Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2001, 5

Геопоэтический референдум

о сб. “Пре-красны вы, брега Тавриды...”

Геопоэтический референдум

ПРЕКРАСНЫ ВЫ, БРЕГА ТАВРИДЫ: Крым в русской поэзии. Составление, предисловие, примечания В. Б. Коробова. М., 2000.

Так получилось, что чтение этой поэтической антологии совпало у меня с редакторской работой над сборником “Новые идеи в методологии биологии”, подготовленным Институтом философии РАН (для издательства с загадочным названием “Эдиториал УРСС”), что и стало поводом для небольшого ноосферного введения.

Известно, что при переходе от одного уровня организации материи к другому ключевую роль играют “взрывные” бифуркационные процессы. В результате Большого космологического взрыва образовалась крупномасштабная (ячеистая) структура Вселенной. Итогом Большого биологического взрыва стало появление монолита жизни с его многоуровневой структурой организации и все более ускоренным развитием.

Большой ноосферный взрыв — “точка Омега” — соответствует духовно-культурному информационному уровню организации живого. От устного творчества (легенд и мифов) древнего мира система развивалась здесь в направлении создания мировой информационной сети, связывающей в единое целое монолит разума.

Как Большой биологический взрыв повлек за собой многообразие уровней организации живого, так и Большой ноосферный взрыв должен дать начало серии различных уровней. В настоящее время мы, возможно, наблюдаем новую ступень развития в рамках ноосферного уровня — виртуальный уровень, явление не материальное, но оказывающее большое влияние на действительность.

Текущие российские “взрывные” процессы делают Крым, где “над морем черным и глухим” “обрывается” уже не Россия, хотя “море Черное” по-прежнему “шумит у изголовья”, явлением вполне виртуальным, требующим осмысления именно на ноосферном уровне, с использованием соответствующей терминологии. Антология Крымского “космопоэтического шока”, как выразился один славист в заявке на доклад, который он хотел прочитать в Доме-музее Волошина в Коктебеле, но так и не доехал туда, дает для этого повод.

Отказавшись от строго “антологического” подхода к сборнику, охватывающему посвященные Крыму стихи, начиная с “времен Очакова”, обратимся сразу же к стихотворению “Базар в Ялте” самого составителя Владимира Коробова, одно время поработавшего садовником в ялтинском Доме-музее Чехова.

О, рынок земной! Допотопность базара,
Кричащая ярость, возвышенный быт,
Обыденность чуда, божественность дара,
Твой смысл не банален и стиль не избит!
Пусть в небе летят над тобой самолеты,
Проносятся мимо, свистя, поезда,—
Устройство твое совершенно, как соты,
Прекрасна людская твоя суета!

Невиданная в русской поэзии, склонной после Пушкина вступать с “прибоем рынка в поединок”, “похвала базару”, пусть и экзотическому, противоречит последующему его сравнению с калейдоскопом. Калейдоскоп не только представляет в своей основе космополитическую горсть стеклышек, но и построен на чистой игре случая, тогда как ячеистые “соты” рынка имеют более или менее познаваемые земные законы. Вероятно, предчувствие обмана таилось в извне навязанном отождествлении овощного и фруктового изобилия с так же утрясаемой “дружбой народов”, что проявилось в рифмах: баклажаны — страны, лук — круг. Референдум, отвлекаясь от конкретного содержания стихотворения, был бы лучшим проявлением законов “земного рынка” в геополитическом измерении, но эти баклажаны оказались слишком зелены для свободного выбора соуса, разве что отдельные луковицы, нарушая новый паспортный режим, выскальзывают за пределы предназначенного круга.

В антологии всего два стихотворения Инны Лиснянской, и они — как два противоположных пейзажных вектора традиционной парадигмы “поэтом можешь ты не быть”. Во “Впервые в Крыму” (1983) поэтесса отпускает на волю морских волн “рифмы мои простодушные, будто дельфины”, а сама тоскует “вместе с горами, и морем, и небом” по изгнанным отсюда “ласточкобровым женам, мужам и младенцам”. А в послании “В Киев Евдокии” (1996) рифмы не разбегаются, а сосредоточиваются, и уже по другому поводу.

Если бы шуба расползлась по швам,
Я бы сказала: ну что ж, обойдемся без шубы.
Ну а без Крыма? Мучительно русским словам
Знать, что они на сегодня беспомощно-грубы.

Видимо, под наплывом такой “беспомощной грубости” Геннадий Фролов в своем “Крыме” пробует поднять “из гроба”, как комбат из окопа, тень послепетровского временщика XVIII века Миниха, который некогда в ходе своего ответного набега на Крым сжег дотла города и села “ласточкобрового” наро-да — и уморил половину собственной армии. Составитель полагает, что собранная им антология оспоривает утверждение Максимилиана Волошина (см. статью “Культура, искусство, памятники Крыма”): “...отношение русских художников к Крыму было отношением туристов, просматривающих прославленные своей живописностью места”. Однако приведенный образец огрубленной, пытающейся историософствовать “туристичности” еще более непригляден, да и, пожалуй, опасен, чем былое обилие “восклицательных знаков в стихах”, “как в картинах тощих ялтинских кипарисов”. Налицо несоответствие метафоричности современному информационному уровню, порождающее ложную виртуальность.

Примером новейшей просвещенной “лояльности” к местным реалиям оказывается вскользь брошенное в ностальгическом ноктюрне Татьяны Бек о “маргинальной вечности”, лежащей на руинах Союза, выражение “Таврида татарская”. Ведь Таврида — это сугубо российское изобретение, татарским может быть только Крым. Между прочим, когда я назвал свою брошюру о литературном Колумбе Крыма Семене Боброве “Первый поэт Тавриды” (Симферополь, 1991), в мой адрес тоже последовал упрек. Он был высказан одним записным защитником крымско-татарского народа, оставившим на время стезю скандинавских исследований. Остепененный “варяг” заявил, что своим названием я преступно игнорирую произведения средневековых крымско-татарских поэтов, написанные арабской вязью (каковой оппонент, по собственному признанию, тоже не владеет). Но все это (и “Семь планет” Сеида Мухаммеда Риза, и текущие газетные перлы) — явления, условно выражаясь, общекрымские, но не таврические, ибо Таврида — достаточно замкнутая мифологема, способная, естественно, взаимодействовать с иной мифологией, но на основе стилистической выдержанности. Внутри ее возможны и свои переоткрытия уже открытого в другом контексте.

Чем больше я читал современный раздел антологии, тем чаще возвращался к волошинской статье (замечу, что многие цитаты из этого, как теперь выясняется из ряда источников, “украинского поэта” весьма активно используются идеологами самых разных националистических направлений). “Трудно считать приобщением к русской культуре то обстоятельство, что Крым посетило в качестве туристов или путешественников несколько больших русских поэтов и что сюда приезжали умирать от туберкулеза замечательные люди”. Михаил Синельников в складывающейся в некую ноосферную минипоэму стихотворной подборке будто перекликается с этими, конечно же, спорными словами, рифмуя античные мифологемы и реалии с новейшими экологическими проблемами.

Я познал это море, постиг божество
Пожилое, больное,
Я тебя забывал, обнимая его,
Засыпая на зное.

Здесь фелуки в сиреневом меркли дыму,
Исчезали триеры,
И всегда, и всегда изменяли ему,
И не ведали веры.

Мне уже не достанется рыбы живой,
Самоцветов и мидий,
Словно тени прошли в синеву синевой
Одиссей и Овидий.

Мотив “лживых холмов”, порождающих бесконечную цепь ассоциаций-перевоплощений, нарастает в стихотворении “Мыс Хамелеон”, оборачивающийся то Фермопилами, то японскими отмелями, то — уже вне волошинского контекста, а в соответствии с читательскими интересами подруги — норвежским фиордом. А в стихотворении “Крым”, реалистически воспроизводящем довольно безотрадный пейзаж татарского новостроя со злыми, “проглотившими уши и хвост” собаками, Синельников неожиданно и неотвратимо использует ключевое здесь слово, обозначающее уже не поверхностный, а качественный сдвиг в сознании:

Время черпалось полною мерой,
Не успеешь души уберечь...
И к Аллаху из хижины серой,
Изменяя состав ноосферы,
Возлетает гортанная речь.

Юрия Кублановского на морщинистом, меняющем лишь окраску да местные денежные единицы мысе Хамелеон “палило солнце огнем кремаций”. Собрать в качественно целое поток уцелевших при таком эсхатологическом солнцепеке ассоциаций, обрамленных “выводком шелковистых пугливых бабочек”, помогли ве─сти издалека, и даже не из России.

И лишь в мозгу кое-как крутилось,
что зло вовсю наступает и
его количество уплотнилось,
и сдали Косово холуи.

Это сугубо метафизическая загадка: может ли количественное уплотнение зла привести к качеству добра? Но рифма на союз “и” — находка. Есть “и”, пусть и с “холуями”,— значит, тема не закрыта.

Если у Мандельштама Россия еще только “обрывалась над морем Черным и глухим”, то Людмила Абаева старается рассмотреть само существо этого обрыва, покрытого тихой “украинской ночью”.

По водам Черного пошарили лучом
и спрятались в ночи сторожевые
не псы, но корабли, но боевые
послушники с трезубцем и мечом.

На этом фоне поразительно, что и сейчас русский поэт в Крыму способен испытывать вполне уютные домашние настроения, как об этом свидетельствует опыт Ильи Фаликова.

Сладкую слезу мою с налету
размешав строительной слюной,
ласточка уносит эту ноту
в желтый рот младенца надо мной.

Поэтические слезы и геополитические слюни — главные составляющие сот и ячеек текущей “туристической” крымской геопоэтики (термин этот — очевидный синоним понятия “ноосфера”).

Антология-референдум — на началах одномандатности — дает голос и ряду крымских поэтов. Вот Владимир Грачев выражает вполне ноосферное сожаление:

Покой и царство тишины
Под сенью дремлющего парка.
Вы спите, пинии?.. мне жалко,
Что не увижу ваши сны.

Может быть, это и есть то направление изнутри прорастающей крымской поэзии, о котором мечтал Волошин? Но в таком случае сама ментальность тех, кто реший.

Коробову ли не знать, через какие невероятные коллизии прошло и вследствие этого какую роль сыграло для становления внутрикрымского поэтического “мы” такое четверостишие Грачева.

Мы не песок — он более сыпуч.
Мы не вода — она всегда иная.
Мы — пыль, когда нас освещает луч.
Не точка мы, а только запятая.

В 70—80-е годы деятельность КГБ в Крыму отличалась особенной литературоцентричностью. Не так давно на страницах “Русской мысли” волошиновед, первый директор Дома-музея Волошина в Коктебеле, Владимир Купченко рассказал о том, как долгий обыск в Доме поэта (представители власти тогда впервые решились переступить его порог) совпал с разоблачительным фельетоном в журнале “Крокодил”. Может быть, придет время и для поучительного с социологической и с культурологической точек зрения исследования, сколько звездочек на погоны принесло тут хождение одной фотокопии романа Александра Солженицына “Раковый корпус” или магнитофонной кассеты с песнями Александра Галича. Изъятый у Грачева личный дневник стал для чекистов региональным заменителем дневников Михаила Кузмина и породил, кажется, не меньшую цепную реакцию менее громких “дел”. Через несколько лет органы, неустанно следившие за поэтом, заинтересовались и его поэтической строкой: “Мы — пыль”,— не в меньшей степени, чем привозным самиздатом. Рукописи многих начинающих поэтов через их посредничество попали тогда в редакцию газеты “Крымский комсомолец”, где вышел одноименный погромный фельетон как знак начала очередной региональной “охоты за ведьмами” (одним из персонажей которого, кстати, стал и составитель обозреваемой антологии). К счастью (во всяком случае, для отмеченных таким вниманием поэтов), перестройка уже началась, и все ограничилось только фельетоном.

Как бы то ни было, заветы Волошина сбываются, и российско-крымская виртуальность встречается теперь и с местной виртуальной ноосферностью. Быть теперь Крыму в русской поэзии вечным геопоэтическим референдумом с его буквой свободы и закона.

Александр ЛЮСЫЙ

Версия для печати