканцлером и архиказначеем, Талейран – обер-камергером, а Фуше – графом... Первое время многие (как и я) сохраняли юмор и подшучивали над переменами. Но уже скоро желание придворного мундира или крестика Почетного Легиона у всех этих вчерашних якобинцев превратилось в какую-то неукротимую страсть. Даже у Фуше, столь нелепого в роскошной мантии и шитом золотом мундире... даже у него появился этот голодный блеск в глазах. Кровавому якобинцу и члену Конвента стало мало титула графа, и мне пришлось сделать его герцогом Отрантским и навесить на него Большой крест Почетного Легиона. И он гордо вышагивал во всем этом великолепии –- узкоплечий, с лицом мертвеца...

Теперь у меня был настоящий двор... и все же ненастоящий. Настоящим двором должны править женщины. А моим правили военные. И для них мой двор был лишь паузой между бивуаками. Да и женщина для них – только “отдых воина”. И, пожалуй, прав был Талейран, когда сказал: “Какой скучный двор! Что делать: веселье не слушается барабана”.

Создавая империю, я вынужден был позаботиться и об идеологии. Французы – как хорошенькая кокетливая женщина, их тянет к запретному. И газеты порой слишком весело смеялись над властью. Так что из ста шестидесяти газет, которые так славили мой приход к власти, я оставил только четыре... Для того, чтобы управлять прессой, нужны хлыст и шпоры. И я требовал от Фуше неустанной бдительности. Но он не всегда был на высоте. Например, в “La Publicite” осмелились намекать на наши трудности на польском фронте. Фуше не проверил статью. И мне пришлось написать ему: “Небрежность, с которой вы осуществляете надзор за прессой, заставляет меня закрыть эту газету. Это сделает несчастными ее сотрудников. Их беды целиком на вашей совести...” Постепенно я уменьшал размеры газет, чтобы было поменьше соблазна и места печатать рискованные материалы. За эти убогие размеры англичане презрительно называли их “носовыми платками”. На что я искренне отвечал: “Моя мечта – свести все публикации к объявлениям”. Теперь важные статьи все чаще спускали из моей канцелярии. А когда какой-то жалкий редактор посмел сказать: “Мольер трудно жил при короле, но теперь ему жить было бы невозможно”, я попросил передать глупцу, что люблю Мольера, но без колебаний запретил бы “Тартюфа”! И чтобы запомнили раз и навсегда: царство смутьянов закончено!

Пришлось заниматься, конечно, и книгами по истории. Имена Марата, Робеспьера, Дантона были напрочь вычеркнуты из них. Правда, нашлись хитрецы, которые придумали писать о них, как бы их осуждая... Я попросил Фуше все объяснить нашим умникам... И мерзавец со своей неподражаемой иезуитской усмешкой сказал авторам: “Нельзя ни в каком варианте! Ибо рождает печальные воспоминания о столь печальном прошлом. А дух нации должен быть бодр...”

И тогда же якобинец Фуше ввел забавный термин – “скрытое якобинство”. Это значит: при помощи аллюзий критиковать режим... Особенно преуспевали в этом театры. Я внимательно следил за их репертуаром. Например, “Тамплиеры”. Эта трагедия красочно рассказывала о преступлениях королевской власти. Я предпочел закрыть этот, скажу прямо, отличный спектакль. И приказал Фуше объяснить нашим театрам: спектакли, которые можно трактовать как нападки на сильную власть, будут запрещаться немедленно. Я сделал выговор Фуше и попросил его чаще помогать театрам – настойчивыми советами и, главное, деньгами... если будут играть то, что нам нужно. Например, были даны средства на полезный спектакль о библейском царе Сауле. Сюжет поучительный: великий человек Давид наследует царство жалкого царя–вырожденца Саула. И прославляет народ свой... Кстати, на мою критику Фуше сначала молча обижался, а потом демонстрировал свою обиду, доводя мои пожелания до абсурда... Например, он заказал и передал большие деньги на постановку оперы “Триумф Траяна”... тотчас после Тильзитского мира и унижения русского царя. Музыка была превосходна, но лесть в мой адрес столь очевидна и бездарна, что мне пришлось покинуть зал до конца представления, чтоб избежать насмешек.

Проводить твердый курс всегда нелегко. И в оппозицию постепенно перешли все великие, начиная с Шатобриана. А я мог только вздыхать: “Если бы Шатобриан сумел употребить свой талант в направлении, которое ему много раз было указано, как бы он мог быть полезен нации!” Хотя и знал: он на это никогда не пойдет! Как и все они: Шатобриан, Бенжамен Констан, мадам де Сталь... Эту троицу великих, как ни печально, пришлось выслать из Парижа. Помнится, я тогда сказал: “Как жаль, малая литература всегда за меня, а великая почему-то против...”

Это было закономерно: великая литература и великий порядок несовместимы. А мне нужен был порядок, единая страна, похожая... да, на военный лагерь! Я говорю об этом без стеснения. Ибо республика жила, окруженная ненавистью монархической Европы. И против меня уже собралась очередная вооруженная коалиция. Так что в конце концов я, обожавший разум, вынужден был сформулировать: “Мысль – вот главный враг цезарей”.

Да, милый Лас-Каз, все короли при вступлении на трон клянутся в верности свободе и просвещению, но сами царствуют для того, чтобы надеть на них узду... если хотят остаться королями.

Однако несколько интеллектуалов, требующих свободы для бунтующей и подчас развращенной мысли, отнюдь не составляли большинство нации. Французы, славившие свободу, вовсе не любят ее, впрочем, как и остальные народы. На самом деле, их единственный кумир – равенство... Они обожают подводить всех под один уровень. И я подарил им это равенство – перед моим Кодексом. Никакого преимущества происхождения, все имели одинаковые права в моем государстве. И в ранце каждого солдата был спрятан жезл маршала. Равенство связывает народ незримыми узами с абсолютной властью.

Да, я был прост, даже смешлив с моими солдатами – они проливали кровь... Но с интеллектуалами всегда держался сухо и строго, чтобы у них не возникло ложной надежды на независимость суждений. Чтобы знали: муха, пролетевшая без моего приказа, будет считаться мятежницей!

Я оставил народу одно право – быть хорошо управляемым.

Великая империя, боевая империя, объединенная властью одного человека, была создана. И мираж объединенной Европы манил меня...

Булонский лагерь продолжал грозить Британии... Моя двухсоттысячная армия ожидала со дня на день приказа о нападении на остров. Пятьсот судов стояли в порту... Когда я прибыл в Булонь, войска приготовились к немедленному отплытию. Я сделал вид, что готовлюсь возглавить немедленную высадку на ненавистный остров.

На постаменте было воздвигнуто подобие трона. Меня окружали все мои знаменитые маршалы – Сульт, Мармон, Ней, Даву, Удино... Я принимал присягу моей империи: “Господа генералы, офицеры, воины и граждане, клянетесь ли вы честью, что посвятите свою жизнь службе империи, охране ее владений, защите императора и законов республики?”

Вопль: “Клянемся!” И другой: “Да здравствует император!”

После чего – фейерверк. Ночь над проливом стала днем. И огневые сполохи хорошо были видны на другом берегу, пугая и без того перепуганных британцев... Но я уже знал – новая война будет не на острове. Война будет на континенте. Ибо Британия не дремала. Этот проклятый народ, обожавший загребать жар чужими руками, уже соблазнил деньгами и хитростью Австрию и Россию. И направил их против меня. Двести пятьдесят тысяч фунтов платил Альбион за каждые сто тысяч русских солдат... Австрийский полководец Мак уже стоял с армией в Ульме... И к этой коалиции мечтала (но пока боялась!) присоединиться жалкая Пруссия с ее жалким монархом. И тогда я сказал своим маршалам: “Ну что ж, если эти господа не хотят, чтобы я был в Лондоне, то я буду в Вене!”

Император глядит на меня, засыпающего над листом бумаги. Мои попытки не дать голове упасть тщетны... Он смеется и объявляет:

– На сегодня хватит! – И диктует на прощание дальнейший план. Точнее, историю своей империи – до конца: – Восемьсот пятый год: Аустерлиц. Восемьсот шестой: Рейнский союз. Жозеф – король Неаполя, Луи – Голландии. Восемьсот седьмой: битвы при Эйлау и Фридланде. Мир в Тильзите. Жером – король Вестфалии. Восемьсот восьмой: Мюрат – король Неаполя. Жозеф – Испании. Восемьсот девятый: битва при Ваграме. Изгнание папы из Ватикана. Восемьсот десятый: развод с Жозефиной и обручение с Марией Луизой. Восемьсот одиннадцатый: рождение Римского короля. Восемьсот двенадцатый: поход в Россию. Восемьсот тринадцатый: война в Европе. Битвы под Дрезденом и Лейпцигом. Восемьсот четырнадцатый: сдача Парижа, отречение и отъезд на Эльбу. Восемьсот пятнадцатый: возвращение с Эльбы, прибытие в Париж. И Ватерлоо... И все это произошло с одним человеком. Идите спать!..

(Окончание следует.)

  Журнальный вариант. Полностью книга выходит в издательстве “Вагриус”.

 * Здесь и далее сохранены примечания г-на Ш., снабдившего ими рукопись Лас-Каза, прежде чем передать ее издателю в 1828 году.

Версия для печати