Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2001, 11

То, чего не было,- не забывается

Считается, что жанр альтернативной истории принадлежит к так называемой фантастике.

Фантастика возникла в христианском регионе мира в первой половине ХIХ века, то есть как раз в ту пору, когда этот мир пережил (и еще продолжал переживать) обвальную секуляризацию. Французская революция провозгласила царство Разума. Фантастика на конкретных примерах принялась показывать, как этот разум может быть применен.

От описания тех или иных грядущих в близком будущем научно-технических новшеств она очень быстро перешла к описанию трансформированного научно-техническим и социальным прогрессом мира в целом — и как раз тогда, когда заменой религии для очень многих стала вера в ту или иную модель будущего. Это не может быть случайным, и на этом стоит остановиться чуть подробнее.

Выбив авторитет Христа из-под морали, развитие культуры фактически сделало мораль недееспособной, превратило ее в набор мертвых словесных штампов, совершенно беззащитных перед издевательствами живущих здравым смыслом прагматиков. Это поставило общество перед ужасной перспективой, сформулированной Достоевским: если Бога нет, то все дозволено. Позволить этой перспективе реализоваться культура, безусловно, не могла.

Именно в это время европейская цивилизация выдвинула совершенно новую концепцию истории. Согласно ей, история не есть топтание на месте или бег по кругу, но поступательный и в значительной степени управляемый процесс восхождения из мира менее совершенного в мир более совершенный. Не стоит сейчас касаться вопроса о том, верна ли вообще эта концепция. Для нас сейчас важно лишь то, что именно она позволила приступить к отысканию качественно новых, секуляризованных богов, объединяющих людей в способные к беспредельному расширению братства по совершенно новому принципу. Боги эти — модели посюстороннего будущего.

Стоит предложить некий вариант будущего общественного устройства, с той или иной степенью наукообразной убедительности доказать его возможность и желательность — и, буде найдутся люди, для которых это будущее окажется эмоционально притягательным, которые захотят общими усилиями попытаться достичь его, все они окажутся братьями по этой новой вере, дающей, как и всякая чисто религиозная вера, столь необходимый индивидууму надындивидуальный смысл бытия. И если брат поведет себя по отношению к брату аморально, суперавторитет накажет: желаемое всеми братьями будущее может не сбыться.

Очень показательно, что эти, так сказать, религии третьего уровня возникли именно в христианском регионе, с одной стороны, знавшем только сверхъестественную опору морали, а с другой — докатившемся до массового безбожия. Дальнему Востоку новая секуляризованная этика была ни к чему, она испокон веков там существовала, разработанная еще конфуцианством, и опиралась на двуединый посюсторонний суперавторитет государство/семья. Мусульманскому региону секуляризованная этика тоже была не нужна — там не произошло обвальной атеизации. А вот европейская цивилизация оказалась в безвыходном положении; кружить по плоскости стало уже негде, пришлось вспрыгивать на новую ступень, а там, разумеется, поджидали новые проблемы. Как и при всяком качественном скачке, предвидеть их заранее было невозможно. И тем более невозможно было разработать заблаговременно методики их разрешения.

Серьезная фантастика — тоже практически исключительно детище христианского культурного региона. По-моему, это не может быть простым совпадением.

Именно фантастика оказалась максимально эмоциональным и образным, метафоричным, абстрагированным от конкретики переходным периодом из реального бытия в мир иной, а как раз этим требованиям и должны отвечать сакральные тексты — описательством этого самого мира иного.

По сути дела, беллетризованное описание желательных и нежелательных миров есть не что иное, как молитва о ниспослании чего-то или обережении от чего-то. Эмоции читателей здесь сходны с эмоциями прихожан во время коллективного богослужения. Серьезная фантастика при всей привычно приписываемой ей научности или хотя бы рациональности является самым религиозным видом литературы после собственно религиозной литературы. Является шапкой-невидимой, маскхалатом, в котором религия проникла в мир атеистов, нуждающихся тем не менее в объединительной вере и получающих ее в виде вариантов будущего, которого мы хотим и которого мы не хотим.

В этом смысле фантастика полностью лежит в русле древнейшей традиции, загадочным образом присущей нашему духу. Дескать, стоит только убедительно и заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым отчасти создается реально, во всяком случае, резко повышается вероятность его реального возникновения в ближайшем будущем; а стоит убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как оно предотвращается, ему перекрывается вход в реальный мир. Мы тащим эту убежденность еще из пещер, где наши пращуры прокалывали черточками копий нарисованных мамонтов, уверенные, что это поможет завтра на охоте, и твердо верили, что стоит только узнать подлинное имя злого духа и произнести его, окаянный тут же подчинится и станет безопасен. Когда Брэдбери произнес свою знаменитую фразу “Фантасты не предсказывают будущее, они его предотвращают”, он не кокетничал; более или менее сознательно он имел в виду именно это шаманство и заклинательство. Но, коль скоро предполагается, что фантастике доступно предотвращать то, что автор считает плохим, ровно с той же степенью вероятности можно предположить, что ей доступно и созидать то, что автор считает хорошим.

Альтернативные истории являются частным случаем реализации этого подхода в нынешних условиях, когда большинством мыслящих читателей стал осознаваться или по крайней мере четко ощущаться тот факт, что научно-технический прогресс не меняет общества сам по себе качественным образом. Средства становятся новыми, но цели остаются прежними; а говорить о прогрессе всерьез имеет смысл лишь применительно к качественным изменениям целей.

И поэтому теперь трансформированные миры часто возникают в воображении автора и затем в его произведении не вследствие воздействия прогресса, не путем перенесения действия в ту или иную модель линейно возникшего будущего, а иным образом: при попытке смоделировать более или менее современную нашему времени, текущему, так сказать, моменту, историческую ситуацию, возникшую в результате какого-то мощного, масштабного “а если бы?”. Насколько мне известно, первым всерьез начал эти интеллектуальные игры замечательный историк Тойнби; несколькими десятилетиями спустя его методика была взята на вооружение сонмом писателей самого разного уровня дарования и самых разных взглядов.

Судя не по ширпотребу, а по наиболее значительным, пиковым произведениям этого жанра, можно сказать, что сам по себе жанр альтернативной истории является третьей и высшей формой осмысления исторического материала.

Действительно, история — наука, в которой оценочный элемент не может не присутствовать хотя бы в скрытой форме. Даже работа с источниками и их перевод не могут считаться абсолютно беспристрастными. В той или иной степени мы вкладываем в создаваемые переводы свои интерпретации, возникающие под воздействием того, что мы думаем об эпохе создания данного текста, и того, как мы представляем себе исторический процесс в целом.

Пример могу привести прежде всего из близкой мне области, касающейся юридических текстов средневекового Китая. В уголовном кодексе династии Тан часто употребляется иероглиф, означающий, вообще говоря, момент соответствия: такой-то ситуации соответствует такое-то действие, в такой-то ситуации надлежит поступать так-то и так-то. В англоязычной литературе этот иероглиф зачастую переводят двумя разными оборотами. Если речь, по мнению переводчика, идет о чем-то, что в пользу индивидуума, он переводится как “имеет право”, если не в пользу — как “должен быть наказан”.

Сюда, прямо в перевод источника, привносится представление нынешнего западного переводчика о том, что человеку на пользу и что во вред. Не говоря уж о вкраплении в древний азиатский текст современного атлантического представления о правах человека.

Еще в большей степени все подобные издержки присущи концептуальным теоретическим трудам. Здесь без привнесения индивидуальных представлений о том, что для истории данной страны в данный момент хорошо, а что плохо, не пишется ни одной серьезной работы. Более того, в памяти оседают как значительные, крупные, оставляющие в науке след именно те работы, в которых оценочный, субъективный мотив присутствует наиболее ярко. Вспомнить хотя бы работы Льва Гумилева.

В альтернативной истории этот момент не маскируют и не стесняются его. Наоборот, конструирование положительной или отрицательной альтернативной модели просто невозможно без того, чтобы писатель не дал волю собственным представлениям о том, что такое хорошо и что такое плохо в истории вообще и в истории фигурирующей в его произведении страны в частности.

Конечно, уровень исторической грамотности, как и уровень литературных дарований, у всех различен. Но мы говорим по гамбургскому счету, и поделки вообще не входят в круг рассмотрения.

Однако, оговорюсь сразу, даже эти самые поделки существенны в качестве одного из параметров овеществленной и прошедшей через переработку массовым сознанием памяти народа, потому что они тоже (а зачастую именно они — в силу своей невольной прямоты и аляповатой откровенности) отражают коллективные представления определенных групп населения, что должно было бы случиться, а что не должно. Чего люди хотят от истории, а чего не хотят. Если бы эти представления не были коллективными, соответствующие произведения просто не пользовались бы спросом у читателей.

Более или менее серьезные книги как нельзя лучше отражают коллективные чаяния и страхи, связанные с вариантами исторического развития, пусть не осуществившимися в прошлом, но еще вполне способными так или иначе осуществиться в будущем. Просто описание их как уже свершившихся делает подачу материала куда более наглядной, эмоционально убедительной, художественной. Не умозрительной, а переживаемой.

Разумеется, степень художественности того или иного текста в огромной степени определяется степенью художественности языка, на котором данный текст написан. Языковая упрощенность — одно из главных обвинений, предъявляемых серьезной критикой фантастике в целом и жанру альтернативных историй в частности. Но не секрет, что существует железный обоюдоострый закон: чтобы произведение читалось, самый обыденный мир следует описывать самыми необычными словами и самый необычный мир следует описывать самыми обыденными словами. Тот, кто пытается идти наперекор, в первом случае пишет полную серятину, годную разве лишь для использования, что называется, “от мозгов”, во втором же — невразумительную шараду, обреченную в лучшем случае циркулировать только в узком кругу специализирующихся именно на таких шарадах эстетов. Как провести свой труд между Сциллой и Харибдой серятины и шарады — в соответствии с тем, для кого он пишет, и в меру своего дарования,— каждый автор решает сам. Идеального, общего на все случаи рецепта тут нет и быть не может, а риск свалиться с лезвия бритвы вправо ли, влево даже самым талантливым писателем никогда не может быть сведен к нулю.

Весьма популярным в последние годы в фантастике стало создание альтернативных моделей более или менее современного состояния России. Что было бы, если?.. Если бы не революция 17-го года? Если бы не Великая Отечественная война? Если бы не взорвали Александра Второго?

Это вполне объяснимо. Поиск причин и анализ следствий судорожного и криволинейного, во многом даже замкнутого в некий порочный круг развития нашей страны, в широких кругах людей, которые еще хоть как-то сохранили привычку к чтению, не могли не принять подобных форм.

Именно здесь коллективная память нации и ее коллективное же осмысление проявляются особенно ярко. Не в дискуссиях среди высших интеллектуалов, которые доступны относительно немногим. Не в межпартийной и до крайности политизированной и заторгованной ругани, не в стычках ангажированных журналистов, которым уже почти никто не верит.

Именно здесь.

Я не могу, да и не хочу давать сколько-нибудь объемистый перечень таких произведений. Им несть числа; собственно, большинство хороших современных писателей из тех, что критика относит к фантастам, либо работает в жанре альтернативной истории регулярно, либо хоть изредка отдает ему дань. К тому же перечень — это всегда в завуалированной форме ранжир; а я не имею ни малейшего права расставлять своих коллег по росту. Тем более что я сам — заядлый альтернативщик, а стало быть, почти наверняка окажусь пристрастен.

Интереснее, на мой взгляд, привести буквально два-три полярных примера.

Например, производящая сильное впечатление и эмоционально действительно мощная повесть Василия Щепетнева “Шестая часть тьмы”. Она представляет собою перебор вариантов современного состояния России — логически малосвязанных один с другим, но в равной степени чрезвычайно отталкивающих и пугающих. Автор не углубляется в проработку того, какое именно “а если бы” привело к тому или иному варианту; один из них настолько альтернативен, что в нем Россия — империя Романовых — воюет с коммунистической Европой, в сердце которой окопался Ленин. Но даже в этом варианте Россия — все равно царство тьмы; как бы ни сложилась ее история, какие бы силы в России ни возобладали, по каким-то трансцендентным причинам страны хуже и страшнее ее в мире нет и быть не может.

Как ни относись к подобной концепции, нет сомнения, что подобное отношение к своей стране в наше время чрезвычайно характерно для многих населяющих ее людей. Щепетнев овеществил это отношение, придал ему вкус, запах и цвет; каждый, кто даст себе труд прочесть его повесть, прислушается к себе: я это чувствую? Я тоже это чувствую, как чувствует автор? Или я чувствую иначе?

Или многотомная эпопея с детства любимого мною Кира Булычева “Река Хронос”, часть “Заповедник для академиков”. Историческая развилка обозначена совершенно конкретно: сталинский СССР первым занялся разработкой ядерного оружия, в 1939 году уже испытал первую атомную бомбу (естественно, на узниках ГУЛАГа), Гитлер с перепугу напал на Польшу на несколько месяцев раньше, чем это произошло в реальности, Сталин вторую свою атомную бомбу зачем-то сбросил прямо на Варшаву, и по случайности в это время там оказался и Гитлер. По неграмотности своих спецов вскоре и сам Сталин умер от лучевой болезни. А конец — вообще делу венец, хеппи-энд таков: узнавшие местоположение советского ядерного полигона англо-американцы подняли в воздух армады своих бомбовозов и сровняли этот полигон с землей.

На мой взгляд, автора за этот роман следовало бы премировать турпоездкой в Югославию в период натовских бомбардировок, а там и пригласить на прием в китайское посольство минуты за три до того, как в него угодила битком набитая правами человека высокоточная американская ракета. Но это — чисто эмоционально; дойди до дела, я вряд ли оказался бы таким садистом. А вот то, что созданная автором модель является квинтэссенцией интеллигентского мифа,— это уже не эмоции, это факт.

Тут и страх перед собственной страной — страх, в значительной степени вскормленный реальной ее историей и все же гипертрофированный, совершенно панический и иррациональный.

Этой стране ничего нельзя, от нее один вред и ужас.

Тут и обожествление англо-американского центра силы. Автор, профессиональный историк, не мог не знать, что в тридцать девятом году англо-американцы сами никуда и ни за что бы с бомбами не полетели — не было ни возможностей, ни воли. Автор не может не знать, что первыми атомную бомбу по живым людям применили именно США. И тем не менее создается впечатление, будто Америка и Англия являются для него неоспоримым и конечным идеалом — как военно-техническим, так и этическим; даже Хиросима, прямо в тексте не упоминаемая, ощущается чем-то вроде выдумки сталинской пропаганды.

Этим странам все можно, от них — только польза и счастье.

Нет нужды говорить, насколько распространены сейчас — а тем более сколь они были распространены лет пять — семь назад — подобные взгляды. Честь и хвала Булычеву за то, что он воплотил их в столь ярких и эмоциональных образах. Гипертрофия и гротеск здесь почти абсолютны. Ни один правозащитник даже в тысяче речей перед телеобъективами не сумел бы этого сделать. Это не политика, не публицистика, не кухонное перемывание костей — это Большая Литература.

Противоположный подход к диалогу-поединку России и евроатлантического ареала ярче всего на данный момент иллюстрирует, по моему разумению, эпопея “Плохих людей нет”, вокруг которой поднялся сейчас изрядный шум. Начав выходить в питерском издательстве “Азбука” в ноябре 2000 года, этот ни на что не похожий сериал к ноябрю 2001 года насчитывает уже четыре опубликованные книги: “Дело жадного варвара”, “Дело незалежных дервишей”, “Дело о полку Игореве” и “Дело лис-оборотней”; у сериала есть и свой сайт в Интернете: http://www.orduss.ru. К ее созданию я, однако, имею определенное отношение, а потому никак не могу ее оценивать публично.

Подытоживая, можно сказать следующее.

Альтернативные истории ценны для нас тем, что они, во-первых, как нельзя лучше фиксируют уровень исторической грамотности тех или иных групп населения.

Во-вторых, они с полной откровенностью демонстрируют характер и эмоциональную интенсивность отношения этих самых групп к тем или иным реальным и полуреальным или даже вполне вымышленным историческим событиям.

И, наконец, в-третьих, с предельно возможной откровенностью обнажают исторические ожидания и фобии этих же самых групп.

Ни один другой вид исторического и историографического творчества на такое не способен.

Версия для печати