Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2001, 8

"В лаборатории редактора" Лидии Чуковской

Проблема отношений “редактор — автор” стара, как сама история издательств и редакций, и, вероятно, исчезнет только с ними. Насколько мне известно, лишь два русских писателя без всяких оговорок утверждали, что редактор не нужен вообще.

Первый из них — Н. Г. Чернышевский. Он требовал от редакции журнала “Русская мысль”, чтобы она печатала его статьи точно в том виде, в каком они созданы. “...Я не могу допустить, чтобы журнал... брал на себя суд о их содержании”. Издателю журнала он предъявил ультиматум: “Хотите иметь меня своим сотрудником, то посылайте в типографию, не читая и не давая читать никому, что получаете от меня”. И приводил в пример себя и Добролюбова: мы как редакторы “Современника” статьи Г. З. Елисеева отправляли в набор и печать, не читая.

Второй писатель — Сергей Довлатов. В цикле “Наши” он писал: “...я не совсем понимаю, зачем редактор нужен вообще. Если писатель хороший, редактор вроде бы не требуется. Если плохой, то редактор его не спасет”.

Однако подавляющее большинство русских писателей, включая самых великих — Гоголя, Льва Толстого, Тургенева,— испытывало потребность в редакторе — до-

веренном лице, вкусу и проницательности которого доверяли.

Это станет очевидно всем, кто даст себе труд познакомиться с письмами русских писателей ХIХ века, отражающими их мысли и чувства, рождавшиеся при подготовке к изданию их произведений. Эти письма собраны в антологическом сборнике переписки “Писатели советуются, негодуют, благодарят” (М., 1990).

В советскую эпоху редакторы издательств и редакций — об этом в последние годы писалось уже не раз — не могли не быть идеологическими цензорами. Иначе они бы не уцелели на своей должности. Но, помимо чисто идеологических, редакторы советского времени нередко предъявляли писателям такие “художественные” требования, которые исходили из ложных, надуманных, односторонних посылок и диктовались скорее опасениями, как бы чего не вышло, чем действительными слабостями произведений. И, пользуясь властным положением, добивались своего, что не могло не вести к порче авторского текста, а порой и к творческим писательским трагедиям.

Именно потому вопрос об отношениях “редактор — автор” приобретал тогда большое общественное звучание. Именно потому нельзя было не вести сражение за такую меру вмешательства редактора в авторский текст, которая не наносила бы урона творчеству писателя.

Одной из первых публично в борьбу за права автора вступила Лидия Чуковская. В ее статьях на эти темы, в книге “В лаборатории редактора” проявились ее страстный общественный темперамент, непреклонное стремление к справедливости, желание благотворно повлиять на редакторскую практику. Всю силу своего гневного слова обрушивала она на бюрократизацию редакционной работы.

Времена сейчас другие. Иные издательства и редакции бросились в другую крайность — перестали вовсе контролировать авторскую работу, забывая о своей ответственности перед читателем. Хотя бесцеремонное вмешательство в авторский текст на основе ученических представлений о языке и стиле тоже никуда не исчезло.

Так что напомнить о книге Лидии Чуковской “В лаборатории редактора” (М., 1960, 1963), с тех пор не переиздававшейся и вряд ли знакомой новым поколениям редакционно-издательских работников и авторов, более чем уместно.

Книга “В лаборатории редактора” занимает в литературном наследии Лидии Корнеевны Чуковской особое место. Это первая ее крупная книга о литературе. Заглавие пусть не вводит в заблуждение. Разговор в книге ведется о редакторе как деятеле литературы. Лидия Корнеевна подводит итог собственной редакторской работе и работе своих коллег-друзей в легендарной редакции ленинградского Детгиза, руководителем которой до 1937 года был С. Я. Маршак. Усилиями этой редакции были созданы и выпущены такие замечательные книги для детей, как “Республика ШКИД” Г. Белых и Л. Пантелеева, “Жизнь Имтеургина Старшего” Тэки Одулок, “Подводные мастера” К. Золотовского, “Лесная газета” В. Бианки, “Письмо греческого мальчика” Я. Лурье, “Плотник”, “Телеграмма” и другие книги Б. Житкова, стихотворные книги Ю. Владимирова, А. Введенского, Д. Хармса, “Солнечное вещество” М. Бронштейна и другие, перечисление которых заняло бы еще немало места. Многие из этих книг переиздаются и читаются новыми поколениями детей. По моему предвоенному детству помню прекрасно, что они были одними из самых любимых.

Книга “В лаборатории редактора” заслуживает разговора еще и потому, что по выходе имела немалый резонанс в литературных кругах, подверглась широкому обсуждению, выдержала два издания, а затем была насильственно изъята из обращения, так как само имя Лидии Чуковской долгое время находилось под запретом. Сейчас книга, к сожалению, полузабыта, хотя ничего лучшего в этой области до сих пор не создано, и ей бы, по справедливости, и сейчас быть в ходу, тем более что ряды издателей необыкновенно расширились.

Напомнить о ней мне хочется также и потому, что в моем архиве сохранились письма и записки, которые Лидия Корнеевна присылала мне в ходе работы над обоими изданиями книги. И хотя в основном эта корреспонденция касалась рабочих моментов, в нее все же вкраплены сведения, характеризующие личность автора, и, значит, она представляет историческую ценность как документальное свидетельство о жизни человека, чье имя вошло в историю страны и в историю диссидентства в СССР в частности. У меня, правда, было желание изъять из писем места, в которых Лидия Корнеевна непомерно хвалит мое редакторское участие в создании книги, но я все же не сделал этого, не по нескромности и желанию выпятить свой вклад в книгу, а потому, что сегодня, когда роль редактора во многих издательствах сведена на нет или низведена до мелочной опеки автора, пример удачного сотрудничества редактора и автора, причем автора требовательного, приобретает поучительный смысл.

В конце 1955 года меня повысили в должности, назначили старшим редактором редакции литературы по книгоиздательскому делу, полиграфической технике и книжной торговле. Редакция эта входила тогда в состав издательства “Искусство”. До 1955 года она называлась редакцией полиграфической литературы, я был в ней рядовым редактором, вел преимущественно книги по технологии, экономике и технике полиграфии. В переименованной редакции мне в согласии с моим желанием поручили заниматься выпуском литературы по книгоиздательскому делу. Меня это очень радовало, так как можно было наладить издание книг о работе редактора и редактировании как особом виде интеллектуального труда, что казалось мне очень важным и нужным. Тогда книг такого рода выпускалось очень мало, да и те, что были изданы, касались главным образом технической стороны редакторского дела. Они не затрагивали сути редактирования, в них не делалось попыток обобщить и осмыслить опыт работы лучших редакторов. Я стал искать авторов, способных это сделать. При каждом удобном случае заводил разговор с приходившими в редакцию авторами и рецензентами, если только была надежда, что собеседник подскажет мне имя человека, способного по-новому рассказать о работе редактора и редактировании.

Так, общаясь с Аркадием Иосифовичем Ваксбергом (как редактор первой его книги “Издательство и автор”), я и его спросил, не знает ли он кого-нибудь, кто мог бы написать книгу о редактировании произведений художественной литературы. Спросил его не случайно, а потому, что он (тогда адвокат — специалист по авторскому праву) знал многих писателей и был широко осведомлен об их творческих интересах. А незадолго до этого увидел свет 2-й выпуск альманаха “Литературная Москва”, где была напечатана большая статья Лидии Чуковской “Рабочий разговор”, о чем я еще не знал. Аркадий Иосифович, во-первых, посоветовал с этой статьей познакомиться, а во-вторых, сообщил мне телефон Лидии Корнеевны, считая, что более удачной кандидатуры мне не найти.

Прочитав “Рабочий разговор” — статью полемическую, но содержательную и глубокую,— я понял, что Лидия Корнеевна именно тот человек, который может написать хорошую книгу о редактировании литературно-художественных произведений, и что если она согласится, то это будет большой удачей. И, набравшись храбрости, позвонил Лидии Корнеевне, представился и спросил, не примет ли она наше предложение написать на основе своего редакторского опыта книгу. Не помню, как и о чем еще шел разговор, но результатом его было согласие. Лидия Корнеевна прислала проспект книги. Я постарался как можно быстрее оформить договор.

Рукопись Лидия Корнеевна представила в срок, и мне в основном она понравилась, но удовлетворила не полностью. Мне хотелось разговора более учебного, что ли, с показом анализа и оценки редактором художественных элементов произведения (сюжет, фабула, образ, пейзаж, портрет, членение текста на рубрики и т. д.), причем показом на конкретных примерах удачной и неудачной работы редактора. Мое пристрастие к логичности и систематичности и несколько упрощенные представления о художественном произведении как объекте, который можно разъять на составные части, каждую рассмотреть, подвергнуть критике, вместе с автором отшлифовать, а потом все собрать и благодаря этому достигнуть наилучшего результата, было тут, как я теперь понимаю, неуместно. Конечно, хорошо показать редакторам-новичкам, как отличить художественное от того, что лишь рядится в одежды художественности, но не такую задачу ставила перед собой Лидия Корнеевна. Не обучать азам человека с литературным образованием — иного на месте редактора художественных произведений и не мыслилось,— а привлечь его внимание к самым острым, болевым для литературы проблемам повседневной редакторской практики — вот чего я не учел, когда писал свою рабочую рецензию на рукопись Чуковской. Немудрено, что большинство моих замечаний и предложений (а я исписал несколько страниц) Лидия Корнеевна отвергла, приняв лишь некоторые, те, что касались явных промахов, случающихся в работе любого автора.

Все же пришлось встречаться с Лидией Корнеевной по поводу разных частностей. Каждая из встреч, которые происходили большей частью у нее дома, в квартире Корнея Ивановича на улице Горького, была для меня событием и в то же время своеобразной литературной школой. Все, что говорила Лидия Корнеевна, а она, как правило, затрагивала темы, которые ее в тот момент волновали, и литературные, и общественные, не могло не оказывать на меня самого сильного воздействия: настолько страстно и убедительно обличала она малейшую фальшь и несправедливость. Особенную ненависть испытывала она к любым проявлениям сталинизма, к формализму, равнодушию. Запомнилось мне, с каким презрением говорила она о творениях Медынского, возмущалась его глухотой к художественному слову, казенщиной, пронизывавшей язык и стиль этого писателя.

Очень характерна для Лидии Корнеевны посланная мне как-то с рукописью записка:

К<орней> И<ванович> получил на днях письмо от одного автора, кот<оро>му он не ответил.

“Я написал заявление в ЦК (копия в Правду), и там Вас научат отвечать авторам вовремя”.

Как говорится: без комментариев.

Лидия Корнеевна любила, когда приходилось к слову, читать по памяти стихи. Знала она их великое множество. Чаще всего это были стихи Ахматовой. Лидия Корнеевна охотно рассказывала о редакции Детиздата (Детгиза) в Ленинграде, которой руководил С. Я. Маршак и в которой она была редактором, о судьбе своих подруг и коллег по редакции Т. Г. Габбе и А. И. Любарской, о своем муже, талантливом ученом-физике М. Бронштейне, погибшем в сталинских застен-

ках. Преодолев колоссальное сопротивление, Лидия Корнеевна добилась переиздания его превосходной научно-художественной книги “Солнечное вещество”, до войны выпущенной ленинградской редакцией Детиздата. Новое издание вышло в Детгизе в 1959 году. Лидия Корнеевна подарила мне эту книгу с надписью: Редактору от редактора. Аркадию Эммануиловичу Мильчину от Л. Чуковской. 2.VI.59. Москва. Пишу об этом только для того, чтобы показать, что между Лидией Корнеевной как автором и мною как редактором сложились доверительные отношения, очень важные для совместной работы над книгой при подготовке ее к изданию.

Позже, уже при подготовке 2-го издания книги, Лидия Корнеевна давала мне читать гранки своей повести “Софья Петровна”, присланные ей из редакции журнала “Сибирские огни”. Повесть была принята, набрана, но затем ее, вероятно на стадии цензуры, зарубили. До того она побывала в “Советском писателе” (об

этом можно прочитать в очерке Л. Чуковской “Процесс исключения”). Везде сначала все складывалось удачно, но потом на пути повести к читателю возникала непреодолимая стена. Тогда в ходу была поддерживаемая партийными функционерами-сталинистами идея: “Культ личности партией разоблачен, преодолен, и нечего заострять на нем внимание”. Вот эта формула и мешала “Софье Петровне” увидеть свет.

Лидия Корнеевна явно переоценивала мои редакторские заслуги в работе над ее рукописью. В августе 1960 года, когда книга печаталась, я был в отпуске на Украине. Лидия Корнеевна, получив из редакции чистые листы, написала мне:

7.VIII.60

Дорогой Аркадий Эммануилович.

В самом деле, сигнал, по всей вероятности, не заставит себя долго ждать: передо мною 8 листов моей книги, а остальные обещаны завтра. Эти 8 не подряд, но все равно, я прочитала их с большим любопытством. Очень рада, что перед отъездом Вы успели просмотреть все тревожные куски. На тех 8 листах, которые сейчас прочитала я, в общем все благополучно, никаких страшных опечаток я не обнаружила — так, кое-какие неприятные мелочи: в одном листе ? вместо !, в другом абзац явно не там, где следует. Я попробую сказать о них Вашей заместительнице, но, насколько я понимаю, сделать уже нельзя ничего... Я не огорчаюсь: это вздор. Исправлю во 2-м издании, если оно будет.

Да будет ли первое? Я как-то и до сих пор не верю...

Но будет или не будет — я хочу воспользоваться случаем, чтобы от души поблагодарить Вас и сказать, что хорошо мне работалось с Вами. Многим книга и автор обязаны Вам. Вы заставили меня (не заставляя!) многое проверить, додумать, яснее и полнее выразить. Вы избавили книгу от многих ошибок, а меня — от многих излишних тревог. Вы все время берегли мои силы и нервы, не жалея своих. Спасибо Вам — отдыхайте хорошенько! — крепко жму Вашу руку и надеюсь, что мы работали вместе не в последний раз.

Мне, конечно, было очень приятно читать строки, в которых моя редакторская работа оценивалась так высоко, но я не мог не делать скидку и на чувства автора, видящего свое создание напечатанным.

В дарственной надписи автора на 1-м издании книги “В лаборатории редактора” мне особенно дороги строки, в которых Лидия Корнеевна выражала “твердую уверенность, что книга” без меня “не только была бы много хуже — нет, ее вообще не было бы”. Это как раз то, что доставляло мне в моей редакторской работе наибольшее удовлетворение — задумать книгу и реализовать замысел. Конечно, “В лаборатории редактора”, строго говоря, создавалась не по моему замыслу, но по моему почину, а в литературе для редакторов эта книга стала событием.

Что же касается того, что я избавил книгу от многих ошибок, то это сильное преувеличение. Хотя от одной неприятной оплошности я автора действительно предостерег.

Пятую главу книги Лидия Корнеевна назвала “Дудылья татарника”. В одной из подглавок Чуковская защищала живую народную речь от редакторов-пуристов, изгонявших ее из текстов художественных произведений. Доказывая неправомерность, порочность таких действий, она приводила примеры из классиков:

Лев Толстой в авторской речи употребляет слова “леха”, “прополонная рожь”, неизвестные редактору и потому для него неприемлемые, а Шолохов пишет “дудылья татарника”, “журчилась вода”... что такое “дудылья”, и почему “журчилась”, а не “журчала”? Ах, с каким удовольствием выкорчевал бы редактор эти “дудылья” из текста любого другого автора!

Вот это сочетание “дудылья татарника” Чуковская и выбрала как очень характерное для названия главы о работе редактора над языком художественной прозы.

Цитаты, которых в книге множество, причем самых разных авторов, я в рукописи проверял только выборочно, так как по просьбе Лидии Корнеевны сверял цитаты с первоисточниками и оформлял библиографические ссылки Владимир Иосифович Глоцер, тогда начинающий литератор, в дотошности, сверхдобросовестности и скрупулезности которого я уже успел убедиться.

С Владимиром Иосифовичем меня познакомил Аркадий Иосифович Ваксберг: они вместе учились на юридическом факультете. Параллельно с работой над книгой Чуковской шла подготовка 2-го выпуска сборника “Редакторы книги об опыте своей работы”, для которого Вл. Глоцер написал толковую рецензию на книгу Кл. Рождественской “За круглым столом. Записки редактора”, вышедшую в Перми.

В рукописи я не стал проверять цитаты из Шолохова, целиком положившись на Владимира Иосифовича, но, читая верстку, обратил внимание на ссылку: она была сделана не на первоисточник, а на литературоведческую книгу, автор которой приводил эти цитаты из Шолохова для иллюстрации какой-то своей мысли. Все было сделано корректно: ссылка начиналась словами Цит. по. Но как раз это меня и насторожило, тем более что слово “дудылья” мне было незнакомо. Вот я и решил проверить цитату из Шолохова по первоисточнику, хотя сделать это было очень непросто. В литературоведческой книге, на которую ссылалась Чуковская, было напечатано точно так, как у нее: “дудылья татарника”, но без указания, из какого произведения и с какой его страницы словосочетание взято.

Что было делать? Оставить все, как есть? Но я помнил, как мои наставники в институте предупреждали об опасности этих Цит. по. И я занялся поиском. Вечером дома вынул из шкафа “Поднятую целину” и стал читать все описания природы подряд. Ими Шолохов чаще всего начинал главы своего романа. Увы, ничего подобного там не нашел. Настала очередь “Тихого Дона”. В первом томе моего двухтомного издания тоже не нашлось “дудыльев татарника”. Я был в отчаянии, но упорно продолжал поиск. И мое упрямство было вознаграждено: на с. 795 второго тома

(кн. 3—4) в описании — о счастье! — я увидел то словосочетание, которое так долго искал. Только вместо “дудылья татарника” там были “будылья татарника”. Литературовед то ли описался, цитируя, то ли не заметил опечатки. А Лидия Корнеевна положилась на него, так же как и В. И. Глоцер.

Как неприятно было бы автору, защищающему живое народное слово от посягательств редакторов-пуристов, ошибиться как раз в знании живого народного языка! Тем более что слова “дудылья”, разумеется, нет в словаре Даля, а вот слова “будыль”, “будыльник” в значении “ствол крупного травянистого растения” Даль приводит. Правда, одно из значений злополучного слова, а именно: “дудка” (применительно к растению Anthriscus sylvestris) Даль, справедливости ради, в этой статье тоже приводит. Именно эта схожесть будыля с дудкой, возможно, подвела литературоведа, а за ним и Лидию Корнеевну. Но это я понял уже потом, заглянув в словарь Даля ради любопытства. А тогда я действовал по наитию.

Готовя книгу к изданию, Лидия Корнеевна старалась опереться в своих суждениях и оценках, касающихся работы редактора, не только на свой собственный опыт и поэтому собирала мнения о редакторах и редактировании близких ей писателей ради того, чтобы база выводов была более широкой и надежной. Так, ею были записаны две беседы с С. Я. Маршаком на эту тему, впоследствии опубликованные в качестве приложения к его очерку “Дом, увенчанный глобусом” (“Новый мир”, 1967, № 9).

С ответами некоторых писателей, в частности с письмами Л. Пантелеева, Лидия Корнеевна меня познакомила и даже разрешила их переписать, и я в своих лекциях о работе редактора над языком и стилем обязательно зачитываю письма Л. Пантелеева слушателям, считая, что они по выразительности и яркости — одно из сильней-

ших средств для того, чтобы выработать противоядие против вредоносных для авторского текста редакторских действий. Не знаю, будет ли когда-нибудь и где-нибудь опубликована переписка Л. Чуковской и Л. Пантелеева, поэтому хочу сделать достоянием читателей хотя бы отрывки из этих замечательных писем.

В одном из них Л. Пантелеев рисует сначала хорошо ему знакомый тип редактора:

“Окончил литфак. Некоторое время учительствовал в школе. Или — повезло — непосредственно с университетской скамьи удалось устроиться в издательство.

Может ли этот человек быть редактором, обладает ли он теми данными, каких требует это тонкое и вдохновенное дело, понимает ли он, что редактура — это искусство, а не должность — все это вряд ли интересует издательское начальство. Достаточно, что у человека есть диплом, что он “литературно образован” и что анкета у него в порядке.

И вот сидит этот человек (чаще всего женского пола) за одним из трех или четырех столов, втиснутых в комнату, и ежедневно с девяти до шести (за исключением так называемых “творческих дней”) трудится на благо отечественной словесности. Перед ним — рукопись. Отточенным карандашиком ставит он на полях ее птички, восклицательные и вопросительные знаки, что-то подчеркивает, подсчитывает, равнодушной рукой выписывает тем же карандашиком мудреные слова, вроде “тавтология”, “повтор”, “неудачная метафора”, “чрезмерная гиперболичность”, сладко зевает в сложенную ковшиком ладошку и косится при этом украдкой на свои ручные часики...

Однако меня опять занесло в сторону. Нет, фигура эта не такая уж смешная и безобидная. Ведь эта рука с отточенным карандашиком из месяца в месяц, из года в год подписывает к печати дрянные (или ставшие с ее помощью дрянными) книги, бракует талантливые и обещающие. Ничто его не волнует, этого чиновника от литературы, ничто не трогает, не восхищает, не смешит и не сердит. Одна забота — чтобы начальство не разгневалось. А начальство — начальство еще больше напугано. Начальству не до “метафор” и “тавтологий”...

Конечно, самая лакомая и самая беззащитная жертва этих редакционно-издательских пауков — автор молодой и начинающий. Если ты уже не молод, если у тебя есть “имя”, репутация или если ты занимаешь какой-нибудь мало-мальски значительный пост в Союзе или в другом ведомстве — тебе легче, с тобой считаются. Но и тут — запасись терпением, выпей кремлевских капель, прежде чем встретишься с редактором. Вот он читает сборник твоих рассказов. Все рассказы много раз печатались. О них писал такой-то, их одобрили там-то и там-то. По существу, для редактора этого вполне достаточно. Ему даже читать скучно эти рассказы. Он бы их с удовольствием подписал в печать не читая. Но нельзя же так: даром он, что ли, зарплату получает? И вот месяца через два с половиной после поступления рукописи в редакцию — редактор звонит автору:

— Я прочла ваши рассказы. Ну, что ж — в общем, все, по-моему, в порядке. Есть у меня, правда, кое-какие мелкие замечания, но это — совершенная мелочь. Да нет, не беспокойтесь, не расстраивайтесь, пожалуйста,— мелочи. Я даже сейчас и не помню. У меня там помечено в рукописи.

Дня через два-три вы встречаетесь — ты приходишь к ней или она к тебе.

Немытый, замазанный лиловыми чернилами палец лихорадочно листает рукопись.

— Вот. Тут у вас на одной странице шесть раз употреблена частица “не”.

— Где?

— Вот тут.

— Ну и что ж? Ведь это — не описка и не результат небрежности. Этого требуют и логика, и грамматика, и самый строй фразы...

— Да... Но все-таки... Если бы можно, я бы вас попросила убрать в двух или трех случаях.

И вот — неизвестно даже из каких соображений: из малодушия ли, из жалости или уже просто по привычке — начинаешь торговаться с этой миловидной ведьмой и наконец сторговываешься — убираешь одну частицу “не”.

Стоит сунуть в рот палец... Редактор смелеет:

— Вот еще птичка... Позвольте, что тут такое? Ах да. Тут у вас в одном предложении три сказуемых подряд. Так, по-моему, нельзя все-таки.

— Почему нельзя? Одного не хватило. Вот я и взял три.

— Не знаю. Я не встречала такого. Конечно, я не настаиваю, но если не трудно — подумайте, пожалуйста.

Свирепеешь, скрипишь зубами, сжимаешь кулаки, но сдерживаешь себя и обещаешь подумать. А вечером роешься в книгах — листаешь Аксакова, Бунина, Тургенева, Чехова — и выписываешь на отдельных листочках примеры из классиков, призванные поддержать твое злосчастное предложение с тремя сказуемыми”.

Другой отрывок о том, как своеобразно пуризм и боязнь грубых слов проявлялись в детской литературе:

“...В 1929 году (а может быть, и раньше) пришел в Детгиз — или, пожалуй, в Детское отделение Госиздата — на пятом этаже Дома Зингера. Там молодой, розовощекий, но очень солидный, старомодный, похожий на кого-то из поэтов пушкинской плеяды — Н. А. Заболоцкий:

— Прочел ваши “Часы”... Между прочим, известно ли вам, что они написаны гекзаметром?

Смутился, покраснел, думаю — смеется. Но Заболоцкий стал по памяти читать, и вижу — действительно: первые две-три страницы во всяком случае,— не очень строгий, но гекзаметр:

.......................... С Петькой Валетом случай вышел.

Гулял Петька раз по базару

и разные мысли думал,

И было Петьке обидно и грустно —

шамать хотелось,

И не было денег шамовки купить.

А шамать хотелось ужасно...

Вероятно, этот торжественный гомеровский ритм (которого не обнаружили ни сам автор, ни Вы, ни С<амуил>Я<ковлевич>) нужен был для чего-то. Недаром, чтобы найти этот размер, автор семьдесят с лишним раз переписал первую страницу повести. Скорее всего, наткнувшись на этот размер, автор почувствовал (думать тогда я об этом, конечно, не думал), что это несоответствие метра и того словесного материала, которым он наполнен,— смешно, трагикомично, трогательно: маленький шпаргонец Валет, укравший у румяной бабы пампушку, а говорится о них, как о каких-нибудь Гекторе и Андромахе.

Времена менялись. Батальоны гувернанток опять пошли в наступление на детскую литературу. Ребята с соизволения начальства читали (и проходили в школе) Гоголя, Помяловского, горьковскую “Мать” (где на одной странице набилось, если не ошибаюсь, семнадцать или около этого “сволочей”)... А советских авторов, пишущих для детей, нещадно поносили, публично предавали анафеме за такие срамные слова, как “дурак”, “чудик”, “чучело” и т. п.

“Часы” переиздавались много раз, и от издания к изданию мне приходилось сдавать позиции, причесывать и приглаживать героя, находить словесные эквиваленты, не оскорбляющие слуха гувернанток. Если делалось это в спешке или не в подобающем рабочем настроении (а настроение в таких случаях вряд ли может быть хорошим) — на место сочного слова приходило случайное, бледное, а главное — сплошь и рядом ломался ритм.

У меня нет под рукой “Часов”. Первые строчки повести я, однако, помню. По исправлении они звучат так:

“С Петькой Валетом случай вышел. Гулял Петька раз по базару и разные мысли думал. И было Петьке обидно и грустно — есть хотелось, и не было денег даже колбасных обрезков купить. А есть хотелось ужасно”.

Ритм здесь не очень ломается. Но “есть” вместо “шамать” уже не то — снижается комическая торжественность, и гекзаметр здесь как-то вовсе уж и не обязателен.

Очень много неприятностей доставил автору пятисложный “милиционер”, сменивший на многих страницах двусложного “мильтона”. Не говорю уже о том, как нелепо звучит этот “милиционер” в устах Петькиного двойника — анонимного рассказчика.

...В “Пакете” есть такое место: белоказак Зыков ведет Трофимова,— последний думает, что — на расстрел.

В первых изданиях было так:

“Иду, понимаете, я впереди, а Зыков идет сзади. Винтовочка у него все гремит. Английские ботиночки поскрипывают. И все молчит этот Зыков, сукин сын. Хоть бы слово сказал для развлечения. Хоть бы крикнул чего-нибудь.

А идем мы сначала селом. Потом выходим на выгон, где коровы гуляют. Потом по тропиночке, мимо разных там огородов и зимних сараев идем. И все молчит этот Зыков, сукин сын. Только, знай, винтовкой потряхивает. И противно все время скрипят его бутцы...”

Сукин сын, конечно, очень скоро полетел к чертовой матери. Достойной замены ему я не нашел. В последующих изданиях рефрен этот звучал или так:

“И все молчит этот Зыков-подлец...”

Или когда редактором оказывалась особенно рьяная гувернантка — просто:

“И все молчит этот Зыков...”

Как ни смешно это звучит, а для автора исчезновение этого “сукина сына” было очень тяжелой утратой. Как я сейчас понимаю, понадобился он мне не только для ритма (и уж, конечно, не для того, чтобы “отвести душу”, выругаться), а потому, что нагромождение “з-с-з-с-с-с-с-з-с-с” подчеркивало зловещий характер всей сцены и переживаний героя. Кроме того, и ботиночки как-то лучше поскрипывали...

В другом месте, в том же “Пакете”, генерал Мамонтов подходит к пленному Трофимову и говорит:

“— Ага,— говорит,— сукин сын! Попался? Засыпался?!”

И ниже — Трофимов думает:

“Правильно! Засыпался, сукин сын”.

“Эквивалент” я как будто нашел: на место “сукина сына” стал “ангел мой” (сделал я это, помню, с некоторой издевкой). Ритм здесь сохранился, даже как будто смешнее стало. Но и здесь зловещая, свистящая реплика генерала теряет что-то, смягчается, становится рыхлой и почти добродушной.

Сейчас я наткнулся — на предыдущей странице “Пакета” — еще на один пример (а их в “Пакете” ох как много) того, как подчинение гувернантским и пуританским требованиям не только ломает ритм, но и глушит фразу:

“И тут я нахально, назло откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал шамать.

И шамаю, знаете, почем зря. Даже причмокиваю”.

Так было. В издании, которое лежит передо мной:

“И начал тихонько жевать. Начал есть.

И ем, знаете, почем зря...”

(Кажется, в одном из старых изданий было “кушать”. Я поспешил вычеркнуть: фальшивое и глухое к тому же совсем уж слово.) Когда я писал “Пакет”, я, конечно, меньше всего думал об инструментовке. Слова подбирались сами собой. Но они все-таки подбирались, рассказ этот я писал как стихи — иногда по 10—15 строчек в день. “Шамать” легло в рассказ Трофимова естественно, как характерное для героя и для времени слово. На нем был сделан акцент. И слова, которые оказались рядом, подбирались не только по смыслу, но и по звучанию.

К сожалению, даже хороший редактор не всегда понимает, что проза (особенно сказ) — это не только “живопись словом”, но и “звукопись”.

Вот я проделал сейчас такой опыт. Представил, что речь идет не о “пакете”, а о письме. И вставил в эту, процитированную выше фразу вместо слова “пакет” слово “письмо”:

“И тут я нахально, назло откусил первый кусочек письма. И начал тихонько жевать” и т. д.

Стало хуже. Не знаю, в чем дело, но фраза побледнела, потеряла мускулы.

Ведь письмо — слово никак не чужеродное для Трофимова. Дело тут, вероятно, вот в чем: если бы речь шла с самого начала о письме — фраза строилась бы из других слов, точнее — из других звуков. Во всем абзаце нет ни одного “м”. А к пакету подводят и “тут”, и “откусил”, и “кусочек”. Замените их, и пакет тоже не будет звучать:

“И вот я нахально, назло отломил первый (мягкий) шматочек пакета”.

Один редактор ополчился на “почем зря”: грубо, говорит. Но я отстоял, хотя воевать пришлось несколько дней. Эти два слова нужны мне были не только потому, что они характерны, не только потому, что они держат ритм, но и потому, что стоят рядом с “причмокиваю”.

Однако я залез куда-то в сторону. Но ведь все это не пустяки. За каждым таким “выправленным словом” — кровь и слезы автора, капельки крови на живой ткани рассказа...”

Третий отрывок:

“Не знаю, нужно ли записывать эту историю. Случай этот не просто анекдотический, но, пожалуй, и фантастический.

В 1933 (кажется) году я заключил договор с издательством “Художественная литература” на сборник, куда должны были войти “Часы”, “Пакет”, несколько рассказов и очерков. Рукопись я сдал в договорный срок. Через какое-то время меня пригласил редактор Гослитиздата Савельев (не Леонид Савельевич, разумеется

[Л. С. Липавский, редактор той же редакции С. Я Маршака, писал под псевдонимом Л. Савельев.— А. М.]). Без всяких обиняков он заявил мне, что рукопись произвела на него удручающее впечатление, что все, за исключением одного рассказа (“Письмо к президенту”),— никуда не годится и что печататься мне, пожалуй, рано. Ошеломленный такой убийственной критикой, я не смог даже пролепетать, что многие рассказы, о которых идет речь, неоднократно переиздавались, переведены за границей. Савельев вручил мне листочки со своими замечаниями по рукописи. Листки эти у меня сохранились, и я целиком воспроизвожу их ниже:

“ПАНТЕЛЕЕВ

8. Молчит Петька, не отвечает. Очень ему интересно...— это же по Зощенко. У того бессмыслица, тавтология имеет совершенно определенную функцию, а у Вас?

10. До 10-й стр.— Плохо все-таки все это. Почему мильтон обязательно должен быть круглым болваном, глупее мальчишки — на этом строить не годится.

10. (в самом низу): опять тавтология: разозлился Петька, обиделся? Что это?

11. Опять тавтология — ведь от нее жизнь изображаемая кажется какой-то бессмыслицей. <...>

16. в себя пришел, да ведь с ним дурно и не было — а такие описки оттого, что все действие держится на внешних явлениях и на тавтологии.

Вообще “Часы” — рассказ плохой... <...>

19. Такой человек Петька — неунывающий — плохо. Или “храп веселый идет” — ну какой там веселый... <...>

23. До чего эта тавтология сильна. Идет, а ноги танцуют. Ноги идут, вытанцовывают. <...>

25. Неряшливость: Фекла то украинка, то москалиха. <...>

27. — Не таков Петька парень, чтобы умереть — до чего может дойти поверхностный, лакировочный подход и наивность. Ведь это же говорится от автора, а не диалог. <...>

Весь сюжет с часами — простой дедектив — случайно украл, случайно нашел, случайно из ванны, случайно дрова навалили, случайно заболел. <...>

ПАКЕТ

142. ...Романтика наигранная, ложная. Показать это автору. В чем тут противоречие: эта наигранная храбрость и лихость граничит с легкомыслием, и тем самым все значение этих революционных поступков снижается до фарса. И сам комиссар, доверяющий пакет этому лихачу,— кажется неумным.

143. Живой возвращайся...— это нелепость. Ведь смерть за революцию нельзя отделить от высокого революционного сознания и преданности классу. <...>

149. Пакет в сапоге. Ерунда. Дешево все это. <...>

151. Ест пакет — опять ерунда, как часы.

158. и все раньше: ложь все это...”.

Вручив мне эти симпатичные нотатки, редактор сказал, что известит меня о решении издательства недели через две-три. И вдруг — буквально через два дня — он вызывает меня курьером в издательство. Прихожу, готовый услышать самое скверное, но редактор встречает меня приветливой улыбкой:

— Ну, вот. Пожалуй, рукопись можно сдавать в набор. Пришлось мне, бедному, поработать — две ночи из-за вас не спал...

И показывает мне результаты своих нощных бдений. Не помню, что он сделал со всей рукописью (вернее всего, я не успел ознакомиться со всеми плодами его работы), но хорошо помню, что “Часы” он переписал от первой до последней страницы. Ненавистный редактору сказ был стерт с лица земли. Повесть начиналась примерно так:

“Беспризорный мальчик Петя Валет бродил однажды по базару. Он был очень голоден. Долго боролся Петя с искушениями и наконец не выдержал — стянул пирожок с лотка зазевавшейся торговки...”

Тут уж я не выдержал, вскипел, взорвался, сказал редактору нечто, идущее от сердца, и хлопнул дверью.

Выручили меня (как и мою книжку) — высокие покровители: С. Я. Маршак и А. М. Горький. Если не ошибаюсь, А. М. был тогда в Питере. Или С. Я. ему написал — точно не помню...

Был шум. Редактора сняли с работы. Книга вышла. У автора прибавилось седин.

Случай, конечно, исключительный, анекдотический, но, если подумать, такой ли уж он из ряда вон выходящий? Мало ли таких савельевых сидит и сей день в издательских и журнальных редакциях?

Все это — подлинные “случаи из практики”.

А вот еще.

Редактировал меня в Лендетгизе С. Шиллегодский, человек, который руководит (руководил, во всяком случае) кафедрой детской литературы в Герценовском институте.

В рассказе “Ночка” кто-то говорит:

— Ладно! Ты! Матрена Ивановна! Не фасонь...

Слово “ты” в рукописи было редактором подчеркнуто. Спрашиваю: в чем

дело?

— Странное, вы знаете, предложение. Никогда не видел, чтобы фраза состояла из одного местоимения.

В таких случаях надо иметь острый язык и быстро соображающую голову. Растеряешься, и — готово, отредактировали тебя!

В рассказе “На ялике”, в первом варианте, была фраза,— я уж ее не помню,— где говорилось о том, как ялик шел через Неву, падали осколки, поднимая фонтаны воды, и было похоже, что мы плывем сквозь лес, где деревья из воды. Что-то в этом роде, складнее, конечно, чем здесь. Редактор московского Детгиза Костромина сказала мне:

— Метафора очень удачная, но не кажется ли вам, А<лексей> И<ванович>, что лес — слишком гиперболично. Не лучше ли сказать: кустарник?

Я вычеркнул всю фразу, не пожалев “удачной метафоры””...

У детского писателя — особый счет к редактору. Я имею в виду ложно понятые “педагогические требования”, предъявляемые автору, пишущему для детей. Особенно рьяно борется редактор за так называемую “чистоту языка”. Я уже говорил, что издатель со спокойной совестью подписывает в печать Гоголя, Горького, Помяловского, Маяковского, пушкинские и народные сказки, но у советского автора, если он не причислен еще к лону классиков,— редактор вымарывает (или выторговывает) каждого “дурака”, каждую “дрянь”, любое слово, выходящее, по его мнению, из норм языка литературного. Там, где у автора сказано “тиснул пампушку”, редактор пишет на полях: “Не лучше ли стянул?”. У автора: “А Петька не смылся”. Редактор, не задумываясь, пишет: “сник”. В рукописи заведующий детдомом — плешивый. Слово “плешивый” редактор подчеркивает. “Эх, дурак я”,— говорит про себя Петька Валет. Редактор предлагает заменить “дурака” “простофилей”. Во дворе растет “лопух, крапива, всякая гадость”. Слово “гадость” редактор подчеркивает.

За каждую такую “гадость”, за каждого горбатого и плешивого, тронутого и недалекого приходится бороться, биться чуть ли не на кулаках.

Пуристический, чистоплюйский психоз этот в истории нашей детской литературы идет волнами. Эти маленькие волны, по-видимому, совпадают с другими, большими волнами, которые бьют и треплют уже немало лет утлый корабль нашего искусства.

Первая такая маленькая волна взмыла, если не ошибаюсь, в начале 30-х гг. В “Правде” появился фельетон Мих. Кольцова (назывался он, кажется, “Защитите Лидочку”). Совсем недавно появились признаки, свидетельствующие о том, что после недолгого штиля снова идет и бурлит волна: см., например, фельетон в “Комсомольской правде” о рассказах Нагибина.

А фельетон Кольцова наделал в свое время немало бед. Напечатанный в авторитетном органе, он был принят как сигнал к погрому. Мне (с моим “сказом”) досталось больше, чем кому-либо: книжки мои были вычеркнуты из планов издательств.

В те дни мы с Маршаком были по какому-то делу у Горького, на Малой Никитской, и С<амуил> Я<ковлевич>, между прочим, рассказал Алексею Максимовичу о том, что натворил этот злополучный фельетон.

А. М. крякнул, нахмурился, подумал и взялся за телефонную трубку.

— Позвоню-ка я, знаете, Кольцову.

Мне запомнилась фраза, которой он закончил свой рассказ.

— Вот что наделали песни твои,— сказал он. Кольцов что-то ответил ему. Горький выслушал, засмеялся, повесил трубку.

— Говорит — дураков на две пятилетки хватит...

Остротой, конечно, отделаться легче всего.

Но в одних ли дураках дело?!

Между прочим, плоховато планировал Кольцов: стоим уже на пороге седьмой пятилетки, а дураков (как и подлецов) не убавилось как будто [ни]чуть...”

Замечательное приложение к книге Л. Чуковской.

“В лаборатории редактора” была первой в моей редакторской практике книгой, вышедшей за пределы того читательского круга, которому адресовались наши книги о редактировании. Она стала предметом повышенного интереса писателей и вызвала общественный резонанс. Кроме того, читали ее и просто любители литературы, для которых лаборатория редактора была тайной, которую хотелось познать. И если другие книги находили отклик только в профессиональной отраслевой прессе, то об этой отозвались журналы “Вопросы литературы” и “Новый мир”.

Но до того как была опубликована рецензия Федора Левина в “Вопросах литературы”, 19 октября 1960 года состоялось обсуждение книги в Центральном доме литераторов, причем Большой зал был полон. Я кратко записал главное в выступлениях писателей и критиков, а выступило почти двадцать человек.

Лев Кассиль очень хвалил книгу, во-первых, за то, что читается легко, с большим интересом (трудно оторваться, как от романа), во-вторых, за то, что полезна для любого литератора и будет настольной книгой. Недостаток — специально не рассматриваются вопросы идеологии.

Лев Копелев сказал, что, когда пишешь теперь, чувствуешь за спиной Чуковскую, пишешь с оглядкой на нее. По публицистической страстности книг, подобной этой, после Горького мы не знаем.

Елену Ильину книга убедила в том, что любой ценный редакторский опыт нуждается в обобщении и публикации (мысль, которая очень созвучна моим мыслям того времени).

Юлиан Григорьевич Оксман похвалил книгу за то, что у автора свой голос и даже сравнил Чуковскую с Горьким и Герценом, не в том смысле, что Чуковская стоит в одном ряду с ними, а по страстности, публицистичности разговора. К недостатку он отнес то, что глава “Маршак-редактор” больше интригует, чем удовлетворяет. Вывод: она должна быть развита.

Виктор Шкловский выступил с критикой книги. Мы не на юбилее, сказал он. Нужно по-деловому разобраться в книге. Он высказался против нивелирования писательских манер, неизбежного, с его точки зрения, когда редактор со своими мерками подходит к писателю. Главу “Маршак-редактор” он расценил как неудачную: не показана борьба, острота ее. Шкловский высказался об институте издательских редакторов как о ненужном и вредном. В качестве доказательства он привел случай с рукописью своей книги, сданной в “Советский писатель”. На нее были написаны 22 рецензии, причем одни рецензенты требовали от него то, против чего выступали другие. В качестве положительного примера он привел практику Издательства писателей в Ленинграде, которое выпускало книги фактически без издательских редакторов быстро и хорошо.

Вл. Россельс оценил книгу как факт литературы. Противоречие, с его точки зрения,— в том, что мало существует произведений, не нуждающихся в редакторе, но неверно давать редактору-нелитератору право делать с автором то, что делали писатели-классики. Аналогия редактора с режиссером, по его мнению, неудачна. В книге не хватает фигуры автора.

А. Турков посчитал, что цитат все же излишне много, но в то же время сказал, что автор смело борется и точно попадает в цель.

А. Акимова сравнила издание книги без редактора с магазинами без продавцов или троллейбусами без кондукторов. Покритиковала книгу за то, что не показана работа над крупными произведениями и не указаны фамилии редакторов.

Ю. П. Тимофеев говорил о беде редакторов, оставшихся наедине с рукописью и не знающих, что с ней делать, и оттого заменяющих художественные критерии всякими другими. Этому он посвятил и свою статью, напечатанную позднее в сборнике “Редактор и книга” (М., 1963. Вып. 4).

Н. Роскина высказалась о необходимости семинара редакторов.

Л. Пеньковский оценил книгу как хорошую. Он привел пример плохой переводческой и редакторской работы, когда выражение в оригинале со значением “разбил сад” было переведено: “уничтожил сад”.

Р. Орлова посчитала нужным переиздать книгу, которая, по ее мнению, поднимает уровень нашей литературы; подчеркнула важность мысли о редакционном оркестре и говорила о порочности многорукости прикосновений к рукописи в издательствах. Нужен трамвай не без кондуктора, а с кондуктором, но с одним, а не с двадцатью.

Б. Сарнов оценил книгу как в какой-то степени культуртрегерскую. Он процитировал М. Бременера: с чем в первую очередь бороться — с агностицизмом или бандитизмом. Сказал о том, что плохо, когда нет изумления редактора перед автором. А оно должно быть. Писатель обогащает редактора, их совместная работа — процесс взаимного обогащения. Книга хороша потому, что учит редактора быть художником.

Сергей Львов говорил о важности соблюдения редакционной этики.

В. Черненко (Детгиз) критиковал главу “Маршак-редактор” за то, что Маршак как зачинатель советской детской литературы один, и за слишком, на его взгляд, восторженный тон.

Т. Трифонова отметила как положительное качество книги то, что она и для широкого читателя, и покритиковала за то, что в книге не хватает активного писателя, с которым редактор соглашается.

В заключительном слове Лидия Корнеевна, во-первых, возразила В. Шкловскому, считавшему, что об издательских редакторах не писать нужно, а уничтожать их как класс. Она сказала, что, нужны или не нужны редакторы, но они существуют и вряд ли в ближайшем обозримом будущем их устранят, а раз так, то надо говорить и писать об их работе. Одно из самых ярких мест ее выступления — пример редактирования: Маршак, прочитав рукопись Житкова, поцеловал его; поцелуй — это тоже форма редактирования.

Конечно, мои резюме выступлений слишком кратки, чтобы дать полное представление об их содержании, но все же основное, что в них звучало, мне, надеюсь, передать удалось.

Думаю, что одно важное обстоятельство объясняло повышенный интерес к книге “В лаборатории редактора” и ее одобрение большинством выступавших. Книга вышла в самом начале 60-х годов. И живое, страстное слово в защиту писателей от всяких пут и ремесленного диктата не могло не найти отклика в душах деятелей литературы, жаждавших духовного раскрепощения и поверивших в его быструю осуществимость. Не случайно именно Лев Копелев так высоко оценивал работу Чуковской. Более того, он стал пропагандистом этой книги — поместил в “Московском литераторе” заметку, посвященную обсуждению книги “В лаборатории редактора”. Вряд ли эта заметка где-нибудь будет перепечатана, а потому приведу ее здесь целиком. В ней подробнее, чем в выступлении Л. Копелева на заседании, разбирается книга.

 

КНИГА ШИРЕ СВОЕЙ ТЕМЫ

(Лидия Чуковская. “В лаборатории редактора”)

Обсуждение книги Лидии Чуковской, проведенное 19 декабря секциями критики и детской литературы, стало настолько интересным и значительным творческим разговором, что его следовало бы продолжить и в других секциях, и на страницах печати.

Талантливые и страстные произведения любых жанров обычно выходят за пределы своей основной темы, оказываются значительнее первоначального замысла.

Книга Л. Чуковской скромно ограничивает свои задачи обобщениями конкретного творческого опыта редактора и некоторыми наблюдениями над языком и стилем современной художественной прозы, поэзии и публицистики.

Но глубокая, ревнивая и мудрая любовь к родному языку и литературе, щедрый и разносторонний талант автора определили значительно более широкий диапазон этой книги.

Мы часто говорим и пишем о единстве содержания и формы, о единстве языка и мышления, но нередко эти понятия остаются только риторическими украшениями. В книге Л. Чуковской они обретают живую плоть, становятся надежными критериями в определении действительных идейно-эстетических особенностей художественных произведений.

Приведено много конкретных литературных фактов, которые убедительно прокомментированы. Живая связь с творческим опытом классической русской литературы, от Пушкина до Горького, отразилась не только в ряде удачно отобранных высказываний, но и в нескольких ярких конкретных примерах редакторской деятельности великих мастеров слова. Вместе с тем все ссылки на прошлое неотделимы от злободневной полемической остроты, от воспитательной, пропагандистской целеустремленности каждой главы, каждого раздела.

Все это придает книге о творческой лаборатории редактора сокрушительную силу, перед которой не могут устоять ни эстетствующие снобы, разглагольствующие о мнимой независимости и “самодостаточности” художественной формы, ни те прилитературные бойкие деляги и унылые чиновники, которые, сознавая, что нельзя симулировать талант, пытаются прикрыться “масштабностью” избранных тем.

Обо всем этом и о многих других достоинствах книги Л. Чуковской говорили представители разных творческих “цехов” — писатели, критики, литературоведы, редакторы... Л. Кассиль, Ю. Оксман, А. Акимова, Е. Ильина, А. Турков, Б. Сарнов, Р. Орлова, Ю. Тимофеев, А. Воинов, Л. Пеньковский, С. Львов и другие давали высокие оценки книге в целом и отдельным ее частям. В. Шкловский и В. Россельс полемизировали с некоторыми из выступавших и основными положениями автора, предостерегая от опасности “переоценки роли редактора”, которая, дескать, угрожает “сглаживанием разнообразия индивидуальных творческих стилей”.

Председательствовавшая Т. Трифонова высказала одно из наиболее серьезных пожеланий, прозвучавших в этот вечер,— чтобы Л. Чуковская пополнила новое издание своей книги примерами того, как иногда и писатели оказывались правы в спорах с редакторами.

Все присутствовавшие на собрании горячо поддержали предложение, высказанное некоторыми из выступавших, ускорить второе издание книги “В лаборатории редактора”, которую уже сейчас трудно приобрести и в Москве, и в Ленинграде.

Не могу не сказать и о невольно подслушанном мною разговоре. Когда обсуждение закончилось и все стали расходиться, две женщины оказались рядом со мною и одна из них сказала другой:

— Странно, что Чуковская не сказала ни слова о редакторе своей книги. Ведь она обязана ему тем, что ее написала.

За точность реплики не поручусь, но смысл был именно таким.

Не скрою, мне было приятно слышать это, но я видел, как волновалась Лидия Корнеевна, и понимал, что ей просто было не до благодарностей редактору.

Впоследствии Лидия Корнеевна сказала мне об угрызениях, которые испытывала, вспомнив, что забыла сказать о моей роли в выпуске книги. Ее вывело из равновесия выступление Виктора Шкловского, критичность которого была вызвана и неладами между ним и Лидией Корнеевной личного свойства. Я уже знал от нее, что однажды, будучи в гостях у Шкловских, она в порыве гнева от чего-то им сказанного запустила в него чашкой. Жертв не было, но и дружеские отношения прервались. Так что ожидать беспристрастной, объективной оценки книги от Шкловского было трудно. Но объяснять его точку зрения на редакторов только этим обстоятельством было бы тоже неверно. Она, эта точка зрения, как всегда у Шкловского, парадоксальная, доведенная почти до абсурда, явно опиралась на его жизненный и писательский опыт. Другое дело, что ничего в книге Чуковской не давало повода для того, чтобы зачеркивать ее пользу и положительные качества. Ведь во взгляде на то, каким должен быть редактор, Шкловский и Чуковская во многом были единомышленниками.

Напечатанная в “Вопросах литературы” рецензия критика и редактора с многолетним опытом Федора Левина, незадолго до этого заклейменного в качестве одного из главных “космополитов” и, вероятно, потому крайне осторожного в своих суждениях, вызвала полемику.

Лидия Корнеевна, познакомившись с этой рецензией, написала мне:

Дорогой Аркадий Эммануилович, я только теперь прочитала рецензию Левина и потому только теперь отвечаю на Ваше письмо. Да, Вы правы: рецензия вредная. Не для книги, для дела... Где же и когда я утверждала, что опыт ленингр<адской> редакции надо переносить в современные редакции без изменений? И почему ему не приходит на ум, что в 30-е годы, когда было двое-трое профессиональных писателей, а остальных приходилось вербовать и обучать с азов — мы тратили по 11/2 года на книгу; теперь же такие сроки исключение, ибо профессионалов — сотни. Да и редакторов — десятки, а не четверо, как было нас тогда... Да и пусть ленингр<адский> опыт не годится; но ведь и то, что сейчас, тоже не годится; надо искать новые формы работы, которые дали бы возможность поднять качество литературы. И прежде всего для этого надо иначе готовить редакторов и иначе организовать редакции. Надо, чтобы они стали художественными учреждениями, сознающими, что они работают в искусстве. О направлениях вопрос тоже он ставит не так. (Кстати: какая ерунда, будто Детгиз работает на основе принципов Горького и пр.) Ну, это большой разговор.

Как Вы думаете, стоит ли отвечать ему для выяснения вопроса? И где — в журнале или во 2-м издании книги?

А прочитали ли Вы, что пишет о Лаборатории “Новый мир” (статья Туркова “Заметки о критике”)?

За письмо К<лавдии> В<асильевны> — спасибо. Случай с директором очень интересен и характерен. Огорчило меня, что литераторам книга показалась сложной. Надеюсь, что это “не типично”.

Я возвращаюсь 13-го. Буду, конечно, Вам звонить. <...>

10/IV 61.

Клавдия Васильевна — это К. В. Рождественская, редактор и писательница, работавшая некоторое время в редакции, руководимой Маршаком, а затем уехавшая из Ленинграда в Пермь. Там в Пермском книжном издательстве в 1960 году вышли ее записки редактора “За круглым столом”. Это она откликнулась на книгу Чуковской письмом от 8 октября 1960 года, которое я переслал Лидии Корнеевне и которое теперь любезно предоставила мне для этой статьи Е. Ц. Чуковская. Выражая в нем одобрение (“Значение книги в практической работе редактора и писателя огромно”; “Надо бы добиться того, чтобы Главиздат рекомендовал Вашу книгу всем издательствам. Книга наносит крепкий удар по многому, что мешает творческому расцвету нашей литературы”; “Язык книги великолепен”), Клавдия Васильевна в то же время замечала: “Кое с чем я не согласна, кое-что хотелось добавить в главу о 30-х годах”. В постскриптуме она добавила, что “Пермское издательство по своему почину заказало 10 экз. “Лабораторий”. Здесь ее у нас нет и едва ли будет”.

Что касается рецензии Федора Левина, то с некоторыми ее положениями очень точно и толково полемизировал в своем отзыве о книге Л. Чуковской молодой тогда литературовед и переводчик Владимир Муравьев. Отзыв был напечатан в 3-м выпуске сборника “Редактор и книга” (М., 1960) под выразительным заглавием “Именем литературы”.

Статью Ф. Левина о редакторах и рецензентах и о том, как, по его мнению, лучше всего наладить подготовку редакторов произведений художественной литературы, мы напечатали в 4-м выпуске сборника “Редактор и книга” (М., 1963). В этой статье он полемизировал с В. Муравьевым и отстаивал свою точку зрения о неприменимости опыта редакции, которой руководил С. Я. Маршак, в современных условиях.

И книга Лидии Чуковской, и полемика по ее поводу были, на мой взгляд, очень важны для постановки редакторского дела, для того, чтобы привлечь общественное внимание к редакторским проблемам, существенным не только для издательского дела, но и для литературы в целом.

Тираж 1-го издания был быстро распродан, и возникла необходимость во 2-м издании, что было на руку Лидии Корнеевне, которую обсуждение книги и отклики на нее побудили расширить и дополнить разговор о редактировании вообще и особенно о работе редакции, которой руководил Маршак. По просьбе нашей редакции издательство “Искусство” приняло решение выпустить 2-е, дополненное и исправленное, издание книги “В лаборатории редактора”.

Два года шла подготовка этого издания. В феврале 1963 года оригинал был сдан в производство, в мае подписан в печать, а в августе Лидия Корнеевна уже подарила мне экземпляр с утешающей меня дарственной надписью, поскольку я горевал из-за того, что не нашлось для книги коленкора иного цвета, чем черный, что придавало книге мрачный вид:

“Дорогому другу, Аркадию Эммануиловичу Мильчину, чтобы не был мрачным,— даже глядя на черный переплет этой книги и на многое другое — от автора признательного и не забывающего

Л. Ч.

9.VIII.63”

Такая надпись дорогого стоит: быть названным другом такого человека, как Лидия Корнеевна,— это дар, который я, по совести, все же не заслуживал. Да, в работе над этой книгой я изо всех сил старался соответствовать автору и быть действительным другом и помощником. Больше всего благодарила меня Лидия Корнеевна за то, что, когда некоторые места во 2-м издании книги вызвали недовольство цензора (особенно резво погулял красный карандаш по фрагментам рассказа о разгроме редакции Маршака в 1937 году, с арестами ее редакторов), я не опустил руки, не снял эти фрагменты, а камуфлирующими поправками сумел их отстоять. Но не такое уж это достижение.

За время подготовки 2-го издания продолжалась наша переписка, значение которой, как представляется мне, шире, чем документальные свидетельства творческой и издательской истории книги, что и побуждает меня привести письма Лидии Корнеевны почти целиком. Переписка приходилась на то время, в которое Лидия Корнеевна жила не в Москве.

В письме от 6 апреля 1961 года нашло отражение то, как трудно приходилось ей в писательстве из-за зрительного недуга:

“Глазам немного лучше. Над Герценом работать начала, то есть даже начала писать. От издательства пока вестей нет, и я стараюсь о нем не помнить и не думать. Ибо думать о нем — значит вспоминать о сроке”.

В мае 1962 года я получил от Лидии Корнеевны открытку в ответ на присланную подборку воспоминаний писателей, в редактировании произведений которых принимал участие С. Я. Маршак. Подборка называлась “О редакторском искусстве Маршака” и предназначалась для 4-го выпуска сборника “Редактор и книга”, где и была напечатана. Составил ее, проявив себя неутомимым организатором, В. И. Глоцер. Открытка интересна оценкой мемуаров писателей, которых Лидия Корнеевна великолепно знала, как и работу с ними С. Я. Маршака.

“3/V 62

Дорогой Аркадий Эммануилович. Спасибо за поздравление. И Вам желаю самого лучшего — и прежде всего толкового начальства. Спасибо и за посылку. Мы ее прочли с А<лександрой> И<осифовной> вместе и вразбивку. Шварц прекрасен. К моему удивлению, неплох Григорьев. Над остальными предстоит работать — Вам и авторам. У Ларри много неточностей; неясно, что Максимова — московский редактор, а не наш; язык С<амуила> Я<ковлевича> не тот: С<амуил> Я<ковлевич> не говорит “огрехи” и “предельно”. Будогоская не написана; конец там, где как раз все должно начаться. У Золотовского много чепухи. Но вот что будет трудно: все написали неверно о Т<амаре> Г<ригорьевне>, а этого не допустим ни мы с А<лександрой> И<осифовной>, ни С<амуил> Я<ковлевич>. Он никогда не даст ни строки в сборник, где так неверно о ней пишут... Приеду я 11 мая и сразу Вам позвоню. Встретимся — поговорим. От Пантелеева ответа пока нет; письмо С<амуила> Я<ковлевича> я Вам дам, переписав и показав ему. Жму руку. Ваша

Л. Чуковская”.

Некоторые пояснения: толкового начальства Лидия Корнеевна пожелала мне потому, что в то время сняли заведующего нашей редакцией Г. А. Виноградова; Александра Иосифовна — фольклористка, редактор маршаковской редакции

А. И. Любарская; Тамара Григорьевна — писательница, драматург Т. Г. Габбе, также редактор редакции Маршака, ей Лидия Корнеевна посвятила свою книгу “В лаборатории редактора”, назвав в посвящении замечательным редактором, редактором-художником.

По каким-то местам в страницах дополнений у меня были вопросы. На них Лидия Корнеевна ответила запиской:

“Ну вот, дорогой Аркадий Эммануилович, кажется, я справилась с этими страницами.

Тот вопрос, ответ на который внушал сомнение вам и С<амуилу> Я<ковлевичу>, я убрала. Ибо отвечать на него в этом месте мне не с руки.

Мелочи сделала.

Получили ли Вы мое письмо со ссылками? <...>

Л. Ч.

Переделкино 27/XII 62”

Вообще о том, что мое редакторское чтение все же принесло некоторую пользу и помогло Лидии Корнеевне уточнить и улучшить текст книги в частностях, можно судить и по другим ее ответам на мои вопросы и замечания. Записки эти, к сожалению, не датированы, но относятся, вероятнее всего, к работе над текстом 2-го издания.

“Посылаю Вам рукопись. Я поработала над ней сильно — и, кажется, к лучшему. <...>

Многие Ваши замечания, как Вы увидите, я приняла. Но не все. Главу 8 никуда нельзя сдвинуть. Она — естественное преддверие к разговору о повести. Но я совершенно изменила ее начало. Изменила и начало девятой — которое есть, в сущности, замаскированное продолжение восьмой.

Из последней главы убрала несколько абзацев и кое-что в ней тронула.

Иногда то, что Вы считаете повторением, я повторением не считаю.

Все Ваши пометки на полях я сохранила, чтобы Вам удобнее было проследить Вашу и мою работу. С той же целью посылаю Вам вынутые (и замененные) страницы: на них Ваш карандаш.

Пожалуйста, когда прочтете — позвоните мне”.

“Посылаю дополнения к примечаниям. Вероятно, и это не всё — но тут уж Вы мне должны будете подсказать, чего не хватает или что наврано. А у меня ведь нет перед глазами текста.

Страницы о разгроме редакции пришлю на днях. Меня, как всегда, режет машинистка.

Слушала Вл<адимира> Иос<ифовича>. Очень жалела, что слушаю, а не смотрю (нет 1-го экз.!) и что не сделала этого раньше. Фактически все это, как всегда у В<ладимира> И<осифовича> — правильно; ошибок я не приметила; но неуклюжести есть — словесные и тактические. Очень прошу снять об Ал<ександре> Иос<ифовне> Любарской — раз Будогоская не пишет о ней — сноска звучит нелепо. Да и сформулирована она неладно; что значит “вела”? и почему “интересно”?

Надо либо сказать точно, либо уж промолчать. А объяснять устройство редакции комментируемый материал не дает, пожалуй, повода.

Надо было (мне) просить Будогоскую написать об А<лександре> И<осифовне>! Тогда можно было бы и комментировать. А я вовремя не схватилась. Теперь выходит, что редактировали С<амуил> Я<ковлевич> и Т<амара> Г<ригорьевна>,

а “вела” А<лександра> И<осифовна>. Неладно”.

Для Лидии Корнеевны характерно было уважительное, внимательное отношение к читателям своей книги и к их письмам. У меня сохранилась одна ее записка — свидетельство такого рода:

“16/IX 63

Дорогой Аркадий Эммануилович! Возвращаю Вам письмо. Автору я ответила. Теперь подождем рукописей. Человек, по-видимому, умный и сердечный, но малокультурный”.

К сожалению, письмо этого читателя утонуло в архиве редакции, и я не могу его привести здесь.

Другая записка — отклик на другое читательское письмо:

“Дорогой Аркадий Эммануилович.

Когда я вижу на конверте Ваш почерк, я всегда знаю, что получу подарок.

В самом деле, и Ваше письмецо и Адриановой — это подарки. Когда-то Герцен писал о “религии понимания”. В сущности, каждый литератор берется за перо со скрытой жаждой обрести братьев. Все наши книги — письма к неизвестному другу. И когда друг откликается — тогда, значит, я жива, мы живы.

Как Вам работается? Рада была бы увидеть Вас. Я сейчас много в городе, на дачу не езжу. Приходите! <...>

25/IV 65”

М. Е. Адрианова, читательница из Ленинграда, хваля книгу (“Книга настолько хорошо и интересно написана, что я тут же позвонила Вам... чтобы сказать, что книга нужная, умная, хорошая”), выражала сожаление, “что название книги сужает круг читателей”, и уверенность, что ее “должны прочитать и знать учителя русского языка и литературы”. В связи с этим письмом я тогда написал Лидии Корнеевне, что “меня оно очень порадовало и подтвердило то, в чем я был убежден: “В лаборатории редактора” учит искусству художественного слова, его восприятию, пониманию его тонкостей, восполняя пробелы в литературно-художественном образовании обыкновенных читателей. Эта черта, особенность Вашей книги, все время оставалась незамеченной, и вот автор письма первый сказал о ней”.

Не могу не упомянуть здесь одно место в “Воспоминаниях” Э. Г. Бабаева (СПб., 2000), подтверждающее правоту М. Е. Адриановой:

“Не знаю, кто это придумал, что детям эвакуации не помешает филологическая прививка. Но руководительница Центрального дома художественного воспитания детей в Ташкенте устроила историко-литературный семинарий. <...>

Руководить семинаром поручили Лидии Корнеевне Чуковской. Теперь по справедливости надо было бы признаться в том, что если я стал доктором филологических наук и профессором МГУ, то, кажется, только потому, что посещал в те годы этот замечательный семинар”.

В 1966 году я общался с Лидией Корнеевной главным образом по телефону. Она в то время постоянно болела. Плохо было с сердцем, с глазами. Говорила, что работать почти не может и что от заветной мечты — книги о Герцене в “ЖЗЛ” вынуждена отказаться. Пусть читатель сам оценит, чего стоило Лидии Корнеевне на этом фоне выступить с открытыми письмами в защиту Синявского и Даниэля, Сахарова, Солженицына.

Последнее письмо ко мне Лидия Корнеевна написала уже в 1969 году, когда у нее возникло желание и необходимость подготовить 3-е издание книги “В лаборатории редактора”. У нас в издательской практике было принято, прежде чем принять решение о переиздании какой-либо книги, послать запрос в Союзкнигу о том, распродано ли предыдущее издание. При утверждении тематических планов в Госкомиздате это проверялось в присутствии представителей Союзкниги. К сожалению, ответ Союзкниги был неутешительным: в книготорговой сети книга еще была в наличии, хотя, думаю, в небольшом количестве экземпляров. Да и говорило это не столько об отсутствии спроса на книгу, сколько об ошибочном распределении книги по книготоргам и магазинам: туда, где мало ее потенциальных читателей, послано избыточное число экземпляров, а туда, где таких покупателей много,— считанные экземпляры. Но рассчитывать на переиздание при таком обстоятельстве было нечего. Да и в том случае, если бы книга была распродана, вряд ли она прошла бы через внутрииздательское и комитетское сито при обсуждении и утверждении планов: Лидия Корнеевна уже стала тогда для властей предержащих нежелательным автором.

Было очень горько отвечать отказом, но ничего другого сделать было нельзя. На мое письмо с отказом Лидия Корнеевна ответила так:

“8/XI 69.

Дорогой Аркадий Эммануилович.

Спасибо Вам за слова сочувствия и соболезнования. Знаю, что они искренни.

О книге моей — пусть так, ничего сейчас не поделаешь. Разумеется, то, что она не разошлась (хотя у меня кипа читательских писем с просьбой прислать ее) — подстроено или, как сейчас любят говорить, “неслучайно”.

Пусть так. Это последнее из моих огорчений. Не огорчайтесь и Вы.

Крепко жму Вашу руку. Будьте здоровы.

Преданная Вам Лидия Чуковская”.

И тут я не могу не покаяться, так как после этого я перестал посещать Лидию Корнеевну, сначала не желая ее беспокоить и совестясь за отказ, а затем из страха нажить неприятности и лишиться работы. Конечно, у нас уже не было деловых причин для общения, но ведь и раньше наши встречи и беседы были вызваны не только деловыми нуждами. Так, в угоду собственному благополучию я, в сущности, пренебрег, не скажу — дружбой, но добрыми отношениями с замечательным человеком, настоящей совестью нации. Потерял только я.

До сих пор с горечью и болью вспоминаю об этом. И когда в 1990 году вышел составленный мною сборник “Писатели советуют, негодуют, благодарят”, который Лидию Корнеевну не мог не заинтересовать, я так и не решился послать ей этот сборник, как мне этого ни хотелось, как ни важно было услышать ее мнение об этой книге, итоге многолетнего труда, замысел которого был навеян также и книгой “В лаборатории редактора”. Мне стыдно было напрашиваться на какое бы то ни было внимание к себе после более чем двух десятилетий молчания. Так и не послал. Посчитал, что не имею морального права.

В новое время книгу “В лаборатории редактора” вытеснили в литературном наследии Лидии Чуковской ее публицистические и художественные произведения, сделавшие ее всемирно известным человеком. Книга была насильно изъята из активной жизни, и новые поколения издателей и редакторов ее не знают, а им бы очень полезно было ее прочитать. Конечно, некоторые следы времени Лидия Корнеевна, будь она жива, постаралась бы убрать, но и в таком виде эта страстная книга в защиту искусства слова, писателя и читателя одновременно, ратующая за редактора-творца, редактора-художника, настоящего друга автора, остается современной и нужной.