Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2002, 6

Век такой, какой напишешь

От ужасов социализма к ужасам капитализма

Помню, когда зарубили мою книжку – и, главное, непонятно кто, – меня
надоумили попытаться прорваться к секретарю обкома по идеологии (за точность термина не ручаюсь). Меня он слушал, не поднимая глаз от каких-то важных бумаг. Когда мое красноречие кончилось и я умолк, он поднял от бумаг красные, измученные глаза и спросил:

– А о бесстойловом содержании скота не хотите написать ?

Тридцать лет спустя я разглагольствовал так же красноречиво о роли литературы – и, в частности, моей книжки – уже перед совсем другим слушателем – молодым и румяным президентом то ли трастовой, то ли консалтинговой компании. Сначала он тоже слушал меня, не отрывая глаз от каких-то ценных бумаг на столе, но постепенно его “доставало”: все -таки свободная страна, новые люди! Не зря мы боролись столько лет! Окончание моей речи он уже слушал, не сводя с меня глаз, и, когда я с надеждой умолк, он сказал, дружески улыбаясь:

– Вы так замечательно говорите! Не хотите ли рекламировать кофе “Чибо” по телевизору?

 

Неудачная вербовка

После знаменитого вечера в Доме писателей в 1968 году, на котором выступали Бродский, Довлатов, Городницкий, Уфлянд, Галушко, Кумпан, Марамзин и я, а вел этот вечер Гордин, мой телефон на следующий день разрывался от звонков друзей – все ликовали. Вот телефон снова затренькал, и я радостно произнес: “Алло!”

– Вам звонят из Комитета Государственной Безопасности. Необходимо с вами встретиться и поговорить!

– Конечно, конечно, встретимся, обязательно!

На том конце провода повисло молчание. Видно, они привыкли к другой реакции на свои звонки и мой ликующий тон несколько сбил их с толку.

– Вы поняли, откуда вам звонят?– спросил тот же мрачный голос.

– Разумеется! – радостно повторил я. – Слушаю вас!

– Давайте встретимся сегодня... в четыре часа.

– У вас?

На этот раз мой энтузиазм сбил их с толку надолго. Наконец, все же послышалось:

– Нет, не у нас. Встретимся на углу Литейного и Петра Лаврова. Как я узнаю вас?

“Ну и профессионалы! – подумал я. – Даже не знают, кого видеть хотят”.

– Давайте... я буду держать в руке цветок.

– Нет, – последовал мрачный отказ. – Я буду стоять с газетой.

– Отлично. С какой? – горячо заинтересовался я.

В ответ послышались гудки. Видно, мой разговор их утомил – не привыкли они еще, что с ними уже могут разговаривать так!

Опоздал я всего минут на пятнадцать – звонки, звонки! – но моего “абонента” узнал сразу, и даже не по газете. Несмотря на тщательную конспирацию, они резко выделялись из обычных людей. Мой был приземист, темноволос и почему-то сильно небрит. Видно, дома не ночевал, разрабатывая операцию. Мы поздоровались. Далее он предложил пройти с ним в ”одно место” (хорошо, что не в два). Трудно было отказать ему. Мы перешли Литейный и вошли в скромную гостиницу. На втором этаже коридорная молча протянула ему ключ, мы вошли в самый обычный номер и сели почему-то за маленький столик у кровати. Я достал ручку и блокнот, положил на стол. Это ему не понравилось.

– Вы что хотите записывать?

– Все! – с энтузиазмом воскликнул я.

– Тогда запишите мой рабочий номер! – сказал он и продиктовал букву и цифры (тогда номер состоял еще из буквы и цифр).

Я записал. После этого он глухим голосом и как-то без огонька стал говорить о том, что враг в нашей стране поднимает голову, особенно в связи с “пражской весной” и знаменитым письмом чешских диссидентов ”Две тысячи слов”. Поэтому долг каждого сознательного гражданина сообщать органам обо всех случаях подобного рода. Он говорил еще долго, я старательно кивал, но мысли мои улетели далеко, к более приятным темам.

– Что вы делаете?! – вдруг рявкнул он.

А что я делаю? Я глянул в мой блокнот... Да, не совсем... Пока я его слушал – слушал, конечно, относительно, унесясь мыслями далеко, – превратил букву телефонного номера и цифры в бабочек, птичек и зверьков... Да, позвонить по этому номеру будет трудно!

– Я понял, – произнес он, – как вы собираетесь мне звонить. Идите!

Где мой тот блокнот? Хорошо бы увидеть, особенно сейчас!

 

Каменный гость

Путем хитрых карьеристских ухищрений мне удалось следующее: я живу в квартире, в которой жила и умерла Ирина Одоевцева после переезда к нам из Парижа. Кроме того, мне удалось прожить несколько лет в будке Ахматовой в Комарове – правда, она там теснилась одна, а теперь ютятся две семьи, восемь человек. Единственное, что меня пугает, что возникнет вдруг передо мной Николай Гумилев и гаркнет:

– Отстань от моих баб!

 

Помощь ниоткуда

Недавно я набрел на слова Пруста: “Гротеск – это единственное, что остается от литературы в веках”. Точно! Ну и здорово же я устроился: сразу просек, как надо писать. Тем более чего-чего, а гротесков в России – навалом, благодаря им и живем.

Помню – грустный вечер в унылом Купчине. Безденежье, тоска, пучина застоя. Откуда может придти помощь? Да ниоткуда!

И вдруг – звонок! Разъяренная женщина, сметя нас с женой с пути, врывается в нашу спальню, отшвыривает одеяла, срывает простыни, пододеяльники, наволочки и, связав все узлом, направляется к выходу.

– В чем дело, простите ? – наконец, произношу я.

– А в том! – грубо отвечает она. – Вам в прачечной мое белье выдали!

И торжественно уходит.

А где же наше белье? Это абсолютно неважно? Мы начинаем хохотать. Грусти как не бывало. Гротеск – это единственное в нашей жизни, что нам не изменит, единственное, что никогда не подведет. Наши ужасы, беспорядочно нагромождаясь, в конце концов вызывают смех. Гротеск – самый короткий путь от отчаяния к веселью, удар молнии, насыщающий жизнь озоном. Однако гротеск может и отрезвить. Однажды, помню, мне нужно было опустить несколько важных писем, но я не успевал – мне надо было ехать в Пулково, чтобы лететь за рубеж.

“Вот и хорошо, опущу письма в Пулкове, в международном аэропорту, –томно подумал я. – Это будет элегантно – лечу за рубеж и в международном аэропорту опускаю важную почту– в других местах мне просто некогда ее опускать. Да это и не так изысканно, как в аэропорту!”

Чуть не опоздав, измятый и разодранный, я добрался в аэропорт в вонючем автобусе, кое-как вырвался, оправился. И увидел на здании почтовый ящик... Ага! Это я в аэропорту, отправляясь за рубеж, опускаю важную почту. Я подошел к ящику и, солидно брякнув крышечкой, опустил письма.

Неторопливо повернулся, сделал два шага... и увидел все мои письма, лежащие передо мной на асфальте! “Что такое? – не понял я. – Неужели я промахнулся мимо ящика?” Мистика какая-то!

Во второй раз я тщательно вставил письма в щель, пропихнул... громыхнул крышечкой. Вот так? Повернулся, удовлетворенный, пошел... и увидел все мои письма на асфальте.

Жанр требует, чтобы я опустил письма в третий раз, и, наверное, так оно и было. И опять– письма оказались у меня под ногами.

Я стоял, пораженный этой загадкой. Потом, одолев оцепенение, решил потрогать дно ящика... Дна не оказалось! В международном аэропорту просто и непритязательно висел почтовый ящик без дна! Вот такая у нас жизнь. Очень-то не зазнавайся!

 

Встреча

Сколько было радостей в нашей жизни! И одна из главных радостей – возвращение гениальных наших писателей, которые, как звезды, поочередно появлялись из-под уходящей черной тучи, называвшейся Советская власть.

Платонов! Бабель! Олеша! Какая прелесть, какая красота! Оказывается, русская литература не прерывалась, и Пушкину и Гоголю было бы на что посмотреть и в нашем веке. И это скрывали от нас!

Последним возвратился Булгаков– и в этом была своя справедливость и закономерность: самая большая радость и должна быть в конце, чтобы не затмевать предыдущие. И вот и пошло, покатилось: Булгаков, Булгаков... Вы еще не читали? Ну как же так?

Сиреневого цвета журнал “Москва” уже мелькал в пределах досягаемости, в руках знакомых и друзей, и можно было ухватить, уговорить, умолить: “На один день! На одну ночь! Клянусь, я привезу вам на работу, встречу вас с журналом у проходной!” Все так и делали – журнал выхватывали друг у друга на несколько часов и торопливо дочитывали – и в транспорте, и двигаясь пешком: “Ну еще каплю, еще глоток!..” Ничего слаще не было тогда.

Я, однако, почему-то не спешил, оттягивал встречу, словно надеясь, что моя встреча с Мастером произойдет как-то особенно радостно, не в спешке и не на бегу. Я словно чувствовал себя обязанным оказаться на высоте, выстроить, сочинить встречу так, чтобы она была необыкновенной. Булгаков возвращал нас в яркий, праздничный мир, и нам так хотелось быть достойными его учениками. Унижаться, выпрашивать журнальчик – это было как-то не по-булгаковски... А по-булгаковски – было так.

Я ехал в Карпаты к друзьям, кататься на лыжах. Предвкушение счастья переполняло меня. Только что был Львов, показавшийся мне за два часа, что я проболтался в нем, необыкновенным, уютным, элегантным, и вот за окнами пошли снежные горы, с елок сыпался снег и, падая, успевал сверкнуть на солнце красным, зеленым и синим.

Я чувствовал какой-то радостный голод, но знал, что скоро поем, и поем как-то необычно. Я знал, что въезжаю в праздник. Почему-то я был в вагоне один, что тоже было очень странно. Булгаковщина началась еще до того, как я начал читать: все мы ее жадно ждали, уже давно. И вдруг со скрипом отъехала дверь, и вошел человек – карпатский житель, в черном, цвета дегтя, тулупе, в пахучих валенках и с кастрюлей в рюкзаке. Его непривычное для нашего взгляда лицо, какое-то острое, узкое, розовое от загара, сияло улыбкой. Он раскрыл передо мной кастрюлю, и я буквально пошатнулся от волшебного запаха: горячая самодельная кровяная карпатская колбаса! Я купил сразу три штуки и надкусил сразу все! Упоение! Счастье! Оказывается, это еще не все. Вдруг снова отъехала дверь, и вошел... не какой-то случайный пассажир. Вошел... продавец журналов – Булгаков, ясное дело, назвал бы его как-то повеселей. Продавец протянул брезентовую сумку, и там, кроме нескольких газет, лежали два сиреневых журнала – два номера “Москвы” с булгаковским романом. Вот так и должно это было произойти! Я жадно откусывал кусок пахучей колбасы – и тут же ”кусал” кусок романа. Вот это было уже полное счастье! Иногда я кидал взгляд за окно, там сверкали снежные горы, и там все было прекрасно.

Немного было в жизни моей таких счастливых минут. Но и Булгаковы появляются нечасто!

Потом мы уже старались по-булгаковски жить, и женщины наши натирались кремом Азазелло и летали, как Маргарита, и мы чувствовали себя мощными и блистательными, произнося: “Осетрина бывает только одной свежести: первая, она же последняя”. “Ты бы еще винограду сверху положил (эта фраза для друзей на веселой гулянке) и – “Никогда ничего не просите: сами придут и все дадут” – эти слова поддерживали нас в тягостные минуты. Булгаков поднялся из хляби, как остров, и все мы уцелели благодаря ему. И до сих пор чуть что – мы тянемся к Булгакову. ”Маэстро! Урежьте марш!”

Специфика кино

В погоне за длинным рублем я не раз пытался прорваться в кино, но умные люди меня отговаривали: ”Ты знаешь, там особая специфика, вряд ли у тебя что-то получится”. “Попытаюсь”, – нагло отвечал я.

Однажды я дал свою книгу одному режиссеру с Ленфильма. Он позвонил мне той же ночью, именно ночью, его восторги не могли ждать до утра.

“Гениально! – кричал он. – Будем снимать!” “Что?” – ошарашенно спросил я. “Все!” – безапелляционно ответил он. “Ну... давайте тогда встретимся”, – робко предложил я. “Мы вообще теперь не будем расставаться, – сказал он. – Встречаемся ровно через неделю, во вторник, на Ленфильме, в десять утра!” Меня слегка это удивило: почему же через неделю, если человек буквально горит? Но, видимо, что-то надо где-то согласовать... ничего не поделаешь... специфика кино!

Через неделю я пришел на Ленфильм и встретил в бюро пропусков одного моего коллегу. Он сказал, что тоже идет к режиссеру, которому понравилась его книга. Мне и в голову не пришло чего-то опасаться, наоборот, я обрадовался: наша берет!

Мы пошли с коллегой по длинному ленфильмовскому коридору, и вдруг вдали показался мой режиссер, маленький, возбужденный, взъерошенный, даже подпрыгивающий от нетерпения. Издав радостный вопль, он кинулся навстречу. “Ну зачем же так бурно-то?” – застеснялся я. Но все же раскинул руки... Сейчас начнутся поцелуи, объятья... Специфика кино. Однако всю необычность этой специфики я, оказывается, не постиг.

Режиссер с радостным воплем пролетел мимо, так, как будто меня и не было. Я постоял с распростертыми объятиями, так и не нашедшими применения, потом, потрясенный, обернулся. Мой режиссер горячо обнимал и целовал моего коллегу. Похлопывая по спине, он увел его в глубины Ленфильма, постигать тайную, глубинную специфику. Меня он словно и не видал. Но специфика оказалась еще сложней: моего коллегу он тоже бросил. И при следующей назначенной встрече, которая как бы намечалась совсем уже триумфальной, режиссер пробежал с ликующими криками мимо, даже не глянув на моего коллегу. Потом я этого режиссера встречал не раз, внимательно смотрел на него, но зрачки режиссера не реагировали никак, словно перед ним был один лишь воздух... Однако ведь была же вроде безумная любовь, не приснилось же мне это?! Специфика кино.

Казалось бы, я постиг ее, но она оказалась неисчерпаемой. Однажды ко мне домой пришел шикарный узбек и предложил поехать на киностудию в Ташкент ”для одной интересной работы”. “Написать сценарий?” – обрадовался я. Наконец-то! Я-то знал, что из всех легальных, не преследуемых законом профессий больше всех зарабатывают сценаристы. Наконец-то! “Это не совсем то, – уклончиво произнес мой гость. – Лучше вам увидеть все на месте. Мы с шефом долго думали, кто сможет справиться с этой работой, и вычислили, что сможете только вы!” С присущей мне эйфорией я принял это за комплимент, хотя потом понял подлинный смысл: “Такого идиота, который бы взялся за это, кроме вас, не существует!”

Мы прилетели с Омаром (так звали этого ангела) в Ташкент, и он сразу же, даже не поселив меня в гостиницу, помчал на студию... Специфика кино!

Он ввел меня в кабинет к режиссеру. Толстый режиссер важно, как шах, восседал на диване. Стол, или, как говорят в Азии, дастархан, был заставлен яствами, фруктами, чайниками, бутылками. Руки режиссер мне не подал – в руке он держал пиалу и прихлебывал. И вообще я бы сказал, что на лице его, широком и потном, мое появление вызвало скорей недовольство. Наверное, знал, что встреча со мной неизбежна, но всячески уклонялся от нее. К роскошному столу, от которого я не мог оторвать взгляда, он тоже меня не пригласил – видать, не заработал я еще, даже на лепешку.

– Омар... покажи там ему... – Он явно нетерпеливо старался отделаться от докучливого посетителя.

Омар отвел меня в темный кинозал, крикнул механику: “Давай!” И пошел фильм. Состоял он в основном из небывалых кутежей в ресторанах и на яхтах, с роскошными полуобнаженными красавицами. Никакого содержания, а тем более сюжета не прослеживалось. Непонятно даже было: кто герой? Персонажи, а особенно женщины менялись ежеминутно. Иногда появлялись кадры совсем неожиданные – какая-то поездка шикарной компании в горы, купание в голом виде в струях водопада: даже мой друг Омар, один из творцов фильма, крякал смущенно. То есть я понял главное: они истратили все деньги, отпущенные на фильм, причем истратили с наслаждением. Они не только обещали всем женщинам, встреченным ими, снять их в кино, но и выполняли свои обещания – отсюда столько женских ролей, хотя для чего они, было непонятно. Они не только сняли всех своих женщин, но, похоже, и им самим давали снимать: сцена в водопаде явно была снята непрофессиональной рукой. При этом, как все же понял я, это был детский фильм, причем про революцию: пару раз появлялись чумазые дети, которые взволнованно подбегали к суровому чекисту в кожанке и что-то говорили ему. Но как это увязать со всем прочим, к тому же абсолютно бессвязным? Ребята пожили хорошо, ни в чем себе не отказывая, теперь я должен за какую-нибудь сотню, оставшуюся у них, наполнить все это смыслом и рассказать творцам, о чем они сняли картину. Кроме того, как объяснил Омар, ничего больше доснимать нельзя, поскольку деньги кончились, но и выбрасывать ничего нельзя (поскольку дамы могут обидеться). Можно только переставлять эпизоды и написать текст, совпадающий с шевелящимися губами.

– Берешься? – спросил Омар.

Другого пути у меня не было – откажусь, они и обратного билета не купят. Мы вошли с Омаром к режиссеру. Тот требовательно посмотрел на меня.

– Вопрос! – Я уже входил в работу. – Вот там есть сцена на яхте. Двое сидят к нам спиной, не оборачиваясь. Женщина... м-м-м... в купальнике и мужчина в белом костюме. Так вот – кто это?

Режиссер изумленно поглядел на меня:

– А вот это уже ты должен нам объяснить! – произнес он и откинулся на подушки, утомленный беседой.

 

Русскому языку шел акцент

Оказывается, русскому языку шел акцент, но тогда мы этого не понимали. Мы боролись за чистоту русского языка и, наконец, победили. Ушло время, когда наш язык, как остров, омывали три теплых акцента: украинский, кавказский, прибалтийский.

– О! Це дило! – так восклицали мы, когда были в веселом настроении.

– Слушай, дарагой! – Иногда мы, желая развеселиться, переходили на грузинский акцент.

– Ет-та оч-чень то-роко! – помню, говорили мы с друзьями после поездки в Прибалтику, и было уже не так грустно смотреть на то, как растут цены. Шутливая интонация легкого подтрунивания, возникающая на границе соприкосновения соседних языков, сближала народы больше, чем экономика, политика и все прочее. Как мы одиноки теперь!

 

Балласт

Однажды в молодости я опоздал в гости, и, когда пришел туда, там уже кипела драка. В драке и с той, и с другой стороны участвовали мои приятели, поэтому я сразу не понял, на чьей стороне правда, и решил пока, раз уж пришел в гости, поесть. Положил себе салата, гуся и так увлекся этим делом, что о драке, переметнувшейся в другую комнату, чуть не забыл. Иногда из той комнаты доносился призывный грохот, я говорил деловито: “Да, да... сейчас”, но от еды не мог оторваться. К тому же и тема драки, как я понял из выкриков дерущихся, была мне не близка, да и вообще я с детства не любил драк. Помню: наш дом номер семь почему-то обязан был – кровь из носа – биться с домом номер восемь. Это никем даже не оспаривалось. Я и не пытался. Однажды, помню, мы готовили нашим врагам коварную ловушку: усыпив их бдительность, дать без сопротивления зайти в наш двор – и тут мы встретим их градом камней со второго этажа. Ужас нарастал – кто-то сходил домой, принес и положил на подоконник на лестнице гирю от ходиков, наполненную песком. Кидать ее надо было в голову – не на асфальт же? “Ниже гири” ставки не принимались – следующий “вкладчик” принес уже булыжник из развороченной строителями мостовой. “Ага”, – деловито произнес я и, как сейчас помню, пошел домой и сел за уроки. И до сих пор этим горжусь. Может, моя робость (а по-моему, так это смелость) всех и спасла: бой так и не состоялся. И, когда я утром шел в школу, радостно увидал, что “боеприпасы”, нетронутые, так и лежат на подоконнике.

Воспоминания детства отвлекли меня от этой конкретной драки, перекатившейся, кажется, как и положено драке, уже на лестницу, во всяком случае, я ощущал довольно неуютный сквозняк, мешавший мне насладиться гусем окончательно.

Потом вместе со сквозняком ворвался в комнату мой приятель, в разорванной одежде и с синяком. В драке, похоже, образовался перекур, и приятель решил подкрепиться перед решающей схваткой.

– Ага-а! Ты здесь! – проговорил он зловеще.

– Пока здесь, – сказал я скромно.

– Не-ет! Ты всегда здесь! Там, – он гордо кивнул в сторону лестницы, – тебя никогда нет! Ты балласт!

– И горжусь этим.

Ночью мы шли с ним к метро, и он, трогая распухающие желваки, произнес задумчиво: “А чего дрались?”

Мы расстались с ним мирно. Слово “балласт” вовсе не обидело меня. Скорее наоборот: это было то слово, которое я искал для оправдания своей жизни да и жизни миллионов россиян. Ведь “балласт” – понятие положительное, это тот груз в трюме корабля, который не дает ему качаться с борта на борт, мешает любому легкому ветерку нести судно на рифы. Балласт – это устойчивость, надежность. Это комсомольские вожаки, которым требовалось кидать массы из одной беды в другую, сделали слово “балласт” ругательным.

Но нас не так-то легко покачнуть. Славлю нашу медлительность! О господи, если бы мы сразу кидались исполнять все, к чему нас призывают! При Хрущеве мы бы распахали все луга, остались бы без сена, при Горбачеве вырубили бы все виноградники. Но мудрая медлительность наших людей, их насмешливое отношение к очередным “судьбоносным решениям” спасли нас, не дали обратить нашу жизнь в “правильную” пустыню. У нас у всех за последние десятилетия накопилось кое-что в трюме, в загашнике, в погребе, мы, слава богу, тяжелы на подъем, а то бы нас давно умчало на рифы. Мы научились уже давно принимать “единогласно”, но делать тайно по-своему, по-умному, втихаря. Благодаря чему и живы. “На каждый чих не наздравствуешься!” – говорила моя бабушка. “Не спеши исполнять приказ – скоро его отменят!” – гласит солдатская мудрость.

И теперь, когда наш корабль снова, как любят наши капитаны, резко поворачивают, только “балласт”, тяжелый груз нашего опыта, не дает судну перевернуться. А именно этого почему-то добивается каждая новая очередная идеология, как буря, вдруг накидывающаяся на нас. Теперь, оказывается, надо быть алчным. Но мы туда не идем. Ветерок слабоват супротив нашего “балласта” – нашего опыта, нашей мудрости, веками выработанного стиля поведения, образа жизни.

Недавно ко мне в троллейбусе подошел пьяный – не поленился, хотя это нелегко ему было – пройти за мной через весь салон.

– Ты рубль уронил! – протянул мне монетку.

Видимо, не смотрит – самую назойливую теперь – телепередачу “Алчность”, предпочитая более традиционные формы отдыха. Нас не своротишь так легко!

 

Исчезающий Петербург

Петербург исчезает. Уже не найти и следов того прежнего Петербурга, в котором я когда-то жил.

Завтракали мы обычно в молочном кафе “Ленинград” – мраморном, прохладном, спокойном. Чуть дальше за ним в сторону Московского вокзала была знаменитая “Сосисочная” мясокомбината, где в обеденное время зеркала на стенах запотевали от пара, поднимающегося от аппетитных солянок и харчо. Вечер, переходящий в ночь, мы встречали в полутемном “Севере” с абажурами на столиках – интимном, уютном, с элегантной публикой, с кумирами тех лет – адвокатами, художниками, артистами. Если праздник, твой личный или общий, – то в “Астории” или “Европейской”. И везде были если не родные, то милые лица, близкие, приятные люди, которые в промежутках между посещениями этих заведений успевали работать в НИИ, делать архитектурные проекты, сочинять музыку, снимать кино, учиться или преподавать. Но главное – они делали Петербург, называющийся тогда Ленинградом, своим, близким, уютным, веселым.

Сейчас можно пройти весь Невский – и ничего не узнать, никуда не зайти, так и не найдя знакомого, уютного места. Наверное, нигде в мире не меняют так часто лицо и суть главной улицы. Почему-то исчезают самые насиженные, привычные людям места, и после долгого ремонта открывается что-то совсем другое, непривычное и непонятное, которое вряд ли в ближайшие десятилетия станет столь любимым, как бывшее тут прежде “тепленькое местечко”. Почему исчез ресторан “Восточный” – самое “теплое” место для встреч, закрылись знаменитые “подвальчики” на Невском? Раньше объясняли этот геноцид по отношению к уюту происками партии, которой надо было время от времени всех разгонять, чтобы не составляли заговоры. А сейчас что? Новые, даже яркие декорации, возникшие вместо прежней жизни, вряд ли наполнятся (а если наполнятся, то очень нескоро) тем человеческим, историческим, духовным содержанием, что копилось здесь и было вытряхнуто безжалостно. Видимо, теми, для кого дух Петербурга не значит ничего. Наверное, они скажут так: “Маркетинг диктует изменить профиль этого заведения”. Но что важней – маркетинг или исчезающий дух города? Неужто кто-то хочет, чтобы наш дух, а вместе с ним и сами петербуржцы исчезли навсегда? Больно уж привередливое, к тому же нищее племя. Закрываются парикмахерские, булочные, бани – вряд ли в них пойдут приезжие японцы, а на петербуржцев – наплевать. Вместо знаменитых прежде в городе мест на самых красивых углах открываются однообразные забегаловки американского “фаст-фуда”, магазины ковбойской или спортивной одежды, и Невский, который столько в себя вмещал, становится похож все больше на мейн-стрит стандартного техасского городка. А обилием казино мы напоминаем уже Лас-Вегас.

На углу Невского и Большой Морской стоит знаменитый дом Котомина, где в кафе Вольфа и Беранже Пушкин в последний раз выпил лимонаду и поехал на дуэль. В другом конце этого дома был известный букинистический магазин, где интеллигентные петербуржцы копались в книгах, приценивались к старым гравюрам, разговаривали об истории и искусстве. Закрытие этого салона насторожило всех нас. Что скажет бездушный “маркетинг”? В конце концов кто для кого – мы для маркетинга или он для нас? Ответ вскоре был получен. Евроремонт, через который прошли почти все помещения центра Петербурга, мало оставляет надежд: нико-
гда, ни при какой исторической эпохе, таких белых, гладких, безликих стен быть тут не могло. Евроремонт, начинаясь и заканчиваясь, уничтожает в нас надежду, что за этим окном будет что-то, связанное с культурой, культуре евроремонт ни к чему, так “наголо” стригут только новобранцев, в таких стенах ничто петербургское, историческое, значительное не будет жить. Глядя, как “бреют стены” на первом этаже дома Котомина, на самом элегантном углу Петербурга, на углу Невского и Большой Морской, мы мучились догадками: “Неужели и тут, в этом историческом доме, будет “фаст-фуд”? В конце концов кто решает у нас в городе, где чему быть?.. Да нет, утешали мы себя, не будет тут “Макдоналдса”. Тень Пушкина не позволит.

Позволила! Или ее не спросили. Однажды я вышел из дома и увидел – на фронтоне старинного этого дома, с колоннами и пилястрами, налеплен силуэт белой кошки в прыжке. “Пума”, знаменитая спортивная “Пума”, прыгнула сюда! Что они, ошалели? В витринах, где раньше стояли старые книги, шкатулки, гравюры, торчат, растопырившись, футболки, задирают носки грубые башмаки, белеют трусы. Никто не против спорта, но это не спорт. Это хамство!

Пока я стою, застыв, на меня наезжает “амазонка” на коне: “Дай рубль на сено”. Она понимает, что денег я вряд ли ей дам, но попробовать надо. Эти “конные нищенки” действуют нагло, с высоты своих кобыл, и порой приходится убегать от них, как бедному Евгению от конного памятника Петру Первому в знаменитой поэме Пушкина “Медный всадник”. Могучий конский зад проплывает над моей головой, и вдруг хвост неторопливо поднимается, и дымящиеся “конские яблоки” сочно шмякаются на тротуар. “Медный всадник” наших дней величественно удаляется.

 

Ты никого не обманешь

Блеск формы, набор небывалых рифм – все это ошарашивает, но ненадолго. Душа, которая летит к нам на крыльях рифмы, – вот что интересней всего. И если эта душа щедра, широка, нежна – поэта полюбят. Можно объяснять свою непопулярность плохими временами, интригами врагов, происками реакции, и все это будет верно. Но чаще всего и справедливей всего нечитаемость автора объясняется тем, что у него нет души или, может, и есть, но в стихах ее нету. Порой, пообщавшись с автором, жалующимся на интриги, невезуху, “литературную мафию”, и познав его скудную, злобную душу, хочется сказать ему: “Ну а чего же ты хочешь? Ты никого не обманешь. Ты получаешь ровно столько, сколько отдаешь. Ты хочешь, чтобы тебе помогали, а ты кому-нибудь помог? Разволновался когда-нибудь из-за кого-нибудь, кроме себя? Тебя полюбят, как только увидят твою нежность. Есть она?”

И тщетны попытки молодых обогнать кумиров до тех пор, пока они не раскроют своего сердца, не вырастят души. Попытки обойтись без этого, вырастить свою популярность путем разных шумных презентаций, созданием небывалых теорий и жанров, участием в модных “проектах” – абсолютно бесполезны. А между тем именно таким путем сейчас пытается “расти” наша молодежь, и, кроме ощущения треска, суеты, ничего не остается. “Старики подмяли нас, заняли слишком много места”. Да просто у них есть душа, а ваши души пока не видны, и никакие проекты тут ничего не изменят.

Вспоминаю писательский круиз по суровой Балтике. Под мокрым снегом я грустно гулял по верхней палубе, вглядываясь в глухую тьму: нигде ни огонька. Ну и зачем ты здесь? Кому ты нужен? Вдруг я заметил, что по скользкой палубе бежит человек. Когда он подбежал, я увидел, что это Александр Кушнер. Он снял шапку. С головы повалил пар.

– Ну где же ты? – проговорил он с отчаянием. – Я тебя по всем палубам ищу. Я там с одним шведом разговаривал – он хочет пообщаться с тобой насчет перевода твоих книг.

Я не помню, что было потом, не помню особого энтузиазма шведа, к которому Саша меня привел, но всегда буду помнить Сашино волнение, азарт, его страстное желание помочь своему коллеге, не жалея сил. Кто-нибудь другой, более молодой, стал бы так бегать в качку по кораблю? Да ни за что на свете! Другие так не волнуются – поэтому их скучно читать.

Однажды мы с Кушнером и с одним молодым поэтом “новой волны” гуляли по Вашингтону. Прогулка была не из легких. Было жарко и душно. Маршрут не совсем ясен. Но, после того как мы три дня куксились на абсолютно нелепой конференции, я решил взять на себя ответственность и развлечь коллег. С моим убогим английским я, как умел, расспросил портье, как нам добраться до Джорджтауна. Джорджтаун, как я знал, – это уютный сельский богемный пригород скучного и стандартного Вашингтона. И я думал, что, если мы туда попадем, станет веселее. Но сначала надо было доехать на неказистом метро, напоминающем больше угольную шахту, до станции Лягушачье болото (название это вызвало усмешку нашего молодого коллеги, но я-то чем виноват, раз такое название?) Однако самое неприятное началось, когда мы из этого болота вылезли. Улицы расходились веером, и, по какой именно можно было попасть в Джорджтаун, никто из встречных не знал. Все улицы были абсолютно одинаковы, мы доходили до конца по одной из них, и я призывал моих друзей пойти по следующей. Население в этом райончике было не богемным, а скорее бомжовым, и о том, что мы как-то движемся к элегантному Джорджтауну, не свидетельствовало ничто. Александр с самого начала оценил рисковость моего приглашения, но все же пошел. Он знал, что, если его товарищ хочет сделать что-то хорошее, пусть даже нелепое, надо это поддержать, иначе добрые порывы вообще исчезнут. И теперь он терпел и, стойко улыбаясь, шел за мной по очередной улице. И, хотя надежд найти благословенный Джорджтаун вроде бы оставалось все меньше, ни слова упрека не сошло с его уст.

Зато уж наш молодой друг оттягивался по полной! Он, презирая мой маршрут с самого начала, и пошел лишь для того, чтобы снисходительно комментировать бессмысленность этого путешествия: ответственности за исход путешествия он не нес никакой, он был убежден с самого начала, что через “лягучашье болото” невозможно попасть ни в какое приличное место, и не уставал это повторять. И так-то почти уже отчаявшись, от такой “поддержки” я озверел, но бессмысленным этот поход я бы не назвал. Как-то совсем уж наглядно проступило, кто и почему будет всегда любим читателями, а кто – нет.

– Ну вот... еще только две улицы осталось. Попробуем? – в поту и в отчаянии предлагал я.

– Давай, конечно, – стойко отвечал Александр.

– Вы разве не понимаете, Александр Семенович? Попов сочиняет с нашим участием свой очередной абсурдистский рассказ! – язвительно комментировал наш юный спутник, но все же шел за нами. Видимо, для того, чтобы окончательно убедиться в нашем поражении и таким образом восторжествовать, самоутвердившись... Такие сейчас больше идут в критику и торжествуют там. И статья о нашем кризисе уже складывалась у него...

Не вышло! Джрорджтаун мы все-таки нашли: речная свежесть после каменной, раскаленной духоты, сказочные, уютные домики, увитые плющом. Именно где-то здесь жил кумир нашей юности Василий Аксенов. После прогулки по этой деревеньке и наш беспощадный юный друг подобрел. Но хватит ли ему доброты и терпения (блестящая литературная техника у него есть), хватит ли души для того, чтобы его полюбили читатели так же, как любят Кушнера? Ведь сколько ни изобретай новые направления и рифмы – ты никого не обманешь.

 

Крах карьеры

А ведь было время, когда меня выбирали в руководящие органы и даже приглашали на ужины в иностранные консульства! Тогда почему-то казалось, что именно оттуда, из консульств, и обрушится на нас главное счастье.

Однажды меня пригласили на ужин в консульство – мне бы не хотелось уточнять, в какое именно. Показав приглашение благожелательному охраннику, я по мраморной лестнице поднялся в холл. Походил там. Похоже, явился рановато: к столу, поражающему изобилием, еще не зовут. Тогда я раскланялся пока со знакомыми дамами: одна из Смольного, две – главные редактора газет. Мы, в общем-то, были знакомы, но тут принято так. Мы раскланялись и даже обменялись визитными карточками: я дал им свои, они мне – свои. Ну пора, наверное, приступать!

– Консул, консул идет! – пронесся шепот.

Консул шел через зал, все кланялись ему, представлялись, протягивали визитки, он читал их и благосклонно кивал. Ч-черт, а у меня, кажись, и визитных карточек не осталось, раздал знакомым дамам, балда! Лихорадочно шаря, нашел-таки в нагрудном карманчике три визитки и, когда подошел консул с двумя сопровождающими, скромно поклонился, пожал руки и дал каждому по визитке. И тут же удивился: почему это они разного цвета? Консул и сопровождающие лица изумленно смотрели в мои визитки, потом ошарашенно переглянулись, показали визитки, что у них были, друг другу и изумились еще больше. Несколько даже испуганно направились дальше – там все пошло путем. Наконец я сообразил, что, представляясь, вручил им три женских визитки, причем на разные имена! Было им чему удивиться.

С той поры в консульства меня не звали, да и карьера пошла на спад. Но это, может, и хорошо.

 

Дети юга

Я сижу за столом у открытой форточки, и в ухо мне бьют непривычно громкие, гортанные вопли: двор заполнен какими-то смуглыми, чумазыми детьми, требующими денег у въезжающих автомобилистов отнюдь не униженно, а дерзко и даже нагло: дай! дай! Раньше я видел их за таким же занятием на Невском и Большой Морской, а теперь и во двор просочились. Говорят, что, кроме обычных цыган, здесь появились зачем-то еще и таджикские цыгане: видел их, загорелых и стройных, в ватных халатах – они перегораживают дорогу прохожим и руку протягивают не просительно, а как-то властно. Что привлекло их в наш скромный, интеллигентный город, к тому же холодный? Может, как раз наша скромность и интеллигентность их и привлекли – мы, робкие северяне, не можем противостоять их горячему южному напору.

Ухо мое распухает от напряжения: жена, выйдя из больницы, в первый раз отправилась на рынок, и как-то она пройдет сквозь неспокойную эту толпу детей юга? Услышу ее голос – сразу выскочу, поэтому сижу как на гвоздях. То, что дети юга сделали жизнь нашу еще более неспокойной, – это факт.

После того как мой отец овдовел, он переехал ко мне, а его квартиру мы некоторое время сдавали, причем, не имея никаких национальных предрассудков, сдавали именно гостю с Кавказа. С порога он поклялся честью, что будет вносить плату в срок, и мы с отцом стыдливо потупились, забормотали: “Ну что вы, что вы?.. Разумеется, мы вам верим!” Смущались мы потому, что излишняя эмоциональность его клятв показалась нам подозрительной, и оказалось, что, увы, не без оснований. Платил он только первый месяц, потом, когда мы звонили ему, разговаривал с нами надменно, как с просителями. Позже вместо него стал отвечать кто-то другой, правда, с тем же характерным акцентом. Этот, второй, сообщил нам, что с нами вообще не хочет говорить, поскольку квартиру эту снял не у нас, а у своего соплеменника, на время уехавшего, и обязан платить ему. Потом он вдруг нашел тему для разговора с нами: не можем ли мы одолжить ему долларов пятьсот, чтобы он смог расплатиться за квартиру? Но не с нами, разумеется, а с тем, кто ему сдал: “У нас делом чести считается вовремя платить!” – закончил он гордо. Получался довольно запутанный узел: мы сдавали квартиру, и нам же предлагали платить за нее деньги, при этом малейшие намеки на непорядочность такого ведения дел, уверен, вызвали бы у них вспышку гнева: кто-то смеет сомневаться в их честности? Да, с детьми юга не всегда просто вести дела, то, что они взирают на нас свысока, как бы с вершин своих гор, увы, правда. Законы чести, которые они так чтут, видимо, не распространяются на отношения с нами.

Теперь этот гвалт во дворе! Как жена, бедная, пройдет сквозь этот строй? Раньше, когда мы были пацанами и царили в своих дворах, допу-
стили бы мы разве такое нашествие? Да накидали бы этим! Другое время было! Тоталитарный режим! А теперь наши дети чахнут за компьютерами, овладевая виртуальным пространством, а реальным пространством овладевают энергичные дети юга!

Жена ушла к своему Юсуфу – есть у нее на Сенном рынке такой друг, который, сверкая золотыми зубами над пирамидами гранатов и груш, едва увидев жену, кричит: “Эй, дорогая моя! Что так редко приходишь? Ко мне иди!” И она радостно и доверчиво идет: вроде бы он ей, действительно, продает дешевле, чем другие. А может, это и миф, но все равно – приятно. Когда мы перед тем, как ей лечь в больницу, были у Юсуфа в последний раз, он, как бы уже друг нашей семьи, сказал ей строго: “Давай скорее приходи, не поддавайся болезни!”

Потом, когда я пришел один, чтобы купить гранаты ей в больницу, Юсуф взвесил два, как я просил, и, после того как я уплатил, вдруг положил бесплатно третий, самый большой, красный, сочащийся.

– От меня передай! Скажи, что видеть ее хочу!

Помню, как это порадовало жену в тусклой больничной жизни, где радостей не так уж и много. “Правда? Он помнит меня?” Может, с этого дня и пошли ее дела на поправку?

Вот – идет наконец! Слышу ее гулкий кашель под аркой. И только сбегаю с лестницы, как сразу же окружают меня чумазые и неунывающие нищие. Привет вам, дети юга!

 

Счастливчик

На третий день моего пребывания в Нью-Йорке мы с моим издателем молча поднимались в его контору на пятьдесят седьмом этаже огромного офис-билдинга, занятого самыми разными, но в основном солидными, состоятельными компаниями. За несколько дней знакомства отношения наши как-то не потеплели. Возможно, он считал меня слишком чопорным. Вероятней всего, нам не хватало какого-то общего знакомого, который бы знал каждого из нас как хорошего, веселого человека и мог бы как-то расшевелить нас. И вдруг такой человек явился. На седьмом этаже лифт звякнул, двери его разъехались. Рядом с дверью, оказавшейся перед нами, сияла золотым светом доска, на которой была выгравирована надпись /даю ее в русской транскрипции/: Валери Молот.

– Валера Молот? Вот это да! – поразился я.

– Вы знаете Валерия Молота? – уважительно произнес издатель.

– Ну! С юных лет!– воскликнул я радостно.

– Тогда давайте зайдем к нему! – обрадовался издатель. Видно, он чувствовал то же, что и я: необходим человек, который бы нас сблизил.

Валера Молот – один из тех, кто вдруг исчез в пучине заграничной жизни, как нам долгие годы казалось – навсегда. И вот объявился. И в хорошем месте объявился! Понятно, что сильно волнуешься, когда возвращаются люди, ушедшие, казалось бы, навсегда. Что-то вроде возможности загробной жизни мерещится тут. Валера! Маленький, горячий, всегда чем-то взволнованный, говорящий, несмотря на сильное з-заикание, много и страстно – о том, о чем все мы говорили в шестидесятые: о свободе, о невозможности дальше жить в тоталитарном обществе, о Пастернаке, Платонове, Бердяеве. Разговоры наши в основном оставались разговорами, и Валера, как и все мы тогда, выглядел восторженным балбесом. Но – человек сделал рывок, в отличие от других прочих, и теперь золотая доска с его именем сияет в одном из самых престижных зданий Нью-Йорка.

– Валерий Молот – один из самых известных адвокатов, – сказал издатель. – Главным образом он помогает, конечно, эмигрантам из России как-то прижиться здесь, пытается внушить им уважение к законам, что в России не принято. Но здесь-то нормальные законы.

Я уже почувствовал, что им очень важно согласие с тем, что в Америке все лучше, и подобострастно кивнул.

Мы открыли двери и вошли в приемную.

– Могу я вам чем-нибудь помочь? – сразу распознав в нас русских, спросила секретарша, тоже явно русская.

– Не могли бы мы увидеть сейчас господина Молота?– осведомился издатель.

– Как о вас доложить?

– Скажите, что его хочет видеть Валерий Попов. – Издатель выставил вперед меня, наверное, чтобы в случае отказа не подорвать свою репутацию, – уж лучше мою. Какое значение имеет моя репутация здесь? Через два дня я уезжаю, а ему еще тут жить да жить. Тем более получилось так, как опасался издатель.

Секретарша ушла и вернулась слегка смущенная:

– Извините, господин Молот не может сейчас принять господина Попова. Он просит зайти после шести.

Ну ясно – когда его уже здесь не будет! Мы молча поднимались в лифте. Да, навряд ли я повысил в глазах издателя мой престиж. Лишь наивный идиот, остановившийся в своем развитии уже давно, может решить вдруг, что старое и ненужное знакомство может играть в Америке какую-то роль. Здесь все другое. Может, они и в Америку уехали для того, чтобы избавиться от таких идиотов, как я. Все нормально.

Мы вошли в офис издателя на пятьдесят седьмом этаже, сели у окна и стали разговаривать о наших делах. Под окнами, как предгорья, громоздились небоскребы: вот идет гряда небоскребов пониже, за ними гряда – повыше, а вот самые новые, кажущиеся какими-то безжизненными в броне стекла и уходящие в небо. На крышах стареньких, невысоких небоскребов стояли большие черные бочки с трубами – как мне объяснили, с водой на случай пожара. Разговор наш шел туго. И это естественно: я сам только что убедился, что прежнее, российское, не имеет тут никакой цены – так же, видимо, как и мои литературные произведения... Здесь иначе все!

И вдруг дверь в комнату распахнулась и влетел Валера. Он почти не изменился, лишь слегка посеребрились его черные жесткие кудри, и еще на нем был роскошный костюм и галстук. Но не изменилось главное – он был такой же горячий, безумно возбужденный и сильно заикающийся.

– В-валера! – Он протянул ко мне свои маленькие ручонки – Из-звини, с-сразу не в-врубился, что это т-ты! И вдруг м-меня как под-дбросило!

Меня тоже “как подбросило”, и мы обнялись. Потом я оглянулся на издателя: правильно ли мы делаем, не нарушаем ли законов поведения в американском офисе? Но в глазах издателя я увидел счастье: наконец-то что-то человеческое появилось в этом Каменном Госте /имелся в виду я/.

– Все! Пошли! Я забираю его! – безапелляционно, как всегда, проговорил Валера. – Сейчас я закончу с клиентом, потом я покажу тебе город, потом мы будем иметь обед.

“Иметь обед...” Все же что-то иностранное появилось в его речи, но в основном он не изменился – лишь как-то перелетел с питерских улиц в этот небоскреб.

– Все! Сиди здесь и жди! – Он усадил меня в приемной.

Секретарша, видя, что мы вошли с ним в обнимку, улыбалась радостно и слегка виновато: не обижаетесь на меня? Да нет, все прекрасно! – я тоже улыбался. Все же наша питерская дружба значит кое-что и в мировом масштабе.

За дверью слышались голоса. Глухая, сбивчивая русская речь клиента, потом пауза – и восклицание Валеры: “Тогда мы сделаем так!” Потом долгая, неразборчивая, виноватая речь клиента – видимо, он делился ошибками, которые тут совершил. Пауза... и опять бодрое восклицание Валеры: “А тогда мы сделаем так!” Очень нескоро они вышли, счастливые и слегка распаренные. Крохотный Валера обнимал огромного клиента бомжеватого вида нежно и слегка покровительственно.

– Ну а теперь мы с вами должны молиться, чтобы все получилось хорошо! – взволнованно произнес Валера, и клиент вышел.

Постепенно я начал понимать, почему именно он, Валера Молот, приехав сюда нищим, заикающимся и никому не нужным, стал здесь крупным адвокатом, к которому люди мечтают попасть. Да, конечно, – это бешеная его, не знающая удержу энергия, невероятное еврейское упорство, обстоятельность и добросовестность. Но главная причина его успеха, как я понял сейчас, – вот эта нежность, с которой он провожал клиента, явного неудачника. Он на самом деле любил его и искренне переживал: тут не обманешь! Поэтому и клиенты идут именно к нему. Да, действительно, Америка – правильная страна: люди здесь преуспевают и богатеют благодаря положительным качествам, а не отрицательным, как у нас.

– Все! Пошли! – Валера обхватил меня за талию. ~ До завтра, Любаша! – кивнул он секретарше, и та покорно кивнула: такому вулканическому мужчине, как он, женщины не перечат.

Мы вышли на 34-ю стрит. Солнце, спускаясь, кидало зубчатую тень от небоскребов разной высоты. Было душно, почему-то пахло калеными семечками, но толпа была оживленная, радостная и добрая. Люди были самые разные – белый аристократ в безупречном костюме и галстуке и рядом – мулат в грязной майке и шортах. Однако, случайно задев друг друга, они улыбнулись друг другу одинаково радушно.

– Ты понял, что это за город? – воскликнул мой Вергилий, и я, разумеется, с воодушевлением кивнул. Отвечать на его восторг вполнакала было просто бесчеловечно: я тоже сиял, как мог.

– Тогда пошли! – Он подтолкнул меня в спину, мой слишком медленный шаг не устраивал его: он дарил мне такой город! – Начнем с азов! – слегка снисходительно произнес он. Эта дикая самоуверенность, удивительная в этом маленьком, заикающемся человеке, не исчезла и даже возросла: он, конечно же, был абсолютно уверен, что до него никто не смог толком показать мне этот необычный город, по-настоящему это может сделать только он ! Ну что ж, эта безграничная самоуверенность и привлекает клиентов, и помогает ему выигрывать дела.

Мы подошли к спуску в подземный переход и спустились на одну ступеньку.

– Так! Стой! – завопил вдруг Валера. – Щупай стенку!

Я растерянно шарил рукой по абсолютно гладкой поверхности.

– Да не здесь!– раздражаясь от моей бестолковости, вскричал он. – Вот! – Он рывком подвинул мою руку.

– Да... какие-то пупырышки, – пробормотал я.

– Пупырышки! Это азбука Бройля, для слепых! Сколько здесь пройдет за день слепых? Один из ста тысяч? Может быть, даже ни одного. Но это здесь есть! – гордо произнес Валера. – Ты понял, какая это страна ? Конечно, ты скажешь /почему обязательно я?/, что слепой спокойно может спросить и у прохожих, что это за переход. И в этой стране, можешь быть уверен, ему не только подробно все расскажут, но и переведут его!

Я хотел было сказать, что и у нас тоже иногда переводят слепых, однако Валера, вскинув маленькую ручку, остановил мою речь.

– Но! – воскликнул он и, чуть сбавив пафос, повторил уже мудро и взвешенно: – Кто-то может подумать, что слепой, спрашивая, унижает себя, а может быть, ему не хочется унижаться. Вот! Щупай! – Он заставил меня снова щупать пупырышки.

– Мд-а-а| – проговорил наконец я.

– Ты понял? – произнес он обессилено, что немудрено было после такой вспышки.

Под землей мы прошли молча, но, как только поднялись на жаркий, раскаленный солнцем угол, последовала новая вспышка энергии, даже более яркая.

– Вот! Смотри! Ты видел?!– Он торжествующе показал на огромного, почти обнаженного негра, с добродушной усмешкой сидевшего на асфальте недалеко от ступенек. Из одежды на нем, кроме плавок, была еще какая-то табличка, обрывок картонки с кривой надписью карандашом. – Ты способен понять, что там написано?

Я напрягся.

– Тейк ми оф...фо ту долларз?.. Можешь послать меня... за два доллара?

– Точно! – произнес Валера. Он быстро подошел к негру, они о чем-то побалагурили, и Валера, торжествуя, вернулся. Два доллара, правда, не дал, но тот же и не послал его подальше, как предлагало объявление. – Понял теперь? Человек почти голый сидит в центре Нью-Йорка, и никто – заметь, никто – не делает ему замечаний, а уж тем более не унижает его. О таком тут давно никто не слышал. Человек предлагает послать его за два доллара подальше и притом не чувствует ни малейшего унижения! 3десь все абсолютно равны. Я, преуспевающий адвокат, и он, нищий негр, только что поговорили на равных и расстались приятелями! Ты это заметил?

– Да-а-а!– уже привычно восхитился я.

Мы подошли к громадной стеклянной коробке – Пенсильвания-билдинг – и сошли в подземный гараж. Валера подал квиток дежурному в лампасах и позументах, и тот быстро пригнал с какого-то глубинного этажа
/тут, кажется, семь этажей вниз, небрежно сказал Валера/ машину моего друга: огромный, молочного цвета “Линкольн”. И мы поехали по нью-йоркским улицам, забитыми оживленными толпами, все стремились куда-то, не обращая внимания на испепеляющую майскую жару.

Мы выскочили на мост через Ист-ривер и въехали в низкоэтажный Бруклин. Как пояснил мне Валера, ерзая на сиденье, мы едем по Оушн-вей /Океанский путь/, главной улице Бруклина. Улица была широкая, тенистая, за деревьями стояли маленькие одинаковые домики , вроде тех, что строили у нас после войны пленные немцы. Прохожие были на удивление одинаковые, несмотря на жару, в душных черных костюмах, в черных шляпах, с длинными завитыми пейсами, похожими на пружины, свисающими из-под шляп.

– Это ортодоксальные?– со знанием дела произнес я.

– Нет! – почему-то обрадовался Валера. – Это так называемые “пейсатые”, в чем-то они не согласны с ортодоксами, а те не одобряют их. Тут столько всего, что даже я не разбираюсь! – С веселым отчаянием он махнул маленькой ладошкой.

И наконец мы приехали на Брайтон-Бич, в знаменитую русскую нью-йоркскую колонию... Погуляли по широко известной по фильмам Брайтон-Бич, широкой темноватой улице под железной крышей, по которой грохочет надземка, и наслаждались русской речью с южным акцентом. Зашли в книжный магазин. Да-а... Когда-то везли лучшие наши книги из Америки – теперь тут на всех полках мы, сплошь наши издания. Ура.

По узкой боковой улочке вышли к океану. Вдохнули простор.

Пока мы ехали через громадный Нью-Йорк, уже стемнело, и за гладким пляжем висела огромная тьма, в которой можно было увидеть мерцающие огоньки самолетов и кораблей.

– Вот так. – Валера махнул туда рукой. – И все! И вплоть до самой Европы – ничего!

Мы помолчали.

– Вот! А теперь мы пойдем с тобой в ресторан. Не волнуйся – я тебя приглашаю!

Мы прямо с пляжа зашли в ресторан “Татьяна”.

– Вообще тут не так просто сесть, но меня здесь знают! – сказал Валера.

И действительно, официант, мелко кланяясь, провел нас за очень удобный столик на возвышении. Я огляделся. Судя по самодовольным лицам вокруг, почти всех тут тоже “знали” и весьма уважали.

– А теперь разрешите, – донеслось снизу, – предложить тост за нашего уважаемого...

Я пригляделся, и чем-то родным и забытым повеяло... Восьмидесятые наши годы, фактически не изменившись, перенеслись сюда. Так же вот было принято тогда отмечать все подряд целым учреждением или магазином, и такие же вот пышные женщины с высокими прическами царили за столом. Начался концерт– и сходство еще усилилось. Певцы были все “советские”, родные, привычные, похожие то на Лещенко, то на Гурченко. Потом был объявлен акробатический этюд. Свет драматично, таинственно, многообещающе погас, луч прожектора вырвал из тьмы изогнувшуюся девушку-змею в блестках. Разрешенный акробатический этюд, с запрещенными, а потому особенно сладостными элементами секса. Валера даже привстал от волнения, зал следил за этюдом, замерев, иногда взрываясь аплодисментами. Господи, я чуть не плачу! Ушедшие, казалось, навсегда восьмидесятые годы! У нас такого нигде не найдешь, у нас в самой глухой провинции такие бушуют стриптизы, от которых эти почтенные дамы выскочили бы возмущенно. Удивительная вещь! Люди эти уехали из Советского Союза, а мы в нем остались, но теперь Совет-
ский Союз сохранился лишь здесь – у нас и следов прежнего не осталось!

– Ты понял, какая грудинка? – прорезался Валера.

Грудинка была действительно восхитительной. Да, эти люди исполнили свою мечту. Но – мечту восьмидесятых. Будущего, которое наступило у нас, они не знают, теперь у нас и мечты-то совсем другие... Но им и так хорошо. Уже на выходе нас догнал официант: он что, обидел нас чем-нибудь? И когда мы сказали, что нет, спросил довольно грубо: почему же мы тогда не дали ему на чай? Ностальгия по восьмидесятым отпустила меня.

Потом – я уже задремывал – мы летели по какому-то многомильному мосту над черным океаном. Валера переговаривался по мобильнику с моим издателем, пытаясь, как честный человек, вернуть меня ему... Но в то, что в этой вселенской тьме мы найдем маленькую деревеньку в глубинах Нью-Джерси, не верилось. Мосты разветвлялись, переплетались, даже мой друг сидел напряженно, считал, шевеля губами, мелькающие повороты, но все же просчитался, мы съехали не туда, и в конце концов выяснилось, что мы мчимся с бешеной скоростью в обратном направлении.

– Ладно! Поедем ко мне, – сдался Валера.

У него дома, как когда-то, мы проговорили на кухне всю ночь. Уютная, типично русская жена поставила нам закуску, посидела и, не выдержав, ушла спать, а мы все вспоминали и вспоминали: “А Жидков – знаешь кто?”

Потом он повел меня в комнату для гостей...

– Ну как квартирка? – спросил он.

Я восхитился, хотя мог бы сказать, что это наша квартирка, а не их, типичная квартира интеллигента восьмидесятых, захламленная книгами, старыми вещами...У нас “новые русские” понастроили таких хором! Правда, жить там, на мой взгляд, абсолютно нельзя. А здесь я заснул как дома...

Наутро мы ехали на работу в электричке, сев на маленькой станции в зажиточной части Бронкса, состоящей из гладеньких домиков в зелени.

Валера снова был возбужден:

– Ты видишь, что написано на стене? “Пожалуйста, не разговаривайте громко по мобильным телефонам, не беспокойте соседей!” Вот так вот!

Потом мы торопливо завтракали в кафе на первом этаже его офис-бильдинга, и Валера тыкал маленьким пальчиком:

– Ты видал? Све-жайшие булочки!

Я чуть было не сказал ему, что теперь свежайшие булочки есть и у нас... Но зачем сбивать настроение счастливому человеку?

Потом Валера стоял в холле возле громадного негра в комбинезоне и строго показывал ему пальчиком на перегоревшую лампочку возле лифта...

В последний мой день в Америке мы оказались на высоте – на огромной высоте смотровой площадки Торгового Центра. Под нами было триста этажей. Вдалеке мост перелетал залив. Под нами, на страшной глубине, среди хмурой ряби воды, зеленела крохотная Статуя Свободы. Надо быть безумцем, чтобы подниматься так высоко! – мелькало ощущение. – Это же страшно!

Как страшно, наверное, было падать оттуда одиннадцатого сентября!

Чемодан с горохом

Конечно, первым моим литературным учителем был отец. И мой литературный вкус сложился на почве многочисленных его житейских баек, совершенных по форме, неожиданных по содержанию, глубоких по мысли. Вот одна из них.

Однажды он ехал из родной деревни в институт и вез с собой чемодан гороха, которым рассчитывал прокормиться до весны. Поезд уже тормозил, когда отец вдруг заметил, что какой-то тип схватил его чемодан и понес по проходу. Сначала он шел весьма резво – иначе в их работе нельзя, но когда отец все же нагнал его на платформе, тот уже двигался с некоторым напряжением. Тяжелее гороха ничего нет – может быть, только золото. Наверное, мысль о золоте и заставляла вора упорно тащить этот сверхтяжелый чемодан. Отец сначала хотел сгоряча сразу отнять свою собственность, но потом, поглядев, как вор, весь перекорячась, волочет эту тяжесть, вдруг решил: а пусть себе несет, мне ж как раз в эту сторону. Они вышли в город и пошли по улице – вор, обливаясь потом, отец налегке. Несколько раз вор злобно оглядывался, понимая, в какую ловушку он попал, но бросить украденное ему не позволяла профессиональная честь. Так они шли довольно долго, и то ли вор был невезучий, то ли отец везучий, но им все время было по пути. Дороги их разошлись лишь у самого отцовского общежития. “Извини – мне сюда!” – сказал отец вору, кивнув на вывеску общежития. “Твой, что ли?” “Извини”, – сказал папа, забирая чемодан. И вор, скособочась и прихрамывая, ушел.

История эта не так проста. Иногда стоит не суетиться и подумать: а может быть, твой чемодан несут как раз в нужном тебе направлении?

 

Жертвы рифмы

То, что литература – дело ответственное и за нее приходится отвечать, понял я еще в ранней молодости, в восьмом классе. Как и многие, я писал тогда любовные стихи, хотя любовью тогда совершенно еще не мучился. Но стихи о любви писал, нормальное дело – только относился к этому, очевидно, с большей добросовестностью, чем все. Не зря наша классная руководительница, Марья Сергеевна, умиленно произносила: “Нет добросовестнее этого Попова”. К занятиям литературой, которая, как я уже чувствовал, станет моей клеткой навеки, я относился добросовестно вдвойне.

И, как положено, ответил за это. В очередном стихе никак не подобрать было рифму к слову “невинна”. Только – Инна. И беда в том, что Инна была у нас в классе всего одна и при этом крайне мне не нравилась. Так же, как и я ей. Но – поэзия сильней. Уже не мы диктовали стих, а он нам диктовал. “Он ей пишет стихи!” Куда денешься? Не мог же я написать стихотворение и спрятать: тщеславие, свойственное любому творцу, не позволяло.

И мы стали “гулять”. Я провожал ее из школы до дома, потом мы на лестнице долго и с отвращением целовались. Жертвы рифмы, мы, однако, вызывали зависть у многих: “Вот это любовь – он даже стихи ей пишет!”

Это не я писал ей стихи – это стихи писали нас! Что характерно, несмотря на долгие поцелуи на лестнице, взаимное отвращение не проходило Но кому до этого дело, если рифма удалась! “Инна – невинна”. Это как приговор.

К счастью, ее родителей-военных перевели в Норильск и тяга к поэзии не успела отбить у меня навсегда тягу к женщине.

Однако потом отвечать за легкомысленно удавшиеся строчки приходилось еще не раз.

Советская литература – мать гротеска

Однажды я шел по пляжу в Солнечном и вдруг увидал, как группа моих знакомых безумно хохочет, а один из них читает толстую, солидную книгу. Я подошел, поглядел – это была книга знаменитого советского классика-современника, начальника и орденоносца. При таких регалиях он явно ничего несерьезного не мог написать. Рехнулись, что ли, друзья мои? Видимо, перегрелись, валяясь на солнце?

Я подсел к ним и через минуту хохотал всех громче. Героем романа был секретарь обкома из Сибири, наш крепкий, кряжистый мужик, в которого безумно влюбилась итальянская красавица-графиня-миллиардерша – стоило ему на пару дней заглянуть в Италию.

– Скажите, из какой ткани ваш костюм? Вы шили его в Париже? В Нью-Йорке? – ластилась к нему она.

– Нет, – гордо отвечал он, – костюм мой пошит из ткани нашей областной фабрики.

Несмотря на столь холодный прием, графиня потеряла голову окончательно и устремилась за нашим обкомовским героем в Сибирь, где упорно преследовала его по всяким сибирским заимкам, падям и запоням, сначала умоляя жениться на ней, потом соглашаясь сойтись просто так, а в итоге она просила его взять у нее хотя бы постылые миллиарды. В конце концов он хмуро согласился при условии, что все эти средства будут вложены в местную деревообрабатывающую фабрику. Графиня в отчаянии отдает ему деньги и, не заслужив в ответ даже доброго слова, без копейки за душой и без каких-либо надежд возвращается в Италию. Уверяю вас, я ничего не выдумываю, а абсолютно точно пересказываю содержание романа одного из главных столпов литературы восьмидесятых. Вот так надо поступать с их сестрой! (Имеются в виду не только красавицы-миллиардерши, но и все бабы вообще.)

Графиней, понятно, дело не ограничилось. Сердце и простой русской дивчины тоже дало слабину перед суровыми чарами секретаря обкома.

Понятно, он не давал ей никаких надежд, тем более на работе /она работала в аппарате обкома/, но, несмотря на это, дивчина млела. И после ряда серьезных производственных сцен маститый автор решил “подпустить человечинки”.

Секретарь, измотанный делами, едет на черной “Волге” по лесной дороге и вдруг, сказав водителю “стой”, уходит, как простой смертный, босиком по росе, неся ботинки из спецраспределителя на прутике за спиной. Слезы умиления душат нас: он, как обычный человек, снимает рюкзачок, ставит палатку, ладит снасть для утренней зорьки. Вдруг чьи-то вкрадчивые шаги настораживают его. “Чай, хозяин балует!” – думает герой /хозяином в тайге называют медведя/, всаживает в ружье жакан и сдвигает полость. Перед ним стояла Она! Дальше следует образ, исполненный художественной и сексуальной мощи: “Она была в длинных брюках, но босой. На животе ее висела банка с червями”. Приступ хохота в разгар лирической сцены свалил нас, хотя и был неуместным. Ясное дело, против червей на животе даже сам секретарь обкома не смог устоять. Впрочем, особой воли автор себе не дает /партийная дисциплина/, и вся эротика умещается в одной фразе: “Всю ночь лил дождь”. Вернувшись, герой-любовник собирает бюро и говорит взволнованно: “Надо девушку спасать!” И ее отсылают учительницей в глухое село.

Понятно, что после таких писателей могли появиться писатели только веселые. Советская литература – мать гротеска, породившая нынешний стёб.

На той же самой почве начал писать и я. Однажды, будучи уже инженером, я, выдвинув ящика стола, читал в рабочее время детектив. И вдруг меня потрясли фразы: “Грохнул выстрел. Петров взмахнул руками и упал замертво. Сергеев насторожился”. Вот это да! Вот так надо писать: друга застрелили у него на глазах, а он всего лишь “насторожился”. Вот это выдержка! И тут же, задвинув ящик стола, я написал первый в своей жизни рассказ о шпионе, который прячется в горе творога, и милиционеры съедают ее, после чего шпион перелезает в масло. Советская литература – мать гротеска. Что бы мы делали без нее ?

 

Как мы пережили застой

В советское время у меня выходила одна книга в пять лет, а есть хотелось ежедневно.

– Как же вы не умерли? – изумляются знакомые.

Как? Ну, например, блуждая одиноким и голодным по городу, я забрел в какой-то романтический сад. Скрипели голые деревья, кричали вороны. Одиночество, грусть, безнадежность. Впрочем, как часто бывает в жизни, конец ада оказался в действительности началом рая. Я рассмотрел старинное монастырское здание за деревьями и побрел туда. Что, собственно, можно было найти в этой глуши? В этой глуши, в этом грустном монастырском здании, располагался городской комитет комсомола. Вот такой я человек, даже заблудился удачно!

После этого я много раз брал в этом горкоме путевку, творческую командировку, помогая и им вести работу с творческой молодежью, то есть со мной, и уезжал куда-нибудь в Лодейное Поле изучать жизнь. Впрочем, обычно я ставил штампы в местном райкоме и возвращался в родной город, где и изучал жизнь на эти командировочные. Однажды, находясь как бы в Выборге, а на самом деле в Питере, я изучал жизнь слишком бурно, и командировочные кончились до срока. Куда податься? Тут меня нет, я уехал. Но... пошел все-таки в горком.

– Так ты не в Выборге? – грозно воскликнул инструктор.

– Нет, я не в Выборге... – вздохнул я. – Но хотел бы не быть еще и в Киришах!

– Что ты со мной делаешь? – вскричал он... и выписал путевку в Кириши.

В юности я был скромным и больше, чем в двух местах одновременно, никогда не бывал. Впрочем, если считать еще, что я был и дома, то, получается, – в трех.

 

Как мы крепили дружбу народов

Один мой друг, молодой писатель, устав от бедности и неопределенности, решил покончить с этим и поступить на службу. Тем более что и служба была тут же, в Союзе писателей, в отделе дружбы с народами СССР. Что может быть лучше ?

Однажды, придя в Дом писателей в надежде покушать, я увидел моего друга за столом ресторана с каким-то важным литературным баем, похоже, откуда-то из Средней Азии. Стол ломился, но дружба народов почему-то шла явно со скрипом, выглядели они оба мрачно. Увидев меня, друг кинулся ко мне, как к спасителю.

– Слушай. Придумай что-нибудь. Я ему говорю – музей, а он мне – давай бабу. Я ему – в театр, а он мне – бабу. Где я ему бабу возьму? У тебя нет?

Я задумчиво посмотрел на стол.

– В общем, садись. Ешь, пей, но кумекай. Мало ему гарема дома – здесь еще захотел!

Появление мое за столом бай встретил хмуро. Ему, наверное, показалось, что он не приближается к цели, а удаляется от нее. Знал бы он, что это еще только начало !

– У меня нет, – выпив и закусив, шепнул я другу. – Но вот есть у Петьки, режиссера, у того – точно есть.

Появление Петьки бай встретил уже довольно злобно, но и Петька оказался не сахар.

– Я художник, а не бабник! – заносчиво произнес он, выпив и закусив. – Есть у меня Фимка, администратор. Может быть, у него?

Фимка сообщил, что у него баб нет, но у его друга, фотографа, есть. Бай постепенно терял надежды и силы. За длинным столом сидели исключительно мужики, выпивая, горланя, и, кажется, совершенно забыв, зачем их позвали. Я, как человек добросовестный, пытался напоминать им о главной цели. И вот в дальнем конце стола, который можно было разглядеть только в бинокль, появилась Она, ради которой было истрачено столько сил, столько съедено и выпито! Особа, впрочем, была вертлявая и довольно противная, но на нашем фоне она усталому баю явно глянулась. Он велел подогнать такси. Все мы устремились за ним, прихватив закуски и выпивку. Не могли же мы бросить его в столь важный момент? Все кончилось на удивление быстро. Войдя в номер, бай удалился с гостьей в спальню, и сразу же оттуда донесся звук пощечины, возмущенная особа выскочила из спальни и покинула нас. Бай так и не появился, видимо, прилег отдохнуть, а мы долго еще праздновали дружбу народов, иногда, правда, забывая, за что пьем!

 

Два бойца

Однажды в Доме творчества в Комарове подрались два писателя-антисемита, и, ясное дело, из-за евреев. Из-за кого же еще? Один из бойцов утверждал, что евреев нельзя пускать в литературу, а другой – что вообще никуда. Бой был долгим и кровавым. Из номера переместился в холл, из холла – во двор. Все, впрочем, проходя по своим делам, глядели на эту битву века довольно равнодушно. Вот прошел критик Р. и даже зевнул.

– Мы тут за них кровь проливаем, а они нос воротят! – обиделись бойцы.

Заоблачные связи

Ленинградский писатель Д., широко известный своими связями с правоохранительными органами, однажды во время писательской поездки в Индию, потрясенный древней культурой, так напился, что потерял паспорт и явился в аэропорт без него. Индийцы, впрочем, его выпустили: им-то на фиг такое добро? Но как встретит его суровая Родина? Я волновался, а он принял еще стакан и легкомысленно заснул. Тем временем в атмосфере начались какие-то катаклизмы, и нас вместо международного “Шереметьева” посадили в Домодедово, где вообще тогда не было ни пограничников, ни таможни. Проснувшись, Д. оценил происшедшее и надменно сказал мне:

– Ну?.. Понял, какие у меня связи?

 

Трубач

Знаменитый инструктор райкома Б. довольно долго курировал культуру. А знаменит он был тем, что обязанности свои выполнял хорошо, давил крепко, но время от времени дико напивался и почему-то обязательно мочился на водосточную трубу, желательно при скоплении народа и на одной из центральных улиц. Как ни странно, это сходило ему с рук, иногда казалось даже, что его за это повышают. Завотделом журнала – труба – главный редактор киностудии. Труба – и директор филармонии. Труба – и художественный руководитель всемирного фестиваля. И вдруг – труба – и полное падение: даже на прежнюю должность инструктора его не взяли. “В чем же дело? – мучились мы.– Чем же эта труба отличалась от прочих?”

– Видно, нашел трубу, достающую до неба, – предположил критик С.

Стукач-романтик

В зарубежных поездках, несмотря на то, что он довольно сильно хромал, он всегда бежал впереди.

– Глядите, глядите! Это божественно! – восклицал он у очередного шедевра, добежав первым.

Действительно, заграницу он любил страстно, поэтому все относились к нему почти с любовью, хотя он слишком уж увлекался порой.

– Спать в Париже? Да вы что? Это же преступление! – восклицал он и, восторженно хромая, вел нас на какую-нибудь темную улочку, смотреть запрещенные груди и зады. Неужто по работе, чтобы потом заложить? В это не хотелось верить, особенно глядя в его вдохновенное лицо.

Наверное, закладывал он не круто, потому что мы оказывались с ним всё в новых поездках, но что-то, видно, докладывал, раз ездил снова и снова.

Все уже привыкли к нему. “Где ж наш романтик блуждает? Ужин стынет!” –переживали мы. Романтика и погубила его. Однажды на таможне в чемодане у него был обнаружен искусственный орган нереальных размеров. “Зачем он вам?” Тогда это считалось криминалом, тем более на такой должности. И его перестали пускать – чем он, впрочем, очень гордился, особенно когда пришла свобода и он стал одним из видных лидеров ее.

– Я сделал свой выбор еще тогда! – говорил он гордо.

 

Международный провал

Однажды после выступления я шел по городу Мюнхену и страдал.

Как мало пришло народу! Нет, не любят русских писателей за рубежом, ох, не любят!

И денег мало дали. А я мечтал дубленку купить... Какая уж там дубленка!

Впрочем... Тут я увидал скромную витринку, за ней висели дубленки – ну как раз мне по зубам! Не новенькие, конечно...но в самый раз, надеюсь, по моим деньгам.

Я вошел, приблизился к вешалке, снял крайнюю и стал надевать.

Да, не любят русских писателей за границей. Продавщица вместо культурного сервиса вдруг подскочила и стала дубленку с меня срывать. Да, не любят здесь русских!

Хотя это потому, может, что дубленка-то действительно маловата. Зато вот эта!.. Эту она вообще вырвала у меня из рук, не дала даже прикинуть и вытолкнула меня на тротуар. Вот это сервис! Да, не любят тут русских писателей, не любят! Я шел по Мюнхену и лишь минут через десять просек, что это была, видимо, химчистка.

 

Вам так не гулять!

– Конечно, – говорил мне слегка выпивший руководитель Союза писателей, когда власть их кончалась и приходили мы. – Власть вы возьмете и получите...кое-что. Но запомни: так гулять, как мы гуляли, вам не гулять! – Он надолго сладко зажмурился, потом открыл сияющие глаза. – Просыпаюсь утром в юрте, не помню ни хрена. Вспоминаю дни Ленинграда в Казахстане, я руководитель. А брюк нет! Пиджак есть, ордена на месте, слышу – сигналит машина: министр культуры Казахстана приехал за мной! Мечусь по юрте – брюк нет. Министр сигналит – министры не любят ждать! Открываю холодильник – брюки там, в морозильнике, аккуратно сложенные, все в инее... Нет, вам так не гулять!

Версия для печати