Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2001, 11

Древний Человек в Городе

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ИСТОРИЯ НАОБОРОТ

  Чтобы было все понятно
надо жить начать обратно
и ходить гулять в леса
обрывая волоса.
      А. Введенский

Глава первая. Я

“Да нет же, никакой я не приглашенный профессор,— пытался объяснять я сопровождающему меня молодому человеку.— Меня сюда никто не приглашал. Как я вам уже говорил, приглашен был Гутман, мой старый друг из России, хотя вы совсем не обязаны знать, что это такое — Россия, я имею в виду. Он-то и попросил Директорат Университета разрешить приехать и мне. Так что я, собственно, никто. Но чтобы вам было удобнее, раз уж вы были настолько любезны, что меня встретили, зовите меня “Гость”. Тем более что мои имя и фамилия так трудно произносимы на вашем языке, столь счастливо не ведающем двойных и тройных сочетаний согласных. Кстати, а как вас самого прикажете называть?”

Продолжая вести машину, молодой человек осторожно вынул из моих пальцев недокуренную сигарету, тщательно загасил ее в пепельнице, откинулся на сиденьи так, что его затылок уперся в заднее стекло, и, почти лежа, лихорадочно заговорил: “Прекрасно, господин приглашенный профессор, даже не приглашенный, но пригласивший себя через третье лицо, Гость с именем, не произносимым вследствие индоевропейской принадлежности русского языка! Прекрасно, я тоже вроде вас. Мое имя — Тэн, хотя это не имя, а прозвище, точнее, титул, довольно трудно объяснимый, да к тому же едва ли принадлежащий мне по праву. Тэн — это нечто вроде наследственного духовного пэра, жрец-виконт, так сказать. Мой старший дядя и был таковым: он не только совершал таинства Вспоминания Другого, будучи при этом президентом страховой компании, но и являлся главой нашего жреческого рода. Я же Тэн только потому, что у дяди не было сыновей, но я — не глава рода, так как мой отец еще жив, и, кроме того, я не могу совершать литургию, ибо этому не обучен, даже Посвящения не прошел. Тэном меня зовут все в семье и вокруг семьи. Другие зовут меня “Студент”, что тоже не соответствует действительности, поскольку я уже пять лет как закончил политехникум и работаю в одной химической фирме. Не говоря уже о том, что студентами здесь называют только студентов гуманитарных школ Университета. Что касается моего НАСТОЯЩЕГО имени, то оно не только не имеет значения для нашего краткого знакомства, но и не должно произноситься в присутствии нечленов рода. И встретил я вас по просьбе профессора Каматэра, пригласившего сюда вашего Гутмана. Больше просто некому было, ибо все панически боятся пропустить хоть одно слово из гутмановского доклада “Расшифровка истории в терминах культуры и обихода сегодняшнего дня” и каматэровского содоклада “История и математический догматизм”. К чему, как вы понимаете, я не имею никакого отношения, если не считать элементарных компьютерных расчетов, которые я сделал для Каматэра. Сейчас мы въезжаем на Первую Вертикаль. Выше подниматься разрешено только электрокарам. Запрет распространяется на самолеты и вертолеты, которые не имеют права пролетать над этим местом, а также на любые подземные работы”.

Я — удивленно: “Как это вас еще не проглотили с такими запретами?” — “Мы — непроглатываемы. Но нас может затянуть в воронку нашей собственной судьбы, и никакие наши запреты нас не спасут. Боже, что это я несу! Не вздумайте здесь курить. Выше этой черты — видите фиолетовую полосу на дороге? — курить, пить и есть категорически запрещено, вплоть до въезда в Университет. Нет, нет, машины здесь не запирают — к ним никто не притронется, мы воруем другое. Боже, что я опять несу! Вот наш электрокар. Через двадцать пять минут подъема мы — в Университете. Не думайте, что здесь тяжело дышать от высоты. Она ничтожна даже в сравнении с Монбланом, не говоря об Эвересте,— не более полутора тысяч ярдов”.— “Мне не тяжело. Я опьянен красотой горы, и леса, и жизни здесь...” — “Не торопитесь, не торопитесь. Когда ваше эстетическое опьянение дойдет до точки, вам действительно придется напиться”.— “Я не хочу напиваться”.— “Подождите, еще как напьетесь! С теми же Гутманом и Каматэром. Не со мной. Я и так в тяжелом похмелье”.

Мы пьем кофе в салоне, куда транслируется семинар из соседнего зала.

“Но откуда у вас такой великолепный неслыханный английский? — не удержался я.— И как это возможно в столь отдаленном, ну, скажем, от ВСЕГО, месте?” — “Это — наш древний способ ВХОЖДЕНИЯ в язык. Именно вхождения, а не изучения. Ну только чтобы дать приблизительное представление: каждый день занятия чужим языком — как целый ЭПИЗОД ИЗ ЖИЗНИ, в который входят все возможные в нем слова, обороты и фразы, простые и сложные, а также неязыковые образы и жизненные ситуации. Мы не учим в отдельности ни лексики, ни грамматики, ни синтаксиса, ни идиоматических выражений, ни даже отдельных кусков текста, а, что называется, ВЖИВАЕМСЯ”.

“История может быть прочитана как одно слово,— несся из репродуктора уверенно-заикающийся голос Гутмана,— если, конечно, остались те, кто знает язык и может это слово прочесть. История есть КОНЕЧНЫЙ ТЕКСТ, но фактически она не может существовать без минимального знания об этом тексте, то есть без КУЛЬТУРЫ. Тенденция к такому знанию также является культурным феноменом...” — “Ваш культурный феномен — спонтанен,— высоким голосом отвечал Каматэр.— Я вижу иные возможности восстановления фактического хода событий. Поэтому я решил для начала выбрать такие события, невозможность которых почти очевидна. Для этого было необходимо просчитать вероятности ряда других событий...”

“Что я для него и сделал,— сухо заметил Студент,— хотя вовсе не уверен в том, что это имеет прямое отношение к делу, то есть к событиям”.— “Что значит — прямое отношение?” — “А вот что. Сегодня утром после совершения акта любви, не говоря о двух вчера вечером, непомерного поглощения гутмановской водки и каматэровского виски и после того, как она мне сказала, что это — в последний раз (хотя я не знаю, что значит “это”?), на пике алкогольно-эротического похмелья я вдруг совершенно ясно увидел, что математически чрезвычайно маловероятные события ПРОИСХОДЯТ. Не только потому, что они физически, космически, так сказать, возможны, но и потому, что возможна или даже фактически случилась МОЯ МЫСЛЬ о них. Дурак-психоаналитик, разумеется, связал бы мою мысль “о будто бы случившемся событии” с моим перепоем или перелюбом, которые должны были бы способствовать “поднятию”, “выведению” или “раскрытию” подавленных или глубоко запрятанных тенденций или образов в моем “под-” или “над-” сознании. Я тут же стал панически звонить Каматэру, чтобы тот немедленно выбросил из доклада мои расчеты, но он буквально не дал мне рта раскрыть и попросил встретить вас, дорогой неприглашенный негость. Кстати, обращаясь к Каматэру, постарайтесь не произносить конечного звука “р” его имени, который должен звучать скорее как краткий полузакрытый “а””.

“Я не вполне вас понимаю, дорогой Тэн. Относится ли вами сказанное к маловероятным событиям вообще или к какому-то конкретному и, по-видимому, весьма вас затрагивающему событию?” — “Я пока сам не знаю. Ну, дискуссия кончилась. Идите обниматься с вашим Гутманом”.

Таков был мой приезд в Город.

Глава вторая. ОБСТОЯТЕЛЬСТВА МОЕГО ОТЪЕЗДА В ГОРОД

Со стороны это могло выглядеть примерно так. Желая поправить свои банальнейшие денежные дела, я не нашел ничего лучшего, чем приняться за написание книги о Розенкрейцерах, о каковых до того знал разве что понаслышке. Их полулегендарный основатель мгновенно пленил меня первой фразой памфлета: “Все, что я до сих пор написал, было просто шуткой. Не принимайте это всерьез, а еще лучше — забудьте навсегда”.

Пять месяцев прошли в идиотских попытках найти такую точку наблюдения, с которой можно было бы увидеть розенкрейцерство как особое и загадочное явление, смесь сказки с небывшей былью...

Точку наблюдения я нашел, но... потерял портфель со всеми моими выписками из дюжины прочитанных книг и замечаниями по поводу прочитанного. Образ очарованного пастора, цитируемого выше Валентина Андреэ, безнадежно расплывался в моей сумеречной памяти. Все было обыскано вдоль и поперек. Два бюро пропавших вещей, раздевалки четырех библиотек, салоны университетских колледжей, дома друзей — ничего. Обращение в полицию Вестминстера и в агентство “Последняя пропажа” также ничего не дало.

И вот, когда я окончательно понял, что все потеряно и не остается ничего, кроме невнятного ощущения находки, которой тебя кто-то лишил, произошли два события.

Первое. В следующую после потери портфеля среду я прочел в “Таймсе”, что моего старого друга, Юлия Матвеевича Гутмана, ВЫПУСТИЛИ за границу. Более того, за НАСТОЯЩУЮ границу. И не в какую-нибудь из вульгарно соревнующихся великих держав или третьеразрядных стран блекло-коричневого Четвертого мира, а прямо — и уж совсем к черту в пекло — в Город. Тем же вечером мне позвонил Джак Линси из Оксфорда, только что вернувшийся из Москвы, и передал личное конфиденциальное УСТНОЕ послание от Гутмана: приехать немедленно любым возможным образом в Город для встречи, первой за пятнадцать лет и, наверняка, последней. Два битых дня прошли в попытках купить умеренно дорогой билет — во всем, что касается Города, ни о чем дешевом не может быть и речи. Оказалось, что билеты единственной авиакомпании Города в Лондоне стоили от четырехсот до семисот фунтов. Никому никаких скидок. Полеты — раз в неделю. Монополия.

Второе событие (не забывайте, они всегда парные!). В субботу мне позвонил Игорь Апельсинов из Би-би-си. В Лондон приехал Генеральный директор энергокомплекса Города, у которого было необходимо срочно взять интервью, но он (Игорь, а не директор) неожиданно простудился и потерял радиоголос. Так не могу ли я сделать это вместо него, тем более что я по крайней мере знаю хоть что-то о Городе (за несколько лет до того я слегка ознакомился с его необычным языком)? Ладно, интервью — так интервью, выручу друга в беде.

Но все получилось иначе. Генеральный директор едва ли дал мне произнести собственную фамилию и два часа отвечал на вопросы, которые сам же себе и задавал. Прощаясь, он сказал, что не видел в своей жизни более тактичного и вдумчивого интервьюера, чем я, и что уж такому человеку невозможно хоть раз в жизни не посетить Город. Через два дня мне позвонил Консул Города и торжественно сообщил, что, ценя мой тонкий ум (он цитировал директора) и феноменальную любознательность, Посол распорядился наградить меня обратным билетом бизнес-класса (“о расходах, отеле и все такое прочее не беспокойтесь”), который уже отправлен с курьером в мой колледж.

В день отлета в восемь утра позвонил Тимоти Эгар. Не страннейшее ли совпадение — он тоже летит в Город! Просматривая список пассажиров, он увидел там мое имя. И уж коли так, то было бы просто абсурдом нам не сидеть рядом, что он уже и устроил. Я выразил полный восторг, умолчав о моих планах морально подготовиться к встрече с Гутманом и хоть с пятого на десятое просмотреть его последнюю книгу “Безъязыковые культуры и проблема непереводимости”.

Как только мы уселись, Тимоти сообщил, что, когда он в тоске, ему необходимо, пусть бессмысленно, но двигаться. Поезд в этом отношении лучше самолета, а пароход лучше поезда. Я не стал возражать, хотя моя метафизика тоски совсем иная: надо полностью остановиться и остановить все в себе, тогда и тоска остановится. Я только позволил себе заметить, что моменты отчаяния “приглашают”, так сказать, к пониманию нами нас самих. Да и вообще, ради того, чтобы найти смысл в себе самом, стоит пожертвовать даже комфортом. Временно, конечно. Но Тимоти продолжал настаивать: все, решительно все, что с ним происходило и происходит, не имеет никакого смысла ни для других, ни для него самого, и оно упорно продолжает с ним происходить только во имя жены, детей и друзей (обратите внимание на безличный оборот, невозможный в русском!). “Но сам-то ты хочешь делать хоть что-нибудь осмысленное?” — “Решительно не хочу. И сейчас не хочу лететь с тобой в этот кретинский Город, не нужный никому, кроме бельгийских спекулянтов и польских проституток, которых, кстати, туда не пускают”. — “Тогда какого же черта ты позвонил мне сегодня утром и радостно сообщил, что мы летим вместе?” — “Ну что делать, раз так получилось. Уж лучше мы будем беседовать о чем-нибудь утешительном,— он беспомощно развел руками,— чем каждому в одиночку напиваться виски”.

“Вздор! Тебе прекрасно известно: я пью только водку, а если ты и это не удержал в своей дырявой голове, то не понимаю, как тебя еще держат в Форин Оффисе”.— “Я сам не понимаю,— вяло отреагировал Тимоти,— вернее, раньше не понимал. Семь лет ждал, что меня выгонят за бездеятельность и забывчивость, пока не догадался: как раз за это меня там и держат. Год назад я дошел до того, что решил перейти в православие...” “Перейти? — изумился я.— Да откуда? Ты ведь, по-моему, в жизни ни в одного бога не верил”. “Не придирайся к словам, пожалуйста,— жалобно возразил Тимоти.— По материнской линии я — шотландский пресвитерианин все-таки. Но Матильда сказала, что если я перейду в православие, то она тотчас же перейдет в иудаизм, уйдет от меня к Эдди Липшитцу и уедет с ним в Израиль. А этого я не смог бы перенести”. — “Того, что она тебя бросит?” Но Тимоти, полностью сыгнорировав мою бестактную шутку, вполне серьезно продолжал. “Переход Матильды в иудаизм — пощечина, которую иудаизм никак не заслужил. Я был вынужден отказаться от православного варианта”. — “Вздор,— сказал я,— твои дети стали бы украшением Израиля и гордостью всего еврейства и этим бы компенсировали урон, нанесенный иудаизму Матильдой”.— “Ты не знаешь Матильду,— мрачно возразил Тимоти.— То, что она делает, не может быть компенсировано ничем. Но дело в другом. Поняв, что меня никогда — повторяю, никогда — из Форин Оффиса не выгонят, я решил сам из него уйти. Но Матильда сказала, что тогда-то она уж наверняка меня бросит, и притом немедленно, и что она уже договорилась с кузеном Тони, и они уедут жить в Бретань или Прованс, я забыл куда...” — “О Господи,— не выдержал я,— откуда взялся Тони? Ты же минуту назад говорил об Эдди Липшитце?” “Эдди — только на случай моего перехода в православие,— серьезно пояснил Тимоти,— а Тони Эндерби — ее двоюродный брат, которого она, по ее словам, любит с двенадцати лет и будет любить вечно. Но поскольку я убежденный противник кузенных браков, то мне ничего не оставалось, как продолжать в Форин Оффисе...” “Ну, я вижу, твоя Матильда не мо-

жет жаловаться на скудость выбора, хотя решительно не могу понять, почему тогда она выбрала тебя”, — наставительно заключил я и, желая положить конец интимной части нашей беседы, спросил его, по какому, собственно, делу он летит в Город, если, конечно, это не секрет высшей государственной важности.

Стюардесса с гербом Города на наколке и с девизом “Лучше умереть здоровым, чем жить больным” — красными буквами на зеленом переднике — принесла виски Тимоти и водки мне. Тимоти отхлебнул виски, удовлетворенно произнес “Дикая утка!” и объяснил, что дело, по которому он едет в Город, довольно глупое, но требует если не дипломатического такта, то какого-то минимума филологических познаний.

Три года назад в Лондоне было подписано соглашение (какое — неважно) с Городом, каковое тогда же было ратифицировано Советом Города. Две недели назад оно дошло наконец до Совета Старейшин (нечто вроде нашей Палаты лордов) и тут — стоп. Старейшины категорически отказались не только данное соглашение утвердить, но даже начать его обсуждать. Оказалось, что текст соглашения на языке Города, то есть керском, содержит две фразы, смысл которых ни один из Старейшин не мог понять.

“Кретины, им, видите ли, еще и понимать надо!” — “Но что может быть проще? — прервал его я.— Возьми английский экземпляр соглашения и на его основании объясни керским педантам смысл этих двух фраз на их родном языке, если, конечно, он там есть”. — “Да в том-то и дело, что и в английском тексте эти фразы не имеют никакого смысла, да и не могут его иметь,— терпеливо продолжал объяснять Тимоти.— Они, знаешь, что-то вроде, ну скажем, для примера: “В случае же обстоятельств, не предусмотренных или не могущих быть полностью предусмотренными предшествующими параграфами данного соглашения, обе обязующиеся стороны могут вернуться к рассмотрению возможности изменения вышеназванных параграфов, коль скоро это будет оправдано изменениями в вышеназванных обстоятельствах”. Понял, да? Так вот, когда стали переводить эту абракадабру на керский, то оказалось, что в нем вообще отсутствуют условные и сослагательные формы глаголов. Понял? Они, дураки, прочли и решили, что любое изменение обстоятельств в будущем будет автоматически менять условия договора и так далее. Теперь я должен им объяснить, что в английском тексте это — всего лишь условная формула, которая не может быть переведена на керский буквально. Дело, конечно, весьма осложняется тем, что керский — даже в его нынешнем модернизированном виде — остается безнадежно архаическим языком. Гипотезы, объясняющие его архаизм на основе протоиндоевропейских дериваций, — чушь. Последняя гипотеза, выдвинутая двумя венгерскими, конечно, лингвистами об урало-алтайском происхождении керского и его связях с шумерским,— чушь такая, что читать стыдно. Все же большинство исторических лингвистов склоняется к гипотезе, что древнейшие обитатели Города, керы, около трех тысяч лет назад пришли с низовьев Дуная и что позднее победившие их леды через три поколения забыли свой язык и приняли язык побежденных. Опять — чушь! Английский язык сохранил до наших дней тысячи слов, принесенных победителями-норманнами, а древний керский — почти ничего из ледского!”

“Послушай, Тимоти,— сказал я,— пошли ты к черту твой Форин Оффис. Ты — прирожденный исторический лингвист. Ни к кому твоя замечательная Матильда не уйдет. Ты напишешь прекрасную книгу, в которой покажешь, что все сколько-нибудь значимые изменения, произошедшие в керском за последние полторы тысячи лет, объясняются его контактами с различными индоевропейскими языками, и ни одно из них не может быть объяснено влиянием какого-то гипотетического субстрата. Так что проси у матери денег в счет наследства, бросай Форин Оффис и начинай свою книгу”.

Стюардесса с лозунгом “Лучше умереть здоровым, чем жить больным” принесла нам по второму стаканчику. Тимоти стал жаловаться: зачем я гоню его в мир Университета и что уж лучше он останется в опостылевшем Форин Оффисе. С ним по крайней мере не обязательно себя отождествлять, над ним можно издеваться, издеваясь над самим собой,— право же, так легче. Потом он принялся рассуждать об университетах и замках.

Так мы прилетели в Город.

Глава третья. СТУДЕНТ: ВЕРСИЯ И КОНТРВЕРСИЯ

“Да у вас прямо королевские апартаменты! — Я стоял в центре овальной залы со множеством низких окон, занимающих чуть ли не половину периметра.— Здесь и потеряться недолго”.

“Королевские? — Студент не понял гиперболы.— У нас давно нет королей. Если говорить о титулах, то те немногие, чьему имени предшествует “Кэс”, пожалуй, могут считаться “принцами”. Мой же род, как я вам уже объяснял, скорее духовно-княжеский. И почему — потеряться? Сам я в этой зале еще никогда не терялся, хотя, должен сказать, что именно здесь у меня потерялись несколько женщин, которые так с тех пор и не нашлись. Чего, конечно, не могло бы случиться, если бы у меня был мажордом”. — “Мажордом? У вас еще есть мажордомы?” — “Разумеется, есть. Ни один Глава Рода просто не может быть таковым без мажордома”. — “Значит, мажордом избавляет Главу Рода от необходимости делать то, что несовместимо с его достоинством?” — “Нисколько. Просто есть довольно много вещей, которые может делать ТОЛЬКО мажордом и никто другой. Так, никто и ничто не может оказаться в доме, не пройдя ЧЕРЕЗ мажордома. Ну если бы я был настоящим Главой Рода, то считалось бы, что я вас сюда не привел и вообще вас сейчас и не вижу, ибо я сам как Глава Рода не мог бы этого сделать без мажордома. Он должен был бы вас встретить перед входом, ввести в дом и проводить ко мне, если бы, конечно, он захотел или счел нужным это сделать. Следовательно, сейчас перед вами — Студент, а не Тэн, Глава Рода”. — “Значит, он должен день и ночь быть при вас?” — “Нисколько. Его работа ограничена только домом, который, кстати, он может покинуть в любое время, когда меня там нет, да и когда я там — тоже. Но без него я никого и ничего не могу принимать из внешнего мира. Даже трубку телефонную не могу снять”. — “Значит, тогда вы как в тюрьме?” — “Ничего подобного, ведь я тоже в любое время могу покинуть дом и делать все, что мне заблагорассудится. Но это я только так, для примера,— у меня нет мажордома, и я не настоящий Глава Рода”.

“Знаете, Студент, я нисколько не жалею, что отказался от банкета в честь Гутмана и от ознакомительной экскурсии по Городу. То, о чем вы говорите,— неотразимо интересно. Но что же все-таки должен ДЕЛАТЬ мажордом, кроме того, что он принимает или не принимает посетителей?” — “Простите мне мой лекционный тон, милый Гость, но мажордом — ничего НЕ ДОЛЖЕН. Как ничего не должен и Глава Рода. Просто есть вещи, которые только мажордом МОЖЕТ делать, как и другие, которых опять же только он делать НЕ МОЖЕТ. Так, например, он не может жениться”. — “Что?!” — “Не изумляйтесь, это очень просто. По здешним правилам ни один член рода да и вообще ни один свободный житель Города не может не принять — где бы он ни находился — своих детей, жену или родителей. Согласитесь, с женатым мажордомом это создало бы совершенно невыносимые условия для Главы Рода и его семьи. Но, разумеется, мажордом может иметь сколько угодно незаконных жен и внебрачных детей, принимать или не принимать которых в доме Главы Рода будет целиком зависеть только от его, мажордома, желания”. — “А если бедный Глава Рода не хочет принять кого-то, а мажордом хочет, или наоборот?” — “Повторяю: это — дело мажордома, а не Главы Рода. Но опять же: Глава Рода может принимать или не принимать кого угодно ВНЕ дома”.

“Ну, теперь, кажется, я начинаю понимать, почему вы совсем не принц и не совсем Тэн.— Мне вдруг жутко захотелось увидеть своими глазами настоящего главу дома и настоящего мажордома.— Но скажите мне Бога ради, что еще эти мажордомы делают и откуда они вообще берутся?” — “Довольно трудно объяснить на словах. Э-э, послушайте, почему бы нам вместо идиотского обеда в ресторане или посредственного ужина здесь не напроситься в гости к родителям Мальчика?” — “Кого?” — “Ну, тут опять нужны объяснения. Мальчиком его зовут потому, что он, как и я,— единственный сын в семье Главы Рода. Но, в отличие от меня, он настоящий Глава Рода. То есть станет таковым, когда ему исполнится двадцать семь лет, сейчас ему нет и десяти. Его род, опять же в отличие от моего, очень, очень знатный; все его члены носят высокие титулы, и многие из предков Мальчика были Правителями Города. Тогда, казалось бы, какое я могу иметь к нему отношение? Однако странным образом оно есть. Ибо задолго до рождения Мальчика его дед назвал меня, тоже еще не родившегося, “вечным компаньоном” своего будущего внука. Особого компаньонства не получилось, поскольку Мальчик родился через семнадцать лет после меня, но я с самого начала очень его полюбил. Он настоящий поздний ребенок, нежный принц, немного меланхоличный, но невероятно упорный. Я сейчас позвоню”.

Он произнес несколько коротких фраз на керском, бросил трубку и сообщил, что нас ждут, но Мальчика мы вряд ли увидим. Он вчера заболел, ночью был в лихорадке и сегодня не пошел в школу, оставшись в постели. “Вы сейчас говорили с его отцом?” — “Я же вам уже объяснил — трубку может брать только мажордом”. — “Но он уже уведомил хозяина или хозяйку о нашем приходе?” — “Этого я не знаю. Он сказал: приходите. Я думаю, нам лучше будет туда прогуляться. Вести машину в этой трети Города почти невозможно. Пошли. Да курите сколько вам угодно. Это не подъем к Университету”.

Мы пошли по идеально гладкой, очень узкой улице, практически без тротуара,— каменная лента шириной едва ли в три ярда. Студент сообщил, что завтра праздник. Годовщина бескровной, мирной Победы древних пришельцев ледов над древнейшими обитателями здешних мест керами. Керы, признав главенство ледов, уступили им больше половины территории Города и половину земли вокруг Города. Однако это был компромисс своего рода, так как в обмен на политическое главенство леды признали за керами полное культурное первенство, так сказать. Родовые Старейшины ледов приняли керские титулы, и дети ледов, рожденные после Победы, получили керские имена и дома говорили на керском языке. Через два поколения после этой знаменательной даты, которая официально считается и датой начала истории Города, ледский язык исчез полностью. Единственными письменными источниками этого языка остаются несколько древнейших двуязычных надписей и перевод на ледский текста договора, заключенного в день Победы. Но говоря о данном тексте, не следует забывать — леды не имели своей письменности, и заслуга керов в том, что они научили ледов, как передавать звуки ледского языка знаками керских фонетических иероглифов. Не исключено даже, что керы сами же и написали ледский текст договора за своих победителей. “А подписи под договором они тоже за них поставили? Ничего себе победа!” — “Ледский текст договора в очень плохом состоянии и нуждается в реставрации,— серьезно отвечал Студент.— Две ледские подписи едва ли различимы, а большая часть пергамента с керскими подписями оторвана. Керский текст великолепно сохранился, но многие считают его копией, сделанной лет через тридцать после Победы. Он содержит перечисление Старейшин обоих народов, но лист с подписями там отсутствует”. “Все это очень странно,— сказал я.— Зачем победителям было соглашаться на потерю языка, если они действительно победили?” — “Не знаю. Леды были лучшими воинами тогдашнего Сафа (название всей области), но, согласно позднейшей керской традиции, у них были всегда проблемы с землей. На протяжении двухсот лет, предшествовавших договору, они одиннадцать раз побеждали соседние и дальние племена, но так и не смогли отвоевать себе место, чтобы удобно устроиться и, так сказать, навечно укорениться в каком-то одном районе. Вероятно, именно тогда среди родовой знати и возникла идея, что нельзя же побеждать до бесконечности, ведь настанет час, когда удача иссякнет. Поэтому, когда девятьсот пятьдесят лет назад они появились в долине Города, то, возможно, уже были готовы — не знаю, сознательно или неосознанно,— пойти на компромисс. В случае победы, конечно. Но Город, который тогда и городом не был, а так, огромным скоплением хижин, землянок и жертвенных помостов, не выдержал бы и трехдневной осады. Керские родовые Старейшины вывели в поле за Нижним Лесом всех людей с оружием в руках — шесть дружин главных родов и еще восемь вспомогательных отрядов,— а сами в сопровождении только личной стражи отправились на скалу, где сейчас Университет, вести переговоры о почетной сдаче на милость победителя”. — “Ничего себе сдача! Ну а если бы керы отказались отдать ледам полгорода и половину окрестностей?” — “Тогда они были бы убиты, все до единого. С детьми, стариками, женщинами, слугами и рабами,— отвечал Студент.— Заметьте, милый Гость, ледов было по крайней мере вдвое больше, чем керов, и у них было по крайней мере втрое больше воинов.

И пленные, даже молодые женщины, им были абсолютно не нужны. Они были одержимы идеей СВОЕЙ ЗЕМЛИ и знали, это — их последний шанс. Сообщенное сейчас мною — довольно точный пересказ первой главы школьного учебника по истории Города. Две с половиной страницы. О том, что было до описанного события, очень мало известно. Последние три столетия нового просвещения не добавили ни одного важного факта, только несколько не меняющих сути дела деталей и обстоятельств”. — “Может быть, в ходе последующей истории Города у его обитателей просто не возникала НУЖДА в каком-либо ином объяснении начала его истории?” — “Да у нас и истории-то никакой с тех пор не было. Так, существовали себе, вроде вашей Швейцарии, спокойно, пристойно, благополучно. Ибо, как пишет этот кретин, профессор Конэро, в предисловии к цитированному мною учебнику, то, что обе стороны сознательно пришли к мирному решению конфликта вместо кровавой бойни, предопределило на многие столетия вперед мирный характер и плавное развитие Города...” — “Но это же чудовищно вульгарно!” — “Безусловно, дорогой Гость. Но, заметьте, столь же вульгарной была бы любая антитеза этой вульгарности. Невульгарным могло бы оказаться только неизвестное мне третье (четвертое, пятое) решение, не синтезирующее первых двух, а совсем им чуждое”.

На улице почти никого не было. Мы уже подходили к ее концу, когда Студент вдруг остановился и, резко обернувшись, спросил: “А в чем дело с Гутманом? Он что, хочет здесь остаться, или вы собираетесь увезти его в Лондон?” — “Ни то, ни другое, он вернется в Россию”. — “Несмотря на прельстительность нашего космического Лихтенштейна и вашего Свободного Мира?” — “Видите ли, как бы это вам объяснить,— теперь пришла моя очередь отвечать на вопросы,— Гутман — человек культуры. Не культуры вообще, а той, своей, ИХ. Он ее не только изучает и описывает, он — она сама”. — “А вы нет?” — “Безусловно, нет. Я человек своей собственной жизни и никакой культуры. Так, во всяком случае, я сам себя вижу”.— “И у вас здесь нет никаких дел, кроме Гутмана?” — “Я так думал еще час назад”.— “А теперь?” — “Теперь — не знаю. После вашего рассказа о Главах Рода, мажордомах и начале истории Города я ни в чем не уверен”.— “Но ведь все это не имеет к вам никакого отношения?” — “В том-то и дело, может быть, впервые в жизни я встретился с тем, что не имеет ко мне никакого отношения. И теперь у меня...” — “И теперь у вас появилось какое-то другое дело, да?” — “Я бы не назвал это делом. И не думаю, что оно исключительно МОЕ”.— “Не понимаю”.— “Попробую объяснить. С первых же мгновений нашей утренней встречи, когда вы стали мне рассказывать о своем похмелье, я почувствовал, что этим не кончится. Что это — начало. Чего? Сам еще не знаю. Мне кажется, со вчерашнего вечера что-то в вашем сознании ПОШЛО ПРОТИВ ВАС. Против вашей инерции в действии и мышлении и в чувстве, наверное, тоже. Все упирается не только в историю Города или вашу собственную, но и некоторым образом — В МЕНЯ. Оттого, должно быть, мне так сильно захотелось посмотреть, что произойдет дальше, и я...” — “Ничего не произойдет! — почти грубо перебил меня Студент.— Завтра утром я посылаю к черту историю, женщину, выпивку да и вас, тем более что вы все равно должны будете провести весь день с Гутманом, и возвращаюсь в мою обожаемую фирму, а потом...” — “Разрешите мне докончить, пожалуйста. В вашем сознании, дорогой Студент, появилась другая ТЕМА. А непредусмотренная тема может легко разрушить сюжет вашей жизни. Посудите сами: не я начал рассказывать о себе сегодня утром, а вы, и вы же потом притащили меня к себе, а теперь тащите к Мальчику. Я здесь — пассивная сторона. Просто так уж с вами случилось, да заодно и со мной”.— “Оставим пока все как есть. Да вот мы и дошли”.

Очень высокий сутулый человек стоял с букетом в руках в проеме огромной двери. Не поклонившись, он протянул мне букет и прикоснулся двумя пальцами левой руки ко лбу Студента. “Пинго, Пинго! — заорал Студент.— Чужого зовут Гость, мажордома зовут Пинго, Студента зовут Тэн! Веди нас прямо в круг-

лую комнату, корми нас жаренным на углях филе вепря, покажи Гостя матери Мальчика и скорее открой тот заветный ларец с ликерами и бренди, а заодно и ящик с сигарами!”

Не произнеся ни слова, Пинго повел нас внутрь дома. В круглой комнате было темно. За большим прямоугольным столом друг против друга сидели мужчина в коротком смокинге и женщина в длинном белом платье. На столе горела одна тонкая свеча. Еще до того, как мужчина заговорил, я увидел, что он пьян. Он легко поднялся и, чуть наклонив голову, коснулся обеими руками моих плеч и сказал: “Как прекрасно, что Тэн привел вас, милый Гость. Обед — через два часа, но мы с Пинго после бессонной ночи с Мальчиком не могли больше ждать и, как видите, уже начали...” “Два часа ждать жареной вепрятины — мучительно! — опять заорал Студент. — Но да будет так! Пусть Мальчик увидит Гостя до обеда, пусть Гость будет отметиной в его памяти о кануне нашего кретинского Праздника!” “Он бредил полночи,— тихо сказала женщина.— Пинго чуть с ума не сошел. Но когда я оставила Мальчика в девять утра, жар спал, и он заснул.

В два он выпил чашку бульона и опять заснул. Сейчас, я думаю, для него будет большой радостью увидеть совсем нового человека, то есть вас, милый Гость. (Студенту.) А ты, пожалуйста, не пугай Мальчика и не смущай Гостя своими дикими выкриками. Идите. Кэрринге (“Кэр” — титул, примерно соответствующий герцогу, “ринге” — титул Главы Рода, употребляемый в обращении, а также в третьем лице без прибавления личного имени) и Пинго останутся здесь”.

“Хочу разговаривать с Гостем,— быстро говорил Мальчик, сидя на короткой широкой постели, с трех сторон обложенной подушками.— Не хочу отвечать на вопросы доктора Алаги и не хочу, когда я рассказываю матери и Пинго о виденном этой ночью, слышать от них, что это все — бред. Тэн не имеет права говорить “бред”, потому что он мой компаньон. Я сам читал завещание деда, и там написано, что компаньон будущего Главы Рода, меня, будет всю жизнь его слушать, а не противоречить и не твердить, как попугай: бред, бред...” — “Этого нет в завещании, — сказал Студент.— Я тоже его читал. Там нет слова “бред” ни в медицинском смысле, не в смысле “чушь” или “ерунда”. И нам совсем не обязательно начинать разговор о виденном тобой ночью с оценки его другими”. “Хорошо,— сказал я.— Допустим, в нашем случае бред — название одного из жанров повествовательной литературы. Тогда О ЧЕМ был твой бред?” — “Тэн, сядь слева, а ты сиди, где сидишь, и смотри на меня. Я начинаю рассказ, а не бред”.

Мальчик говорил так, как если бы хотел убедить нас не в достоверности того, что он видел и слышал, а в истинности самого факта своего виденья и слышанья. Да, он был у Скалы. Нет, он не знает, как там оказался. Они были метрах в двадцати, ниже его,— дружинники, вспомогательные отряды обоих племен, а Старейшины со стражей немного поодаль. Леды с черными повязками, керы в коротких кожаных куртках. Он ясно слышал слова, но ничего не мог понять, сколько ни старался. ЧТО он сам делал? Считал, до бесконечности, насколько у него хватило времени и сил. И он сосчитал: керских воинов было почти три с половиной тысячи, ледских — восемьсот шестьдесят пять. Ледские старики, женщины, дети и слуги расположились на Нижней Террасе — там, где сейчас станция электрокаров. По прямой километра полтора вниз от того места, где он находился. Они стояли перед палатками и, прикрыв глаза ладонью от солнца, смотрели вверх на воинов. Он не стал их считать, но уверен, что их было не меньше тысячи.

Нет, солнце не могло бить ему в глаза. Он стоял спиной к западной стороне Скалы, где-то близ нынешнего нижнего входа в Университет, и, поскольку было еще довольно рано, солнце должно было быть за Скалой и, значит, бить в глаза ледам, стоявшим напротив. Ряды керских воинов образовали своего рода полумесяц, с севера и юга охватывающий ледов. Сейчас он думает, что ему было гораздо легче это увидеть, чем ледам.

Все, что было потом, произошло очень быстро. От группы ледских Старейшин отделились двое и быстрым шагом направились к керским Главам Рода, стоявшим метрах в тридцати от них. Они не прошли и десяти шагов, как дорогу им преградили четыре воина с обнаженными мечами.

“Крак”, “туп” — Мальчик слышал два звука: первый — хруст перебитых позвонков, второй — от падения отрубленных голов на каменную площадку. Потом ничего не было видно и слышно, кроме сверкания клинков и звуков “крак-туп”, “крак-туп”. Он крикнул, дико и исступленно, но звук не вырвался из горла, а оборвался сдавленным хрипом, когда чья-то тяжелая, как свинец, рука сжала сзади его шею и кто-то произнес сухим, жестким шепотом: “Ни звука! Только смотри!” Это был воин, невысокий, жилистый и широкоплечий, в плоском низком шлеме, молочно-белой льняной тунике с длинными рукавами и кольчужной безрукавке, сплетенной из тончайших колец синеватого металла. Воин сказал: “Ни звука, или я тебя убью. Теперь хватит — закрой глаза”. Он закрыл его лицо своей огромной ладонью, и Мальчик потерял сознание.

Когда он очнулся, солнце высоко стояло над ним и уже начало клониться к западу. Но это было не солнце, а какое-то его подобие — блеклое желтое пятно, закрытое завесой полупрозрачного синеватого тумана (потом Студент заставил-таки его признаться, что ни когда он очнулся, ни до того, в своем рассказе настоящего солнца, то есть солнца, которое мы наблюдаем в нормальном бодрствующем сознании, он не видел). Внизу сновали люди, стаскивая обезглавленные тела и собирая в большие кучи отрубленные головы и руки, казавшиеся в этом странном освещении черными мячами и корявыми сучьями давно срубленных деревьев. Все, что охватывал его взгляд, было в фиолетовых разводах, и фиолетовые лужи и пятна доходили почти до камня, на котором он сидел. (Студент нам объяснил, что при таком освещении растекавшаяся кровь должна была видеться фиолетовой.)

Все тот же воин — теперь он сидел поодаль на большом обломке базальта,— не глядя на него, сказал: “Им еще осталось сбросить все это в Котловину Заката (так называлась глубокая вмятина чуть влево от скалы — там, где сейчас стоит Университет), засыпать песком и щебнем, — и делу конец. Сейчас они добивают тех, кто расположился за Восточной Чертой Города. Их, я думаю, будут свозить сюда до ночи. Над ними, чтобы не оседала земля, положат второй слой песка и щебня — ведь вместе с лошадьми и мулами всего будет не меньше двух тысяч тел (Студент объяснил, что по обычаю вместе с мертвыми врагами закапывали их лошадей и мулов)”.

Он тогда спросил воина, убьют ли их всех до одного, и тот отвечал, что четырех-пятерых надо оставить для передачи ЯЗЫКА. Какого? Тот не ответил. Потом сказал: “Теперь твое время умереть”.

Глава четвертая. ЗА ОБЕДОМ

“Типичная контрверсия, милый Студент,— сказал я.— Все — наоборот. Не ледов было больше, а керов. Не леды победили, а керы. И вместо корректного джентльменского компромисса, который бы сделал честь двум самым цивилизованным нациям двадцатого века,— кровавая бойня, которой бы ужаснулся Чингисхан, за год вырезавший три четверти Согдианы в начале тринадцатого”.

Мы сидели в маленьком холле перед круглой комнатой, курили и пили бренди в ожидании обеда и профессора Конэро, который должен был вот-вот появиться. “Ах! — отмахнулся Студент.— Вот вы и получили вашу банальную контрверсию, довольны? Версия, контрверсия, еще двадцать версий. Во времена Чингисхана были китайские историографы, арабские путешественники и христианские летописцы, которые по-разному описывали одно и то же событие. Здесь же...— Он запнулся и сделал глоток.— Здесь же я не только начинаю сомневаться, что официальная версия и рассказ Мальчика — об одном и том же событии, но,— он допил бренди и поставил фужер на столик,— я начинаю сомневаться, что это событие вообще когда-либо имело место. Ха-ха! Университет стоит на двух тысячах трупов! Не великолепно ли?” — “Две вещи мне показались странными,— сказал я.— Первая. Мальчик ясно слышал разговор воинов, но ничего не мог понять, хотя, по его словам, они были совсем рядом. Значит, либо они говорили по-ледски, либо керский с тех пор настолько изменился, что он не смог разобрать ни слова. Кстати, а что это вы там сосчитали на компьютере для Каматэра, если не секрет, конечно?”

“Чушь полная! Получилось, что вероятность найти ледское слово в достаточно большом керском тексте меньше, чем вероятность его нахождения, скажем, в современном английском или русском тексте такого же размера. Но вы не кончили... Что это была за вторая вещь в рассказе Мальчика, показавшаяся вам странной?” — “А откуда он вообще мог знать, кто из них леды, кто керы? Да и видел ли он на самом деле и тех и других?”

Тут пришел Конэро, и прозвучал гонг к обеду.

За супом все молчали. Когда принесли голову вепря с подливкой из меда и брусники, Глава Рода поднялся со своего места и налил всем гостям по первому кубку теплого густо-красного вина.

“Поверьте,— говорил профессор Конэро, автор учебника истории Города,— человека обогащает знание исторических фактов, но неизбежно вводит в заблуждение СОБЛАЗН ИСТОРИЧЕСКОЙ КОНЦЕПЦИИ, которая эти факты истолковывает. О нет, я не против концепции, я против прельщения ею. Ведь история нужна всем, но только ИСТОРИК может удовлетворить эту нужду, подготовив СЫРОЙ ФАКТ, как повар сырое мясо. Не правда ли, милый Гость?” — “Нет,— сказал я,— во мне нет нужды в истории — ни в вашей, ни в моей собственной. “Сырой факт”, как и время, из-под которого его надо извлечь,— выдумка. Он всегда уже тем или иным образом приготовлен вами. Мальчик, лежа в горячке, увидел то же число “четыре”, которое видели и другие, но только не как сумму “два плюс два”, а как итог вычитания “пять минус один”. Но если раньше чего-то было пять, а потом стало четыре, то ОДНО, черт его дери, должно же было куда-то деться!”

“Зачем же так горячиться, милый Гость? — спокойно возразил Конэро.— То, что у Мальчика возникло как болезненное наитие, для нас — дело профессии. И не думайте, что у нас никогда не было сомнений в истинности официальной версии. Но не надо спешить. Возможно, рано или поздно нам придется сказать этим людям о том, о чем до сих пор они даже смутно не подозревали”.

“Даже смутно, да? — Студент осторожно положил на блюдо серебряный трезубец с недоеденным куском мяса и, уставившись на Конэро неподвижным взглядом, медленно проговорил: — Мой дорогой Профессор, если в один из ближайших дней ты услышишь об этом от лакея в университетском салоне, или от муниципального мусорщика, или от твоего семилетнего недоноска-сына, или от последней проститутки, временно исполняющей обязанности твоей секретарши, то не удивляйся! И не надейся, что ты случайно проговорился во сне или Мальчик рассказал одноклассникам на переменке — и оттуда оно пошло гулять по всему Городу!”

Глава Рода отодвинул пустой кубок, положил на стол салфетку и тихо пошел к выходу, но, не дойдя до дверей, обернулся: “Пейте и ешьте, пожалуйста. У меня заседание правления. Мне кажется, Тэн ошибается, наделяя жителей Города столь выдающимися умственными способностями. Но и наш милый Гость рискует впасть в заблуждение, если будет судить о наших умственных способностях на примере профессора Конэро. Кстати, как и он, я не люблю спешить, особенно когда пьян, но боюсь, что придется”.

Пинго принес еще горячего мяса с жаровни и высокие стаканы для особого Розового вина. Студент ел, не переставая.

“Ты бы чаще приходил,— сказала жена.— У нас слишком много мяса жарится, а Кэрринге и Пинго больше пьют, чем едят. И не ругайся грубо при Мальчике, если можно. И еще, пожалуйста, объясни, если все и так всем известно, то почему бы не оставить нашу историю как она есть?”

СТУДЕНТ. Да потому что она сама уже не даст себя оставить как она есть.

Я. А может, это У ВАС уже нет сил жить с ней, как она есть?

ЖЕНА. У кого — у нас? У Тэна найдется сил на что угодно, кроме жизни. История, о которой вы говорите, для него всего лишь очередной предлог, чтобы продолжать не переносить жизнь. А Кэрринге вообще может жить с чем угодно до бесконечности.

СТУДЕНТ. Еще бы! Если он может жить с тобой. Впрочем, он изысканный, а изысканные люди удивительно выносливы.

ЖЕНА. И вы, милый Гость, приходи─те, когда пожелаете. Я всегда дома.

СТУДЕНТ. Приходите, приходите. Все равно Пинго вам не даст с ней спать. Он тоже всегда дома.

Я. Благодарю вас, милая Госпожа.

КОНЭРО (пьян, не понимая). Судя по поведению лиц, милый Пришелец,

у вас может сложиться картина, что здесь пренебрегают историей...

Я. Нисколько, Профессор. (И обращаясь ко всем.) История, собственно, и начинается там, где кончается способность людей ПРОДОЛЖАТЬ жизнь. Тогда и наступает ПЕРЕРЫВ в нормальном течении обычного сознания — явление, которое Шекспир поэтически обозначил как “век вывихнул суставы”. Происходит своего рода “выброс” энергии сознания, который, однако, оборачивается и огромной потерей сознания для его нормальных носителей. Извергнутое сознание превращается во что-то им внешнее — в события, вещи, поэзию, философию и во что угодно. То, что ЧЕЛОВЕК ТРАДИЦИИ бережно собирал веками, будет пущено на ветер ЧЕЛОВЕКОМ ИСТОРИИ в три года.

ЖЕНА. О, да. То, что Кэрринге и Пинго накопили за три столетия, будет растрачено Тэном в три дня.

СТУДЕНТ. Вот вам и смысл исторического процесса: в первый день растратчик торжествует в творческом опьянении; во второй — мучается похмельем, пытаясь сообразить, чего такого он вчера наворотил, а на третий...

ПИНГО. А на третий он забежит сюда в надежде, что у людей позавчерашнего дня кое-что осталось и можно будет перехватить немного деньжат.

КОНЭРО (очень пьян, не поняв, значительно). О да, без сомнения, исто-

рия прежде всего творческий процесс...

Пинго убрал со стола, постелил черную скатерть, зажег две свечи, поставил три узкие высокие бутылки и тяжело уселся справа от жены Главы Рода. Одним долгим глотком выпил свой бренди и произнес медленно и торжественно: “Госпожа, Тэн, Гость, Профессор! Мы опять отклонились от ТЕМЫ, наверное потому, что немножко пьяны. Тема — Мальчик”.

СТУДЕНТ. Конечно, Мальчик! И нисколько мы не пьяны. Пинго! Приведи сюда Мальчика! Он — не мы!

ПИНГО. Разумеется, не мы. Он — не накопитель и не растратчик.

КОНЭРО (совсем пьян). А кто? Он?

Я. Дело Мальчика важнее его самого. Он — свидетель, который не знал,

О ЧЕМ свидетельствует, пока не заболел. Теперь все ясно, и послезавтра

я уезжаю.

СТУДЕНТ. Но вы-то еще не знаете, в чем дело! Так что, может, еще рановато вам отсюда убираться, а, свидетель свидетеля?

Я. Возможно. Но я все равно уеду.

Глава пятая. ПРОГУЛКИ

Хватит с меня интимной жизни Города, решил я, засыпая. Завтра с раннего утра один, без гида и путеводителя, буду смотреть и смотреть без конца, до позднего ланча с Гутманом, после которого мы наконец поговорим (о чем?). А вечером пойду прощаться со Студентом — и все.

На следующее утро, поедая прессованную копченую рыбу в омлете, я вдруг почему-то подумал: а не лучше ли сейчас попрощаться со Студентом, ибо кто знает, сколько продлится разговор с Гутманом и застану ли я Студента вечером дома?

Студента я застал поздним утром, хотя и в постели, но вполне проснувшимся и пьющим кофе с коньяком.

“Жалко, что время зря тратите,— сказал он.— Я бы все равно вас сегодня нашел. Пейте кофе. Чистые стаканы и рюмки на кухонном столе рядом с холодильником. К легкому похмелью я отношусь так же серьезно, как и к тяжелому. Ну ладно, я сам покажу вам Северную Треть, а потом отвезу в Университет”.

Кофе больше не было. Мы допили коньяк и, выйдя через заднюю дверь дома, оказались на очень широкой улице, вымощенной грубо отесанными темно-серыми каменными плитами. Улица скоро уперлась в совсем низкую, не выше чем в человеческий рост, глухую стену, перед которой стояла черная чугунная колонна без вершины и капители — как толстый обрубленный ствол дерева.

“Почему профессор Конэро дурак? — пожелал я вернуться к вчерашней теме.— Ведь вы же сами говорили, что все шло спокойно и благополучно”. “Эта стена отделяет Среднюю Треть от Северной,— отвечал Студент.— Мир и благополучие не значат, что никто не страдал, что не было отчаяния, растерянности и боли. Просто не возникало нужды в переобъяснении, как вы сами вчера говорили. А когда она появилась, то оказалось, что у нашей истории, как и у всякой другой, может иметься не одно, а два, три, четыре разных начала. Или — ни одного. Поэтому, как видите, я не проявляю особого энтузиазма в отношении контрверсии Мальчика”.

Мы продвигались на запад вдоль стены, пока не дошли до маленьких ворот из литого чугуна, за которыми начиналась другая улица, узкая и прямая, как стрела.

“Это — главная улица Северной Трети,— пояснил Студент,— на ней шестьсот девятнадцать домов, из которых сто пятьдесят три принадлежат семье Мальчика, а девятнадцать — моей, хотя мне лично — ни одного. Видите дом слева, облицованный черным гранитом? Посмотрите, на фасаде — ни одного окна и непонятная вертикальная полоса из светло-серого мрамора. Полоса изображает дым, поднимающийся из жертвенника. Здесь мой прапра- и так далее дед заснул после жертвоприношения, забыв загасить огонь, и сгорел вместе со всеми домочадцами и слугами. По странному стечению обстоятельств его младший сын, Терхэда, в тот вечер не вернулся домой и тем самым спас род, что я лично считаю весьма сомнительной заслугой. С другой стороны, именно этой его небрежности я обязан своим удовольствием сейчас с вами беседовать”.

Он вытер со лба пот, закурил и продолжал неприятным хрипловатым голосом: “Мы ведь с вами оба не историки. История для нас — либо счастливый досуг, как поэзия или любовь, либо ее вообще не должно быть”.

“Простите за бестактность, милый Студент, но вы никак не производите впечатление человека, для которого любовь — счастливый досуг. Что же касается истории, то никакие компьютерные расчеты не заставят меня поверить, что вот так просто, по взаимному соглашению, сколь бы оно ни было выгодно для обеих сторон, одна из них, к тому же и победившая, согласится пожертвовать своим языком да и религией в придачу. Я говорю вам это как человек, у которого нет ни своей истории, ни места, на которое он мог бы указать как на свое”.

Меня охватило чувство полной чужести всему, что я вижу и слышу,— улицам, домам, обстоятельствам, Студенту. Еще одно малейшее движение — и все; чужесть Городу станет необратимой чужестью самому себе. Да чего там, пытался успокоить себя я, мне ведь ничего, собственно, не нужно. Ничего, кроме пусть временного освобождения от этой невыносимой чужести. Ну, разумеется, я здесь из-за Гутмана. Но ведь не из-за него же я ввязался теперь в новую историю со Студентом, Мальчиком и всем прочим. И так хочется куда-нибудь присесть.

Я облокотился о высокую тумбу и закурил. Немного тошнило, и я обрадовался, когда Студент сказал, что пора в Университет, а то еще опоздаем на ланч с Гутманом (“Не бойтесь, я вас сразу же оставлю вдвоем”). Когда мы закончили подъем к Скале и, как накануне, пересели в электрокар, я спросил, какие еще расчеты он делал для Каматэра. Студент отвечал, что опять чушь полная получилась. При анализе текста “Послание Старейшин Северной Трети”, содержащего знаменитое “Перечисление Долгов” и написанного через 17 лет после Победы, оказалось, что ошибки были точно такие же, как и в текстах того времени, написанных в двух других Третях Города.

“Что же в этом удивительного?” — “А то,— Студент запарковал электрокар на площадке для почетных гостей Университета,— что именно эта Треть была по Договору отдана в полное и ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ пользование победителей, то есть ледов. Допустить, что за семнадцать лет леды настолько “керизировались”, что смогли сами написать десять тысяч слов текста почти без ошибок, значило бы допустить невероятное!” “Нет,— сказал я,— если Мальчик прав, то ничего невероятного нет. Убив всех ледов, КЕРЫ ПРОДОЛЖАЛИ ПИСАТЬ ЗА НИХ НА СВОЕМ ЯЗЫКЕ. Для возможного оправдания перед своим же потомством, если последнее решит на досуге позаниматься своей историей. Ха-ха, писать за ледов могло стать у керов “культурной привычкой”, как бы выразился Гутман”.

“Господи, Мойсеич,— радостно кричал Гутман,— наконец мы вдвоем! Ну не так уж вдвоем, как того бы хотелось, но за все нужно платить, а? Мы быстро поедим и пойдем гулять. Было бы, конечно, здорово, если бы кто-нибудь из аборигенов любезно согласился показать нам наиболее интересные экспонаты этого “живого музея раннего феодализма”, как называют Город некоторые наши историки. И уж совсем было бы здорово, если бы наш гид вовсе не знал русского, так что мы бы и наговорились вволю”.

Я представил Гутману Студента. Тот сказал несколько любезных фраз на английском и вежливо ретировался в бильярдную, а я повел Гутмана в профессорский бар, где мы и оставались, пока не прозвучал гонг к ланчу.

Все это время Студент тактично не показывался, а на ланче сидел за три столика от нас и был, казалось, целиком поглощен беседой с очень красивой темноволосой девушкой. Заканчивая рассказ о своей жизни в России, Гутман пожаловался на необходимость жить одновременно в трех измерениях — научном, личном и государственном.

“А кто же вас просит жить и в государственном? По-моему, и первых двух за глаза довольно”.— “Нет, Мойсеич, вам легко говорить. Я по природе — солдат. А солдат не может быть ГРАЖДАНИНОМ. Ученым, любовником, мужем, отцом — пожалуйста. Но если ты не гражданин, то тебе остается либо быть холопом, либо бунтовщиком. Такой я и есть — лживый холоп, изменяющий государству с наукой, и неверный муж, изменяющий жене с любовницей”.— “По-моему, пока это у вас совсем неплохо выходит. Да ведь и государство, которое само хочет быть обманутым, явление историческое: приходит и уходит”.— “Я сам раньше уйду”,— заключил Гутман, привыкший к тому, что его слово — последнее.

Разумеется, когда Студент с девушкой направились к выходу, Гутман остановил его как старого знакомого или студента, который однажды пришел к нему на семинар, но не решился заговорить с маэстро. Еще бы, Студент с восторгом поводит его и меня по Городу — на этот раз по Средней его Трети, чтобы и мне было интересно. Пока Студент вез нас вниз на электрокаре, а потом на машине в Среднюю Треть, огибая Город с востока, я в двух словах изложил Гутману проблему “начала Города”. Он был настроен несколько скептически (“Текстов мало — всего ничего”).

Но скоро мы позабыли обо всем на свете. Студент водил нас от одного квартала к другому. Необычные, чудны─е, низкие — не выше трех этажей европей-

ской городской застройки начала века — дома. Низкие и широкие двери, окна чуждых нам пропорций и форм. Однотонность фасадов, неожиданно сменяющаяся многоцветностью в духе модерновских театральных декораций. Почти полное отсутствие на улицах машин и прохожих дополняло впечатление “красивой чужести” (по выражению Гутмана) Города. На улицах было совсем тихо — все звуки выплескивались из домов, словно вибрирующих от наполнявших их голосов.

Мы проходили по вымощенной синими и зелеными плитками Главной Площади Средней Трети, когда Гутман, поровнявшись со Студентом, спросил по-французски (английский он знал плохо): “Не могли бы вы мне объяснить, почему, несмотря на явное нежелание властей Города пускать сюда иностранцев, столько людей во всем мире стремится в Город?”

Студент остановился и хитро улыбнулся в мою сторону: “Помните, что сказал Бенджамин Франклин?” — “Франклин? Он, кажется, изобрел громоотвод”.— “Не только, Профессор, ему также принадлежит афоризм, что в мире есть только две определенные и неизбежные вещи: смерть и налоги. Так вот, в Городе НЕТ налогов. Ни для своих, ни для чужих”.— “А как у вас со смертью,— не удержался я,— тоже не как везде?” — “Со смертью у нас все в порядке. С нашей собственной, я имею в виду. Что же касается чужой, то, кажется, за последние девятьсот шестьдесят лет мы почти никого не убивали — во всяком случае, в коллективном порядке”.

“Чудеса! — воскликнул Гутман.— Так прямо и никого? А кстати, коллега, откуда у вас такой великолепный французский? Вы воспитывались во Франции или здесь, с французским гувернером?”

Студент не ответил. Мне показалось, будто он немного помрачнел. Желая устранить некоторую неловкость, возникшую, по-видимому, из-за непривычки Студента к вопросам, заданным в русской или индивидуально гутмановской манере, я объяснил Гутману, что, дескать, знать или не знать французский для Студента — не важно. Он своего рода князь и как таковой был, видимо, либо рожден с готовым французским, либо парапсихически обучен ему в младенчестве.

Гутман посмотрел на Студента несколько подозрительно, и я даже испугался, что он ему сейчас скажет что-нибудь свое, заветное, наподобие того, что его, Студента, жареный петух еще в жопу не клевал. Но я тут же успокоился, сообразив, что по-русски Студент все равно не поймет, а на французский такая специфически культурная идиома едва ли переводима.

“Нет,— твердо сказал Гутман,— вам просто фантастически повезло, что за последнее тысячелетие у вас не было ни войн, ни революций”.

Эта фраза, на мой взгляд, ничем не примечательная и вполне безобидная, произвела ошеломляющий эффект на Студента.

“Послушайте, Матвеич,— сказал я по-русски несколько заискивающе,— Студент только что продемонстрировал нам вашу же старую идею о том, что разные культуры могут понимать друг друга лишь при условии неполного понимания ими самих себя. Поэтому, чтобы понять Студента, нам, может быть, следовало бы несколько умерить наше собственное культурное самосознание. Ну, отказаться хотя бы от части нашего исторического опыта, что ли”.

Студент встал перед Гутманом и, холодно на него глядя, произнес высокомерным фальцетом: “У нас не было войн и революций не потому, что нам везло, а потому, что мы их НЕ УСТРАИВАЛИ, а у вас они были не потому, что вам не везло, а потому, что вы их УСТРАИВАЛИ. Везение здесь категорически ни при чем. Вот и все”.

“Я не оправдываю коллективное убийство невезением,— спокойно отвечал Гутман,— я только пытаюсь объяснить этот феномен в его связи с объективными историческими закономерностями и с субъективным пониманием этих закономерностей”.— “А что если ДЛЯ МЕНЯ убийство — вне истории, а его понимание — вне культуры?”

Тут мы заметили направляющегося к нам невысокого грузного человека в коричневом твидовом костюме и с огромным портфелем под мышкой. С ним была темноволосая девушка — та самая, с которой беседовал Студент во время ланча.

“Каматэр! — закричал Студент на всю улицу.— Когда же ты, черт подери, успел ее перехватить? Иди скорей сюда, я уже утомил Профессора и Гостя своими антикультурными выпадами, и вообще мы пропадаем без прекрасных молодых женщин”.

Каматэр низко поклонился Студенту, легким кивком поприветствовал нас с Гутманом и, едва коснувшись правой руки девушки, сказал ровным, низким голосом: “Ты, Тэн, вы, Профессор, и вы, Гость, это — Александра Юнг из Цюриха. Она собирается изучать историческую статистику, и я смиренно надеюсь, что Тэн соизволит принять участие в ее статистическом образовании”.

Гутман — я это ясно видел — был несколько ошарашен знаками почтения, которые Каматэр оказывал Студенту, возможно, даже принял их за шутку. Поэтому, когда Студент стал что-то быстро говорить Каматэру и девушке, я отвел Гутмана в сторону и, как мог, объяснил, что Каматэр принадлежит к роду, подчиненному роду Студента по феодальной иерархии Города. Ну, словом, в определенном смысле он — вассал Студента.

Гутман казался раздраженным, как человек, который получил не совсем то, что ожидал.

“Знаете, Мойсеич,— произнес он глубоким речитативом,— какого рожна вам еще надо?.. Вся эта история Города, и этот блестящий полуфеодал недоучка Студент! Больного ребенка бы пожалели! Да возьмите хотя бы НАШУ загадку со “Словом о полку Игореве”. Разве что ребенка в бреду там недоставало, а так — кто ее не разгадывал? И Мусин-Пушкин, и Зимин, и Масон, и Лихачев, и Якобсон, и ваш покорный слуга. При том, что источник все-таки налицо, в руках, подлинный-не-подлинный, а лежит, издан-переиздан. С комментариями, один умнее другого. А здесь что? Кто кого убил тысячу лет назад? Ну знаете, с такой совестью, как у вашего Студента, немцам бы пришлось уже давно всем повеситься, да и нам бы не помешало”.— “У вас уж больно узкий подход к убийству,— по-русски сказал Студент, вдруг непонятным образом оказавшийся перед нами.— Либо повесить кого-нибудь, либо самому повеситься”.

“Да у вас и русский?!” — изумился Гутман. Я тоже, признаться, опешил. Но Студент, перескочив на французский, продолжал: “Давайте расширим поле наших возможностей. Согласно последней гипотезе, выдвинутой молодым принцем по прозвищу Мальчик, наш Университет стоит на двух тысячах трупов убитых керами ледов. Я серьезно считаю, что в порядке объективного возмездия, так сказать, Университет должен провалиться в ту же расщелину, куда наши не обученные наукам предки сваливали трупы. По-моему, это будет гораздо внушительнее, чем всем нам вешаться”. “Нет,— сказал Каматэр,— ты как хочешь, Тэн, но Университет! Какие дьявольские силы нужно было привести в действие, чтобы три тысячи кретинов, из которых едва ли десять знали слово “портал”, выбили в этой скале новую гробницу Тутанхамона на деньги, отслюнявленные тремястами благодетелями Города, из которых ни один, я уверен, про Тутанхамона и не слыхивал”. “По-моему, у этого Города нет единого чувства архитектуры”,— невпопад заметила темноволосая девушка. “Ничего,— сказал Студент,— вот провалится Университет, тогда будет”. “Нет, Тэн,— почтительно возразил Каматэр.— Даже если ты сомневаешься, что есть что-то глубже, чем глубина истории, и что-то дальше, за пределами смерти, то и тогда...” “Ты для того и привел ее сюда, чтобы произнести перед ней эту идиотскую фразу?” — иронически перебил его Студент. “...то и тогда,— продолжил Каматэр,— тебя не покинет чувство, будто ты пешка, которой кто-то играет в отрицание или сомнение”. “Тогда, насколько я понимаю, этот КТО-ТО может выиграть или проиграть,— заключил Студент,— но тот, КЕМ играют, всегда только проигрывает”.

Когда наконец все всех проводили и со всеми простились — Гутман канул в дверях своего отеля, а Каматэр исчез вместе с темноволосой девушкой (“Она еще не знает, что она моя,— беспристрастно прокомментировал Студент,— так что пока пусть будет с профессором”),— и мы снова оказались вдвоем на безлюдной Главной Площади Средней Трети, Студент вспомнил, что забыл на факультете записную книжку со всеми выкладками. Все это чепуха, конечно, но поскольку он твердо уверен, что больше никогда там не появится, то, пожалуй, стоило бы ее взять. И если у меня есть желание последний раз — это, уж безусловно, последний — посмотреть на Скалу, то поехали вместе.

“Лифты ненавижу,— жаловался Студент.— И вообще неплохо было бы выпить. И прямо сейчас, пока мы не спустились в этот ад накопленной учености”. Лифт мягко сел на шестой, предпоследний этаж (на Скале счет этажей шел сверху вниз). Огромное окно, мертвенно освещавшее холл Факультета археографии, документалистики и культуро-статистики, выходило на широкую, высеченную в Скале площадку. Ранняя луна еще не взошла, и я с надеждой стал искать маленькую серебряную звездочку меж низких облаков.

После первых трех глотков я почувствовал прилив веселой наглости (по выражению Гутмана). Все — прекрасно, все — кончается, и, конечно, всякому намерению всякого нормального человека в этом Городе — крышка, если он свяжется с ним, Студентом. И не думаю, что я был вашей первой жертвой, милый Студент. Теперь же — сдаюсь на милость победителя и пью за неожиданные последствия нашей встречи! Но все же хотелось бы знать, что он думает о возможных последствиях всех этих наитий, догадок и соображений насчет мифического начала истории Города?

“Ах, мой милый Гость,— Студент широко развел руками,— если по Городу пойдет гулять миф, что Университет провалится в порядке возмездия, то это непременно отразится на акциях нашей крупнейшей страховой компании “Весь город”, вице-президентом которой является отец Мальчика. А если Университет действительно провалится — нет, такой радости я не переживу! — то компания разорится в пух и прах, и тогда...” — “Тогда вы мне позвоните, и я приеду”,— сказал я.

В наше время есть немало людей, которые знают все, о чем нужно знать. Все, что невозможно не знать, если твое дело — знать все. Бакар говорит, что они составляют около одной десятой процента всего человечества. Им противопоставлено все остальное человечество, которое практически вообще ничего не знает, ибо знать — не его дело. Но это противопоставление — еще одна иллюзия. И тем и другим вместе противостоит крошечное меньшинство тех (по Бакару, их не больше шести тысяч во всем мире), кто имеет СВОЕ знание. За ними нет будущего.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ДРЕВНИЙ ЧЕЛОВЕК В ГОРОДЕ

Спираль — движение природы!
Спирально движутся народы.
Спирально носят огороды
Свои сезонные наряды.
Нужны наряды — и снаряды,
Нежны наяды — но и яды...

Александр Кондратов

Глава шестая. ИЗ РОДНЫХ КРАЕВ

Валька Якулов не был евреем. Ранней весной 198... года он сделал доклад на Комиссии древних культурных связей на Дворцовой набережной на тему: “Древний человек в городе — опыт исследования древнейшей ледской цивилизации”. Проблема в ее простейшем изложении состояла в следующем. Где-то между 27-м и 26-м столетиями до нашей эры с верховьев реки Оредо вниз к морю спустился народ, называемый леды. Не доходя пятнадцати километров до моря, они лавиной захлестнули вознесшийся высоко над побережьем Город, возможно, избрав его местом своего последнего бивуака. У Города была одна особенность, сыгравшая огромную роль в его истории и в истории его последующего изучения шестью поколениями археологов: он изначально, чуть ли не с первобытности, строился исключительно из камня жившими в устье Оредо керами. У завоевателей ледов тоже была одна особенность: они принесли с собой клинописное письмо, возможно, первое в мировой истории, и оставили нам две огромные стелы с подробным описанием завоевания Города и непосредственно следующих за ним событий. Очевидно, что завоевателей было намного больше, чем завоеванных. Однако последние не были ни уничтожены, ни даже культурно и лингвистически подавлены, что явствует из довольно большого количества двуязычных надписей (у керов не было своей письменности, и они заимствовали клинопись ледов), благодаря чему — поскольку керский язык дошел до наших дней — оказалось возможным расшифровать клинопись ледов и изучить древнейший ледский язык. Сосуществование двух языков прослеживается до 2311-го (или 2297-го, если исходить из другой датировки) года до нашей эры, когда двуязычные надписи резко обрываются. С этой даты вся эпиграфика — только на керском (в ледской клинописи): ни одного ледского слова, ни имени, ни упоминания о ледах ни на победных стелах, ни на глиняных табличках, ни, позднее, на грифельных дощечках. И так на протяжении всей более чем четырехтысячелетней истории Города, вплоть до начала ХIХ века, когда археологи заинтересовались этим весьма трудно объяснимым феноменом исторического “обрыва”. Вся надежда была на лингвистов.

Валька не был лингвистом и всю жизнь мечтал о свободе. Разумеется, он превосходно знал шумерский, аккадский и древнеегипетский, не говоря уже о венгерском и исландском. Но язык был для него не системой, не замкнутым целым, а, как он сам выражался, “сборищем разных отдельных вещей и фактов, волею случая превратившихся в слова, грамматические формы и синтаксические конструкции”. А его мечте о свободе немало помогло то обстоятельство, что он был круглым сиротой. С двух лет его воспитывала двоюродная тетка.

Но вернемся к докладу. Спросим попросту: кто потерял свой язык и принял другой, керский? Леды. Из чего неизбежно следует, что леды столкнулись с какой-то ПРОБЛЕМОЙ, решить которую можно было только двумя способами: либо полностью перейдя на другой язык, либо подвергнувшись полному уничтожению (если, конечно, исключить версию коллективного самоуничтожения). Последнее, однако, устраняет всякую проблематичность: ведь если тебя, друг, убили, то ни о каких ТВОИХ проблемах разговора больше не будет — проблемы будут у убившего. Совершив в своем мышлении этот первый таинственный шаг (Валька, как и я, большой любитель таинственности), он уже поднял ногу, чтобы совершить второй, когда ему в голову пришла очень простая мысль: а почему, собственно, принудительное “или... или”, этот вечный бинарный кретинизм? Взять хотя бы Горького. Умный, кажется, был человек, а какую чушь сказал: если враг не сдается, его уничтожают. Не постиг всей своей народной смекалкой, что все как раз наоборот: враг сдается, и его уничтожают. Так вот, ледский язык исчез, и это — факт. Однако факт, никак не исключающий того, что кто-то кого-то еще и уничтожил. Но — кто кого?

Валька недолго стоял на одной ноге. Четкая мысль, взывающая к таинственности, немедленно нашла свою формулировку: в этом районе древнего мира никому невозможно было умереть или быть убитым, чтобы над ним не были совершены определенные погребальные обряды. Валька знал, что изначально, то есть до исчезновения ледского языка, эти обряды у керов и ледов были РАЗНЫЕ. Но потом вдруг перестали таковыми быть, когда леды перешли на керский погребальный обряд. Почему? Керы хоронили своих покойников у себя же в домах, глубоко под полом, в кожаных мешках. Леды (до загадочного “обрыва” своей истории) сжигали трупы, выбирали фрагменты костей и хранили их в маленьких берестяных торбочках, в которые обязательно вкладывались рулончики пергамента с именами покойного и того ледского владыки, в чье правление покойник жил. Бездна таких торбочек хранилась в разных музеях мира, не говоря уже о Городе. Их чтение не представляло особой трудности для специалистов, так же как и их примерная датировка (по правителям). Валька сам их прочел не меньше сотни и незадолго до своего доклада опубликовал о них большую статью, немедленно перепечатанную археологическим журналом Города.

Две недели Валька ходил женихом. Пока не начал думать об исчезновении ледского языка в связи со своим злосчастным докладом. Но второй шаг был сделан, вопрос: кто кого (или себя) убил? — задан, когда совсем неожиданно пришел пакет с идеально сделанными фотографиями еще двухсотсорока погребальных рулончиков и приложенным к ним письмом от Вебстера.

Вебстер был американец с английским воспитанием, полвека проживший в Городе и оставшийся там навсегда после выхода в отставку (он был консулом). “...А теперь попробуйте расшифровать эти двадцать дюжин рулончиков, которые я специально отобрал, прочтя вашу статью,— полусаркастически, полуодобрительно писал Вебстер,— и сами увидите, что ничего не получится. Нет, не хочу вас обезнадеживать, но и не хочу вас слишком уж обнадеживать. В рулончиках — прекрасно нарисованные ледские пиктограммы, значение которых вам отлично известно. А пытаешься понять — слов таких нет, полная абракадабра. Один подающий надежды американец из Беркли чуть с ума не сошел. На всех углах жалуется шепотом (Город ведь все-таки!), что его специально (!) обманывают, подсовывая ему подделанные (!) рулончики. Да таких-то НЕЧИТАЕМЫХ, скажем так, поздних рулончиков тысяч двадцать наберется! И не странно ли, что все они (все двадцать тысяч!) относятся к одному и тому же времени — ко времени исторического обрыва?! Мне сейчас недосуг ими заниматься. Вы, однако, попробуйте. Разгадка, мне думается, “где-то налево за углом”. Перечитайте мое письмо раз двадцать. Возможно, тогда у вас появится еще одна мысль...”

Когда Валька перечитал письмо двадцать раз (он был великий буквалист), у него появилась “еще одна мысль”. Это и был третий шаг к разгадке ледской тайны, сделанный, благодаря намеку Вебстера. В крайне сжатом виде это можно изложить так:

Первое. По существу американец был прав, жалуясь на то, что его “специально обманывают”. Намерение обмануть здесь, безусловно, имелось. Он только напрасно принял это на свой счет. Обмануть хотели не его.

Второе. “Разгадка где-то за углом налево”.— Здесь Вебстер не мог выразиться яснее. Ледская клинопись читается справа налево, а “угол”, то есть знак “Г”, служит для отделения одного слова от другого. Здесь же слева от единственного слова, обозначающего имя умершего, то есть за углом, никакого другого слова не было. А поскольку клинописная строка в погребальных ледских рулончиках всегда начиналась с имени умершего, после которого шло имя ледского правителя, то было очевидно, что в этих особых, “нечитаемых” рулончиках имя правителя отсутствовало.

Третье и самое главное. “Абракадабра” означает набор букв или звуков, не имеющий смысла в их ОБЫЧНОМ прочтении или слушании. Свои имена в погребальных рулончиках леды записывали пиктографически, где отдельная пиктограмма изображала какое-то слово-понятие. Керские же имена в керских надписях передавались теми же ледскими пиктограммами, но употреблявшимися в качестве ФОНЕТИЧЕСКИХ знаков, а именно, совсем уж попросту,— пиктограмма, обозначавшая целое ледское слово, стала обозначать у керов один звук или звукосочетание керского языка.

И тут Валька выдвинул совсем уже фантастическое предположение, что по каким-то, пока непонятным ему причинам леды вдруг, ни с того ни с сего, стали хоронить керов по своему обряду (чтобы самим же вскоре от него и отказаться, перейдя на обряд керов?!), вкладывая фрагменты их костей в торбочки с пергаментными рулончиками. Ледские писцы, которые писали имена покойных керов в этих “нечитаемых” погребальных рулончиках (напоминаем, что у керов никаких рулончиков в погребальном обряде не было), должны были бы проделать следующую довольно сложную операцию: во-первых, найти нарицательное керское слово, соответствующее личному имени покойного (если таковое имеется), во-вторых, перевести его словом ледского языка (если опять же таковое слово в ледском имеется), в-третьих, найти ледскую пиктограмму, обозначающую данное ледское слово, и, в-четвертых, записать ею имя покойного кера.

Валька, поставив себя на место ледского писца, начал с простого примера: итак, имя покойного кера — Муро. Нарицательный смысл “му” — “гора”, “ро” — керский предлог “у”. По-ледски же “гора” — “лу”, а предлога “у” в ледском вообще нет, хотя примерно ему может соответствовать частица “лэ”, означающая “вблизи”. Тогда Муро будет записываться двумя пиктограммами: основной пиктограммой, обозначающей “лу”, или “гору”, и слева от нее маленькой пиктограммой — стрелочкой, обозначающей “вблизи”. Таким образом, по-ледски имя кера будет не Муро, а Лулэ (но это вовсе не значит, что в ледском языке действительно было слово “лулэ” — “рядом с горой”, в каковом случае мы и получаем вебстеровскую абракадабру). Нарисовав пиктограмму, Валька победно отложил карандаш. Предположив это, Валька проделал адски трудную ОБРАТНУЮ операцию: стал расшифровывать буквальный смысл ледских пиктограмм и подыскивать соответствующие им керские слова, надеясь, что они же окажутся и керскими именами. Они ими оказались.

Но оказалось и другое. Путем огромных затрат, “как материальных, так и моральных” (я цитирую Вальку), он раздобыл копии ВСЕХ обзоров и описаний древнейших ледских и керских захоронений. Два месяца пошли на статистический анализ, единственным выводом из которого было: вопреки установившемуся в науке мнению, ледов оказалось просто очень мало. По крайней мере в четыре раза меньше, чем керов.

Вот маленькая, аккуратно изданная книжка Мунро Мэнема “Керская цивилизация”. Первая страница предисловия:

“Черной стаей упали стервятники леды на Город. Они не разрушили его дворцов и храмов, не нарушили его уклада жизни. Напротив, переняв обычаи и нравы побежденных, они терпеливо — о, каким нечеловеческим должно было быть их терпение! — четверть тысячелетия ждали своего часа. Часа, когда уже давно проникнув во все поры чужеродной им стихии и превзойдя ее разросшейся массой своей биологической материи, они уничтожили, легко и безопасно, как ребенка во сне, этот маленький народ строительных гениев. Сейчас, когда...”

“Придет и мой час гибели и позора”,— подумал Валька и забросил книжку за шкаф.

“Итак,— перешел Валька к заключительной части доклада,— установив на основании описанного выше материала среднюю статистику ледской смертности и экстраполировав результаты на, к сожалению, весьма скудный керский материал — разумеется, с учетом данных иммуногенетики, согласно которым леды обладали феноменальной устойчивостью к чуме и крайней неустойчивостью к детским молочным отравлениям,— было нетрудно подсчитать, что в конце ХХIV века до нашей эры ледов было около шести тысяч, а керов около двадцати пяти тысяч, плюс-минус пятнадцать процентов. По-видимому, керы могли быть уничтожены в одну ночь путем хорошо организованного верхушечного заговора ледской племенной знати и жречества. В одну ночь — назовем ее, по аналогии с Варфоломеевской, ночью Убануни, ледского бога торговли и деторождения,— керы перестали существовать. (Ну и чего ж тут такого особенного? — добавлю я, задним числом, конечно. Валькины отец, мать и дед вместе с еще сорока тысячами жителей прекрасного северного города дворцов и каналов тоже были уничтожены в октябре 1937-го и, может быть, тоже в одну ночь.) Я думаю, что потом они много дней жгли их трупы и складывали мощи в погребальные торбочки с рулончиками пергамента, содержавшими имена убитых. Но без имен правителей, чтобы не делать их причастными к преступлению в глазах бога Убануни. Совершая над керами СВОЙ погребальный обряд, они тем самым превращали их в СВОИХ, лишая возможности посмертного мщения. Но, заметьте, это был ПОСЛЕДНИЙ совершенный ими ледский обряд, так как, превратив керов в своих, они тут же — я не преувеличиваю — превратили себя в керов, полностью приняв их пантеон, культ и язык. Последнее, я думаю, потребовало не более полутора поколений. Но, разумеется, они не стали уничтожать свое прошлое — ведь этим они бы нанесли непоправимый вред своим умершим. Так что, слава Богу, остались в целости и погребальные торбочки, и стелы, и даже некоторые юридические, податные и дарственные документы”.

Валька перевел дыхание, вытер большим носовым платком пот со лба, нежно улыбнулся сидевшей в первом ряду Катьке, потом комически-беспомощно развел руками и совсем тихо сказал: “В этом я вижу какое-то чисто биологическое решение, удовлетворение, ну, скажем, какой-то генетической нужды в ИЗМЕНЕНИИ самих себя, какового никакими другими способами они бы не достигли. Леды думали о своем “другом будущем”, так сказать, которое началось с момента этой страшной резни. Биология не заботится о прошлом: ни уничтожает его, ни восстанавливает. И то и другое — дело культуры, а культуру-то леды и решили сменить. Значит, называющие себя керами нынешние обитатели Города являются потомками ледов, уничтоживших всех керов примерно четыре тысячи триста лет назад”.

“Последняя фраза — категорически лишняя,— сказал Игорь Михайлович Дьяконов (как показали дальнейшие события, старик был прав, можно даже сказать, категорически прав!).— Да и вообще, как вы, Валентин Иванович, можете объяснить, почему ледские писцы, педанты и аккуратисты, не вычистили из нового керского обихода те последние четыре процента своих слов?” “Слишком долго жили в двуязычии,— объяснил Валька.— Могли и спутать, что свое, что чужое. Кроме того, они ведь не были лингвистами, Игорь Михайлович”. На что Вячеслав Всеволодович Иванов заметил, что задача полного перехода с ледского на керский могла бы быть выполнена двуязычной ледской элитой.

Когда после доклада все спешили к Юрию Ефимовичу Борщевскому, чтобы триумфально отметить “годовщину Убанунской ночи”, тибетолог Юрий Михайлович Парфионович произнес свое заключительное суждение, но не о докладе, а о докладчике. “Все-таки странно, что ты не еврей,— сказал он Вальке.— Ведь весь набор налицо — генеалогия уничтожения, личный опыт самоуничтожения и, главное, попытка — жульническая, конечно, но у евреев это всегда так,— исследования чужого уничтожения как своего, как если бы им и своего было мало”. “Юрочка,— взмолился Валька,— у меня же все наоборот. Евреи всегда — пришлое меньшинство, и их бьет местное большинство, а здесь пришлая верхушка вырезает своих местных подданных”. “Исторически, может быть, это и так, но непохоже на правду”,— заметил Парфионович. “Ты, Юра, плохо знаешь историю,— серьезно возразил Парфионовичу Владамир Аронович Лившиц.— Без евреев история невозможна, а без правды — вполне”.

Вернувшись из Города в Лондон, я позвонил Вальке и довольно подробно изложил ему свои впечатления от тамошних людей, разговоров и улиц, не забыв при этом упомянуть об “открытии” Мальчика и комментариях Студента и других удивительных персонажей, а также о веселом предсказании Студентом грядущей гибели Университета. Сравнив обе версии, официальную и Мальчика, я заключил: “Смотри, Валечка, ведь обе эти версии не могут иметь никакого отношения к теме твоего доклада! Ты ведь говорил о том, что произошло четыре тысячи триста лет назад, а они относятся к событиям совсем недавнего прошлого — меньше тысячи лет назад, да? Но не странно ли, что во всех трех леды теряют свой язык, хотя в официальной это происходит по обоюдному согласию, в версии Мальчика вследствие уничтожения ледов керами, а в твоей по причине уничтожения ледами керов и последующего превращения себя в них. Не говоря уже о том, что в официальной версии у ледов не было письменности, а у керов она была, в твоей же — наоборот, в то время как сон или наитие Мальчика вообще это упускают. Знаешь, от этого можно легко сойти с ума, если захочешь”.

“Да,— послушно согласился Валька,— я бы мог сойти с ума, но не хочу. Не знаю, провалится там Университет или нет, но я-то, безусловно, проваливаюсь. Через две недели после опубликования моего доклада посланник Города в Москве заявил резкий протест против “оскорбления национального достоинства Города” и назвал меня “псевдоисториком, облекшим грязную клевету в покровы объективного историзма”. Теперь ставится вопрос о моем увольнении из института. Но ты ведь знаешь, я по первой профессии криминалист-графолог. Проживу как-нибудь, пока все уляжется. Да черт с ним, со всем этим! Пока решил немного позаниматься древнеперсидским. Дьяконов считает это “категорически необходимым”. Ну а ты что?” “Да я ничего...— начал я, но вдруг вспомнил то, что шипом застряло в памяти.— Валя! — закричал я.— Откуда взялся Древний Человек в названии твоего доклада? Не метафора ли это личного свидетельствования о событиях, без которого нет истории?” “Не знаю,— отвечал Валька,— ты первый, кто меня об этом спросил. Я убрал Древнего Человека из названия доклада, когда послал его для публикации”.

Разумеется, такой ответ никого бы не мог удовлетворить. Но за ним было что-то еще, по судьбе или по случаю попавшее в голову полусумасшедшего Вальки, но им самим не замеченное.

Валька позвонил через два года и шестнадцать дней после этого разговора. “Съездил бы ты в Город”,— были его первые слова. “А это зачем?” — “А ни зачем. Просто я тебя прошу. И не отговаривайся, что нет денег. Нет денег — это состояние сознания”. “Хорошо,— я проявил максимум уступчивости,— но что я там буду делать?” — “Это — не твое дело. Просто явишься и предоставишь себя в распоряжение истории”.— “Чьей истории?” — “История — ничья, Сашенька. Это ты — ее, а не она — твоя. Вот телефон Вебстера. Он ждет твоего звонка и хочет тебя видеть. Так что о ночлеге не заботься. Не лети самолетом. Только поезд. Ты увидишь совсем другой Город”.

Мне не пришлось увидеть “совсем другой Город”. Через месяц после разговора с Валькой и звонка Вебстеру последний мне сообщил телеграммой, что ввиду неожиданно изменившихся обстоятельств он отменяет свое приглашение мне и приглашает вместо меня моего друга (и хорошего приятеля Вальки) англо-американского русского Августа В. из-за крайней нужды в геодезической компетенции последнего. Затем последовала серия разговоров, моих с Августом, Августа с Валькой и моих с тем же Валькой. Мы с Валькой его уговорили.

Он приехал в Город ровно через два с четвертью года после меня. Он до сих пор не знает — жалеть ему об этом или нет.

Глава седьмая. ОН

Он стоял на площадке, выложенной цветными каменными плитками, перед входом в отель “Таверна”, куда за час до того приехал прямо с вокзала и теперь решал, где бы ему поужинать.

Пока исполнение задуманного — не им или, во всяком случае, не только им — шло безупречно. Слишком безупречно. Стрела моста — над врезанным в гранитное плато ущельем, по дну которого темно-серая змея, река Оредо, плавно извиваясь, катилась к сине-зеленому морю. Стрела поезда после двухминутной задержки в Предмостье для проверки документов за шесть минут донесла его до Вокзала. Игрушечный электрокар еще за шесть минут примчал его к отелю “Таверна”, где был заказан номер.

На журнальном столике лежало письмо от Вебстера с извинением, что тот не мог его встретить из-за необходимости быть в это время в другом месте. Он вернется через два дня и надеется, что за это время Август посмотрит восточную часть Города и главное — Новую Эстакаду. “Ума не приложу,— писал Вебстер,— отчего она называется новой, когда никакой другой эстакады в Городе, кажется, никогда не было и вообще в этой части Города вряд ли найдется

более древнее сооружение”. Еще он сообщал, что, вернувшись, поместит Августа в свой городской дом, где они будут обсуждать их будущую совместную работу о протокерских влияниях в формировании ранней цивилизации Города. (Уж не сошел ли он с ума? Или я? Нет.) И дальше: “Валентин Иванович рекомендовал Вас как человека, который, хотя и не являясь историком и даже отрицая историю, сможет именно благодаря этому (чему?) оказаться бесценным участником нашего начинания”. Бессмыслица полная, но где же все-таки поужинать? Или сначала выпить немного здесь же, в отеле?

“Нет, нет, никого не слушайте, если действительно интересуетесь нашей историей! И держитесь подальше от этих умников из Северной Трети, всех этих переученных профессоров и недоучившихся аристократов! — Бармен говорил с радостным раздражением любителя, жаждущего запоздалого признания от профессионала из другой области. — Очень хорошо, что вы не историк. Кто теперь будет этих козлов слушать? Леды? Да их и не было никогда! Их просто выдумали, чтобы ссылаться на них, когда не хочешь говорить о самом себе. Я вот недавно прочел маленькую книжку о евреях. Вы знаете, кто такие евреи? Уверяю вас, на самом деле их нет. Как нет и ледов. И те и другие выдуманы для сведения концов с концами. Так вот, повторяю, Город никогда не владел прибрежной полосой, никогда. Вы даже можете услышать, что он и не нуждался в выходе к морю — и в этом мнении есть свой резон, уверяю вас. При всей его близости к бухте — двенадцать километров пологого спуска вниз от городской границы, но по вполне приличной дороге, построенной три тысячи лет назад,— Город по своей природе совсем не прибрежное место. Подумайте, Город, где в ясную погоду с крыш и балконов видны белые барашки прибоя, чужд всему морскому. Здесь даже устриц и кальмаров не особенно любят. Кстати, взгляните на меню: жареная свиная грудинка в устричном соусе. Но это — исключение, и притом божественно вкусное, уверяю вас”.

Он несколько устал от воодушевления бармена, но тот просил не искать ужина на стороне, и Август решил — до еды оставалось еще часа полтора — медленно прогуляться к Вокзальной площади. Выпитая водка странным образом погасила голод. Второй стаканчик он уже пил в вокзальном ресторане, сидя перед огромным раскрытым окном с видом на улетающую стрелу железнодорожного моста.

Когда он поднялся, чтобы вернуться в отель, неожиданно появившийся официант с телефоном в руке протянул ему трубку: “Вам звонок, сэр”. — “Мне?! Но откуда вы знаете, КТО я?!” — “Вы Август, сэр?” — “Безусловно”.— “Тогда возьмите трубку”. “Слушай внимательно,— начал Валька,— и, если можно, не задавай кретинских вопросов. Когда увидишь Вебстера, тоже постарайся их не задавать. Вернемся к нашему последнему разговору. Слушай. Когда мы думаем об истории или, скажем точнее, об одном историческом событии, то думаем о нем только в отношении времени. То есть как о том, чего не было ни до, ни после того, как оно случилось. Что же касается пространства этого события, то оно всегда определено, будь то мир, Европа, Город или какое угодно другое место. Теперь постараемся себе представить, что какое-то историческое событие происходит не во всем своем географическом пространстве, а только в каких-то ТОЧ-

КАХ. Что это за точки?” — “Такими точками могут быть только ОТДЕЛЬНЫЕ СОЗНАНИЯ, Валя, но этот разговор тебя разорит”.— “Без этих точек все пространство истории превращается в белое пятно, место, где ничего не произошло”. “Понятно,— решился Август, — ты — одна из таких точек, Мальчик — другая и так далее”. — “Не забудь себя! — засмеялся Валька (Августу не понравился его смех). — Ты слишком засиделся в своем благоразумном Лондоне, не пора ли размяться (он, по-видимому, уже забыл, что Август — в Городе, и по его же просьбе)”. — “Каждый из моих друзей упорно хочет, чтобы я сошел с ума его образом, отказывая мне в праве на индивидуальное сумасшествие. Ладно, я готов попробовать твой, но пока позволь мне насладиться еще неведомым мне Городом. А как приедет Вебстер, послушаем, что он скажет. Пока, Валька”.

“У нас в Городе,— официант отсчитал сдачу и небрежно кивнул в знак благодарности за чаевые,— телефонная станция почти немедленно найдет человека, даже если звонящему неизвестно, где тот в данный момент находится. Для этого есть несколько способов”.— “О Господи! А есть ли у того несчастного, КОМУ звонят, хотя бы один способ не быть найденным?” — “Безусловно, сэр. Я же спросил вас, не Август ли вы? Если бы вы сказали, что нет, я бы тут же унес телефон”.

Рано проснувшись и желая любой ценой избежать встречи с барменом-историком (как в возможном будущем — с официантом-сыщиком), он, не позавтракав, выскользнул из отеля и, резко свернув направо от Вокзальной улицы (карта была заранее выучена еще в Лондоне), быстро сбежал по ступеням Парадного спуска (74 ступени) и потом, свернув налево и пройдя еще метров сто, оказался на Нижней Площадке Покинутого Бастиона. Когда-то здесь проходила граница Города.

Чисто вымытые фасады двух совершенно одинаковых, низких, в два этажа, прямоугольных зданий с восемью окнами-иллюминаторами каждый. Две черного дуба массивные двери в рамках завершенных капителями колонн с квадратным сечением. Тишина. Он знал, что сегодня выходной и немногочисленные жители этой, по-видимому, старейшей части Города еще и не помышляют о том, чтобы куда-нибудь отправиться. Между домами узкий проход, где, наверное, должны стоять мусорные баки, но восходящее солнце било ему в глаза (фасад был обращен к западу), и проход казался черной щелью. Он уже направлялся влево, чтобы, обойдя площадку с севера, спуститься в центр Южного Города, когда увидел, что в проходе между домами нет никаких мусорных баков, что он, безусловно, ведет вверх и если не приведет его к двери частного дома или не окажется тупиком, то может в конце концов вывести на Верхнюю Площадку Покинутого Бастиона. Легкая зарешеченная калитка была приоткрыта, и Август начал свое восхождение, удивляясь крутизне подъема и отсутствию ступенек. Глухие стены домов (как мог он не увидеть их, стоя на Нижней Площадке?) с обеих сторон стискивали узкий проход и оставляли наверху лишь узкую серо-голубую ленту утреннего неба. Подъем оказался далеко не прямым, и, когда в проходе потемнело, он понял, что сильно отклонился влево, на север, то есть в сторону, противоположную цели его прогулки, Южному Городу. Посмотрев на часы, он увидел, что поднимается уже семнадцать минут (следить за собой во времени было привычкой всей его жизни). Потом был резкий поворот направо. Высокие стены домов кончились, уступив место низким, не более чем в два метра, стенам садов или дворов, сложенным из длинных узких красных кирпичей, за которыми ничего не было видно.

На сорок седьмой минуте пути он сделал геодезическое предположение, что этот подъем представляет собой так называемый “полулабиринт Жанлеве”, имитирующий запутанную горную тропинку на полой полусфере (потом он мне это долго объяснял, но я ничего не понял). Иначе он должен был бы уже давно свалиться с крутого берега реки Оредо, до которого по прямой было не более двух километров. Но тут опять — высокие стены и наконец ступеньки. Сорок девять ступенек, и он оказался на квадратной площадке с большим вязом посередине, с трех сторон обнесенной невысокой каменной оградой, а с четвертой отделенной от остального пространства длинным одноэтажным домом с одной дверью и восемью колоннами на фасаде.

Нет, нет, я — человек времяпрепровождения, а не дела. Я — не стрела, пущенная в цель, и не камень, брошенный в воду. Август тоже — не стрела и не камень, но, и летя и падая, он предпочел бы знать, где и когда это с ним происходит. Поэтому, увидев выходящего из дверей дома грузного человека в бархатной академической шапочке и темно-зеленом плаще, он извлек из своей памяти два десятка керских слов и, поклонившись, спросил, прав ли он в своем предположении, что это Верхняя Площадка Покинутого Бастиона? “Нет, не правы,— ответил человек по-французски,— как, я думаю, и в некоторых других ваших предположениях”.— “Но позвольте, мсье, я же поднимался сюда с Нижней Площадки и за все время подъема не увидел ни одного ответвления, ни даже двери, калитки или окна, через которые живое существо могло бы выбрать себе другую дорогу?”

“В вашем французском я слышу отзвуки двух географически противоположных диалектов, пиренейского и льежского. Что касается площадок и бастионов, о которых вы говорите, то ни о чем подобном я не имею ни малейшего представления, так же как и о способе вашего проникновения на территорию имения без всякого на то права или разрешения”. “Способе! — вскричал Август.— Так вот же ведущие сюда ступеньки, которыми завершается подъем от Нижней Площадки!” — “Где эти ступеньки, мсье?”

Август застыл с вытянутой рукой. Никакого входа на площадку он не увидел. Была сплошная стена, а за ней два обращенных к площадке торцами дома, между задними стенами которых — в этом он был совершенно уверен — шли ступеньки, приведшие его сюда.

“Заметьте, мсье,— бесстрастно продолжал грузный человек,— КАК вы сюда проникли — прошли по дну Оредо ныром, пролетели над ущельем или прокрались подземным ходом,— меня нисколько не интересует. Скорее могло бы представлять некоторый интерес, как вы будете отсюда выбираться, если, конечно, вас это заботит”. “Пока нет,— сказал Август,— пока я бы хотел чашечку кофе, если мне будет позволено просить о такой любезности, но только если это никак не потревожит владельцев имения, на территорию которого я столь неосмотрительно вторгся”. “Владельцы имения давно спят в своих гробах”,— сказал грузный человек, игнорируя вопрос о кофе. “Давно? Как давно? До или после уничтожения керов ледами? Кстати, как ВЫ думаете, каким именно образом леды убили керов? Вы случайно не видели это своими глазами?” “Что касается кофе,— продолжал грузный человек, игнорируя вопрос об уничтожении керов,— то, я полагаю, нам его не придется долго ждать”. И, резко повернувшись, он вошел в дом, оставив дверь открытой.

Теперь грузный человек сидел в низком резном кресле с изогнутой спинкой и подлокотниками. Август стоял перед ним с чашкой в руке, выставив вперед левую ногу, как боец перед началом схватки. Немного поодаль, на низкой софе, покрытой клетчатым пледом, сидела, подобрав ноги, темноволосая молодая женщина, которую грузный человек представил как Александру Юнг из Цюриха. Августа он ей вообще никак не представил, как не представился сам ему. Август говорил по-английски тоном, решительно исключающим, что его перебьют или зададут вопрос.

“Нет,— говорил он,— нет нужды изображать всю ситуацию, как если бы она была кем-то для меня специально подстроена, например, вами, Вебстер. Но также не вижу никакой необходимости относить ее целиком за счет моей нетерпеливости или опрометчивости. Я постараюсь держаться средней линии. Меня не интересует причинность событий или ситуаций, только их последовательность. Оттого я почти сразу сообразил, кто вы. А это уже — половина истории. И если вы не захотите отвечать на мои прямые вопросы об истории Города, ради ответов на которые я сюда приехал по вашему же приглашению, то у меня есть другие. Точнее, один вопрос, относящийся к факту, перед значимостью которого бледнеет история ледов и керов да и вся история вообще. Я говорю...”

Не дожидаясь конца его фразы, Вебстер вышел из комнаты.

“Садитесь, пожалуйста,— сказала Александра, принимая от него чашку.— Я вам налью еще кофе”. Она склонилась над кофейным столиком, и упавшие волосы почти закрыли лицо. Он с удовольствием смотрел, как одним коротким движением она наполнила чашку темно-шоколадным мокко, бросила туда комок желтого сахара, брызнула полрюмки рома на маслянистую поверхность утреннего напитка, придвинула столик к Августу, села с ним рядом и зажгла неизвестно как появившуюся у нее в губах сигарету. “Вы долго этому учились?” — спросил он. “Чему?” — “А вот так, все делать тремя жестами в три секунды”. “Нет,— она засмеялась,— я просто ненавижу тратить время на подготовку к получению удовольствия”. — “Какое же удовольствие вы так спешите получить в настоящий момент?” — “Просто сидеть с вами, вас видеть и слышать”. “Я удивлен скромности ваших желаний.— Он улыбнулся.— Последняя женщина, любовником которой я был, говорила, что много бы дала, чтобы меня не видеть и не слышать”.

Александра встала, чтобы налить себе кофе, но, словно неожиданно передумав, наклонилась к Августу и сильно поцеловала его в губы. Потом, резко выпрямившись, глубоко затянулась сигаретой и уже занялась кофейником, когда появившийся совсем не из той двери, за которой он только что исчез, Вебстер, широко разведя руками в золотых перстнях, сказал, что, видимо, его Александра (так он выразился) не пребывала в праздном безделии даже то короткое время, когда он отсутствовал.

“Скорость, с которой фрейлейн Александра живет и движется, не оставляет никакой надежды ее когда-либо догнать, по крайней мере у такого пожилого и склонного к рефлексии одиночки, как я”,— отпарировал Август. “Ни у кого не оставляет,— мрачно заметил Вебстер.— Она — спринтер, обгоняющий звук стартового пистолета. Но что при этом она делает? — спросил он как бы у самого себя.— Спит, соблазняет мужчин и читает. Больше ничего, если не говорить о редких “приступах возбуждения”, когда она ходит по Городу часами, иногда сутками. Ну, пора! — грубо оборвал он себя.— Пошли, я вас выведу с другой стороны”.

“Надеюсь, что фрейлейн Александра разрешит мне сопутствовать ей хотя бы в одном из перечисленных выше занятий”,— сказал Август, раскланиваясь.

Вебстер повел его по низкому широкому коридору. Он не помнил, сколько они шли, пока коридор не закончился белой стеной с маленькой, едва выделявшейся на ее фоне дверцей. Вебстер вставил ключ в микроскопический черный глазок замочной скважины, сильно пригнул голову Августу, чтобы тот мог кое-как пройти под очень низкой притолокой (дверца открывалась наружу), и Август оказался... на широкой улице. Такой широкой, каких он, пожалуй, не видел. Мимо, со свистом разрезая воздух, неслись автомашины. “Осторожнее! — крикнул Вебстер, стоя по ту сторону порога.— Здесь нет ограничения скорости.

И нет переходов. Да они вам и не понадобятся. Идите налево по тротуару до первого спуска, и через десять минут вы — в Южном Городе”. “Что? — изумился Август.— Он же гораздо дальше и с другой стороны? Этого не может быть!” — “Может. Буду у вас в “Таверне” завтра в десять утра”.

Что это? Южный Город был непохож на остальные части Города больше, чем тот на другие города или даже страны; он казался чужее уже знакомому ему Привокзалью, чем Лима Москве или Гамбург Цюриху. Александра — из Цюриха. Почему она не предложила поводить его по Южному Городу? Он остановился перед огромной витриной ресторана с французским названием “On y mange” (“Здесь едят”) и вывеской на французском же: “Здесь едят, кто как хочет, сколько хочет и за сколько хочет. Цена обеда — от десяти городских франков до бесконечности. Время обеда — круглые сутки. Продолжительность обеда — от десяти минут до бесконечности. Не разрешается спать, петь, заниматься любовью и курить трубку, чируты и самокрутки”. Надо же наконец поесть! Самое время для позднего завтрака — ведь сейчас вряд ли меньше одиннадцати. Он не пошел дальше первой из бесконечной анфилады зал, сел за единственный свободный маленький круглый столик, у которого стоял уже ждавший его официант, и заказал яйца, овсянку с грибами и минеральную воду. “Вы здесь впервые, мсье,— поклонился официант,— поэтому я позволю себе вас предупредить. Здесь всё — обед, мсье, даже если время — четыре утра. Таким образом, имело бы смысл дополнить ваш заказ стаканом предвечернего бреро. И это будет как раз десять франков, наш минимум с персоны, мсье. Чаевых здесь не берут”.

Август поднял глаза на псевдобарочные позолоченные часы на противоположной стене — половина шестого. Что?! Что он делал десять часов? Черт, его часы остались в отеле.

“Вы уверены, что на этих часах правильное время?” — “Вне всякого сомнения, мсье, но взгляните на ваши”.

Часы, которые он всю жизнь носил на левой руке, неожиданно оказались на правой. Ну, конечно же, он столько раз смотрел на них во время своего утреннего подъема на “Площадку Вебстера” — так он теперь ее прозвал. “Тогда я изменяю заказ. Рыбный суп, бифштекс “Тартар”, какие-нибудь фрукты. Да, минеральную воду и немного водки, пожалуйста”.

О непонятно куда исчезнувших десяти часах он решил пока не думать. Ну в конце концов если Валька считает, что история возможна без времени, то его собственная маленькая история еще одного бестолкового дня — и подавно. Но все же. А эта Александра, которая сейчас, по-видимому, спит с Вебстером или читает, хотя время — самое неподходящее. А почему, собственно, его кто-то должен обманывать? Ну хорошо, допустим, что сегодняшняя история — “урок выключения времени”. Но какой же это урок, если он просто “попал” в не-время? Нельзя же назвать случай, когда человек попадает под машину, “уроком попадания под машину”? Если Валька прав и история возможна только при взгляде на нее из НЕ-ИСТОРИИ, то надо найти такую внеисторическую точку такого вневременного человека наконец, который и ОКАЖЕТСЯ Валькиным Древним Человеком... Хорошо бы удержать мысль о нем... ей так легко потеряться... А значит, надо скорее, сейчас же, снова пойти к Вебстеру другой, короткой дорогой, не дожидаясь его завтрашнего прихода.

Он положил на стол тридцать франков, допил водку и быстро вышел на улицу. Теперь, конечно, это заняло немного больше времени — путь опять шел круто вверх,— и когда он свернул направо, то понял, что страшно, гнетуще устал. Опять свист проносящихся машин. Дом Вебстера смотрел на них невидящими зеницами слепых окон заднего фасада. Вот здесь — дверь. Никакой двери не было. Ну, конечно же, она открывалась наружу, и не было бы безумием предположить, что служила только для выхода, а вход был с площадки. Он провел пальцами по стене, стараясь нащупать очертания проема. Ничего не было. Скорее поймать такси и вернуться в “Таверну”!

Превозмогая страстное желание усесться тут же, в холле “Таверны”, в одно из глубоких мягких кресел и остаться там навсегда, он все-таки добрался до лифта. Последним усилием сознания вспомнил, что ему еще надо вставить ключ в замочную скважину, повернуть его четыре раза. В номере, сбросив одежду на пол, он забрался под одеяло и застыл в бездумной сладостной мечте о полной остановке ВСЕГО, в себе и вокруг.

Ему захотелось курить, но он не решился, боясь, что заснет с зажженной сигаретой, и уже снова стал погружаться в божественное безмыслие, когда кто-то громко постучал в дверь. Господи, что это еще!

“Тысяча извинений, сэр,— это был портье,— вам срочная электрограмма с пометкой: вручить лично и немедленно”.

Боже! Кто опять хочет найти его, чтобы опять запугать или прельстить новой кабалой свободы и страха? Или это опять Валька со своими последними соображениями и уточнениями? Он вскрыл хрустящий конверт с эмблемой отеля и прочел: “Доктор Андрей фон Потапофф имеет честь пригласить Вас на открытие первой в Городе (и в мире!) выставки поздней византийской миниатюры. Ваша супруга Виктория только что звонила из Нью-Йорка в отчаянии, что не успеет прилететь к открытию, и буквально умоляла разыскать Вас и послать Вам приглашение. Вы, разумеется, окажетесь в чрезвычайно узком кругу тех из-

бранных, которые примут участие в банкете после открытия...”

Он слабо застонал, бросил электрограмму в корзину, сел на край постели и закурил. Виктория никогда не была его женой и умерла семнадцать лет назад в Филадельфии от скоротечной чахотки. Это был редкий случай, и о нем писали в газетах. Ей было тогда двадцать пять лет. Он пытался учить ее испанскому. Но Виктория тянула за собой еще что-то. Что — он не мог вспомнить. Оно цеплялось снизу за поверхность памяти, но не могло продраться сквозь пленку забвения или рассеянности. Чье-то имя, наверное...

Нет, он уже не хочет спать. Надо принять душ, переодеться и, может быть, даже прогуляться немного вокруг отеля, размышляя, на этот раз без всяких мистических или эротических отвлечений, о когда-то живших здесь керах и их наследниках псевдокерах, не знающих или скрывающих, что они — леды. Накануне историк-бармен дал ему ключ от бокового выхода из отеля, так что можно будет выскользнуть, не проходя через холл. Было без четверти одиннадцать вечера. Он кончил одеваться, закурил и уже искал глазами шляпу, когда в дверь снова постучали. Ладно, он все равно уходит. Перед ним стояла Александра.

В этот момент он вспомнил. Пленка забвения прорвалась.

“Великолепно, фрейлейн Александра,— целуя ей руку, сказал он,— мы пройдемся немного вокруг отеля, а потом предадимся простым утехам скромного ужина”. “А-а-а,— тихо произнесла Александра, запирая дверь,— в самом деле, какая женщина устоит перед таким многообещающим предложением? Но я решительно предпочитаю более сокращенную версию первого свидания”. Быстрота и краткость последующих ее движений, не оставлявших промежутков, чтобы вставить не то что слово, а вдох, служили бесспорным доказательством непререкаемости ее решения.

Когда, бездыханный и ошалелый от непредвиденной и не совсем еще утоленной страсти, он приподнялся на постели и посмотрел ей в глаза, то понял, что пытаться думать о случившемся — поздно.

“Хочешь немного коньяка?” — “Не знаю, никогда не пила так рано”.

На часах было полвторого. Он встал, чтобы пройти к бару в противоположном конце комнаты, но она обхватила его сзади и прижалась губами к его спине. Было три, когда, поднявшись во второй раз, он повторил свой вопрос о коньяке.

“Чуть-чуть, и закури мне сигарету, пожалуйста”. Он вернулся с двумя стаканами и зажженной сигаретой и увидел, что она спит, решительно и бесповоротно.

Что ж дальше? Почти стертая заметка в вечной записной книжке памяти: Виктория вытянула из подпола, забитого мусором прошлого, одно имя — Сергей Селиверстов. О нем он принялся вспоминать, лежа рядом с неслышно дышавшей во сне Александрой.

“Проснись, дорогой мой. Вебстер появится ровно через полчаса, а тебе еще надо одеться. Бриться необязательно. Вот кофе”. Она наклонилась, поцеловала его в уголок рта и поставила на столик серебряный поднос с двумя чашками кофе и круассанами. “По-моему, моя версия первого свидания себя вполне оправдала”. “Пусть будет так, я не самолюбив,— сказал Август.— Я только не понимаю, почему ты называешь это свиданием. Ведь ни я тебе, ни ты мне свидания не назначали”. “Что?! — Он увидел, что ее удивление было неподдельным.— Но ты же оставил мне на софе у Вебстера ключ с названием отеля для входа в боковую дверь”.— “Он, видимо, просто выпал у меня из кармана, когда мы сидели рядом. Я бы горько пожалел, если бы этого не случилось!”

“Черт знает что! — продолжал Август, выходя из ванной.— Ключи, незамеченные, выпадают из карманов, приглашая на непреднамеренное свидание, десять часов пролетают как час, нет, Город навевает беспамятство. И не служит ли здесь crime amnesiac (“преступление, совершенное в беспамятстве”) таким же основанием для оправдания преступника, как во Франции crime passionel (“преступление, совершенное из страсти”)? Кстати, о страсти. Надеюсь, ты не исчезнешь при появлении Вебстера?” “Разумеется, нет. Да он, я думаю, расстроился бы, не найдя меня здесь. Чуть не забыла тебе сказать. Я дала твой телефон моему другу, чтобы в случае необходимости он мне сюда позвонил. Вчера он плохо себя чувствовал, и я за него очень беспокоюсь”.— “Другу в смысле любовнику?” — “Нет, другу в смысле бывшему любовнику”.— “А Вебстер — настоящий?” — “Какой ты идиот! Настоящий — ты. Вебстер никогда не был моим любовником. Он — друг, и уж тут действительно настоящий”.— “А тот, бывший, он давно перестал быть настоящим?” — “Вчера утром. Не притворяйся ревнивым. Ты по натуре не ревнивец, а педант. Но ты мне все равно страшно нравишься”.— “Это не педантизм, а историческая любознательность...” — начал он, но тут постучали в дверь, и появился Вебстер.

“За работу, за работу,— ни на кого не глядя, проговорил Вебстер, грузно усаживаясь в кожаное кресло перед письменным столом.— Начнем с археологии, разумеется. Нельзя же заниматься этим до бесконечности”. “Это зависит от точки зрения,— добродушно возразил Август,— но уверяю вас, Вебстер, никакие археология и секс не спасут вас от моих вопросов о Древнем Человеке”.— “Хорошо, но начнем все-таки с археологии. Александра, первое дуновение теплого весеннего ветра в зимней пустыне моей души, кофе, много кофе! И еще круассанов, тоже много, пожалуйста”.

“Хорошо, начну с археологии. Я проштудировал последние карты стратиграфии культурных слоев Северной Трети Города и обнаружил престранную вещь. Культура “В”, то есть относящаяся ко второму культурному слою, повторяется, почти точно в том же составе, в пятом и девятом слоях, а потом еще раз, хотя не полностью, в тринадцатом. Я не археолог и даже не геолог, а простой геофизик, но трудно удержаться от фантазии, что какое-то племя пожило здесь лет так четыреста — пятьсот, потом, будто устав от однообразия, ушло себе преспокойно, чтобы, прожив лет триста в другом месте и при этом практически ничего не изменив в своем образе жизни, возвратиться — не от ностальгии ли? — на старое пепелище. А затем, в течение последующего тысячелетия, повторить это еще два раза. Не превратилось ли это у них в своего рода “культурную привычку”? Не понимаю, как это могло не стать очевидным любому дураку при первом взгляде на стратиграфию Северной Трети!”

“Важно не то, на ЧТО ваш дурак смотрит, а ОТКУДА, из какого места он это делает,— сказал Вебстер убежденно.— В тот момент, когда ВЫ на нее посмотрели, карта перестала быть тем, чем она была до того момента, и стала ДРУГИМ СОБЫТИЕМ — назовем его “вы посмотрели на карту”. То есть вы оказались местом, в котором карта СНОВА СЛУЧИЛАСЬ, а смотрящие на нее дураки — местом, где она осталась такой, какой была раньше, иначе говоря, местом, где НИЧЕГО не случилось. Может быть, так оттого, что вы — ЧУЖОЙ, как и Валентин Иванович и даже тот сумасшедший аристократ с Севера по прозвищу Студент”.

“Ох, какая тоска была с этим недоделком! — не совсем своевременно вставила Александра.— Тот профессор, Каматэр, кажется, тот хоть замечал, слушаешь ты его или нет, хотя тоже, конечно, недоделок...” “Неблагородно спать с человеком, а потом называть его недоделком...” — наставительно произнес Вебстер. “Боюсь, мне придется испытать все это на себе,— Август намазывал круассан маслом,— но я безумно хочу, чтобы прекрасная Александра меня слушала, и буду безумно несчастен, если она не будет этого делать или, слушая, будет думать о ком-нибудь другом, хотя бы и недоделке”.

“Бывали и исключения”,— начала Александра, но в этот момент Вебстер, хлопнув себя по лбу, сказал, что забыл заплатить за отель и что сейчас же вернется. “Теперь — быстро! — Александра сбросила туфли.— У нас десять минут”.

“Какие бывали исключения?” — спросил Август, застегивая верхние пуговицы рубашки и допивая холодный кофе. “Последний, с которым я вчера решила больше не спать”.— “А он знает о твоем решении, этот последний?” — “Нет. Я решила уже после того, как ушла от него рано утром”.

Вебстер вошел без стука и сказал, что завтрак принесут в номер. “Вернемся к археологии. Состав культурных слоев говорит не только о повторении, но и о почти полном отсутствии так называемых “катастрофических перерывов” — землетрясений, наводнений, пожаров, разрушений, причиненных войной, и так далее. Город действительно долго, очень долго не воевал...” “Странная археология,— заметил Август.— Не будет ли полным безумием предположить, что все специально происходило так, чтобы запутать нас, случайно и беспардонно лезущих не в свое дело?” — “Кто знает, кто знает,— скороговоркой произнес Вебстер, но тут же, как если бы испугался, что именно эти его слова и послужат для бестактного собеседника удобнейшим предлогом спросить: “Да, в самом деле, КТО знает?”, добавил голосом опытного докладчика, твердо намеревающегося не отходить от рутины семинара.— Но раз уж мы договорились насчет нашей общей позиции, то ни о каком случайном вмешательстве и вообще ни о чем случайном не может быть речи...”

Принесли завтрак.

Августу не хотелось есть. Он с удовольствием смотрел, как Александра и Вебстер наслаждаются бараньими почками в соусе из помидоров и укропа, а сам удовольствовался булочкой и земляничным компотом. Нет, пока он ничего не добился от Вебстера. Но есть еще время. Немного, но есть. Зато (он несколько раз повторил про себя это слово) он получил Александру, не успев даже начать ее добиваться. Потом может возникнуть нужда во времени, бесконечном, непонятно каком, чтобы быть с ней... Ход этих соображений был прерван телефонным звонком. Он взял трубку. “Александра, звонит какая-то дама с очень взволнованным голосом”. “Случилось самое плохое,— сказала Александра, положив трубку.— У моего друга, о котором я тебе говорила, приступ грудной жабы.

С ним сестра из больницы, она умоляет меня приехать. Говорит, что он тогда успокоится и не надо будет вызывать “скорую”. Я сейчас же еду”.— “Я тоже”.

“Опять авантюры! — ворчал Вебстер, провожая их до такси.— Не забудь на обратном пути завезти его ко мне”. “Он давно готовился к этому, если сам не наслал это на себя,— быстро говорила Александра, сжимая его пальцы в такт речи.— Избегая называть это своим именем, все время давал понять, что оно — в нем. Нет, он не трус. Он слишком хрупок для своего тела. Он сказал, что не может быть один, когда это придет, и что его мать и обе ее сестры умерли от того же, когда с ними никого не было”.— “Господи, от чего — ТОГО?” — “От аневризмы сердечной аорты, их семейного проклятия”.— “Но почему же тогда сразу не отправить его на “скорой” в больницу?” — “Ничего проще, только это будет ему стоить таких денег, каких он и в год не зарабатывает, поскольку у него нет городской страховки, а никакая другая здесь недействительна. Купить же городскую страховку безумно дорого”.— “Сколько?” — “Сейчас объясню. Страховка на всю жизнь для человека в возрасте от одного до пятидесяти лет стоит столько тысяч долларов, сколько ему лет. Если тебе один год, то твои родителя платят одну тысячу на всю твою жизнь и больше ни цента. После пятидесяти страховка стоит пятьдесят тысяч плюс полторы тысячи за каждый год, а после семидесяти плюс две”.— “Боже милостивый, значит, моя будет стоить около восьмидесяти! И жители Города добровольно идут на такой грабеж?” — “С радостью, только не забывай, они-то платят всего лишь одну тысячу. Тогда это самая дешевая страховка в мире. И еще одно: имея страховку, ты из любой точки земного шара, будь то Аляска или Огненная Земля, прилетаешь за счет страховой компании в Город и остаешься в нем за ее же счет, пока не вылечишься или не умрешь. Похороны тоже за счет компании”.

Машина остановилась у огромного дома с фасадом из выкрашенного белой краской кирпича и широкой стеклянной дверью с надписью “Пансион Акараф”. Сестра, ждавшая в маленькой приемной, провела их на второй этаж и, не постучав, первой вошла в небольшую, ярко освещенную комнату. На узкой постели, вытянувшись, лежал человек с длинным, худым лицом и длинным хрящеватым носом, смотревший на них узкими выцветшими глазами. Это был Сергей Селиверстов.

Сергей Селиверстов был двумя выпусками моложе Августа по Льежскому политехникуму. Никто точно не знал его возраста; говорили, что он поступил пятнадцати лет и был самым молодым студентом в истории этого знаменитого учреждения. О нем было также известно, что он не ходил в бордели, не пил пива, не курил анаши, не был гомосексуалистом и перерешал все задачи по теоретической механике, которые мог найти в факультетской библиотеке. Что-то около двадцати тысяч. Некоторые считали, что именно последнее обстоятельство полностью исключало все другие возможные привязанности и предпочтения. Он подошел к Августу в курительном салоне технологического корпуса летом 1950-го и сказал: “Глупо, что мы с тобой до сих пор не познакомились, русские же все-таки”. “Очень относительно”,— срезонировал Август и протянул ему руку, но разговор продолжал на французском.

Они говорили и говорили. В салоне, в комнатке Августа в студенческом пансионе, в огромной квартире отчима Сергея, куда тот повел Августа обедать. Вспоминая позднее эту их первую беседу, они решили, что она продолжалась минимум двенадцать часов. Тогда Сергей, еще до окончания Политехникума, стал работать у Ильи Пригожина и “шел вверх” на жаргоне льежских студентов (говоря это, они закатывали глаза и, подняв левую руку, почему-то отводили ее далеко в сторону). Сергей объяснял, а потом, устав, стал кричать, что он ничего не хочет, ровно ничего. Август думал, что сам он, без истерики и умеренно, хочет все и почти от всего получает какое-то удовольствие. При чем тут Освенцим с его жертвами и палачами или колымские лагеря? Или все это зловонное миллиардоголовое скопление сгустков генетически сформированной материи с ее садистами, праведниками, дебилами и гениями? Куча, нашедшая свое осознание в переразвитых мозгах молекулярных биологов, биофизиков, теоретических физиков и других бывших и будущих нобелевских уродов. Тогда водородная бомба — именно то, что надо. И пусть мы все пойдем на... (они давно перешли на русский). Тут, однако, согласно Сергею, начнутся сложности (Август это предвидел еще в начале разговора). Ведь идти на... вместе со всеми — так же вульгарно, как делать водородную бомбу, выступать против нее или стать Нобелевским лауреатом (впоследствии судьба жестоко отплатила Сергею, сделав его одним из них). И одно, и другое, и третье — всегда будет ОНИ, а не ОН. Даже если он останется последним на Земле. (Последнее предположение Август, к тому времени успевший прочесть два десятка буддийских текстов, не мог не счесть непростительной крайностью.) Отсюда следует необходимость ОТДЕЛИТЬСЯ. Полностью и совершенно. Тогда он сможет продолжать делать все, что он не хочет, но уже без омерзения по отношению к себе и к миру. Он знает, как это трудно, если принять во внимание его любовь к матери и сестре и неутолимое влечение к женщинам (что, разумеется, вовсе не означает, что он их хочет,— просто ничего не может с собой поделать)...

“Здравствуй, мой мальчик.— Сергей чуть приподнялся, чтобы дать Александре себя поцеловать.— Рад тебя видеть, а в такой великолепной компании — в особенности. Начинаю опасаться, что нарушу семейную традицию и умру не в одиночестве”. “Немедленно перестаньте разговаривать и закройте глаза! — Сестра выключила верхнюю лампу, оставив маленький ночник над кроватью.—

Я вернусь через полчаса, а пока оставляю вас на попечение фрейлейн Юнг”. “Проститутка”,— сказал Сергей, когда она вышла.

Август падал в забитую клочьями серого тумана расщелину прошлого. Еще до обеда, в квартире отчима Сергея, он стал различать за осатанелым индивидуализмом Сергея (куда уж там Максу Штирнеру до него!) особенное направление его личности — стрела, пущенная своей же рукой. Но куда? “Не куда, а откуда,— продолжал объяснять Сергей.— Главное — прочь от всего этого, а там посмотрим”.

Нет, из лука стреляют, чтобы попасть, а не ради удовольствия натянуть тетиву. Сергей был — тогда по крайней мере — камнем, брошенным куда попало, единственным желанием которого было избавиться от бросившей его руки. Весь обед отчим, барон Леконтэр,— тихий, маленького роста, с красивыми, слегка подкрученными на концах усами, в коротком элегантном смокинге с матово-пепельными отворотами и огромной сверхкоротко остриженной по-штрохеймовски головой,— говорил о явно обожаемом им пасынке. Позднее, за кофе и коньяком, раскуривая давыдовскую сигару, он рассказал, как, когда его пришли арестовывать в 1943 году (“под занавес”), маленький Сергей стал стрелять в гестаповцев из игрушечного маузера, и они побоялись смеяться. “Потому что,— заключил свой рассказ барон,— в глазах мальчика была не ненависть — к ней они привыкли,— а ОДНА ХОЛОДНАЯ СИЛА”.

Когда же Август, желая сказать приятное барону, заявил, что судьба или природа одарила его нового друга редчайшим инструментом — феноменальным интеллектом, барон печально улыбнулся и заметил, что инструменты тоже предают.

“У тебя привычка такая — раз в тридцать лет появляться, притом именно тогда, когда я наконец нахожу нужную женщину. Не так ли, мой мальчик?” — Сергей чуть приподнялся на подушке.

Немного позднее, в еще не завершенной юности, работая в Перу, Август случайно напал на одну задачу — чистая механика, ничего особенного,— решить которую он был совершенно не в состоянии. Он уже стал сомневаться в возможности ее положительного решения, когда один его коллега, прикладной математик из Филадельфии, сказал, что она давно решена его товарищем по курсу. Через три дня Август, просмотревший все дипломные работы выпускников факультета механики Филадельфийского технологического колледжа за три выпуска и твердо установивший, что именно эта, одна-единственная, здесь была, но неизвестно куда исчезла, сидел на ступеньках факультетской библиотеки и размышлял в своей несколько отрешенной манере, стоило ли лететь три тысячи километров из Лимы в Филадельфию, чтобы еще раз убедиться, что ты идиот. Кто-то тронул его за плечо.

“Простите, пожалуйста, вы не могли бы дать мне сигарету?” — Это была необыкновенно худая девушка лет двадцати пяти с крашенными в цвет платины, начесанными надо лбом волосами, в очень короткой черной юбке и жакете с накладными плечами. Они спустились в сквер покурить.

“Откуда вы? Вы не похожи на американца”.— “В настоящее время я — из Перу”.— “Вы не похожи на перуанца, но определенно похожи на человека, у которого я бы решилась попросить взаймы пять долларов. Я их вам верну завтра, в одиннадцать утра, на этом же месте”. “Я охотно предоставлю в ваше распоряжение эту гигантскую сумму,— улыбнулся он, протягивая ей десятидолларовую бумажку.— Но со своей стороны пригласил бы вас поесть со мной где-нибудь. Только выберите место сами, я впервые в этом городе”.

Так произошла его встреча с Викторией.

В кафе она рассказала, что вылетела из Беркли. То есть не вылетела, конечно, а просто декан написал отцу, будто ее поведение “бросает тень на репутацию учащихся (там) девушек”. Немедленно отозвавший ее отец прямо спросил, не означает ли это, что она — просто шлюха. На что она ответила: если декан считает шлюхой женщину, которая спит с кем хочет, то это так и есть. Отец, профессор Шэрне, заявил, что не хочет с ней иметь ничего общего и прекращает платить за ее обучение. Теперь она учится на авиаконтролера, и мать тайком посылает ей триста в месяц. Она забыла взять вчера деньги, а сегодня — воскресенье, поэтому...

“Спора нет, профессор Шэрне как шведский протестант,— прервал ее объяснения Август,— выказал некоторую односторонность в этическом истолковании вашего заявления. Но, простите меня Бога ради, постоянно цепляться за слова — моя болезнь. Так, значит, вы еще до того, как начинаете спать с человеком, УЖЕ ЗНАЕТЕ, что хотите спать именно с ним? Или все-таки приходится идти на риск и экспериментировать?” — “Конечно, знаю! А вы нет?” — “Определенно нет. У меня плохо с интуицией”.

Он врал. С момента, когда он зажег ей сигарету в обсаженном липами сквере перед факультетской библиотекой, он уже знал, что хочет быть с ней всегда, и нечего даже думать об отъезде из Филадельфии, и какая там к черту задача. Они доели кальмаров в красном соусе и перешли к кофе. Он ее спросил: не покажет ли она ему город, ну, хотя бы историческую, колониальную его часть? Но Виктория объяснила, что воскресенье — ее единственный свободный день, она еле ноги волочит от усталости (“Даже читать не могу, только слушать музыку”), и пусть лучше он ее проводит, а заодно и посмотрит, как живут изгнанные из Беркли шлюхи в этом оплоте протестантской этики.

Виктория была медлительна и неуклюжа, можно бы было сказать — до неопрятности, если бы не исходящая от ее движений непреодолимая притягательность. Август досчитал до ста шестидесяти, пока она безуспешно пыталась сначала повесить свой жакет на плечики в шкафу, а потом, когда они сломались, развесить его на спинке стула. Когда она стала расстегивать юбку, он, поняв, что быстрее, чем в полчаса, ей не управиться, сделал это сам. Последующие минуты, часы и дни были наполнены наслаждением его абсолютного растворения в ней. Удивительно, она этого вовсе не замечала — или ему так казалось. Утром он ее провожал в колледж, возвращался, купив по дороге еду на день, ложился на диван, поставив перед собой часы, чтобы всегда знать, сколько времени осталось до ее прихода, и читал “Волшебную гору”, пока не засыпал в изнеможении от любви и длиннот манновских описаний. Только раз, на третий или четвертый день, он разложил на маленьком столике вырванные из старого блокнота листики с выкладками и попытался вернуться к брошенной задаче, но формулы мелькали в глазах и исчезали. В тот вечер — было еще совсем рано — она сказала, что хочет быть с ним в постели до ужина. Когда они лежали в объятьях друг друга, в дверь постучали. Виктория набросила халат и пошла открывать. На пороге стоял Сергей Селиверстов.

Тогда, в Льеже, они виделись еще несколько раз. Однажды, перед отъездом Сергея в Штаты, тот спросил: знает ли Август, что такое сверхзадача? Он сказал, что впервые слышит это слово; Сергей объяснил: сверхзадача не имеет никакого отношения к тому, что ты делаешь, но о ней ты всегда должен помнить, что бы ты ни делал. Тогда ты не будешь зависеть от своего действия, его причин и результатов, так же как и от твоего желания или нежелания действовать. Так, например, когда ты хочешь овладеть женщиной или химией или написать роман, то сверхзадачей будет твоя независимость от женщины, химии или романа.

“Это учение Кришны Господа,— отвечал Август,— но у меня так не получается. Чего бы я ни желал, оно мной владеет, а не я им”. “Мне нравится Кришна,— прокомментировал Сергей,— однако я не сентиментален”.

“Тебе совсем не обязательно вставать и одеваться,— сказал Сергей, снимая кепку и пальто. Когда он наклонился, чтобы поцеловать Викторию, Август увидел две глубокие залысины.— И не смотри так пристально на мою голову. Бабушка, Антонина Христиановна, говорила, что рано лысеют те, кто спит на чужой подушке, а, мой мальчик?”

Виктория пошла на кухню за закуской и чаем. Сергей уселся перед маленьким столиком и, закуривая, заметил листочки Августа.

“В таком виде эта задачка, по-моему, не имеет положительного решения. Очень просто. Надо сделать вот что...— Он вынул из верхнего карманчика остро отточенный золотой карандашик и стал писать и зачеркивать, быстро затягиваясь.— Все. Ты сам ее выдумал?” — “Не знаю. Мне сказали, один парень из Технологического ее решил года два назад. Я, собственно, за этим сюда и прилетел. Но его дипломная куда-то пропала”.

Август натянул брюки и, застегивая рубашку, взглянул на исписанный Сергеем листок. “Это великолепно, Сережа”.

Они не поговорили. Сергей отказался от ужина и, выпив стакан чая с ромом, ушел, отговорившись тем, что его самолет вылетает через полтора часа, а надо еще заехать за вещами. Виктория познакомилась с Сергеем три месяца назад в аэропорту, где она была на ознакомительной практике, а он только что прилетел из Вашингтона, но где-то оставил свою дорожную сумку, и они вместе ее долго искали. Потом поехали к ней.

“Он гений, да?” — “Думаю, да. Он может решить ВСЕ задачи”.— “Почему же не решил задачу со МНОЙ?”

“Потому, должно быть, что был слишком во власти СВОЕЙ сверхзадачи”,— подумал Август, но не решился ей об этом сказать.

В ту же ночь Август просил ее поехать с ним в Лиму. Нет, этого не будет, она должна получить профессию и зарабатывать на жизнь. Пусть лучше он прилетает к ней, когда сможет. И пусть не опасается, что кто-то еще войдет в дверь. Теперь она будет только с ним. Он, чуть не плача, пытался ей втолковать, что это тяжелая профессия, она не выдержит. Может быть, даже погибнет.

Он к ней прилетал еще два раза. Она не успела погибнуть и умерла в две недели от скоротечной чахотки.

“То, что я сказал,— не упрек тебе,— продолжал Сергей,— а запоздалое предостережение самому себе. Или другая гипотеза: мы нравимся одним и тем же женщинам. Их любовь с одним из нас будет продолжаться счастливо до появления другого. Выигрывает — запоздавший”.

“К сожалению, вы — не взаимозаменяемы,— вздохнула Александра и вложила Сергею в рот градусник.— Я сейчас вернусь. Мой дорогой, следи, чтобы он его не выплюнул или не проглотил”. Она вернулась вместе с сестрой.

“Тридцать девять и восемь. Надо вызывать “скорую” и везти его в больницу.— Сестра собирала со стола разбросанные бумаги Сергея.— Доктор сказал, что больше сюда не придет”.

Август нагнал ее на лестнице. “Простите мое непрофессиональное вмешательство, фрау Кампар, но не могли бы вы помочь мне уладить одно маленькое дело?”

Он вернулся через пятнадцать минут, почти одновременно с санитарами “скорой”. Сергею сделали укол, и он заснул на полуслове, не кончив прощаться.

“К Вебстеру, к Вебстеру! Теперь я наконец узнаю, что это за волшебство с исчезновением входа на площадку перед его домом и двери на улицу”,— возбужденно кричал он, усаживаясь с Александрой в такси.

“Ничего ты не узнаешь. Мы едем в его загородный дом”. “Эка жалость! Но все равно, ты ведь будешь там со мной, Вебстер или не Вебстер? И завтра мы едем с утра к Сергею. О, мне так нужно с ним говорить и говорить. До бесконечности”.

Глава восьмая. НЕПРИЯТНОСТИ

Вебстер: “Я вызвал вас сюда с совершенно определенной целью, а именно...” — “Никто меня сюда не вызывал,— прервал его вступление Август,— просто пригласили, вот я и приехал”.— “А именно как человека чужого. По словам моего друга Валентина Ивановича, самого чужого на свете. Желая исключить возможные недоразумения и предупредить возможные отвлечения, я решил поместить вас сюда, куда не проникает шум бессмысленной повседневности и мутный свет низких желаний улицы”. “Насчет шума судить не могу, никогда не занимался акустикой,— скромно заметил Август,— но что касается мутного света, то уверяю вас, он здесь. И не будем преувеличивать ничьей чужести — пока мне интересно, я в Городе. Но, едва заскучаю, тотчас уеду. И утащу с собой ее”. “Пока она всех тащит в одно место — в постель,— мрачно произнес Вебстер.— И не забывайте о своем возрасте”. “Да нет, он еще вполне ничего,— вмешалась Александра.— И не помню, чтобы мне пришлось его туда тащить. Но серьезно, Вебстер, что Август действительно хочет, так это составить СВОЮ картину здесь происходившего и происходящего. Для этого вы его и

“вызвали”, выражаясь вашими словами. Дайте ему свои факты и не мешайте своими выводами, а то получится еще одно вранье”.

А не в том ли самое человеческое и есть, чтобы на каждой ступеньке пройденной жизни эту жизнь снова выдумывать, то есть придавать ей тот смысл, которого фактически не было в действиях, словах и мыслях ее участников? Смысл, без которого человек так и застыл бы с ногой, поднятой над следующей ступенькой, и лестница оборвалась бы в самом начале. Смысл, который потом будут анализировать как миф, легенду, идеологию или просто как очередное вранье, не догадываясь, что сами уже попались на крючок, проглотив “наживку факта”, и тем самым продолжают лестницу исторического вымысла до бесконечности. Так думал Август, терпеливо выслушивая “дополнительные” разъяснения Вебстера по поводу разложенных перед ними карт, диаграмм и фотографий раскопок. Все понятно. Почти все. Уходили — приходили. Ничего не поджигая и даже никого не убивая — явным образом, во всяком случае. Тогда вроде умники из Северной Трети правы. Всякие там Профессора и Студенты. Да, но все это было ПОСЛЕ ТОГО СОБЫТИЯ, тайного или явного... А что если — до? Хотя по стратиграфии раскопок — едва ли.

Сидеть больше было невмоготу. Болела спина и стучала кровь в висках.

“Тайным люди склонны называть неизвестное им самим,— раздавался голос Вебстера,— но обязательно известное кому-то другому, кто намеренно от них это скрывает. Вы не являетесь исключением, домогаясь от меня ответа на ваши вопросы о Древнем Человеке”. “С этим мне придется согласиться.— Август с трудом поднялся со стула.— Если фрейлейн Александра соизволит разделить со мной досуг одинокой прогулки по Южной Трети, то, смею надеяться, по возвращении я сам изложу вам некоторые соображения”. Александра засмеялась и сообщила, что только до границы Южной Трети пять километров крутого подъема. Но почему бы не прогуляться в роще поблизости?

Они пошли по тропинке, ведущей от дома к небольшому леску, за которым должна была находиться роща. Шагах в ста от края леска он увидел, как от тропинки ответвляется другая, совсем узкая. Она и сейчас была едва видна, а летом — он был совершенно уверен — чужой человек ее бы вовсе не заметил.

“Куда ты? Нам прямо”. Но он, решительно обняв ее сзади за плечи, повел впереди себя. Рядом там было никак не пройти.

“Странно, я ее раньше не замечала. Вебстер говорил, что есть только одна тропинка — к роще. А кто та “нужная” женщина, которую как только Сергей находит, тут же появляешься ты?” — “В данном случае Александра”.— “А в другом?” “А в другом...” — Август не успел договорить, как тропинка кончилась, и они оказались на маленькой полянке перед престранного вида сооружением: круглое или полукруглое (сразу нельзя было увидеть), высотой не более чем в полтора этажа, с низким куполом вместо крыши, сложенным из маленьких мозаичных кирпичиков, с пятью квадратными окошечками и круглым иллюминатором над низкой, меньше чем в человеческий рост, дверью.

“У меня возникли две догадки,— сказал Август, закуривая.— Первая. Стекло в иллюминаторе телескопическое. Вторая. Вебстер — не то, чем он мне казался до этой минуты”.— “При чем здесь Вебстер? А иллюминатор смотрит, как глаз. Мне здесь как-то не по себе, уйдем”. “У меня есть еще и третья догадка,— продолжал он как ни в чем не бывало,— но с ней, пожалуй, я немного подожду. В старости, моя обожаемая, время проносится все быстрее и быстрее, и за каждую остановку платить приходится все дороже и дороже...” — “Я — твоя останов-

ка. Плата — потом”.— “Но потом может не хватить времени. И тогда ты останешься моим вечным кредитором. Посмотри, вот я делаю десять шагов к двери”.

Дверь была глухая, без ручки и замочной скважины, но с явно обозначенным проемом. Он постучал четыре раза, и иллюминатор захлопнулся с громким металлическим треском.

На полянке сильно потемнело. Он пожал плечами — что ж, завтра они сюда вернутся поздним утром, после разговора с Вебстером. Плечи Александры были холодны как лед, когда он снова обнял ее, чтобы вести к дому. Вся дрожа, она говорила, что завтра они сюда не вернутся, и разговора с Вебстером тоже не будет, и поскорее бы лечь вместе в постель, и забыть обо всем до ужина.

Когда они одевались к ужину, Александра спросила, кто же тогда есть Вебстер, если он не то, чем ему, Августу, раньше казался.

“А вот так: до выхода на полянку, так тебе не понравившуюся, мне казалось, будто он, один-единственный, ЗНАЕТ что-то, а меня “вызвал” для “посторонней консультации”, так сказать. Оттого я ему и надоедал с Древним Человеком. Сегодня я догадался — такого знания у него, как и у меня, нет, и я ему нужен как возможное средство, инструмент в его получении. А не является ли он сам таким же инструментом для кого-то? Что, кстати, подтверждается следующими обстоятельствами моего прибытия в Город. Во-первых, Вебстер в последний момент отменяет приглашение моему другу Александру, который раз уже был в Городе, звонит нашему с ним общему другу Вале и просит его уговорить меня приехать. Да, мы с Вебстером уже были знакомы по переписке, но все равно это выглядело весьма странно, чтобы не сказать — невежливо. Во-вторых, я приехал, а он именно в это время уехал по “срочному делу” — сюда, разумеется. В-третьих, на следующее утро я иду бродить по Городу и, словно по наитию, прихожу к тому же Вебстеру. Потом немедленно следуют — ты, Сергей... Хватит, мы опаздываем на ужин”.

“Подожди, а зачем тому противному зданию на полянке понадобился телескопический глаз?” “Ответ на твой вопрос я дам завтра утром. Да, вот еще,— спохватился он,— ни слова Вебстеру”.

Вебстер разливал суп из бычьих хвостов половником с маленькой, как для пунша, чашечкой на длинном стебле из витого серебра. Август был весел почти до развязности. (“Ты — не puer post coitum tristus”,— заметила Александра, когда он, расхохотавшись, опрокинул бокал с мальвазией себе в тарелку.) “Вебстер! — радостно кричал он, словно делая открытие, которое навсегда устранит грусть.— Когда ваши отец и мать покидали родной Хэмпшир “для жизни новой” в Нью-Хэмпшире, “море было еще доверия полно”. Гарлемские ведьмы были уже сожжены, а до первой мировой было еще далеко. В канун же второй вы, раномудрый отрок, не прельстясь славой кровавой Ахилла, избрали удел Одиссея. Но всего лишь частично, вполне удовлетворясь только немногими чертами жизни и образа этого удивительного человека. Да, вы, как и он, пустились в долгие странствия, однако, скоро найдя свою Схерию (Город) и не томясь тоской по Итаке (Нью-Хэмпшир минус Пенелопа), остались созерцателем в отставке, не страшась копья нового Телегона, побочного сына, вечного отцеубийцы. За вас!”

“Телегон, Телегон,— задумчиво произнес Вебстер, поднося бокал к губам.— У меня, насколько я знаю, нет побочных сыновей. Как, впрочем, и никаких других. Но,— он выпил вино и улыбнулся,— не вы ли сами Телегон?” — “Я в лучшем случае — копье Телегона, как вы — лук Одиссея”.— “Нет, потомок Круглоголовых не может быть ничьим орудием, кроме как Господним”. “Это еще остается доказать”. — Август принялся оттирать мокрой салфеткой с солью брюки, залитые мальвазией.

Кончив нарезать ростбиф, Вебстер разложил сочные темно-бурые ломти по тарелкам с дымящимся разварным картофелем, налил себе вина и уже поднес бокал к губам, но, словно вспомнив что-то чрезвычайно важное, поставил бокал на стол.

“А, кстати, почему вы спрашиваете МЕНЯ о Древнем Человеке, как если бы это я его придумал? Если строго придерживаться фактов, так ведь это выражение Валентин Иванович впервые употребил в названии первой версии своего доклада. Дальше, насколько мне известно, и ваш друг Александр первым прямо спросил Валентина Ивановича о смысле данного выражения, и, наконец, вы сами, дорогой Август, приехали сюда с уже сформулированным вопросом о Древнем Человеке. Настолько сформулированным, что, прибыв в Город, вы были готовы спросить у носильщика на перроне, как пройти кратчайшим путем к дому Древнего Человека”.

“И да, и нет, Вебстер. Уверяю вас — и да, и нет. Да, Древний Человек фигурировал в названии Валиного доклада. Но я нисколько не уверен, что он фигурировал именно в том смысле, который СТАЛ ОБРЕТАТЬ после Валиного разговора с Александром. Кто знает, он вполне мог означать, ну, древнего жителя Города, подобно тому как мы говорим: “древний римлянин”, “древний германец”. Но, заметьте, даже такое его значение нисколько не отрицает, что не было другого, которого сам Валя не осознавал и на возможность которого Александр обратил сначала его, а потом и мое внимание. И, наконец, последнее. Я не собирался спрашивать на перроне, как пройти к его дому, и не собираюсь делать этого сейчас. Я знаю, как туда попасть”.

Тирада Августа произвела на Вебстера явно неприятное действие. Его лицо выражало то чувство крайнего неудобства, которое испытывает человек, когда в его доме совершается нечто вопиюще бестактное, но его собственная деликатность, как и положение хозяина, не оставляют ему никакой возможности показать свое отношение к такого рода инциденту. Никак не ожидавший подобной реакции Август беспомощно переводил взгляд с Вебстера на Александру, когда последняя сказала: “В конце концов кто-нибудь объяснит мне, что такое Древний Человек?” Не говоря ни слова, Вебстер указал вилкой на Августа. “Объяснить не могу,— сказал тот,— но могу рассказать”.

Рассказ о Древнем Человеке

Вот что говорится о нем в одной старой легенде народа ханты. Ее рассказал своим внукам шаман Тирке.

Однажды, очень давно, когда здесь еще ничего не было — ни реки, ни воды в реке, ни рыбы, ни неба, ни земли — и четверть богов пребывали в глубоком сне, Энге, шаман этой стороны, захотел поесть рыбы. Но так как не мо-

жет быть рыбы без реки, реки без земли, дающей ей ложе, и без моря, принимающего ее в свое лоно, как не может быть и удочки без ветви дерева, и рыбной ловли без солнца, чтобы видеть реку, удочку и рыбу, то Энге побежал за оленем, убил его копьем. Из крови оленя он сделал воду для реки и моря, из мяса землю, из кожи небосвод, из костей деревья и кустарники, из жира болота, из глаз солнце и луну, из сухожилий, волос и мускулов — рыб, птиц и животных. И, делая все это, он напевал, шептал, пришептывал. Потом выстругал удочку, привязал к ее концу леску, а к леске крючок, пошел к реке, наловил рыбы, разжег костер и подвесил котелок на треножник. Но, когда рыба была готова, он посмотрел вокруг, все напевая и пришептывая, и стало ему грустно: что за радость одному есть у костра рыбу?

“Постой, дедушка,— прервал рассказ шамана один из его внуков,— как ты можешь обо всем этом знать? Ведь тогда никого не было, кто мог бы это видеть и слышать или кому сам Энге мог бы об этом рассказать. Да и людей еще не создали в то время великие шаманы...” “Когда я был так же молод и непонятлив, как ты,— отвечал Тирке,— и мой дед рассказал мне эту историю, я тоже ему не поверил и даже стал сомневаться: а так ли дед мудр, как о нем говорят по всем наслегам между болотами и рекой? И такая на меня нашла тоска, что ни о чем и помыслить не мог. Однако, чтоб развеяться немного, пошел я вдоль берега вниз по реке. Вдруг вижу, большая срубленная изба стоит, которой здесь сроду не было,— я здесь родился и каждый камешек и сучок знаю. Перед избой на лавке очень высокий человек сидит не молодой, однако и не старый. Трубку курит и сеть зашивает. “А-а,— говорит,— пришел все-таки. Деду, стало быть, не поверил? Так я тебе скажу, слушай: когда Энге все эти вещи сам сделал, и землю, и реки, и море, и небосвод, а потом — когда скучно ему стало одному у костра сидеть — и человека первого на Земле сделал, я это все своими глазами видел, своими ушами слышал. Потому что в то именно время сам рыбу маленькой сетью ловил прямо шагах в ста от того места, где Энге начал весь мир делать”.

Тут уж я стоять на ногах не мог от изумления. “Как же,— говорю, — мог ты рыбу сетью ловить, когда ни рыбы, ни реки, ни первого человека тогда еще не было?” Незнакомый человек улыбнулся и стал трубку выбивать. “Это,— говорит, — совсем другая история, с которой совсем другой разговор будет”.

Вебстер был очень доволен. “Как прекрасно! — говорил он, расставляя бутылки с портвейном, сыр и фрукты.— Никакая культура не отнимет у нас удовольствия все еще держать в руках нежную ниточку, связывающую нас со временем, когда люди не удивлялись, слушая такие рассказы”.

Август извинился, что в его импровизированном переводе на французский традиционное русско-сибирское повествование слишком много потеряло в оригинальности тона и стиля.

“Не важно,— уверяла Александра,— мы все равно не те, кто слушал его, сидя вокруг костра на высоком берегу холодной реки. Но если рассказать, как мы сидели вокруг обеденного стола, слушая твой рассказ о ТОМ рассказе и тоскуя о потерянном рае ТОЙ жизни, то будет еще один рассказ — и так до бесконечности”. “Ничего у нас культура не отнимает. Мы, обвиняя во всем культуру, сами из поколения в поколение теряем свою природу — то единственное, что связывает нас с шаманом Энге и шаманом Тирке. Я, пожалуй, попробую ваши давыдовские, Вебстер”.

“Хорошо.— Вебстер протянул Августу синюю с золотой надписью пачку.— Но где найдет себе место такой скромный антиквар, как я, сама природа которого — в бесконечной привязанности к древним вещам и людям?” — “Я вам не верю. Или — верю наполовину. Нет ли у вас иной природы, понуждающей вас играть и другую, пока еще не понятую мною роль, несущую в себе страсть и угрозу. Да взять хотя бы, как вы организовали мой приезд — с подменой моего друга мной, с вашим исчезновением в день моего прибытия, с...”

Оглушительный удар грома не дал Августу договорить. Ливень с дикой силой хлестал по незашторенным окнам снопами сверкающих розг. Погас свет. Александра, выждав черный промежуток между двумя молниями, поцеловала Августа сзади в шею.

“Это — Таргунза, лувийский бог гроз и ураганов,— со странной улыбкой сказал Вебстер, наливая себе портвейн.— Таких гроз здесь не было лет десять, если не больше. Ну мне пора к себе. Надо еще сверить кое-какие данные по расположению культурных слоев — и спать. Начинаем работать с раннего утра. Завтрак в восемь”. “Прекрасно.— Августа поднялся.— Да, чуть не забыл вас предупредить, что у меня завтра будет одно небольшое дело. Так, скажем, с одиннадцати до двенадцати. Спокойной ночи”. Снаружи дождь продолжал стоять стеной, заполняя собой небо и землю.

“Очаровательная игра,— думал Август, подымаясь по винтовой лестнице в ванную.— Тоже мне — антиквар! Вебстер увиливает и тянет время, чтобы разобраться в устроенной, казалось, им же самим, но непредвиденно усложненной (кем?) ситуации. По одной своей природе Вебстер прост, как герой научно-фантастического романа: страшно ученый, но не знающий другой своей природы и другой своей жизни. Однако не то же ли самое и со мной? Тогда Вебстер мог уже это почувствовать. И оттого заметался в догадках и подозрениях. Милый простофиля, как он смотрит на Александру! Буквально имеет ее глазами”.

Когда Август поделился с ней последним наблюдением, она улыбнулась, заметив, что это гораздо пристойней, чем раздевать женщину взглядом, ну с точки зрения этикета хотя бы (“Знаешь, я иногда люблю — не раздеваясь”). Он так и не понял, почему она не хотела с Вебстером.

Александра — человек подробностей. Как он мог за два дня сложиться у нее в общую картину? Ну ладно. Скоро, насытившись ею, он откинется на подушку, чтобы в последний раз перед сном сосредоточиться на блаженной мысли о ней, потом подумать о Сергее и о... завтрашнем деле.

“Через два часа — спать”, — сказала Александра. Он ответил, что за два часа можно удовлетворить двух кобылиц и годовалую телку (прямая цитата из валийской легенды четырнадцатого века). Он вошел в нее сзади. У него за спиной с металлическим звоном захлопнулась дверь, он обернулся, с трудом превозмогая еще не утоленное желание, но ничего, кроме закрытой двери, не увидел. Он опять повернулся к постели — Александры там не было, а был Сергей, сидевший поверх одеяла с сигаретой в одной руке и зажженной спичкой в другой.

“Спрячь вещь, а то и обжечь недолго,— серьезно сказал Сергей, закурил и протянул пачку Августу.— Мы с тобой что-то поздновато кончаем, а, мой мальчик?” Август уже готов был возразить, что он-то едва еще начал, но тут же сообразил, что Сергей имеет в виду не настоящий случай прерванного им акта, а скорее факт, что они оба еще не кончили этим заниматься в жизни вообще.

“Я — не знаток времени,— сказал он.— Без Александры мне не проникнуть в глубь чистого пространства сознания”.— “Вглубь? Эк куда захотел! Пойдем лучше со мной”. “Я готов, Сережа, я готов! — почти закричал он, и слова его отскакивали от закрытой двери с металлическим звоном.— Я только очень хочу сейчас пива выпить. Понимаешь, пива”.

“Ты с ума сошел — какое пиво? — Александра, одетая, протягивала ему чашку кофе.— Сейчас звонили из больницы. Сергею совсем плохо. Я вызвала такси”.

Кофе обжигал губы. Он втянул в себя сладкий густой жар, продлевая блаженство первого утреннего глотка... Стол был так низок, что его колени торчали над краем. Руки жгла тяжелая глиняная чаша с дымящейся мезой. Он сидел один, кер, Глава Рода, на своей стороне стола, с женщиной слева от него и с сидящим напротив Родовым Жрецом, маленьким лысым человеком с нежной кожей, близко посаженными глазами, тонким носом с раздутыми книзу ноздрями и изящным, женским — если пренебречь элегантной ниточкой усов над ним — ртом. Что — опять спор о том же? О судьбе — его? Ее? Рода? Или жреца? Он предпочел бы сразу не согласиться, но предвидя лавину аргументов, которые тут же на него и обрушатся... Хорошо, он сначала послушает, как слушает всю жизнь днем и ночью. Слушает и смотрит, как если бы он не страждал — как все они ее тела — своей новой свободы от них, от всего этого... и жизни. Просто жизни.

“Я тебе говорю то, что есть, Владыка Рода, а не то, что я, ты или она хотели бы, чтоб было”.— “Подожди,— прервала Жреца женщина,— я сама ему скажу. Глава Рода, ты можешь уйти, если пожелаешь. Но не раньше, чем зачнешь в моем лоне твоего преемника.— Она закашлялась.— Здесь дышать нечем”.

“Подожди два дня.— Маленький человек сделал глоток из своей чаши.— Леды говорят, что закончат сжигать трупы завтра вечером. А я говорю, что ночью задует ветер с моря, ветер небывалой силы. Он унесет запах гари и трупную вонь. Ты разрешаешь мне продолжать, Владыка Рода? Я сорок три раза бросал кости. Здесь не может быть ошибки. Мы трое — среди ОСТАВЛЕННЫХ ими керов. И ты до конца пройдешь свою дорогу в Городе”.— “Я прерву ее, когда того пожелаю”. Ему доставляло удовольствие спорить, как если бы этим он дразнил их: “Захочу и прерву, хоть сейчас”.— “Нет. Все останется, как выпали кости...”

Но не в конечности ли знания его, того же знания, сомнительность? Да и КТО знает — кости или этот плешивый скотоложец? Нет, здесь загадка, которую ему сейчас не время разгадывать. Хотя оставалось смутное ощущение, что Родовой Жрец, вря, говорит правду, что, разумеется, не так трудно будет проверить. Но не все ли равно?

Размышляя так, он высоко поднял чашу, чтобы выпить наконец глоток горячей мезы. Затем, подняв ее, он отвел назад правый локоть, что со всей очевидностью и было воспринято Жрецом как намерение послать эту чашу ему в голову. Женщина закричала, и он увидел, как из тонких красноватых пальцев Жреца вырвался и — матовой змейкой — летит стилет. Уже почувствовав, как он просвистел под мочкой левого уха, он только успел подумать, что кости были правы, когда чаша с мезой ударила в левый висок Жреца. “Значит, Жрец знал о тебе”,— прошептала женщина. Ноги Жреца в сапогах из воловьей кожи торчали из-под стола. Но ему уже не хотелось спорить, и он ей не ответил. Однако сказал почему-то: “Я не буду спорить”.

“С тобой никто не спорит, скорей пей кофе.— Александра протягивала ему рубашку.— Такси здесь. Быстрей!”

Ей было холодно, и в машине она расстегнула ему ворот рубашки, чтобы греть руки у него на груди. Еще она ему сообщила, что он больше всего ей нравится, когда любит ее, спит и сердится. М-да, комплимент туда-сюда, с весьма ограниченной областью применения. Хорошо, а во всех других случаях он совсем не годится? Ну не то чтобы совсем, но он ей часто кажется (“Прости, мой дорогой, я же филолог по первому образованию”) скорей стойким художественным приемом, чем цельным образом. А Сергей? (Это не вопрос ей — он просто подумал.) В нем есть угроза. Угроза чего? Смерти, конечно. Когда она с ним, то всегда думает, что это — в последний раз.

В этот визит все было по-другому. Огромная комната с громадным теле-

визором. Дополнительная небольшая приемная для посетителей и отдельно помещение для дежурной сестры и аппаратуры. Доктор в светло-синем комбинезоне объяснил, что аневризмы аорты категорически нет, а есть тяжелая стенокардия. Очень тяжелая. С четким противопоказанием хирургического вмешательства. Почему? Сложно объяснить. За последние шесть часов — резкое понижение температуры и кровяного давления. Прогноз — неопределенный, но он не думает, что пациент умрет в ближайшие два-три дня. Еще одно: Сергей совсем перестал спать, а любое снотворное полностью исключено. Очень хорошо, что они пришли. Сейчас он в полном сознании.

“Только не обо мне, то есть пусть обо мне, но не о болезни. Иначе я действительно умру, произнеся перед смертью последние слова Георга Пятого. Когда, желая утешить умирающего монарха, придворный врач сказал, что скоро тот выздоровеет и они поедут на воды в Богнор, реплика короля была: “В... я Богнор имел (“bugger Bognor”) — Он говорил только губами. Глаза тускло смотрели из прорезей в бинтовой маске.— Скажите что-нибудь наконец вы оба!”

“Смешно, конечно,— начал Август,— но я хочу говорить о тебе — то, что, кроме меня, никто тебе не скажет, даже ты сам. Когда мы впервые встретились там, в Льеже, мы были свободны. Чудовищно, фантастически свободны, однако по-разному. Я воспринимал свою свободу как возвращенное природное райское состояние, в котором не хотел ничего менять, боялся до него дотрагиваться, только бы продолжать в нем жить. Ты, уже к моменту нашей встречи, решил вставить свободу в рамки твоего решения и воли, очертил вокруг себя “поле свободы”. Ты будешь там полным хозяином, а твоя свобода достигнет там максимальной интенсивности. Одного ты не предусмотрел — что тебе разонравятся твои владения и станет неинтересным совершать подвиги на своей территории”. “Ну еще бы! Ты предпочитаешь совершать свои на моей”,— иронически заметил Сергей. “Я не решился бы на такое обобщение на основании всего лишь двух фактов,— примирительно сказал Август,— тем более что у меня нет своей территории. Так что вроде и выбирать не из чего”. “Выбирать придется мне,— уже в дверях быстро проговорила Александра,— кого из вас пустить на свою. Я сейчас вернусь”. Не бойся слов, мой мальчик,— прошептал Сергей, переходя на русский.— Долбаные бинты надоели. Проститутка (не та — другая) обещала их снять и распеленать руки. Курить хочется”.

“Хорошо, Сережа, я скоро кончу.— Он улыбнулся, вспомнив ночной “визит” Сергея.— Я ведь ничего с собой не собираюсь уносить туда... Однако полустанок ли это будет или конечная станция, мечтается мне последний разговор, ну, скажем, на предпоследнем перегоне. Так чего же тянуть? Итак, приезжаю я по железной дороге в Город и вижу — тебя. Или так: обрываешься ты в очередной раз с какого-то места, прилетаешь в Город и видишь — меня. Как в тот раз в Филадельфии. Спасибо за задачку с опозданием”. “Спасибо за страховку”,— отпарировал Сергей. “Посмотри, Сережа, ведь наши встречи — устроены. Не обязательно кем-то, может быть, чем-то. Чем-то в нас обоих. Два кубика из складной картинки, но картинка-то — одна. Одно устройство. Какое — не знаю. Но я уверен, что оно есть, как есть ты и я, и Город с его идиотской “двойной” историей. Твоя способность все обрывать — не дар судьбы, не карты, полученные при раздаче, а тобой самим взятый прикуп. Что знаю я о последних тридцати годах твоей жизни? Почти ничего, если не считать того, что о тебе писалось в газетах и научных журналах. Но — да будет позволено мне считать — что-то все же я знаю. Ребенок Сопротивления, вундеркинд Льежского политехникума, звезда лаборатории Белла и еще страниц на пять. С тех пор ты так далеко ушел от родных владений, что вассалы и арендаторы уже давно не шлют гонцов на Кипр и в Дамаск. Одинокий воин без друзей и врагов, отруби от себя последним ударом эту твою манию — все отрубать. Слышишь, меч зазвенел в ножнах?

И еще одно, Сережа,— он опять вспомнил о ночном “разговоре”,— давай не будем больше исчезать друг для друга. Поздновато все-таки”. “Город — это ловушка”, — едва слышно прошептал Сергей.

В момент, когда он хотел ответить, какая-то другая мысль, вызванная именно последней фразой Сергея, вытеснила готовый ответ, но сама тут же пропала. Он не заметил, как Александра вернулась и теперь сидела с ним у постели, наклонив голову, упавшие волосы закрывали лицо. “Он спит”,— сказала она. “Прекрасно, что он заснул без инъекции,— сказал врач.— Думаю, вы подействовали на него успокаивающе”. “Я знаю, что мои слова обладают снотворным действием,— согласился Август.— И в дальнейшем в случае нужды предоставляю себя в ваше распоряжение. Безвозмездно, разумеется”.

Доктор не был расположен шутить. Он только сейчас получил новую информацию электронных датчиков и анализов — ситуация снова ухудшилась. Также — неожиданное ухудшение состава крови. Переливание пока исключено (он не будет объяснять — почему). Через полчаса утренний обход и доклад главному кардиологу. Сейчас им лучше уехать. Обо всех изменениях им будет сообщать сестра. Вечером они смогут опять его навестить, если, конечно, сестра не вызовет их раньше.

В машине она опять греет пальцы у него на груди. “О чем ты думаешь, мой дорогой?” — “В самом конце разговора с Сергеем мне пришла в голову мысль, которую я тут же потерял. О-о! Нашел!” — “Скажи скорее!” — “Нет, я, пожалуй, подожду”. Потом он был очень доволен, что тогда подождал.

Когда они вернулись, было еще раннее утро, и они проспали до одиннадцати. За кофе Вебстер сказал, что теперь им не стоит начинать, поскольку у него есть другое дело, в котором ему будет необходима помощь Александры, да и Август вчера предупредил, что будет занят после одиннадцати. Они вернутся к прерванной работе часа в четыре.

Дойти до развилки с узкой, ответвляющейся влево тропинкой было делом десяти минут. Еще двести шагов, и он окажется перед домиком с глазом-иллюминатором. Да вот и дерево, закрывающее свет с полянки, и рядом широкий, покрытый зелено-коричневым мхом, пень. Не покурить ли перед встречей, на которую сам себя пригласил? Как приятно сидеть на мшистой подушке и вдыхать между короткими затяжками давыдовских сигарет сырой грибной аромат леса!.. Конец одиночеству, конец всему. Тихая радость последней победы. Кретин-противник сдался за два хода до очевидной ничьей. Противник — он сам. Теперь он слышит ее неторопливые шаги по мокрой опавшей листве. Нет, это песок шуршит у нее под ногами. Она говорит — нет большего наслаждения, чем лес и песок вместе. Если напрячь слух и зрение — а он всю жизнь смотрит и слушает,— то можно расслышать легкий плеск воды и рассмотреть между последними деревьями выжженную песчаную косу Волги. Ты никогда никуда не уедешь отсюда, говорит она, целуя его руки, не уедешь от меня и от себя. Так, стало быть, оно и получилось. Живя в этом полуюжном городе — самом длинном в России (с севера на юг чуть ли не 120 километров) и до сих пор с неустановившимся названием,— он достиг той непререкаемости совершенного одиночества вдвоем с ней, за которым может следовать только полное блаженство смерти. Мягко сжав его плечи, она помогла ему встать с пенька. Ноги тяжело ходят. Они пошли к синему катеру. Вечером концерт Клавдии Шульженко, говорят, последний. Он еще успеет коснуться матово-белых страниц первого издания квартетов Элиота, полученных сегодня с утренней почтой. Принимая из рук механика, старого приятеля, Жоры Билибина, кружку горячего чая и еще раз взглянув на медленно удаляющуюся бело-зеленую — песок и лес — полосу левого берега, он просто и ясно себе сказал: так тому и быть. Хорошо, что она как села на диван в салоне, так и заснула. Может, он тоже вздремнул несколько мгновений или так, унесся в мир несвершившихся желаний? Но нет, сигарета не успела догореть, когда он увидел в раскрытых дверях салона Жору. “Горит катер,— тихо, но отчетливо произнес Жора без всякого волнения,— но, подумайте, чудо какое — одновременно в машинном отделении огонь, и шлюпка загорелась”.— “Зачем шлюпка?” — “Прыгать будем, Евгений Васильевич, вот два круга, вам и Екатерине Георгиевне. Времени еще минуты две есть”.

Теперь он уже сам видел, что катер горит. “Где капитан?” — “В каюте закрылся. Может, пьяный, заснул. Иду дверь ломать”. Задыхаясь, он карабкался за Жорой в капитанскую рубку. Над рекой плыли волны полонеза из “Ивана Сусанина”, но уже выли сирены, и от главного дебаркадера на правом берегу Волги мчались спасательные катера. Двумя ударами лома Жора взломал дверь. Капитан сидел лицом к ним на низком вращающемся стуле, держа в обеих руках трофейный маузер. Первая пуля почти расколола голову Жоре надвое и послала его затылком вниз по лестнице. Вторая, предназначавшаяся ему, разбила стекло иллюминатора над его правым плечом, срезав по дороге верхнюю часть уха. Падая, он наткнулся коленом на Жорин лом и последним усилием швырнул его в голову капитана. На карачках, зажмурив глаза от дыма, он дополз до салона, ощупью нашел Катю, сел с ней рядом, обняв за плечи, вытянул ноги и глубоко вдохнул дым...

Ломило спину. Он посмотрел на недокуренную сигарету и сделал последнюю затяжку. Третий раз за двенадцать часов. “Третий раз!” — Он не заметил, что произнес последнюю фразу вслух по-французски.

“Позвольте вам помочь, мсье.— Высокий молодой человек в темно-зеленом охотничьем костюме, улыбаясь, протягивал ему руку.— Третий раз — что? Означает ли сие, что вы уже дважды совершали эту прогулку, и оба — бесплодно?” — “Благодарю вас. Нога занемела немного. Третий? Нет, я о другом. Это лишь второе мое посещение нашего очаровательного лесного уголка.— Он бросил догоревшую сигарету.— Но кто знает? Может случиться, я приду сюда и в третий раз. В мои годы не стоит торопиться с суждениями о будущем ходе жизни”. — “В мои тоже не стоит.— Молодой человек опять улыбнулся.— Но на этот раз я, пожалуй, рискну и скажу вам с полной определенностью: в третий раз вы сюда не придете, как, впрочем, и куда бы то ни было еще. А сейчас вас придется транспортировать в другое, не менее очаровательное место, но, к сожалению, довольно далеко отсюда”.

Август еще не успел удивиться категоричности суждений молодого человека, как тот, отступив на полшага, ударил его носком сапога в пах, а когда Август падал, тот — по-видимому, для большей уверенности, что продолжения дискуссии не последует,— ударил его еще и по голове.

Он лежал лицом вниз — на полу. Последнее не подлежало сомнению, поскольку руки ощущали половицы, что, по его мнению (высказанному мне много позже), подтверждало старую павловско-шеррингтоновскую идею о возможности активизации сознания на основе любого из пяти органов чувств. “Я лежу на полу лицом вниз”,— и было его первой мыслью вместе с мыслью о том, что мыслит он сам и о себе. Вторая мысль была о невозможности открыть глаза: малейшее движение век и бровей вызывало резкую боль. Видимо, второй удар (на этот раз каблуком, а не носком) пришелся над переносицей, отчего распухли лоб и нос и заплыли глаза. Третья мысль была: все, что с ним произошло за последние, скажем, двенадцать часов, является ярким примером обратной симметрии в соотношении видений (снов?) с действительностью. В снах (видениях?) он любил женщин, он убивал, а в последующей за ними действительности ЕГО били (правда, не убили, но есть еще время!), в том числе и таким образом (удар в пах), который любой психоаналитик назвал бы “реверсивным символом” полового акта. И, наконец, четвертой была мысль о том, что никогда он еще так ясно не мыслил, из чего, однако, никак не следовало желание, чтобы случившееся повторилось.

Омерзительный ярко-желтый свет брызнул сквозь слипшиеся веки — его перевернули на спину. Перед ним на крутящихся табуретах сидели улыбчивый молодой человек из леска и... историк-любитель, бармен из “Таверны”. Был еще третий, позади, но он не мог его видеть. В паху болело все сильней и сильней, и он подумал — даже хорошо, что он лежит, было бы уже совсем невыносимо стоять перед ними с такой болью.

ГОЛОС ТРЕТЬЕГО (сзади). Я надеюсь, вы меня хорошо слышите и поймете все, что вам будет здесь сказано. Именно с этой целью я пригласил еще двоих с приличным знанием французского. Они подтвердят, что все, мною сказанное, понятно или по крайней мере МОЖЕТ быть понятно каждому, знающему французский. Если же вам все-таки что-то будет неясно — спрашивайте.

ОН. У вас довольно странная манера ведения допроса, не говоря уже о способе доставки на него.

ТРЕТИЙ. Это — не допрос. Вас никто ни о чем не будет спрашивать. Вы здесь — чтобы слушать, а не отвечать. Повторяю: ни о каком допросе не может быть речи. Я спрашиваю вас обоих (он обратился к знатокам французского), понятно ли вам то, что я только что сказал по-французски, а именно, что ни о каком допросе не может быть и речи?

ОБА. Абсолютно и полностью понятно.

ОН. Но ведь избиение, которому меня только что подверг ваш улыбчивый бандит,— пытка, практикуемая именно в порядке подготовки к допросу?

ТРЕТИЙ. В произнесенной вами сейчас фразе имеются четыре ошибки, являющиеся прямым следствием вашей абсолютной и полной некомпетентности, что, впрочем, никак не может вам быть поставлено в вину, и потому обязывает меня к более подробным разъяснениям. Первая ошибка. Человек, на которого вы сослались, не бандит, а пристав определенной судебной инстанции. Улыбаться — такая же его природная привычка, как ваша — рассуждать по всякому поводу. Простите меня за переход к субъективным сравнениям, который я себе позволяю только в исключительных случаях. Вторая ошибка. Вы правильно догадались о подготовительном характере того, что вы называете “избиением”. Но если оставить в стороне тот факт, что оно несколько облегчило вашу транспортировку сюда, главная его цель — сделать вас более восприимчивым к моим словам, а вовсе не облегчить получение мною информации от вас, как это должно было бы иметься в виду в случае допроса. Третья ошибка. В силу вашей — я опять должен извиниться за субъективность оценки — исторической инфантильности вы наивно ассоциируете пытку с допросом. Не будучи компетентным в области допроса — я ни разу в жизни никого не допрашивал,— я все же не могу удержаться от скепсиса в отношении эффективности пытки как метода допроса. А вот и четвертая, наиболее тяжелая ваша ошибка: вы считаете это “избиение”, с позволения сказать, пыткой. Оно, однако, даже отдаленно не может быть сравнимо с тем, что я называю пыткой; с тем, что НА САМОМ ДЕЛЕ является пыткой; с тем, что будет в самом скором времени совершено с ВАМИ,— с пыткой как НАКАЗАНИЕМ, с пыткой, под которой вы умрете. Собственно, об этом я и обязан вас предупредить. Но подробности — потом. Сейчас, после моего, к сожалению, несколько более многословного, чем это принято в нашей практике, введения, я должен вам сообщить следующее: за тяжелейшее нарушение закона вы БЫЛИ приговорены к смертной казни, которая будет совершена образом, вкратце только что охарактеризованным мною. Основной смысл сегодняшней процедуры — оповестить вас об этом. По закону человек должен точно понимать, что ОН подлежит казни и КАК он будет казнен. Это — не суд (суд уже был), не допрос, а объявление и разъяснение приговора и порядка его исполнения.

ОН (уже твердо решив, что опять — в четвертый раз — спит или что у него видение). А сесть можно?

ТРЕТИЙ. О, безусловно, простите, пожалуйста!

Два пристава его поднимают и осторожно усаживают в кресло, но таким образом, что он опять не может видеть Третьего.

ОН (его решение насчет нереальности происходящего было уже несколько поколеблено тем, что, когда его усаживали, боль была более чем реальной). Но юрисдикция вашей тайной судебной инстанции не распространяется на иностранцев, не так ли?

ТРЕТИЙ. Ни в коем случае.

ОН (опять серьезно усомнившись в реальности происходящего). Но почему тогда я — здесь?

ТРЕТИЙ. Ну, знаете ли, это уж никак не мое дело.

ОН. Не хотите ли вы сказать, что я себе сам все устроил?

ТРЕТИЙ. Честно — не знаю. (Приставам.) Сегодня я больше не нуждаюсь в ваших услугах. Спасибо. (Августу.) Сидите, не оборачиваясь, пожалуйста.

Затем появились двое в темно-красных фартуках до пят. Один из них с необычайной ловкостью приподнял стул, на котором сидел Август, в то время как другой с неменьшими умением и быстротой подстелил под него огромный кусок темно-красной прорезиненной клеенки; и Август, как он сам сообразил, оказался сидящим в середине квадрата, находящегося в центре большой комнаты. Он еще не перестал колебаться между кафкианским, набоковским, оруэлловским и кестлеровским вариантами переживаемого им кошмара, когда снова услышал голос Третьего.

ТРЕТИЙ. Прежде чем я вас покину, я хотел бы полностью убедиться, что вы ясно осознаете ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ происходящего и не предаетесь иллюзиям о его НЕДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ. В связи с этим хотел бы вас также предупредить, что вследствие заблаговременно введенных в вашу кровь веществ ни один из этапов пытки, сколь бы ни был силен его болевой эффект, не сделает вас менее чувствительным к следующему. Итак — прошу вас.

Адская, нечеловеческая боль пронзила правый бок. Он, наверное, даже потерял сознание на мгновение и тут же очнулся от своего дикого крика, одновременно осознав, что его руки и ноги крепко прибинтованы к стулу, а стул — непонятно как и когда — оказался привинченным к полу.

ТРЕТИЙ. Вот одна из подробностей, о которых я говорил выше, относящаяся, собственно говоря, к началу первого из шестнадцати этапов. Сейчас я вас оставлю и вернусь где-нибудь между вторым и четвертым.

Третий шагнул сзади, но Август опять не смог увидеть его лица, когда тот, остановившись перед столом, спиной к Августу, стал закуривать. Двое в фартуках уселись на табуретах, где прежде сидели приставы, и тоже закурили. Облачко синеватого дыма поднялось над столом, и Август подумал: интересно, что они курят?

Еще один человек вошел в комнату, но с другой стороны стола, там, где должно было бы быть окно, если бы помещение не было подвальным. Среднего роста, с большим орлиным носом, рыжей щеточкой усов и огромным выпирающим подбородком (как у Щелкунчика — подумал Август). Он был в легком светло-сером костюме с застегнутой на крючки жилеткой и галстуком-бабочкой. В стремительном жесте, обращенном к троим курящим, он выбросил обе руки перед собой, словно приглашая их выслушать заранее приготовленные им аргументы, о которых и они должны были бы заранее знать или по крайней мере были бы готовы их выслушать.

Август не услышал слов. Со звериным хрипом Третий упал грудью на стол. В то же мгновение он увидел, как у сидевшего на табурете слева широкое лезвие кинжала вылезает сзади из шеи, чуть пониже затылочной ямки. Его тело стало медленно сползать на пол. Его товарищ справа успел вскочить с табурета и выхватить из-под фартука маленький пистолет. На его беду, человек в светло-сером костюме оказался левшой. Пистолет выпал из руки, проколотой тонким кинжалом, в то время как широкое лезвие другого кинжала плавно вошло под нижнее левое ребро.

Осторожно обходя лужи крови, человек подошел к Августу. “Добрый день,— сказал он.— В принципе вы могли бы уже сейчас встать и пойти, поскольку я отключил всю аппаратуру. Но советую вам сначала выпить этой микстуры, я сам ее нередко употребляю при ломоте в костях. — Он протянул ему маленький пузырек с ярко-зеленой жидкостью.— Потом лучше спокойно посидеть минут пять, и тогда, пожалуй, двинемся”. “Я вам бесконечно признателен за избавление меня от этих омерзительных садистов”.— Август понимал, что несет несусветную чушь, но не мог придумать ничего более подходящего случаю. “Омерзительных садистов? Право же, я не решился бы выносить суждения о людях, которых вижу впервые в жизни. Да, согласен, в выражении их лиц есть некоторая омерзительность. Но опять же, стоит ли судить по внешним признакам о характере совершенно незнакомых нам людей? Что, впрочем, относится и к вам. Я ведь и вас вижу впервые”.

Человек был необычайно вежлив. Осторожно поддерживая Августа за плечи, он вывел его в длинный коридор, в конце которого был лифт с тяжелыми железными дверцами и двойным засовом, наподобие грузового, какие обычно бывают в больницах и в больших магазинах. “Они на нем трупы поднимают?” — поинтересовался Август. “Категорически исключено. Трупы захораниваются под полом. Сколь кратковременным не было мое пребывание в этом своеобразном помещении, я успел по расположению половиц заметить, что именно так это и делается. Да, чуть не забыл вам сказать! — Он помог Августу усесться в низкий спортивный автомобиль. — Пусть вас не беспокоят легкое головокружение и небольшая сонливость, обычно наступающие после принятия микстуры. Это вполне нормально. Я положил вам в карман пиджака еще две ампулы — на сегодняшний вечер и завтрашнее утро. Мы, насколько я понимаю, едем к загородному дому господина Вебстера. (Только теперь Август сообразил, что все это время человек говорил по-немецки.) Его я немного знаю. Удивительно приятный человек. Позвольте вам подложить подушку, вы, я вижу, засыпаете”.

Он проснулся, когда машина остановилась у входа в вебстеровский сад. “Не думаю, что мое знакомство с господином Вебстером может служить разумным основанием для навязывания ему встречи со мной.— Человек мягко улыбнулся.— Рад, что случай подарил мне возможность обязать вас столь незначительной услугой”.

Он тихо пошел к дому. Солнце только начало заходить, и он уже готовился принести извинения Александре и Вебстеру за долгое отсутствие, когда увидел приколотую к дверям записку от Вебстера: тот должен был срочно уехать и не вернется раньше одиннадцати. И другую, на столике у кровати, от Александры: “Я уехала к Сергею и больше сюда, то есть к тебе, не вернусь. Я всегда буду только с ним”.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ДРУГИЕ ВИДЫ

Конечно, я не буду легкомысленно
утверждать, что Микеланджело
жил в двадцатом веке, и не помещу
Платона к зулусам, но...

Михаил Кузмин

Глава девятая. ВТОРОЕ ПРИГЛАШЕНИЕ

Он проспал шестнадцать часов. Вчерашний день напоминал о себе огромной ссадиной на лбу (накануне он промыл ее фурацилином и залепил пластырем), легким покалыванием в паху и небольшой болью при мочеиспускании. Но главным аргументом в пользу реальности случившегося оставалась записка Александры. “Когда женщина говорит, что любит тебя больше всего на свете и будет любить до смерти,— любил повторять его старый друг, хаустонский поэт Джоэль Лефану,— то ты еще можешь сомневаться, во сне ли это или наяву. Но если она посылает тебя куда подальше, то знай: это — сама действительность”.

Вебстер находился в состоянии крайнего возбуждения. Вчера его вызвали посмотреть последние находки: наконечники для стрел совершенно необычной формы и не известной здесь технологии изготовления. Он сейчас опять туда едет.

“Дорогой мой, умоляю меня извинить, но это просто необходимо. Безусловно, я нарушаю ваши планы, но что поделать? Очень рекомендую пока осмотреть еще не известные вам места в Городе. Что там у вас на лбу? Ну конечно, не заметили низкой потолочной балки в конце винтовой лестницы! Сколько моих гостей разбивали о нее лбы! Александра — у Сергея. Ему, кажется, лучше. Еще раз прошу меня простить. Буду к вечеру”.

Он выпил последнюю дозу микстуры, полежал полчаса, сделал себе гигантский омлет с красным перцем и копченой говядиной и лег на диван с чашкой кофе. Разумеется, он — жертва всемирного (или всегородского) жидомасонского заговора, сам же и жидомасон. Август долго смеялся глупой шутке. Голова не работала: последствие слишком плотного завтрака, чрезмерно долгого сна или просто задержанный рефлекс на удар каблуком. Ведь не каждый день тебя бьют. Уж если придерживаться строго биографических данных, так, пожалуй, до вчерашнего дня его вообще ни разу в жизни не били. Да и женщину он ни разу так скоро не терял. Но почему именно вчера? Не оттого ли, что в машине, по дороге из госпиталя, вспомнив потерянную при прощании с Сергеем мысль, он не сказал о ней Александре, решив, что это может подождать. Мысль была: Сергей сейчас не умрет. В ее истинности не могло быть никаких сомнений. Она же, испугавшись, что он умрет, уехала к нему, не дождавшись, пока Август вернется со своей — как потом оказалось — несколько затянувшейся прогулки. Нет! Слишком ясно и правильно. Но была и другая мысль. Когда тот дегенерат, Третий, излагал свою концепцию пытки, а он корчился на полу от боли, у него возникло ощущение СТРАННОСТИ, которое не оставляло его до момента, когда ему пустили ток в печень. Потом оно вернулось в машине, но он почти сразу заснул. Странности — ЧЕГО? Не ситуации самой по себе — и не такое случается. Странным было то, что делало ситуацию фантастической и одновременно идиотской В ЕГО ГЛАЗАХ, но никак не в глазах остальных действующих лиц, а именно — странность ИХ ОТНОШЕНИЯ К НЕМУ. Тогда, из-за боли и страха, он не мог разобраться в своих ощущениях. Сейчас он снова слышит голос Третьего, отвечающего на вопрос: распространяется ли юрисдикция тайного суда на иностранцев? — “Ни в коем случае”. Так кто же прав, Вебстер, считающий его чужим из чужих и за то его и пригласивший, или Третий?

Теперь он не даст себе себя одурачить. Август вызвал такси. Сначала — в “Таверну”. Потом — но это совсем неподалеку — в городской дом Вебстера. От него — к Сергею. Нет, лучше начать с Сергея.

Тот спал. Александра сидела, подобрав ноги, на постели и читала “Волшебную гору”. Сергею гораздо лучше. Она возьмет его к себе, выйдет за него замуж. Август будет приходить к ним обедать по вторникам и субботам. Потом, когда она закончит здесь свою работу по археологической статистике, они уедут к ней в Швейцарию. Августу лучше поехать с ними. И так — навсегда.

Он взял у нее из рук книгу и сказал, что когда-то, в юности, перечитывал ее, ожидая, пока любимая девушка вернется с работы. Он обещал ей прочесть всю книгу вслух, от начала до конца, но не выполнил обещания, она умерла. “Та, которую ты отбил у Сергея?” “Это она к нему прибилась, а не он ее отбил.— Сергей протер глаза и теперь сидел, положив голову на плечо Александры.— Подумай, мой мальчик, не была ли ее непреклонная пассивность сродни непреклонной независимости? Виктория не зависела ни от чего. Ни от таланта, ни от партнера, ни от своей воли”.— “Тебе с ней было лучше, чем со мной?” — “Не помню. У тебя с ней одна общая черта: она тоже не боялась говорить пошлости. А мы с Августом из кожи лезем, только бы не сказать, как другие”. “Подтвердить СВОЕ прошлое, не смешаться с чужим? — спросил Август, подымаясь.— Здесь, конечно, не курят?” “Здесь все делают.— Александра встала, чтобы принести пепельницу.— Даже коньяк есть в шкафчике слева от тебя. Там же и стаканы. Мне не наливай, пожалуйста. Мне так хорошо, как еще ни разу не было. Я тебя не спрашиваю, мой дорогой, откуда у тебя эта нашлепка... Подожди, я перемою стаканы — к ним вечность никто не прикасался”. “Да-а, мой мальчик,— раздумчиво произнес Сергей,— не в этом ли твоя философия? Для тебя ДРУГОЙ — не источник самопознания, не зеркало твоей души, а просто ЧУЖОЙ. Ты никогда не увидишь в нем себя. С этим, я думаю, уже поздно что-нибудь делать”. “Не надо ему ничего ни с чем делать.— Александра поставила на столик стаканы.— Уже три часа. С Августом, по-моему, никогда ничего не случается, а если что и случилось, то раз в жизни и не повторится. Постой, почему ты такой белый? Смотри, Сергей, что с ним? Не закуривай, я сейчас тебе сама налью!”

Страх пришел ровно через сутки. Не изнутри, не из сердца, а как наброшенная на него сверху склизкая оболочка. Мертвая, но живая. Пульсирующая в такт его крови. Сжимающая своими спазматическими сокращениями его голос и тело. ИМ не надо его находить. Они и так знают, где он, потому что знают ЕГО. Не одни, так другие, они допытают его до конца. Его била дрожь, он с трудом втянул коньяк сквозь стиснутые зубы.

В аэропорт! Шофер, мальчик в альпийской шляпе с пером. “Мсье?” —

“В аэро...— Да, такой прямо к НИМ его и доставит.— В “Таверну”, пожалуйста”.— “Благодарю вас, мсье”.

К приставу, к бармену-историку-приставу тайной судебной палаты! Сейчас, будучи в состоянии прямо противоположном созерцательному, то есть в припадке истерического страха, он не хотел ни думать, ни говорить.

“Я должен вас предупредить, мсье, что нам придется отклониться от прямого пути в Привокзалье, поскольку дорога через Западный парк перегорожена городской полицией. Весь район парка наглухо отрезан — в него никого не пускают и из него никого не выпускают. Мы объедем парк с запада, а потом повернем на восток и проедем через Среднюю Треть. Но, уверяю вас, объезд хотя и продлит нашу поездку на десять — пятнадцать минут, никак не отразится на ее стоимости”.— “Что-то случилось?” — “В высшей степени, мсье. Убили троих — по-видимому, одновременно и более или менее одинаковым способом”.— “Каким же?” — “Кинжалом, мсье. Точнее, двумя разными кинжалами, из чего легко сделать вывод, что убийц было по крайней мере двое. Об этом — во всех газетах и с подробнейшими фотографиями трупов. У мсье сегодня не было времени заглянуть во французские газеты?” — “Ни минуты, к сожалению. Убийц, насколько я понимаю, пока не нашли?” — “Ни в малейшей степени, мсье. Генеральный Администратор заявил, что если в самое ближайшее время преступление не будет раскрыто, то он к чертям собачьим — извините, но это его выражение, мсье — распустит полицию Южной Трети и вместо этих бездельников наберет прилежных и исполнительных парней с Севера. Этим объясняется и его решение поручить кордонирование парка городской полиции. Могу себе представить, как теперь бесятся южные полицейские — ни одного камня неперевернутым не оставят. Им еще повезло, что кто-то позвонил через час после убийства и сообщил адрес. Но можете себе представить, мсье, его спросили, КОГО убили, а он сказал, что не знает, и повесил трубку!” — “А полиция знает?” — “Не могу ответить на ваш вопрос, мсье. На всех фотографиях глаза убитых закрыты повязками”.— “Это же полная бессмыслица! Как они тогда узнают, КТО убитые?” — “Я же не сказал, что полиция не знает, мсье. И они сами не сказали ничего по этому поводу”. — “Как же можно разыскивать убийц, не опознав убитых?” — “Я понимаю правомерность вашего вопроса, мсье, но говорят, что у Главного Инспектора уголовной части Южной полиции, капитана Конбогара, есть свои особые методы розыска, о которых знают только его ближайшие сотрудники. С одной стороны, он использует новейшие компьютерные системы, а с другой... Простите, мсье, я не слишком утомил вас своей болтовней?” — “Что вы, все безумно интересно!” — “Я ни с кем не говорил два дня, ну вот теперь и разошелся. Так вот, с другой же стороны, ходят слухи, что он, ну как бы сказать поточнее, работает с трупами...” — “Что?!” — “Я понимаю ваше удивление, мсье, но ведь и с трупами все не так просто, как представляется судебно-медицинским экспертам и патологоанатомам. Словом, он или кто-то другой, кто на него работает, нашли способ коммуникации с жертвами убийства, и те им сообщают, кто убийца”. — “А кто они сами, они тоже сообщают?”

Страх прошел так же внезапно, как и пришел. Но одновременно, как уже не раз с ним случалось, опять появились сомнения в реальности чего бы то ни было в этом Городе, включая его самого. Ну, в самом деле, хватают и пытают незнакомого им человека (даже по имени ни разу не назвали), убивают неизвестно кого, троих двумя кинжалами, общаются с трупами — уже не говоря об исчезновении дверей, из которых ты недавно вышел, и переулков, по которым только что прошел. Хорошо, но Александра, Сергей, Вебстер, он сам, наконец, остаются реальными, если не валять дурака. А этот идиот шофер?

“Сообщают ли трупы полиции, кто они сами, мсье,— вопрос совершенно особый и, несомненно, относящийся к сфере трансцендентального самопознания, тем более что...” — “Нет, ну хотя бы имя и фамилию”.— “Однако только умирающий может знать свое настоящее имя...” Но тут они подъехали к

“Таверне”.

Бармен отмерял мензуркой дозы соков для коктейлей, которые затем переливал в высокие стаканы. “Сэр?” — “Энесси, пожалуйста. И приглашаю вас присоединиться”. — “С огромным удовольствием, сэр, тем более что через час я ухожу. Только закончу с соками — у нас такой договор со сменщиком. Но сначала я позволю себе спросить: знаете ли вы о последней новости, если, конечно, вы уже не прочли о ней в объявлении на дверях отеля?” — “Вы, безусловно, говорите о сообщении...” — “Именно, сэр! Подумать только, три недели сидим без устриц — вы уж наверняка наслышались об этих идиотских городских предрассудках,— и тут неожиданно самолет, прямо из Бискайского залива, полтора часа назад. Я рискнул и взял шесть бочонков. Мы уже позвонили всем нашим клиентам. Двадцать долларов за две дюжины и полбутылки шабли. Это же почти даром!” — “Прекрасно, но я все-таки сперва выпью с вами коньяку. Ведь до еды не меньше часа”.

Август отпил коньяк и заговорил очень тихо: “И часто вам приходится этим заниматься?” — “Что вы имеете в виду, сэр?” — “Исполнять обязанности пристава у этого помешанного демагога”.— “Быть приставом — не обязанность, а семейная — я подчеркиваю, семейная, а не родовая — привилегия Уркелей. Уркел — моя фамилия, сэр. Что касается вашей характеристики Генерального Исполнителя, то не могу ни согласиться, ни не согласиться с вами, поскольку вчера я видел этого человека впервые в жизни, так же как и моего коллегу, второго пристава (я был первым). Могу к этому добавить, что не знаю имени ни того, ни другого”.— “Но вы же прекрасно знали, что я обречен на страшную пытку и смерть, не так ли?” — “Я именно так и полагал, сэр”.— “Но вы не удивились, увидев меня входящим в бар?” — “Нисколько, сэр. Потому что я знал, что я вас НЕ ЗНАЮ. Удивляться можно, когда что-то знаешь, а потом оказывается, что не знаешь. Нет, я был слишком уверен в своем незнании вас, чтобы удивляться. Мы, в Городе, если вы позволите мне сделать это весьма рискованное обобщение, мы больше знаем себя, чем других. В отличие от иностранцев, сэр, которые явно склонны к противоположному”.— “Хорошо. Но что вы подумали обо МНЕ, избитом и лежащем перед вами на полу?” — “Я подумал, что я в таком виде не пошел бы на свадьбу своей дочери или на совершеннолетие соседского сына. И еще подумал — хотя здесь была возможна ошибка,— что вы знали, что делали, оказавшись в такой ситуации. Оно и подтвердилось фактом вашего появления здесь и сейчас, сэр”. “Хорошо,— он опять чувствовал, что сходит с ума,— но теперь, когда вы знаете, что Генеральный Исполнитель, как вы его называете, и двое палачей с ним погибли...” “Не имею об этом ни малейшего представления, сэр”.— “Но об этом написано во всех газетах, говорится во всех телепрограммах...” — “Я не читаю газет и не смотрю телевизор”.— “Радио?” — “Да, сэр, музыкальные программы, Бетховен прежде всего. Меньше — барокко. Из двадцатого века — Скрябин, Стравинский, Шэнберг”.

Все это удивительно, но разговор не ведет никуда, превращаясь в вежливый, но тупой ДОПРОС. А не прав ли был кретин Генеральный Исполнитель, говоря о допросе? Нет, надо пробить глухую защиту, спровоцировать бармена на прямой поединок.

“Значит, если завтра вы — в компании, надо думать, уже другого Генерального Исполнителя, хотя, может быть, и все того же улыбчивого дебила, второго пристава — снова увидите меня корчащимся перед вами на полу, то будете вести себя так же, как вели вчера в силу той же семейной привилегии. Теперь мне все понятно”. “Нет, сэр,— голос бармена был непререкаемо категоричен,— заранее прошу прощения за резкость, но ваше предположение абсолютно бессмысленно. Ни один человек не может появиться перед Генеральным Исполнителем и его помощниками дважды, потому что умрет у них на глазах в первый раз, по каковой причине и сам их не увидит во второй и, таким образом, не сможет их узнать и отождествить”.— “Но я же не умер!” — “Совершенно верно, сэр, но ОНИ умерли, что равным образом исключает повторение ситуации.

К этому позволю себе добавить, что ни я, ни мой коллега, второй пристав, НЕ ВИДЕЛИ ЛИЦА Генерального Исполнителя, поскольку он все время был СПИНОЙ К НАМ. Так же, как мы не могли видеть и его помощников, которые вошли, когда нас уже не было в комнате”.— “Но я же могу отождествить ВАС и обо всем рассказать?” — “Безусловно, сэр, только вам никто не поверит. Так же, как и мне, захоти я это сделать”.

Ну что ж, нет так нет. А не является ли все это демонстрацией простейшей истины: У ИСТОРИИ НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ОЧЕВИДЦЕВ? Уйдя, страх оставил пустоту. Чем же ее заполнить, как не историей, пусть даже неочевидной, невидимой для наполненных страхом глаз ее участников?

“За первую главу вашей истории! — Август поднял стакан.— Не прекрасно ли: дойдя до моря, леды омыли своих богов в пене прибоя... И дальше — дабы умилостивить керских богов, они поклялись навсегда забыть своих и все свое. Нарушивший клятву наказывался смертью”.

Ровно и неназойливо, как привыкший к своей маленькой аудитории лектор, бармен сказал: “В истории не было времени, когда бы керы здесь не жили. Они и сейчас здесь живут. Леды? Если эта гипотеза верна — и я не намерен заниматься сейчас ее опровержением,— то, не забывайте, бухгалтерия искупления всегда двойная. С самого начала были оставлены какие-то люди или семьи, священным долгом которых было сохранение крови и семени керов. Из поколения в поколение, в строжайшей тайне. Никто другой не должен был знать, что они — керы, а о ком узнавали, тот подвергался самому страшному наказанию”.— “И сейчас тоже?!” — “А вот и мой сменщик. Благодарю вас, сэр. Не забудьте про устриц”.

Герой романа самосознания только в самосознании и живет, но нас-то, включая автора, в нем нет. Главным для нашего героя является то, что ничье знание о нем ничего не может в нем изменить. И пусть он спрашивает о себе других, не понимая, что ответ не будет иметь для него никакого значения. Так, например, в повести Людмилы Стоковской “Застрявший лифт” идет себе такой герой по холодному городу, в длинном армейском плаще, направляясь к одному дому. По дороге его останавливает “знающий” прохожий и предупреждает, что в этом доме он обязательно застрянет в лифте между этажами — да и вообще идти туда ему, пожалуй, не стоит. Человек в армейском плаще пожимает плечами — ну, мол, застрянет так застрянет. “А если навсегда?” — настаивает неугомонный прохожий. “Ну, значит, навсегда”.

Этот эпизод очень симптоматичен для ситуации с таким героем: ничье знание о нем не будет знанием о его судьбе (или о смерти, что одно и то же). Знание о себе и знание о другом — два разных знания. Только исключительный герой еще до начала сюжета его, сюжет, знает. В “Замке” Кафки таким исключительным героем является Замок. Тогда герой романа Землемер К.— болван, который, что ни услышит, все меряет на себя и... продолжает спрашивать.

Человек со странным именем Август не спрашивает, кто послал электрограмму с приглашением на выставку византийской миниатюры или откуда взялся элегантный убийца трех палачей, заботливо доставивший его к порогу вебстеровского дома. Не спрашивай; говори, если хочешь,— может, кто-нибудь и ответит. Его воображение больше не находило себе пищи в переплетениях характеров, обстоятельств и судеб. Оттого, занявшись историей Города, он не был готов к сплетению ее со своей собственной. Когда же именно так и случилось, он не смог сразу принять это как свою судьбу (или смерть?). Теперь он тихо пойдет к Вебстеру тем же путем, что три дня назад, и изложит ему некоторые соображения насчет себя и самого Вебстера, отныне (а может быть, и всегда?) связанных с этим Городом. Жаль, что он уедет отсюда без Александры. Но не входит ли и это в ту же самую судьбу, которая... Ну хватит. Пора.

Подымаясь к выходу на площадку, прежде ошибочно им названную Верхней Площадкой Покинутого Бастиона, он опять испугался.

Нет никакой магии. Та же площадка, только никто не появился на пороге. Он вошел в приоткрытую дверь. “Знал, что вы придете, мсье.— Вебстер казался еще более грузным, чем обычно, и был явно в прескверном настроении.— Хотя мы об этом не договаривались. Черт знает что с этими идиотскими раскопками! Я начинаю думать, что кто-то специально вмешивается с целью еще более затруднить последующую интерпретацию находок. Интерпретация! Сэр Стюарт Пигготт! Гордон Чайлд! Нет, дайте мне старого Цвики! Вы помните Цвики, мсье? Первый шаг всегда — ноль, полная свобода, думай что хочешь, предлагай пусть самые случайные и неправдоподобные версии. Второй, самый трудный,— не спуская глаз с вещей, начинай просеивать версии через сито вероятности их возможных применений. Нет, мсье, так у нас ничего не получится. Займитесь листами с фотографиями и спецификациями. У нас еще есть часа два для работы. Попробую сделать нам кофе. Без Александры ничего не могу найти. Это ваша вина, что ее здесь нет. Неужели с самого начала не было понятно, что вы ей не подходите? Знаете, сколько ей лет? Двадцать девять! А вам?.. На этот вопрос ответьте сами. Но если не валять дурака, то дело, конечно, не только в возрасте...”

Он знал, что дело не только в возрасте. Пожалуй, Вебстер прав и в отношении раскопок. Но — злой умысел? Едва ли. Он дословно пересказал Вебстеру ИСТОРИЧЕСКУЮ часть своей беседы с барменом, сделав, может быть, несколько искусственно упор на ее конце.

Рассказ Августа, казалось, привел Вебстера в хорошее настроение. “Бармен! Еще бы! Второго такого не найти в Привокзалье да и во всей Средней Трети. Люди приезжают за сорок километров с Западной Черты, чтобы с ним поговорить. Свое дело он знает как никто — блестящий парень”. “Если б он так же знал и историю...” — срезонировал Август для подначки. “Историю? При чем здесь история? Он — один из лучших законников Города. Законников, мой дорогой друг, а не юристов. Он — член Совета Старейшин, сенатор, так сказать, а по здешним законам юрист не может быть Старейшиной. Законник — ЗНАЕТ закон, а не толкует или применяет. Более того, он ЛЮБИТ закон, наслаждается им, как не мог бы наслаждаться, если бы закон был его профессией. Но — этого вы не можете знать, как человек здесь совсем еще новый — в Городе в отличие от остального мира есть РАЗНЫЕ законы. Обычаи,— скажете вы? — Нет, именно законы. Не говоря уже о том, что здесь сам критерий ЗАКОННОСТИ, так сказать, также весьма отличен от критериев, принятых в других местах обитаемой вселенной. Так, наряду с законами общими для всех живущих в Городе есть и законы, применимые только к отдельным родам, семьям или даже индивидуальным лицам. И уже совсем парадоксом может показаться чужаку идея законности некоторых законов, относящихся к поведению одних лиц или групп лиц в отношении других, при том, что последние могут вообще не знать о применимости к ним этих законов, так же как и о своей собственной принадлежности к тем, в отношении кого они применяются, как, впрочем, могут вообще и не подозревать о самом существовании таких законов. Я думаю, что таков и закон о реальных или гипотетических “тайных” керах, упомянутый нашим другом барменом. Предположим, для примера, что вы — тайный кер, хотя сами об этом не знаете. Тогда, если кто-то, осведомленный о тайных керах и об этом законе, узнает, что вы тайный кер, то он МОЖЕТ сообщить об этом тайному суду и этим навлечь на вас страшное обвинение”.— “Обвинение в том, что я — тайный кер?” — “Ни в коем случае. Обвинение в том, что ВАС УЗНАЛИ”.— “Даже если я сам об этом не знаю?” — “Да, ибо знаете вы или нет — ВАШЕ дело, которое никого не интересует. А вот знание этого другими — объективный факт”.

При слове “объективный” Август не мог удержаться от мысли, что городской критерий законности чрезвычайно близок к тому, что некоторые психиатры называют клиническим критерием психопатологии. “Но ведь он может и НЕ СООБЩИТЬ об этом тайному суду?” — спросил Август, преодолевая возникшие колебания между реальностью и нереальностью происходящего (в конце концов не безумец же Вебстер!). “Безусловно, это — ЕГО дело”.— “Но тогда несчастный тайный кер, обреченный на пожизненный страх, уже не найдет в мире места, где бы его не настигли исполнители этого психопатического закона?” — “Ничего подобного. Во-первых, как он может бояться, если сам не знает, что

он тайный кер? А во-вторых, если он в самом деле боится, то почему бы ему не сесть в любой автобус западного направления, не говоря о поезде или самолете, и через пятьдесят минут не оказаться вне территории Города? А за пределами Города ни один городской закон, согласно Великому Установлению, недействителен”.

Было около десяти. Август сказал, что едет ужинать к Сергею и едва ли вернется раньше часа ночи. В такси он не спросил шофера насчет последних новостей о тройном убийстве. Разговорчивые шоферы были ему больше не нужны.

Они придвинули столик к кровати. Сергей весь день спал и теперь заявил, что “почти здоров” и ему совершенно необходимо чего-нибудь выпить. Врач разрешил одну рюмку портвейна. После супа из гусиных потрохов с зеленью и лимонным соком он поднял тост за Августа и, чуть отпив из рюмки, спросил, что тот собирается делать. “Бездну вещей,— отвечал Август,— но ни одну из них невозможно сделать, пока я в Городе”.— “Например?” — “Уничтожить все, на чем стоит мое имя,— письма, заметки, счета,— все, и очистить оба моих жилища, в Буффало и Бирмингаме, от хлама, накопившегося за сорок лет”.— “Заметаешь следы?” — “Сзади и спереди”.— “Не понимаю, как это физически возможно — спереди, не прибегая к квантовой электродинамике?” “Я прекрасно понимаю,— ответила за Августа Александра.— Может, он и в Город-то ради этого приехал. Только ничего у него не выйдет. Посмотри, Сергей, он не выше и не ниже других, не худее и не толще, не красивее и не безобразнее, не умнее и не глупее прочих. Но, когда видишь его в холле отеля, в приемной больницы, на улице, он — ОТДЕЛЕН от всех, его ни с кем не смешаешь. О тебе скажут: “Среди них он был самый высокий и худой или самый талантливый, на него все обращали внимание”. На Августа же не обратят внимания как на что-то особенное СРЕДИ других, а скажут: “Был там ЕЩЕ ОДИН, этот, ну как его”. Словом, ничего определенного, но — ДРУГОЙ, не из нас. Такова его единственная примета. Налей мне немного коньяка, мой дорогой”.

Принесли камбалу в сельдерейном соусе. Сергей погладил Августа по голове и спросил, не оттого ли тот такой, что боится ОБЩЕЙ смерти? “Не боюсь, а не хочу”,— сказал Август. “Чего же ты хочешь, мой мальчик, если не говорить о твоих разрушительных намерениях в отношении архива и о твоем желании спать с Александрой?” — “Понять, что такое история, по возможности с ней “не смешиваясь”, если мне будет позволено употребить выражение нашей очаровательной Александры”.

Усаживаясь в такси, он подумал, что она и ушла от него, потому что он любил ее, не желая с ней смешиваться. Да уж ладно, что было, того не воротишь. Шофер включил мотор, и Август, еще не успев назвать адрес, узнал в нем вчерашнего убийцу палачей. “Адрес тот же,— сказал тот, закуривая, и, не поворачивая головы, протянул Августу зажигалку.— Курите, пожалуйста. Я всегда радуюсь благодетельному воздействию на людей моей живительной микстуры. Вас прямо не узнать!” Август закурил. “Нет, право же,— продолжал любезный спаситель,— кто бы подумал, мне опять выпала удача оказаться в вашем обществе по просьбе все того же бесконечно мною чтимого лица (кого? — упомянутого уже вчера, но, как и сейчас, без разъяснений!). Что поделать — вечный закон парности событий. Не прав ли был сэр Артур Эддингтон со своей теорией эмергентной вселенной?” — “Вы случайно не астрофизик?” — не растерялся Август. “Категорически нет. В астрофизике, при всей ее непреодолимой завлекательности, меня отвращает одно — полная зависимость исследователя от сложнейшей аппаратуры. Я профессиональный убийца. Мой идеал — технический минимализм. Никакой пиротехники, механики, электроники. Даже в применении огнестрельного оружия я не могу не ощущать дурного привкуса излишества”.

Они подъезжали к ограде загородного дома Вебстера. “Да, чуть было не забыл,— сказал шофер, открывая дверцу и приподнимая шляпу.— Уже упомянутое мною лицо приглашает вас послезавтра к себе. Утром, если вас не затруднит. Адрес — тот же”.

Господи, как поздно, спать, спать!

Глава десятая. А ЧТО ЕСЛИ ЭТОГО МОГЛО БЫ И НЕ БЫТЬ?..

“Почему послезавтра, а не завтра?” — была первая мысль, когда, разбуженный телефонным звонком, он снял трубку. Какого черта! “Август,— жалобно-радостный голос Вальки Якулова,— я в аэропорту...” — “Ты не мог позвонить позже, я хочу сказать — раньше?” — “Понимаешь, нет. Ни раньше, ни позже. Я должен был прилететь послезавтра, но неожиданно оказался один невостребованный билет на дополнительный ночной рейс, и я решил не будить тебя в час ночи. А сейчас я не знаю, где мне остановиться, и тут еще одно необычайное обстоятельство, я...” — “Город полон необычайных обстоятельств, Валя. Запиши адрес, возьми такси. Это довольно долгий путь, не меньше сорока километров. Я буду ждать тебя у садовых ворот”. — “Подожди, ты не дал мне договорить. Все гораздо сложнее. Понимаешь, так получилось, что я не один”.— “Ты с Катей, прекрасно”.— “Черт, с тобой очень трудно разговаривать. Ну, словом, это не Катя. Короче, мы познакомились в самолете. Точнее, во Франкфурте, где была остановка. Она совершенно замечательная, и я подумал...” — “Я не судья чужой нравственности, но годы, Валя, годы! Ладно, бери скорее такси — и сюда. Я постараюсь изобрести что-то вроде горячего завтрака”.

Валька обладал одной особенностью: обращенные к нему вопросы переставали быть вопросами еще до того, как ты получал на них ответ. Или, может быть, они теряли свой смысл как вопросы еще до того, как ты их произносил, от одного Валькиного вида и выражения глаз. Поэтому совершенно все равно, какой именно вопрос ты ему задашь, и поэтому же ему можно задать какой угодно вопрос на свете. Но эта особенность имела и другую сторону — Валька был закрыт для неспрашивающих его. “Интересно,— подумал Август,— о чем его спросила эта “совершенно замечательная” женщина во время остановки во Франкфурте? Если о лаппо-готентотских связях или об опыте чтения пиктских огамических надписей, то Валька пропал. Или — она?”

Было семь утра, когда он услышал скрип мокрых листьев под шинами такси. “Понимаешь,— говорил Валька, идя ему навстречу,— я хотел с ним расплатиться, но он сказал, что ты сейчас выйдешь и чтоб я не беспокоился. Откуда он тебя знает? Я же взял первое попавшееся такси! Или я просто его не понял, ведь мой керский еще весьма далек от совершенства — не хватает разговорной практики, так что...”

Увидев шофера, Август уже не удивился и только добродушно заметил, когда тот приподнял шляпу, что закон парности событий явно нарушен и сэр Артур — не прав.

“О, нет, нет! — Шофер помогал Вальке вытаскивать невообразимого вида чемодан.— Уверяю вас, это — уже другое событие, которое также не замедлит стать парным, если мне будет позволено предположить”.

“Я сейчас тебя представлю,— произнес Валька на немецком, который сделал бы честь ленинградской петерсшуле, где училась его мать, но теперь звучал успокоительно-архаично.— Август, фрейлейн Мела. Мела — сокращенное Кармела. Так ее назвали в монастырской школе, в раннем детстве, конечно. Между прочим, она прекрасно понимает по-русски, ибо ее родители — русины, которых ошибочно называют славянами, в то время как они ославяненные мадьяры, бежавшие в Закарпатье от гусситских погромов”.

Она была неописуема в буквальном смысле этого слова. То есть в смысле невозможности ее описать, если не брать в расчет такие ничего не значащие тривиальности, как рост, немного ниже среднего, или цвет волос, скорее черный, нежели коричневый. Даже ее возраст мог бы быть каким угодно — между двадцатью пятью и сорока годами. Все это, разумеется, пока ты ее наблюдаешь, то есть занят своим делом, а она — никаким. Когда же она сама что-то делает, скажем, наблюдает тебя, получается совсем другой эффект, хотя тоже — неописуемый.

“Вот кофе. Завтрак через двадцать минут. Если хотите, можете пока принять душ. Ванная прямо напротив вашей комнаты, фрейлейн Мела, только, пожалуйста, будьте осторожны — при входе на второй этаж очень низкая балка, и у гостей здесь принято расшибать о нее лбы. Дама, которая жила в вашей комнате, уехала два дня назад, и я боюсь, что служанка не успела сменить белье, но она должна появиться до девяти, поскольку хозяин, которого я временно замещаю, завтракает в четверть десятого”. “Большое спасибо, кофе — великолепен.— У нее был тихий, но очень ясный голос.— А насчет балки не беспокойтесь — я не так высока. Но в вашем предупреждении вы не могли исходить из личного опыта — шрам у вас на лбу никак не от удара о балку. Совершенно очевидно, что это ВАС ударили каким-то тупым, закругленным на конце предметом. Например, носком сапога”.

“Валя,— сказал он, когда Мела вышла,— только не пытайся меня убедить, что таких женщин раздают во время остановки во Франкфурте в качестве поощрительной премии пассажирам, летящим в Город. Скажи мне лучше, о чем она тебя там спрашивала?” “Спрашивала? Да, конечно...— Валька напряженно вспоминал.— Ну сначала она спросила, вижу ли я, что она находится в ПОЛНОМ отчаянии, а если вижу, то не дам ли я ей триста марок для доплаты за полет в Город — в нашем самолете были свободные места”.— “Хорошо, а потом?” — “Ну потом, когда я ответил, что вижу и дам, она спросила, не могу ли я зака-

зать для нее кофе и сэндвич в баре. Это я тоже мог. У меня было четыреста марок... Но подожди, откуда все-таки у тебя взялся такой шофер такси, который знает, кого к тебе везти, когда ты еще сам об этом не знаешь, да притом и денег не берет? Или они все здесь такие?” — “Валя, это я задаю вопросы, а ты отвечаешь. Иначе мы не успеем поговорить до ее возвращения. Что еще она тебе сказала?” — “Первые день-два ей некуда будет деться в Городе, и, если можно, чтобы я взял ее с собой. К тебе, то есть к Вебстеру. Вот, пожалуй, и все. Да, когда мы уже ехали в такси, она добавила: если все это предполагает, что она будет со мной спать, то ладно, хотя она бы хотела немного подождать”. — “А сам ты тоже предпочитаешь подождать?”

Валька довольно долго думал. Потом допил кофе и сказал: “Нет”.

В восемь утра вся кухня была залита холодным светом, льющимся из иллюминатора на потолке. “Омлет замечательный,— сказала Мела.— Когда я мылась, то вспомнила, как ты объяснял мне в самолете про Древнего Человека — он ведь метафора, да?” — “Не совсем, скорее образ моего воображения, он тот, кто НАБЛЮДАЕТ и ВСЕГДА НАБЛЮДАЛ в том месте, где происходят события и где его самого наблюдать невозможно”.— “Но тогда он не может быть конкретным человеком?” — “Моя дорогая Мела,— возразил Валька,— чтобы стать конкретным, образ должен совпасть с каким-то конкретным существом в прямом, физическом смысле слова”. “Уже совпал.— Теперь у Августа не осталось никаких сомнений.— Кому еще кофе?”

Август оказался в ситуации, которая сама требует, чтобы он ее принял. Не искал причин ее возникновения или своего в нее включения, а просто принял, то есть полностью с ней слился.

“Спать очень хочется.— Мела поднялась.— Да не беспокойтесь, пожалуйста, о белье — оно совершенно чистое. Жившая здесь дама ни разу не спала, в своей постели по крайней мере”. “Она могла спать на полу,— заметил Валька тоном, каким он и его коллеги говорят о назначении глиняных кубиков, осколки которых были найдены при раскопках в Иерихоне.— Я знаю женщин, которые любят спать на полу”. “Она не любит спать на полу, и она не спала на полу, а спала на постели Августа, в то время как он — в этом я совершенно уверен — также спал не на полу, а на той же постели,— сказал Вебстер, входя.— Дорогой Валентин Иванович, я бесконечно рад вас видеть наконец в этом городе, in situ explorationis. Завтра я везу вас на раскопки, а послезавтра мы устроим маленькую конференцию: археолог, историк-лингвист и свободный мыслитель — прелесть! А-а... Я, кажется, не имел чести быть представленным вашей спутнице...”

“Это Вебстер, Мела.— Валька заколебался, явно еще не решив, с какой из ипостасей Вебстера он должен начать,— дипломат, антиквар и археолог. А это — Мела, знакомству с которой я буду обязан ни с чем не сравнимым удовольст-

вием впервые увидеть Город глазами его обитательницы”.— “О, так вы отсюда, мадемуазель?” — “Да, хотя и не по рождению”. — “Счастлив видеть вас здесь. Может быть, пока вы будете отдыхать, Август покажет Валентину Ивановичу последние археологические отчеты и познакомит его с сегодняшней ситуацией с раскопками. Я вернусь к ужину. Тогда мы продолжим наши беседы, adieu”.

Беседы, собственно, и не начинались. Август остро почувствовал изменение атмосферы — как если бы переместились ее слои и стало необходимым дышать по-другому. Или он сам переместился из одного слоя в другой. “Ты уже здесь во что-то ввязался?” — Голос Вальки доносился откуда-то сверху, как будто он висел над столом, почти касаясь головой матового колпака лампы. “У меня вовсе нет привычки ни во что ввязываться, а если это происходит, то только когда кто-то другой берет на себя труд меня ввязать. Как в данном случае — ты”. “Правда,— послушно согласился Валька,— но, посылая тебя к Вебстеру, я не предвидел, что это повлечет за собой появление женщин, имеющих обыкновение спать в одной постели с тобой”.

Рассказ Августа занял едва ли час. Валька сказал, что все подробности имеют смысл, даже самые бессмысленные.

“Пойми,— Валька перешел к своему главному тезису,— эпоха, в которую мы вступили (не заметив этого!), есть ЭПОХА НЕЗНАНИЯ. Главным становится не получение знания отдельным человеком, а принципиальная “получаемость” знания, его “сообщаемость” ВСЕМ. Отсюда — естественная реакция злобы и ненависти на любое знание, не предназначенное для сообщения и передачи тем же всем, так же как и на носителей такого знания. Ведь во все времена средний обитатель Земли больше всего хотел иметь то, чего он лишен, даже если оно было ему не нужно”.

Он, Валька, думает, что вследствие исторической изоляции Города в нем веками складывалась очень сложная система РАЗДЕЛЕНИЯ ЗНАНИЯ, далеко не всегда совпадающая с разделением труда и разделением власти. Видимо — но это только гипотеза, не более того! — сейчас в Городе с четырехсотлетним запозданием происходит своего рода “огораживание” знания, как в Англии семнадцатого-восемнадцатого веков огораживание сквайрами общинных земель.

А никакое огораживание не обходится без неприятностей.

“Постой, но ведь в моем случае все было наоборот — я должен был умереть чудовищной смертью именно потому, что я НЕ ЗНАЛ о своем тайном керстве, а они УЗНАЛИ?” — “Ничего подобного, ты ОБЪЕКТИВНО оказался носителем сугубо секретного знания, а знал ты об этом или нет — никого не интересует, как, впрочем, они сами тебе и объявили. Понимаешь, они — враги новой эпохи и не хотят уступать ей в омерзительности”.— “Однако возможна и другая, не менее отвратительная версия: леды как наследственные хранители наследственной же тайны керов из века в век занимаются выискиванием и уничтожением самых последних остатков керского семени, поскольку наследование считается только по мужской линии”.— “Кстати, в твоем втором сне ты — Старейшина керского рода, убивающий своего Родового Жреца во время тотального уничтожения ледами керов”.— “Веселое это было время, Валя”.— “Не веселее, чем твое время в бывшем Сталинграде, где за десять лет до того русские и немцы оставили тысяч триста трупов. Но подумай, и Родового Жреца, и капитана прогулочного катера ты убил (назовем убившего “ты” для удобства изложения) БЕЗ МЫСЛИ УБИТЬ. Однако никакое убийство невозможно без мысли о нем у самого убийцы и без мысли о смерти у его жертвы. Во всех трех снах мысль об убийстве и смерти была не у тебя, а у кого-то другого!” — “Постой, но ведь в первом сне не было никакой смерти?” — “Как не было? Сергей прервал твою связь с Александрой, чтобы пригласить тебя в смерть. И ты еще соврал, что готов, но... остался. И он — остался, потому что ты прервал его мысль о смерти. Пива, видите ли, тебе захотелось! Сон для знающего — не книга, в которой ты можешь по своему усмотрению листать страницы, а мелькающие разрозненные кадры, проносящиеся перед твоим сознанием. Но способно ли твое сознание “смонтировать” их в готовую киноленту? Мать Гильгамеша видела сон о своем сыне и пересказала ему только то, ЧТО видела, а не объясняла смысл увиденного. Шумеры оставили нам первую в истории НАПИСАННУЮ книгу, но забыли нам оставить талант видеть то, О ЧЕМ она”.— “А у тебя он есть, такой талант?” “Думаю, есть,— ответил скромно Валька.— Но я не вижу снов. Оттого я и историк”.— “А я?” — “Ты — философ и мерцательный наблюдатель. То есть

НИКТО, который СМОТРИТ и СЛУШАЕТ. С такими, как ты, все происходит по-иному, чем с остальными. Оттого у тебя всегда трудности с женщинами, то есть у них с тобой, конечно”. “М-да,— задумчиво произнес Август,— наверное, нелегко любить того, кто тебя наблюдает?” — “Это еще полбеды. Самое трудное — быть с тем, кто наблюдает СЕБЯ, когда он с тобой”.

В чем же смысл Города ДЛЯ НЕГО? Полжизни Август никому не давал ничего с собой делать: либо делал он сам, либо все выходило само собой. Валька — не-Валька, случай — не-случай — он САМ сюда приехал. Город обозначал на карте не место, где ему свернут шею или проткнут печень сапожным шилом, а волшебный театр, где он зачарованным взглядом вперился в сцену, не заметив, что уже давно сам играет, наслаждается и страдает, изредка бросая взгляд на себя, сидящего в партере. Он поспел к третьему акту пьесы, давно сыгранной другими актерами, чтобы узнать ее начало, но... Если немножко изменить угол зрения, то не станет ли очевидным, что без него никогда бы не было ни пьесы, ни сцены, ни всего театра? Тогда не все ли тебе равно, КОГО играть — свободного, несвободного или даже не ведающего о свободе? Но только если ЗНАЕШЬ, что ты актер!

“Еще кофе, если можно,— прервал Валька его иллюзионистские размышления.— Она сказала, что если не прилетит в Город на моем самолете, то погибнет. Интересно, правда?” “Безумно. Почти так же, как керско-шумерские общие корни. Кстати,— улыбнулся Август,— сколько ты их набрал?” “Шесть, но из них два не очень убедительные,— заволновался Валька,— а из оставшихся четырех три мне кажутся все-таки заимствованиями из древнейшего так называемого иероглифического ледского. Так что в итоге остается одно слово — “УТУРИ”, на керском — “царь дня”, где “РИ” — обычный владетельный суффикс “имеющий”. (Август подумал, что теперь Мела сможет спокойно спать до следующего утра, не опасаясь эротических притязаний Вальки.) Хотя отдельного слова “УТУ” в керском не существует, легко предположить, что в протокерском, то есть “догородском”, языке оно означало “день”, в чем нельзя не уви-

деть буквальное совпадение с шумерским “УТУ” — “день”, “сияющий”. Это удивительнейшим образом находит подтверждение в обычае ДВОЕЦАРСТВИЯ у ледов — один царь правил днем, другой ночью,— следы которого мы находим в двух ледских мифах. Хотя такого слова “царь ночи” мы не находим ни в одном из сохранившихся ледских текстов, не говоря уже о керских”.

“Э-э, господа, сколь ни поверхностно мое знание этнографии и сколь ни глубоко мое презрение к современной антропологии, мне совершенно очевидно, что такого слова и не может быть, ибо имя царя ночи непроизносимо, оно — табу.— Это был Вебстер, но такой, каким Август видел его в первый раз на площадке перед его городским домом, только вместо толстого подбитого мехом плаща и бархатной раввинской шапочки на нем был огромный брезентовый дождевик и берет защитного цвета.— Существование царя ночи у ледов не подлежит сомнению, хотя память о нем умышленно стерта с поверхности текстов. Однако я опаздываю, еще раз — adieu”.

“Хороший историк,— сказал Валька,— и никакой он вовсе не любитель. Ну еще бы! Он даже антропологов ругает абсолютно по делу. Вебстер знает: история — не поиски человеком человеческого в человеческом. Какая чушь, старик, а — копай, смотри, слушай, читай, думай о том, что увидел, услышал, прочел; разговаривай наконец обо всем этом”.

Валька устал, но Август, видя, что пар еще не весь вышел и Мела сможет еще долго не просыпаться, предложил выпить немного водки. “Водки?! — Валька был полон утреннего негодования.— Ты с ума сошел! Еще нет одиннадцати. Вот если у тебя найдется чуть-чуть коньяка, то это было бы вполне своевременно, ибо могло бы компенсировать вредное возбуждающее действие кофе”.

Коньяк действовал, видимо, очень медленно. “Ну посмотри,— не унимался Валька,— отчего мы здесь? Думаешь, оттого, что истину о керах и ледах узнать захотели? Чушь! Мы явились за ЧУЖИМ ПРОШЛЫМ — наше-то неинтересным оказалось, видите ли. Вебстер — умница. Ему все равно, что свое, что чужое”. “Однако тоже предпочитает заниматься чужим”.— “Не знаю, думаю, судьба определяет, что твое, а что нет”.

“А чьей буду я — тоже судьба определит?” — Мела стояла босая, завернувшись в халат. “Не “определит”, а “определила”, мадемуазель. Если это судьба, то она всегда “уже”. Будущее — всего лишь фикция нашего воображения, так что не стоит беспокоиться, по-моему.— Август встал и усадил Мелу в кресло.— Я сейчас заварю чай. Хотите коньяка?” “Нет, спасибо. У меня нет никакого

прошлого. Нет — и все. Поэтому я так беспокоюсь за будущее. О чем вы еще говорили, пока я спала?” — “О двух царях у древнейших ледов, дневном и ночном. Только имя ночного потерялось. Вебстер говорит, что так и должно быть, ибо оно — табу. Но что он делал, этот ночной царь, ума не приложу? — Валька развел руками.— Царствовал над спящими, что ли?” “Ну конечно же.— Мела с недоумением смотрела на обоих собеседников.— Именно над спящими, он был их царем В ИХ СНАХ, как дневной наяву”. “О Боже,— застонал Валька, - где вы об этом прочли?!” “Мне об этом рассказывала моя бабушка, точнее — мать моего отчима. Она из старой семьи в Северной Трети. Я так поняла, что здесь все об этом знают”. “В этом долбаном Городе,— заорал Валька по-русски,— все обо всем знают, но где тексты, тексты?! Ну ладно,— он опять перешел на французский,— я со всем готов смириться, но все равно не могу понять, как царь правит во сне. Это — безумие”. “Я потом вспомню и расскажу”,— послушно сказала Мела и стала пить чай.

“Великолепно.— Мела становилась для Августа все менее и менее неописуемой.— Ты же, Валя, успокойся. А не стоило ли бы нам, когда будем гулять по Городу, заглянуть к моему другу бармену и спросить, что он думает о царе ночи?” “К какому бармену? Из “Таверны”?” — Мела в изумлении чуть не выпустила из рук чашку. “Он самый”. “Что?! — Она поставила чашку на стол.—

Он же безумец, наш городской сумасшедший”. “Тут уж я совсем ничего не понимаю.— Август действительно перестал что-либо понимать.— Но Вебстер мне сказал, что бармен — известный на весь Город знаток закона, да вдобавок еще и Сенатор...” “Кто вам сказал, что знаток закона не может быть безумцем, не говоря уже о Сенаторе? Да и Вебстер, конечно, тоже сумасшедший”. “Постойте,— вмешался Валька,— так вы знаете Вебстера?” “Конечно, знаю”.— “Почему же он тогда?..” “Откуда мне знать? — Она пожала плечами.— Я же вам говорю, он сумасшедший”. “А наш с вами бесплатный шофер — тоже?” — осторожно вставил Август. “Ну знаете! — Она не могла найти слов.— Вы видели его глаза? Глаза маньяка, убийцы, насильника, поджигателя!”

“Вот что,— сказал Валька,— это уже слишком. Так я не могу. Скажите честно, глядя в глаза нам обоим, сумасшедшие мы или нет?” “Конечно, нет. Вы совершенно нормальные”.— “Только дураки невообразимые. Ну, скажем так, почти клинические, если говорить откровенно, да, Мела?” — “Валя, не подсказывай, пожалуйста, дай ей время самой разобраться”. “У меня нет времени,— сказала Мела очень тихо.— Мне очень скоро придется вернуться к отчиму, с этим ничего не поделаешь. И с тем, что я люблю Город как никакое другое место на Земле и никуда не хочу отсюда уезжать. И с тем, что вы оба мне страшно нравитесь. И еще мне очень хочется плакать”. “Прекрасно, плачьте, пока будете одеваться,— заключил Август.— Я сейчас вызову такси, и вы нам покажете Северную Треть, где я еще не был, если, конечно, не предпочтете экскурсию вдвоем. Клянусь — не обижусь, а просто лягу спать, хорошо?” “Ни в коем случае! — Она пошла к двери.— Я буду готова через десять минут. Только я не хочу ехать с ТЕМ шофером”.

Шофер был другой. Пока они ехали на север, северо-восток и опять на север, Мела говорила о том, что они видели. Названия улиц, башен и домов немного значили. Все было в том ощущении места, которое она любила и в которое включила обоих спутников, усталых и ошеломленных. Августу было хорошо. Он ничего не хотел. Ведь то принуждение, которому мы подвергаем себя, поставив целью восприятие новых вещей, людей или мест, тут же исчезает, когда кто-то другой делает за нас всю эту работу, оставляя нас свободно наслаждаться в волнах непроизвольного чувствования.

Теперь, после трехчасового хождения по каменным плиткам площадок и закоулков Северной Трети, Август вытянул онемевшие ноги под огромным, стоявшим на четырех бочках, столом в пивном подвале “Канарейка”.

Мела: “Здесь, где мы сейчас сидим, проходила старая Городская Стена...”

“Глинобитная,— перебил ее Валька,— толщиной в полтора и высотой в три человеческих роста. Когда ее сносили, она уже на три четверти ушла в землю. Сейчас мы сидим там, где было караульное помещение”.

...Сейчас это был будто и не он. Мягкий свет убывающей луны струился сзади, освещая часть городской стены и двух неизвестных, чуть склонившихся над парапетом. Оба с падающими на плечи волосами, крупными мясистыми носами и круглыми подбородками. Один — в высокой шапке, похожей на колпак звездочета. Другой — в плоской круглой шапочке, плотно облегающей темя. Потом Август, уже как один из них, увидел тонкий нежный полумесяц. Ныли ноги. Он оперся о низкий парапет. Внизу, один за другим, гасли огни лачуг и землянок. Он пытался быстрее — пока не все потеряно — сосчитать еще не погасшие и поймал себя на том, что считает дюжинами. Легче было бы по шестнадцать, как привык. Досчитал до девятнадцати дюжин и четырех, когда услышал низкий чужой голос: “Не трудись считать, Владыка Рода, их здесь пятьдесят дюжин без четырех. Не считая сараев и хлевов. Значит, столько же донов? дани”.

“Но послушай, Великий Властитель, ведь все это отхожее место со всеми его вонючими обитателями не стоит и половины этих денег!” — “Не трудись соображать, Владыка Рода. Не они ли отродье тех, кто жрал мертвечину твоих предков и обгладывал их полусгоревшие кости? Они по сей час живут запахом этой жертвы. По дону с жилища — невеликая плата за предназначенное духам, но ими отвергнутое. Не заплатят — гони их вон из Города, всех до единого. Пусть твои люди сожгут все дотла, а весной распашут это место и разделят его на шесть дюжин участков равной величины. Одна шестая — тебе и твоим людям”.

Стоявший рядом с Августом человек сдвинул на затылок высокий колпак и плотнее закутался в плащ. Огней внизу осталось совсем немного. “Пошли в башню, Владыка Рода. Время выпить горячей мезы”.— “Подожди, Великий Властитель. Погаснет последний огонек, и пойдем”.

Он напряженно вглядывался в густую тьму, заполнявшую Восточную Впадину (самое низкое место Северной Трети). Что еще мог он там высмотреть?

В обитателях Впадины он не видел ни людей, ни духов, ни даже животных. Фантомы, тени, с вырожденной страстью и угасшим разумом. Еще оставались непогасшие огоньки, и ему захотелось спрыгнуть вниз и добежать до ближайшего, чтоб увидеть хоть одно лицо или услышать хоть одно слово. Иногда на него находил страшный голод видеть и слышать. Нет, все быстро проваливалось во тьму, и ничего не оставалось, как спуститься за Властителем в караульную.

“Я не часто вижу тебя перед собой.— Властитель придвинул к нему дымящуюся чашу и осторожно отпил из своей.— Если хочешь что-нибудь, скажи”.

“Я хочу стоять на стене и видеть эти огни, кто бы их ни зажигал, даже эти бесплотные твари”.— “Пусть так, но мне нужна моя дань. Сдери ее с этих тварей, оставь себе шестую часть и еще получишь двух наложниц из тех пятерых, что мне прислал князь Севы. Сам и выберешь”.

Властитель — не дурак. Верный ход. Видимо, его наложницы ему прискучили, а искать новых, пока есть эти, было лень. Оттого и щедрый.

“Я подумаю, Великий Властитель. Может быть, найдем другой выход. Может быть, мы оба, видя их, не видим СЕБЯ”.— “Не трудись думать, Владыка Рода. Мы оба, видя тех, кого ненавидим, или любим, или презираем, или боимся, не можем видеть себя. Никто не может, даже высшие жрецы Гимбу. Что до меня, то, говоря по правде, я ни разу не видел ни одного из ЭТИХ, лучше не будем их называть. Говоря же с тобой, я вижу себя, ибо не чувствую к тебе ни ненависти, ни любви — разве что любопытство. Дай мне эту дань и любуйся сколько душе угодно твоими огоньками. Я бы охотно уступил тебе и караульную службу в Восточной Впадине. Так что — не трудись думать”.

Он сказал: “Я уже подумал, Великий Властитель. Я тебе заплачу их дань из своего кармана — пять шестых, как было договорено,— и принимаю их всех в клиенты моего рода. Большой кусок говна, скажешь ты, роду его не проглотить. С родовым советом я управлюсь. У нас мало земли. Я заставлю новых клиентов расчистить Впадину и построить каменные дома на половине занимаемого ими сейчас места. Другую половину я заселю родовичами. Золото тебе принесут завтра, а про обещанных наложниц не забудь. Сам мне их и выберешь”.

Стало теплее, или это согрела его меза. Он шел по тропинке вдоль внешней стороны Стены, а потом круто вниз, на юго-юго-запад. Две лиги до родовой ставки по самому безлюдному из всех возможных путей. Он там будет к началу первой вахты ночи. Последние пол-лиги по другой, совсем узкой тропинке, известной только ему и немногим родовичам, почти скрытой густым кустарником,— той, которая идет по ложу давно высохшего ручья и обрывается в шестистах шагах от изгороди. Нет, хватит с него Властителя, дружинников Властителя, людей Впадины, даже мезы — тоже хватит. Смотреть и слушать невозможно из-за кромешной тьмы и глухого молчания спящего Города. Думать не хочется. Убаюканный мягким ритмом неторопливой ходьбы, он уже занес ногу для следующего шага, как вдруг остановился в изумлении от журчания и плеска впереди, внизу.

О Гар! Что это? Ручей, высохший, говорят, двадцать три поколения назад, весело струился у самых его подошв, играя и подпрыгивая на сверкающих в ярком лунном свете круглых отполированных миллионнолетним течением камнях. Но откуда такая луна? В последнюю ночь перед полнолунием! С трудом раздвигая густые заросли ивняка, он двинулся вдоль ручья по зыбкой трясине пологого берега и почти сразу же оказался у маленькой бухты, над которой на низком пригорке, бывшем, вероятно, прежним берегом полноводной реки, он увидел деревянный дом, невиданной в этих местах постройки. Просторный, с невысокими стропилами и совсем маленькими окнами, затянутыми рыбьим пузырем. Перед домом на низкой скамье сидел человек в зеленом плаще и необычной формы шляпе и курил трубку с плоским чубуком. Запах незнакомого курева, острый и сладкий, щекотал ноздри.

“Добрая ночь,— сказал человек.— Не то чтобы я тебя звал, но раз пришел, то говорить с тобой мне будет приятно. Пока садись. Так, сделай затяжку-две.— Он протянул ему трубку.— Теперь говори что хочешь”.

Дым заполнил все его тело. Оно стало, как высушенный рыбий пузырь. Он не знал, ЧТО говорить, но говорить очень хотелось. Пусть он скажет первое, что придет в голову.

“Я решил взять под свою опеку людей Впадины.— Он еще раз затянулся и возвратил трубку владельцу.— Это будет новая часть Города, с новыми домами, площадями и акведуком. Да и Властитель останется доволен”. “Я помню, как все это случилось,— сказал человек, кладя трубку рядом с собой.— От Властителя тебе было не отделаться. Не успели твои обжить северную часть Впадины, как он налетел с двумя дружинами — своей и брата — и изрубил в куски тебя и всех домашних. Людей Впадины, в их домах, не тронул. Они стали его клиентами. Потом был набег анаров, которые убили Властителя и его семью. Раз уж ты здесь, то почему бы тебе не знать, что много-много столетий ты не возвращался в Город, а когда возвратился, то в последний раз”. “Подожди, подожди! — закричал он.— Почему ты говоришь о будущем в прошедшем времени?”

“Чего ж здесь такого удивительного? — Валька отпил пива из огромной кружки и нежно погладил Мелу по плечу.— Словно мезы опился. Или на тебя опять... НАШЛО? Пойми — ведь если ты уже видел то, что для кого-то другого только еще будет, то для тебя оно БЫЛО, как и твое видение. У меня самого такая привычка. Да что ж ты не пьешь? Я уже вторую кончаю”. “Что это на него нашло? Вы мне об этом не рассказывали”.— Мела испуганно посмотрела на Вальку. “Потом, потом, или он сам тебе расскажет”. “Нет,— решительно сказал Август,— я ни с кем не спорю. Но почему именно я должен быть живым (пока еще!) примером ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ произошедшего, а не ты, или Мела, или тот же треклятый Вебстер?” “Ответ прост.— Валька допил пиво и встал.— Так уж с тобой случается — в будущем, которое всегда уже есть твое прошлое. Тут, боюсь, не обойтись без сильного воображения. Пойду закажу еды какой-нибудь”.

“Это коричневое пятно — лучшая из сохранившихся в Северной Трети застроек семнадцатого века, все — из коричневатого с зелеными прожилками химатитового камня, там была знаменитая Впадина, защищенная с востока бывшей Городской Стеной, когда граница Города еще не проходила по реке Оредо”. Слушая Вебстера, легко было представить его темпераментно жестикулирующим, если бы оба — Вебстер и Валька — не лежали распростертые на разостланной на полу огромной дециметровой археологической карте. Август сидел на письменном столе и смотрел в особый бинокль на те места на карте, которые они обсуждали. Шел второй час ночи.

“Как они ее засыпали? — спросил Валька.— Это же должно было быть адски трудно?” Вебстер: “Ничего особенного. Это читается просто, как вчерашний день: Шестнадцатый пентарх, прозванный Великим Властителем, сжег Впадину вместе со всем, что в ней было живого, за повторную неуплату дани и отдал голую землю сводному брату и его клиентам, построившим там первые каменные дома. Потом налетели анары, опять выжгли всё дотла и разрушили Восточную Стену. В течение трехсот лет туда свозили строительный мусор со всего Города, и Впадина исчезла. Так говорят факты”.

“Факты-шмакты, видал я эти факты”,— подумал Август, но вслух сказал: “Властитель Хулод не сжег Впадину, а отдал ее за дань Старейшине адабов, которого он потом убил, но людей Впадины не тронул, а принял под защиту своего рода. Анары убили Хулода во время очередного набега, но домов во Впадине не разрушили, а Стену лишь немного повредили. Впадина не была глубокой, то есть, я думаю, вообще никакой Впадины вначале не было. Само название пришло из совсем недавних времен, не ранее чем за два поколения до Хулода, когда уже шло вовсю оседание почвы в этой части Города. Потом оно все усиливалось, и, скажем, за последующие триста пятьдесят лет и каменные дома, построенные при Старейшине адабов, Серенте, и Стена ушли под землю, где, я полагаю, они частично по сю пору и остаются. Это — не факты, а то, что я видел и слышал”.

На столе зазвонил телефон. Август взял трубку. “Да, очаровательная Мела. Нет, я выступил с маленьким докладом об археологии Северной Трети, частично использовав информацию, полученную в караульном помещении — черт, в пивном подвале — от вас и Валентина, и забыв на вас сослаться. Нет, они приходят в себя, даже с пола встали. Вебстер вот отряхивается, а Валя наливает себе виски. Нет, зачем МНЕ делать выводы, если вы этим занимаетесь? Я заранее согласен. Конечно, я пойду спать. Спокойной ночи. Сейчас”. Он передал трубку Вальке. “Ну, разумеется, я тебя прощаю. Августа — тоже. Кстати, ты ему об этом сообщила? Ага. По-моему, тебе надо было бы начать со второго сообщения, тогда и первое не понадобилось бы. Ладно, это тоже прощаю. До встречи”.

“Я потерял женщину,— объявил Валька, усаживаясь за стол и наливая себе еще виски.— И это — факт, который я слышал и видеть который было бы уже совсем излишним. И вообще...” “В моем доме это уже случалось,— перебил его Вебстер.— Не хочу вас обнадеживать, Валентин Иванович, но в нем же женщин и находили”.

Август встал. “Хорошо, пошли спать.— Но, не удержавшись, сказал Вебстеру: — Ну а если этого могло бы и не быть, то...” — “Ничего-ничего, когда проснетесь, позвоните этой женщине, Меле. У нее найдется ответ. Доброй ночи!”

Глава одиннадцатая. ПО ЗАВЕТАМ КЛАССИКИ

“То, что раньше считалось красивым, теперь считается неправильным, как любит говорить мой друг Юра Сафаров из Кинг-Колледжа.— Август ловко перебросил плоской лопаточкой ломтики бекона с шипящей сковородки на уже разложенные по тарелкам пухлые подушечки омлета.— С этим не надо спорить. Лучше наслаждаться красотой того, что пока не считается ни правильным, ни неправильным”.

“Какое наслаждение придумать какую-нибудь историю, чтоб потом она такой и оказалась, как это сделали Шлиман и Эванс! — Валька, выспавшийся и готовый к новым набегам на чужую археологию, ждал от себя последней фразы, которая бы “запечатала” их ночной разговор.— Выходит, что ты — только один такой в Городе, а то еще и в целом свете. Нисколько не удивлюсь, если археологи обнаружат твой скелет в подполе той пивной в Северной Трети. Он, конечно, будет выставлен в музее, и ты поведешь Мелу его смотреть”. “Тогда это будет не мой скелет, Валя. И не путай меня, пожалуйста, с твоим Древним Человеком — в отношении единственности я имею в виду. ЕГО скелета никому не найти, а моим, как и твоим, можно забить миллионы кладбищ. Вообще у тебя опасная склонность придумывать разные вещи, с которыми дело иметь потом приходится мне. Ты себе ползаешь по археологической карте с Вебстером, а я наношу визиты, пока крайне неудачные, выдуманному тобой персонажу. Ты...” — “Да-да, я себе выдумываю привлекательных молодых женщин, а тебе потом приходится с ними спать”.

Август и так собирался звонить Меле. “Валя считает, что во мне недостает чувственности. Боюсь, что это правда. Не испугались? Нет. Завтра утром у меня одно дело, но я рано вернусь. Будете меня ждать? Нет... я не знал, что у вас есть муж... Нет, история — не игра. Там ничего не выиграешь. Целую вашу ручку. Да, чувственно”.

“Что это еще за муж?” — раздраженно спросил Валька. “Самый обыкновенный”.— “Где он? Откуда он взялся?” — “Не знаю”.— “Значит, она врала?” — “Нет, просто упустила, история полна таких упущений. Возьми хотя бы Город”.— “О, Город единствен, самобытен до отвращения!” — “Мы, чужие, сра-зу же попались на его удочку, а когда оказалось, что вроде бы и не совсем чужие, то городские мифы полетели ко всем чертям. Возьми того же патетического Студента, от которого наш общий друг чуть с ума не сошел: ничего себе, в Городе никого практически не убивали, ну по крайней мере ПОСЛЕ той “первоначальной” и не очень приятной истории. Как бы не так! Только и делали, что этим занимались, да и, насколько я могу судить, продолжают это делать. Забудь о Городе — КАК ТАКОВОГО его нет. Есть ГОРОДА. Трупы сбрасывают в Оредо или Неву, сжигают или набивают ими овраги, заливают цементом в подполе или свозят на санках за город и сбрасывают в мусорные ямы. Довольно”.— “Это — твоя первая политическая речь, произнесенная за последние, ну, скажем, пятьдесят шесть лет, в течение которых, если не говорить о последних трех днях, тебя, кажется, никто не собирался убивать”.— “Она не политическая, Валя. Она — о смерти”.

Грусть нашла на них обоих. По долгому опыту своего существования Август знал, что не надо пытаться ее уменьшить. Непривычный же к грусти Валька недоумевал, когда она к нему приходила, считая ее капризом, излишеством и не признавая за ней права быть его естественным состоянием. Ну ладно, пусть Август прав, и это он, Валька, в конечном счете сам все и придумал. Ну просто талантливый такой.

“Нет, я нисколько не опечален,— сказал Валька.— Не важно, кто что выдумал. Гораздо важнее, что кто-то другой ему, выдумавшему, все это ПОКАЗАЛ — со всеми странностями и поворотами сюжета, никак не предвиденными выдумавшим. Мы опять едем с Вебстером на раскопки. Потом в музей. Ты с нами?”

Август не хотел ехать. Лучше спать. Он задремал, но тут же проснулся от громкого стука. На пороге стоял Сергей Селиверстов, опираясь на дубовую палку с серебряным набалдашником, в огромной твидовой кепке, теплом плаще до пят и с галстуком-бабочкой под воротником мягкой батистовой рубашки. Сергей еще раз стукнул палкой о пол: “Все двери открыты, мой мальчик. А ты себе дремлешь, мечтая, наверное, о какой-нибудь шлюхе. Меня отпустили на два часа под самое честное слово на свете. На больничной машине, с шофером. Так вот...” — “Здравствуй, Сережа. Дай я помогу тебе раздеться. Кофе?” — “Никакого кофе. Пока даже чаю нельзя. Раздеваться ни к чему. Все. Завтра мы уезжаем. Ты поедешь с нами. Бери твою сумку или что там еще у тебя. Александра сняла тебе на одну ночь номер в отеле рядом с больницей. Идем”.

Он понимал и не понимал, что ему говорит Сергей. Но решил ответить, как если бы понимал. “Нет. Я не поеду сейчас с тобой и не улечу завтра с вами из Города. Завтра утром я обещал посетить одного человека. Это — неотменимо. Иначе и приезжать было незачем. Кроме того, вчера совершенно неожиданно объявился Валентин Иванович Якулов из Петербурга, и я намерен здесь оставаться, во всяком случае, до его отъезда. И, наконец, мне все еще нужно время, чтобы собрать воедино все мысли о Городе, что тоже гораздо лучше сделать, пока я еще здесь. Хочешь, я приготовлю поздний завтрак? Или назовем его ранним обедом?”

Тяжело дыша, Сергей уселся в кресле, не снимая плаща и кепки. “Закури мне сигарету, пожалуйста, какую угодно. Зачем тебе понадобился этот ориентальный недоросль из Петрограда?” — “Петрограда нет, Сережа, как, боюсь, и Санкт-Петербурга. Как и всего — без нас, думающих об этом”.— “Не верю ни одному слову. Все это — жалкие предлоги, чтобы продолжать оставаться в этой международной крысоловке, в которой ты хочешь найти лазейку — туда, где нет смерти. А если есть, то какая-то особая, для тебя одного — по индивидуальному заказу. Не выйдет! Крысолов тебя найдет, он — один на всех, другого нет”.— “Ты, Сережа, кончаешь тем, чем кончают почти все нигилисты,— морализмом, да еще с теологическим уклоном. Я лично за то, чтобы еще немного пожить”.— “Едем с нами, тебе нельзя здесь оставаться”.— “Тебе, Сережа, всегда мешало, что ты — ученый. Сколько бы ты ни материл науку, она — в тебе.

И сейчас, говоря со мной, ты видишь в моей ситуации ОБЪЕКТИВНОСТЬ,

да ведь она у каждого из нас своя”. “Жалко, а я-то надеялся...— Сергей помолчал.— Наука или не наука, мой мальчик, объективность смерти — одна для всех”.

Август пошел сварить еще кофе. Когда он вернулся, Сергея не было. Хорошо. Тогда он сделает одну работу с начала и до конца. Было три пополудни. Он лежал на разостланной карте-дециметровке и быстро наносил красным карандашом то, чего на ней не было. Вот линия его прежней прогулки от старой Восточной Стены до высохшего притока Оредо. Оттуда — к “родовой ставке” Августа. Плоское трехэтажное строение с маленькими круглыми окнами и дверями такими низкими, что сейчас ему пришлось бы согнуться, чтобы пролезть; с большим задним двором и множеством деревянных пристроек, сараев и хлевов. В глубине двора — два крошечных деревянных храма и отдельно, за низкой оградой, открытый жертвенник с вечным огнем на четырех каменных подставках, прикрытых плетеными колпаками. Это где-то в четверти лиги от дома Вебстера. Резко на северо-запад от ставки — роща, а за ней огромное низкое здание ставки рода аганов на холме, за которым начинается Западная Стена, примерно там, где теперь больница Сергея. Высокий, в четыре-пять этажей, храм Гимбу (одна из двух жреческих коллегий Города), сложенный из плит светло-серого песчаника. Дальше на север, где теперь проходит Северная автострада, слева от очень узкой, вымощенной щебнем дороги,— мрачное небольшое селение под названием Западная Граница. Люди здесь живут глубоко под землей в огромных помещениях, похожих на залы. Спускаться надо по идущим вдоль стены крутым каменным лестницам без перил. Наверху — конюшни, хлевы, свинарни, амбары и несколько глиняных лачуг клиентов и отпущенников, огороженные одной низкой изгородью, за которой тянутся поля и огороды.

Все это возникало не из матовой поверхности карты, а накладывалось на нее откуда-то сверху. Заболела спина, он с трудом разогнулся, долил бренди в остаток кофе и продолжал расчерчивать карту красными линиями, отмечая кружочками, квадратиками и треугольниками знакомые ему кварталы, храмы и родовые ставки. Когда наконец одним широким круговым движением он обвел весь Город, было уже восемь. Август закурил и подумал: а не происходит ли вся архитектура из особого чувства расчленения поверхности, которую далеко не всегда можно увидеть, а еще труднее — представить? Вертикали и объем строения прямо соотносятся с телом смотрящего, но только видя или воображая здание сверху, ты включаешь себя в него, в нем “осваиваешься”. Именно так Гильгамеш видел свой Урук, а Приам — свою Трою. Ранний город всегда — двухмерность, принимающая в себя объемы человеческих обитаний и уплощающая их в едва поднимающиеся над поверхностью пятна. Затем туда “вставляются” вертикальности храмов и дворцов — но это только после того, когда город уже включился в окружность стены, от первого камня которой он и ведет свое существование. Так было вначале, когда сознание человека только начинало принимать в себя город.

Эти трансцендентальные архитектурные размышления были прерваны звонком Мелы. “Уже десять часов, что ты делаешь? Не удивляйся, я перешла на “ты”, потому что весь день с тобой проговорила. Так интересно говорить с человеком, за которого сама же и отвечаешь”.— “Тогда, может, так и оставим?” — “Так уже не получится. Утром я сказала мужу, что не буду с ним спать, а буду спать только с тобой. Он заявил, что никогда этого не перенесет и...” —

“Я его понимаю, но...” — “...и что он хочет с тобой познакомиться. Мы с ним заедем за тобой через полчаса, он уже выводит машину, и будем ужинать в ресторане “Место для всех”. Кстати, я уже неделю не ужинала”.— “Я очень хочу есть, Мела, и буду счастлив познакомиться с твоим мужем, но... как бы это выразиться помягче, мне совершенно необходимо оставаться в живых по крайней мере до одиннадцати завтрашнего утра”.— “Не беспокойся, пожалуйста, он тебя пальцем не тронет. Он только хочет увидеть, кого я ему предпочла. Возможно, надеется, что я к нему вернусь когда-нибудь. В конце концов у него же есть жена, которая, по его словам, с ним иногда спит, но...” — “Господи, так он — двоеженец?!” — “Любой брак, зарегистрированный в Городе,— законный. То, что он женат в Англии, здесь не имеет значения”.— “Но в Англии двоеженство — уголовное преступление, и при раскрытии его брак автоматически аннулируется”.— “Здесь он никак не аннулируется. Просто тогда я буду женой преступника, что даже было бы забавно, если бы я уже не позаботилась о разводе. Сегодня я отослала все формы с его подписью, а также отчима как свидетеля. Пока! Мы едем”. “Послушай,— крикнул он,— а этот твой бывший муж, он не...” Но она уже бросила трубку, и Август пошел переодеваться.

Он никогда не сомневался, что идиотские ситуации с дамами, в которые он периодически попадает,— просто плата за пожизненное безбрачие, к которому, впрочем, он никогда не стремился.

Человек в поношенном смокинге, с редкими выцветшими белесыми волосами, торчащими в разные стороны, огромным носом, контрастирующим с почти отсутствующим подбородком, и длинными рыжеватыми ресницами, через которые смотрели маленькие и крайне живые глаза, печально на него взглянул и сказал, что он — Тимоти Эгар, бывший муж Мелы в некотором роде и что хотя это могло бы быть сочтено и бестактностью с его стороны...

“Помилуйте,— вскричал Август,— так вы же друг моего старинного лондонского приятеля Александра, и уж в этом, во всяком случае, не может быть ни малейшего сомнения!” “Да,— грустно согласился Тимоти, распахивая перед ним дверцу “кадиллака”,— Мела мне не говорила об этом, но теперь все как-то начинает складываться в одну картину. Не очень приятную, по-моему, хотя, с вашей точки зрения, она может выглядеть несколько иначе. Но не хочу быть предвзятым. Не могу себе позволить быть предвзятым. Вам лучше сесть сзади справа. Мела любит сидеть спереди. “Место для всех” чрезвычайно неудобно расположено — надо ехать по этой чертовой Северной. Долбаные грузовики, но я надеюсь, мы не погибнем”.

Он странно вел машину, делая резкие повороты и неожиданно тормозя без всякой нужды. Мела насвистывала сквозь зубы вальс Крейслера. Августу совсем расхотелось есть, но зато прошло чувство неудобства. Трудно было себе представить место, более противоречащее своему названию, чем “Место для всех”, начиная с отсутствия вывески на фронтоне огромного двухэтажного дома с черными многогранниками колонн без капителей и кончая темно-синими в тонкую полоску фраками официантов. “Места заказывают по телефону по крайней мере за два дня. Отчим отдал нам свой заказ,— объяснила Мела, разворачивая огромное меню,— из-за важности ситуации. Ты пей, пожалуйста, назад машину поведу я”. “Вы — виски или водку, как наш общий друг?” — Тимоти передал ему карту напитков. “Я, пожалуй, ничего. Мне завтра утром надо быть совсем-совсем свежим. Ну одну рюмку “Житной” разве что”. “Нет,— объявил Тимоти,— я буду пить только “Дикую утку”. Она — та единственная вещь на свете, которая, может быть, принесет мне хотя бы частичное утешение в моем горе от ее неверности. Пьем за частичное утешение!” “Благодарю вас,— сказал Август официанту,— без льда, пожалуйста. — К Тимоти: — Разумеется, я готов за это выпить, но, по-моему, ваш тост несколько опережает события”.— “Но вы же давно с ней живете, не так ли, Август?” — “Что?!” — “Это я с ним давно живу,— сказала Мела отпивая из высокого стакана томатный сок,— он об этом не знал, пока я ему не сказала позавчера, но он, наверное, забыл”.

Август решил не возражать и только заметил: не забавно ли, что Фортуна выбрала именно это “Место для всех”, чтобы взять у него реванш? За что? — он сам еще не понимает.

“Место? — встрепенулся Тимоти.— Не вижу в этом ничего удивительного. Оно и есть ОДНО из всех, ибо, знайте, мы сидим в замке Правителя Города, Уркела Второго, который он вопреки городским законам построил внутри городских стен. В этом уникальность замка. Замок властителя, а тем более одного из пяти, пентарха, немыслим расположенным в Городе”.

“Это не совсем так.— Август налил себе вторую рюмку.— Мы не сидим в замке — скорее в том месте, где он когда-то стоял. Потом его разобрали на плиты и построили два храма Гимбу, а те лет триста назад были перестроены в здание, где мы сейчас и находимся. Но дело не в этом. Замок выстроил Уркел Четвертый и не внутри Города, а в лиге за городской чертой, которая лишь много позже сдвинулась на запад. Тогда замок буквально господствовал над всей западной стороной Города, как сам Уркел Четвертый — над своими четырьмя соправителями. ЗАМОК — СИМВОЛ ВЛАСТИ, ОТДЕЛЕННОЙ ОТ ТЕХ, НАД КЕМ ВЛАСТВУЮТ. Как Университет был символом силы знания, отделенной от знания”.

Тимоти был так потрясен этим заявлением, что автоматически налил виски в стакан для минеральной воды, залпом его выпил и, вытерев салфеткой пот со лба, бросил ее на стол и твердо сказал: “Отделенность власти — не более чем одна из сторон Темы Замка. Возьмем европейскую литературу. В течение трех столетий Замок фигурировал в ней как центр и фокус Идеи Власти над человеком. И так от Валентина Андреэ в начале семнадцатого века до Франца Кафки в начале двадцатого. Он же был и ОБРАЗОМ ОПРЕДЕЛЕННОСТИ, КОНЕЧНОСТИ власти для его обитателей. Люди же внизу могли видеть в Замке НАД ними и верхний предел их существования. Страх как орудие власти Замка не был абсолютным, ибо в конце концов бояться или не бояться, все еще оставалось частным делом каждого. Пусть девяносто девять из ста боялись Замка, один, небоявшийся, знал или чувствовал, почему можно и не бояться, даже если это замок Синей Бороды, маршала де Рэ, Малагесты или Ченчи. Прошли столетия, Замок ушел в прошлое, но его образ дотянул до конца девятнадцатого века, когда полностью изменилась сама Идея Власти. Власть не только перестала быть властью над ОТДЕЛЬНЫМ человеком и стала властью над МАССОЙ, но и сам отдельный человек перестал ХОТЕТЬ своей отдельности. Кто знает? Может, он думал, что так будет надежнее. И дело уже было не в том, что теперь не девяносто девять из ста, а девятьсот девяносто девять из тысячи боялись, а в том, что и единственный, небоявшийся, переставал быть ИНДИВИДОМ. Источник страха переселился из Замка в НЕОТДЕЛЕННОСТЬ людей. А образ Замка ушел из литературы не потому, что страх стал универсальным, а потому, что он перестал быть индивидуальным. Смотрите, ведь ни Кремль, ни Берхтесгаден — не замки. Ибо исходящий из них абсолютный и всеуравнивающий страх парадоксальным образом отменил саму иерархию власти, символом которой и призван был быть Замок. Оттого, наверное, Сталин умер не в Кремле, а на подмосковной даче, а Гитлер не в Берхтесгадене, а в вонючем берлинском бункере. А Замок стал музеем или отелем. Жалко, правда?”

Когда Август позднее буквально пересказал мне речь Тимоти о Замке, я нисколько не удивился, вспомнив его заключительную тираду в самолете, оборванную нашим приземлением в Городе. “Господи! — подумалось мне.— Так он опять сел на своего любимого конька — Замок!” И тут же по ассоциации с Замком я вспомнил: а как же Матильда, вечно собиравшаяся от него к кому-нибудь уйти? Бедный Тимоти, видимо, из-за этой вечной угрозы он и оказался скоропалительно женившимся в Городе “одновременным браком” на прекрасноногой Меле! Теперь мне стало понятно его неожиданное решение год назад продать развалины своего родового замка в северо-западном Пертшире португальскому фабриканту сардин. Еще бы, содержать двух жен! Мне же это свое решение он объяснил следующим образом.

“Во-первых,— сказал он,— у меня никогда не хватит денег на восстановление этого треклятого замка. Во-вторых, продать замок португальцу все-таки не так позорно, как американцу или французу. В-третьих — уверяю тебя, это самое главное,— Замок — это честь, а честь продать невозможно, если, конечно, ты ее не продал еще до того, как продал свой замок. Увы,— печально продолжал он,— я уже никогда не поставлю перед развалинами свою палатку на лугу, загаженном овцами арендатора Энди Сазерленда, и теперь мне придется платить восемь фунтов за ночь в пабе “Змея”. Но заметь, Замок — не Университет!”

Увидев на моем лице изумление от столь неожиданного перескока, Тимоти пояснил: “Ты же знаешь, у меня нет своего университета. Да его все равно никто бы не купил. Да чего там купил, его и задаром бы никто не взял. Видишь ли, Университет не имеет никакого отношения к чести. Как, впрочем, и к интеллекту, поскольку является местом, откуда все РАЗДАЕТСЯ. Не продается даже, а так, рассеивается неизвестно куда — чужая наука, чужое умение, чужое искусство. Университет НАСТОЯЩИЙ, кончившийся примерно тогда же, когда и Замок, в семнадцатом веке, был иерархической корпорацией. Нынешний же — гигантская палатка, раскинутая перед развалинами замка. Раньше в Университете люди все-таки жили, хотя и без особых удобств (как, впрочем, и в Замке). Теперь он — орудие самозабвения масс, универсальное диско”.

В последней фразе я слышал отзвуки его марксистских увлечений в молодые годы (Тимоти, по его словам, был убежденным сталинистом с 16 декабря 1963-го по 14 января 1964-го) и некоторую горечь от поражения в начале (оно же было и концом) его университетской карьеры — он окончил Кембридж по третьему разряду.

Да, Университету не заменить Замка в теме Власти. Он немыслим как возвышающийся над Городом, ибо по самой своей природе и по ходу своего исторического вырождения он — центробежен. Он раскинулся у подножия холма, на котором давно нет Замка.

Однако в отличие от покинутого нами или скорее покинувшего нас Замка Университет еще только ждет, чтобы исчезнуть и превратиться в символ. Но символ чего? Нереальности постуниверситетского существования? Сталинская фантазия возвести “совсем новый” Университет на Ленинских (Воробьевых) горах, не есть ли она воплощение мечты о ВЕЧНОСТИ ВЛАСТИ, уже утратившей свой материальный образ? (Не потому ли этот Университет остается самым высоким зданием советской эпохи?) Ошибка Сталина в том, что он придумал построить Университет “как Замок”, а получился гигантский замковидный отель. Ну что ж, будущей Власти еще придется поломать голову, чем заменить Замок. Но это — другая, никак не наша история.

Мои друзья уже съели рыбный бульон с укропом и лимонным соком и перешли к традиционному английскому пирогу с устрицами, о котором на его родине забыли уже лет как двести. Мела? Едва ли раз взглянул Август на нее за весь вечер, она больше не была для него невообразимой.

“Устричный пирог может меня примирить с чем угодно.— Тимоти осушил стакан шабли и внимательно посмотрел на Августа.— Я не хочу быть навязчивым, но в то же время мне не хотелось бы, чтобы у вас сложилось впечатление, будто ваши замечания по поводу археологии данного места остались мною не замеченными. Не говоря уже о том, что именно они послужили невольным поводом и к нашей маленькой дискуссии о Замке, которая, боюсь, несколько утомила нашу даму. Все же как вам удалось узнать, что этот замок построил Четвертый Уркел, а не Второй?” “Да очень просто,— сказал Август,— я это видел и слышал. Кстати, скажите, пожалуйста: когда вы женились на Меле этим самым “одновременным” морганатическим браком, могли ли вы вообразить ее, ну, скажем, закрыв глаза и заткнув уши”.— “Нет, я и сейчас не могу”.— “А я могу. Знаешь, Мела,— он слегка наклонился к ней и положил на стол салфетку,— обстоятельства складываются столь причудливым образом, и раз уж ты разошлась с Тимоти, то почему бы нам не быть вместе начиная с этого момента? Прекрасно! Я снимаю номер в отеле, где-нибудь неподалеку от ресторана. Завтра утром отправляюсь по делу, о котором говорил, и после моего возвращения мы решаем, что дальше. Счет, пожалуйста! Нет, Тимоти, это МОЙ свадебный ужин”. “Как ужасно! — стонал Тимоти, обхватив руками голову.— Я вернусь один в дом ее отчима! Да, но вы еще не объяснили: КАК вы могли все это видеть и слышать тогда, в правление Уркела Четвертого?”

Впервые в жизни проснувшись женатым человеком — не сам ли он назвал тот ужин свадебным? — с Мелой, спящей поперек постели, уткнувшись ему лицом в живот, он с усилием скосил глаза на огромные стенные часы. Девять тридцать. Посетовав на предел, положенный его сымпровизированной первой брачной ночи, он выскользнул из постели, набросил на плечи гостиничный халат и уже включил кофейник, когда в дверь тихо постучали.

“Я никогда не решился бы вас потревожить.— Маленький пожилой портье в темно-лиловом фраке с серебряными пуговицами был явно растерян.— И это никоим образом не согласуется с правилами отеля, но, умоляю простить меня, ваш посетитель столь настойчив и уверен в необходимости немедленной встречи с вами, необходимости, по его словам, в первую очередь для вас, что я все-таки взял на себя смелость...” — “Да чего там, пусть войдет”. Он аккуратно накрыл Мелу одеялом, задернул полог и поставил две чашки и сахарницу на кофейный столик в нише перед окном.

Посетитель не был ни ожиданным, ни неожиданным. Без плаща, с капельками дождя, сверкающими на лацканах серой утренней визитки, и веточкой герани, небрежно воткнутой в верхний карманчик. Нисколько не стесняясь необходимости своего визита, возможно, потому что сам этой необходимостью и был, он все же начал с изъявления сожаления насчет опять же необходимости подобного вторжения и тем самым неизбежности нарушения приватности и утреннего покоя. “Поспешность нашей встречи объясняется, как вы, вероятно, и сами догадываетесь, небольшим изменением в ваших планах на сегодня. Ибо визит, о котором я вам сообщил позавчера, оказывается теперь нежелательным”.— “Еще кофе?” — “Да, пожалуйста.— Посетитель закурил, тонкой бледно-синей струйкой выпуская дым в полуоткрытое окно.— Ну просто произошла заминка. Я, разумеется, не премину вам сообщить, если случатся какие-либо дальнейшие развития или изменения”.

Кофейный столик с двумя круглыми табуретками целиком помещался в нише узкого и очень высокого окна, отделенной вместе с входной дверью пологом от кровати. “Не означает ли это, что лицо, в порядке одолжения которому вы спасли меня от страшной смерти, изменило свои планы, чем и вызвана нежелательность моего визита к нему сегодня?” — “Нет, так я не говорил”.— “Тогда ВЫ изменили свои планы?” — “Нет, у меня нет планов. Говоря о нежелательности сегодняшнего вашего визита, я имел в виду, что Я ЕГО НЕ ЖЕЛАЮ”.— “А ОН — знает?” — “На ваш вопрос не может быть ответа. Или слишком много ответов. Я думаю — в порядке ЛИЧНОГО мнения, никак не претендующего на научную объективность,— он знает ВСЕ, ЧТО ЕМУ НУЖНО. Но что значит “нужно” в его случае? Здесь я так же бессилен, как вы”.— “Но не может ли акт вашей воли — не хотеть моего визита к нему сегодня — противоречить ЕГО воле меня видеть?” — “О, это я готов допустить! Не могу не допустить в порядке хотя бы чисто теоретическом. А если так, то, уверяю вас, с моей помощью или без нее вы с ним сегодня встретитесь. Как видите, нет никакого резона беспокоиться, тем более что такое, пусть для вас и несколько вынужденное изменение сегодняшних планов послужило поводом к еще одной моей — кто знает, не последней ли? — приятнейшей встрече с вами”.

Август смотрел на тяжелый малиновый полог за спиной своего спасителя, чуть колышащийся то ли от легкого влажного ветерка из окна, то ли от дыхания Мелы, если та проснулась и теперь стоит, вслушиваясь в каждое слово их притязательной беседы. Вожделение пронзило его — то, о котором боги знают, когда оно приходит к смертному и куда его ведет. О, Гар! О, Царь Ночной, снисходительно отпустивший его из своих туманных владений! О, Мела, новая радость его чресел! Посетитель, жданный-нежданный, устремивший все способности чувства и разума на собеседника, все еще полагает, что они с Августом вдвоем, а Мела досматривает последний сон в своей брачной постели. Он не чувствует за пологом движений ее тела и не слышит ее дыхания. Он не ведает, что знать третьего не входит в начальные условия его существования, и оттого наивно уверен в продолжении своей игры с тем же намеченным им противником. Так нет же! Игра — другая, противник — невидимый, за пологом, а он, Август,— арбитр, точнее, притворяющийся арбитром провокатор. Он доведет ситуацию до того предела, за которым не будет ни искусства игры, ни искусных игроков. Только бы не перейти этот предел!

“Любая ситуация ограничена моим знанием о ней,— словно отвечая на мысли Августа, срезонировал посетитель.— Сама по себе она бесконечно больше, так как включает в себя все действительное и возможное знание других. Такова моя философия чистого действия. Никаких выводов и заключений! Знай, смотри и делай! — Молниеносным движением левой руки он опрокинул в рот содержимое пузырька со знакомой Августу зеленой микстурой и выбросил пузырек в окно.— Спина болит. Но возвращаюсь к данной ситуации. Ее своеобразие в том, что мной не было получено вообще никаких инструкций. Строго говоря, мои функции в отношении известного лица завершились передачей вам позавчерашней ночью его приглашения. Все, что было потом и есть после,—

Я. Отсюда, с непривычки, тревожность какая-то, не присущая мне многословность, да, наверное, и боль в спине тоже”. “Тогда не лучше ли все-таки мне к

нему отправиться, как было ранее договорено”.— “О нет. Совершенно невозможно в силу непререкаемости моего желания. И в нем — минимум моей новой свободы, если позволите”.

Последнее заявление так ошарашило Августа (новизной постановки вопроса, я полагаю), что он спросил прямо, не думая (“чистая реакция”, черт возьми!): а был ли этот самый минимум свободы, когда он, выполняя инструкцию упомянутого лица, убил трех палачей? “Инструкция убить? Да Господь с вами! Ничего подобного не было и не могло быть. Просто высказанное в самой общей форме намерение вас увидеть и пожелание, ну, чтобы вы были более или менее под рукой и предпочтительно в живом, а не мертвом виде. Ну, само собой, я убил тех троих, полагая, что иначе выполнение его пожелания могло бы сделаться весьма затруднительным. Не стану отрицать, имелись и некоторые другие возможности, как, например, задушить их или разбить им головы тяжелой доской, лежавшей на полу перед дверью. Первое, однако, потребовало бы больше времени и усилий, а второе отвращало своей вульгарностью. Видите, даже здесь имелся какой-то минимум свободы, если хотите, но совсем другого свойства. Чисто инструментального, я бы сказал. Ну, мне пора. Опасаюсь, что уже и так слишком утомил вас своим обществом. Итак, мы договорились (Август мог поклясться, что ни о каком договоре не было речи!), вы пока остаетесь здесь. Я, с вашего любезного разрешения, выкурю еще одну сигарету и двинусь”.

Август тоже закурил. Полог заколыхался словно от сильного порыва ветра. В глазах посетителя появилось что-то мягко-жалобное, такое, что в переводе на слова звучало бы как “ну не могу я больше, не могу, ну хватит меня испытывать!”. Не было ли в этом потери внимания к ситуации, к Августу, к кофейному столику с чашками, кофейником с сахарницей, к полураскрытому окну, напротив которого сидел посетитель, и к пологу за его спиной?

“Прекрасно,— он глядел в невидящие глаза посетителя,— я сейчас быстро оденусь, вызову такси и поеду к хозяину чудно─го дома с глазом-иллюминатором. Это будет МОИМ минимумом свободы”. “О нет, нет! — встрепенулся посетитель.— Совершенно невозможно! Простите мне мою несдержанность. Ваша роль уже определена мною, не пытайтесь выйти за границы определенного. Тем более что вы не сможете этого сделать, поскольку здесь — я. Смешно звучит, не правда ли? Но тем не менее это так, уверяю вас”.— “Не намереваетесь ли вы физически воспрепятствовать моему выходу из номера?” — “Господи! Кто говорит о таких мелочах! Ну, разумеется, я с самого начала заклинил замо─к входной двери и перерезал телефонный провод. Прыгать из окна во двор, глубокий каменный колодец,— верная смерть. Но дело же, помилуйте, не в этом — просто НЕКОМУ будет пытаться уйти отсюда каким бы то ни было способом по причине того, что вы будете убиты. Помните, как быстро я заколол тех троих у вас на глазах? Эффект неожиданности — скажете вы? Ничего подобного — просто быстрота реакции. Ваш земляк, великий русский змеелов Александр Рюмин, говорил, будто скорость реакции среднеазиатской гюрзы в два с половиной раза превышает скорость движения пальцев Святослава Рихтера в prestissimo ха-мольной сонаты Листа. Так вот, скорость моих реакций только в полтора раза меньше, чем у гюрзы. Хотите пари? Я сейчас лягу на пол лицом вниз, а вы обеими ногами станете мне на голову. Так вот, из этого положения я вас заколю за три секунды”. “Я не принимаю пари,— твердо сказал Август,— ибо буду не в

состоянии наслаждаться результатом, если вам можно верить, конечно”. “Подождите! — Посетитель все более возбуждался.— Еще не все. Заколов вас, я спокойно изнасилую женщину, хотя, возможно, я сначала ее убью. Обожаю это проделывать с только что убитыми женщинами. Нет, не задушу — получается грязно. Лучше всего убить женщину, проколов ей стилетом место в ямке над первым шейным позвонком. После она еще некоторое время продолжает дергаться, что, как известно, безмерно увеличивает удовольствие. Потом я положу вас на нее, закутаю обоих в простыню, полью горючим составом, который всегда ношу с собой, и смогу еще пару минут наслаждаться маленьким пожаром, прежде чем спуститься из окна одному мне известным способом. Я обожаю пожары...”

Посетитель закашлялся, голова его упала на грудь — только мгновение, и Август видит стоящую за ним Мелу с маленькой пилочкой для ногтей в левой руке. Но уже в следующий момент тело гостя согнулось пополам и так, согнутым, свалилось под кофейный столик.

В комнате стоял острый запах зеленой микстуры. Август распахнул окно. Оно было единственным, выходящим во двор. Глухая стена. Во дворе никого не было. Теперь он сообразил, что отель стоит на холме, ибо от входа с улицы их этаж был второй, а со двора — четвертый или пятый. Он перенес кофейный столик, освобождая место перед окном, подхватил тело под мышки, посадил его на подоконник и столкнул вниз.

“Для первого раза у тебя неплохо получилось”.— Мела, бледная как полотно, едва могла говорить. “У тебя тоже, если с тобой это действительно впервые.— Он тяжело дышал, и пот заливал ему глаза.— В этом проклятом Городе ни в чем нельзя быть уверенным”. Мела усадила его на край постели, вытерла мокрым полотенцем лицо и руки. “Скажи, в какой момент ты понял, КТО он на самом деле?” — “Когда увидел, как шевелится полог. Но я еще не был уверен, что будет необходимо его убить”.— “И это все, что ты понял?” — “Пока да”.— “Тогда я была права с самого начала. Ты — страшный дурак. Даже Валентин и тот тебя умнее”. Она провела мокрой ладонью по его лицу. Август сам не знал, отчего решил сейчас же не ехать на назначенное свидание. Кстати, телефон оказался в порядке, как и дверной замок.

Теперь они сидели в маленькой таверне на соседней улице и ждали, когда принесут кофе. Он попросил официанта принести также карту Города и, найдя нужное место, облегченно вытянул под столом ноги, улыбнулся и, ткнув пальцем в зеленый крестик рядом с “Местом для всех”, сказал: “Вот ближайший полицейский участок. Сейчас я туда пойду и сообщу о совершенном мной убийстве, спровоцированном прямыми угрозами убитого в мой адрес. Ты в это время спала. Я опущу, сколь это не безнравственно, что пять дней назад он спас мне жизнь, как, впрочем, и некоторые другие детали. Ну просто ради упрощения. Скажу, что выбросил тело в окно, поскольку было противно находиться в его компании. А ты будешь ждать меня здесь. Если я не вернусь через час, иди в полицию, где тебя уведомят о состоянии моих (точнее, ИХ!) дел. Версия о том, что ты спала, вполне правдоподобна, и будет, безусловно, подтверждена утренним портье. Да, прости: пилочка для ногтей у меня в кармане, с МОИМИ отпечатками пальцев — твои я тщательно смыл. Так что любое твое вмешательство будет расценено как злостная попытка запутать ход следствия. И не пытайся возражать. По-моему, я очень здорово все придумал”. “И не подумаю”,— сказала

Мела.

Когда он наконец свернул на тихую, обсаженную платанами улицу, в конце которой возвышалось здание полиции в стиле модерн ранних девятисотых — по карте в двух шагах от таверны, в действительности в пятнадцати минутах быстрой ходьбы,— его остановил высокий узкоплечий человек в очках в тонкой золотой оправе, в сером костюме со сверхъестественно отглаженной складкой на брюках и мягкой шляпой в руке. “Вы Август?” — “Безусловно”.— “Я — адвокат отчима вашей жены, Кон Менке. Фрау Мела позвонила мне час назад и формально уполномочила меня представлять ваши (и ее) интересы где бы то ни было в Городе”.— “Но ведь я только полчаса назад сообщил ей о своем намерении идти в полицию!” — “Значит, она предполагала, что таковое намерение у вас возникнет. Думаю, не будет беды, если мы с вами сядем вот на ту, вполне удобную скамейку и немного потолкуем”.— “У меня складывается впечатление, что в этом Городе вам постоянно предлагают где-нибудь немного посидеть, в результате чего либо вы сами кого-нибудь убиваете, либо с вами это делают другие”.— “Ну, знаете, у каждой этнической общности есть свои дурные привычки, но не стоит преувеличивать.— Он смахнул шляпой пыль со скамейки и тем же жестом пригласил Августа сесть.— Я, разумеется, записал со слов фрау Мелы, о чем вы предположительно собираетесь сообщить комиссару уголовной полиции, но на всякий случай, во избежание возможных расхождений, я бы попросил вас повторить.— Он вынул из кармана длинный плоский блокнот и золотой карандаш.— Но сначала, будьте так добры, нарисуйте план комнаты. Прекрасно.— Он откинулся на спинку скамьи, заложил ногу за ногу и закурил.— Великолепно. Кстати, где вы держали пилочку для ногтей во время вашей беседы с посетителем?” “В левом кармане халата”.— “Вы заранее ее туда положили, ожидая его прихода?” — “Нет, я собирался привести в порядок ногти и, когда постучал портье, машинально бросил пилочку в карман халата”.— “Он сидел за столиком напротив окна, слева от вас, да?” — “Именно так”.— “Мела не говорила, что вы левша”.— “Я не левша”.— “Простите, но в таком случае вам пришлось бы достать пилочку левой рукой, переложить ее в правую, завести правое плечо далеко влево, повернуть кисть правой руки с пилочкой, зажатой между большим и указательным пальцами, вниз и только после этого нанести укол — непрямой, заметьте, потерявший силу и, уж во всяком случае, неточный”.— “Нет. Хоть я не левша, но заколол его левой рукой, о чем свидетельствуют и отпечатки пальцев”.— “Пока они ни о чем не свидетельствуют. Свидетельствует только то, что ПРИНЯТО как свидетельство. Но опять же простите за поучительный тон, само понятие, сам феномен свидетельства имеет ЮРИДИЧЕСКИЙ смысл в первую очередь в отношении конкретного объекта преступления, то есть убитого, и только во вторую — конкретного субъекта преступления, то есть убийцы. Начнем с первого — КОГО ИМЕННО вы убили?” — “Я убил человека, внешность которого мне хорошо известна. Ее описание мною, безусловно, совпадет с описанием, которое сделает портье, и с полицейскими фотографиями трупа”.— “Кстати, как звали убитого?” — “Я не знаю”.— “Сколько раз вы его видели до сегодняшней встречи?” — “Три раза”.— “На каком языке вы разговаривали? Заметьте, я даже не спрашиваю об обстоятельствах ваших встреч”.— “На немецком. Он блестяще говорит по-немецки”.— “Говорил, простите. А на каком языке я говорю с вами сейчас?” — “На немецком, без сомнения, так же как и я”.

Адвокат вздохнул, взглянул на часы, задумчиво устремил взгляд на ардекоровский шпиль полицейского комиссариата и устало сказал: “Я уже десять минут как говорю с вами на чистейшем классическом керском — частная школа, знаете, и все такое прочее,— и те же десять минут вы говорите на том же керском, ну, пожалуй, слишком уж классическом и с легкими следами юго-восточного говора”.— “Но я же не знаю керского?!”

“Уважаемый Август,— адвокат положил блокнот с карандашом в карман,— вы в самом деле серьезно полагаете, что комиссар Контегар примет признание в убийстве от человека, который не знает, на каком языке он говорит, не знает, на каком языке он четыре раза говорил с убитым, не зная при этом его имени, не зная, откуда он и, собственно говоря, КТО он? Кто же тогда ВЫ САМИ в его глазах, позвольте вас спросить? Нет, ни один нормальный адвокат никогда не разрешит своему клиенту сделать признание в чем бы то ни было на таких условиях. Сейчас я вам предлагаю простейший и, на мой взгляд, разумнейший компромисс. Мы возвращаемся в таверну к фрау Меле — я, между прочим, еще не завтракал и дико голоден, как и вы полагаю,— и будем спокойно ожидать, когда взвоют сирены полицейских машин, перед нами предстанет запыхавшийся полицейский офицер и попросит вас проследовать с ним в комиссариат. Я, разумеется, отправлюсь с вами и прочту текст вашего заявления, который заранее напишу и отредактирую. Вы при этом не произнесете ни одного слова НИ НА КАКОМ ЯЗЫКЕ. Отвечать на вопросы тоже буду я. Полагаю, все произойдет в ближайшие полтора-два часа. Заминок (Август вздрогнул) с приездом полиции не предвидится, поскольку положение трупа ясно указывает, откуда его сбросили, а именно из окна вашего номера, и поскольку будет вполне натуральным предположить, что вы решили после столь досадного инцидента позавтракать в ближайшей таверне”.

“Простите,— сказал Август, когда они подходили к таверне,— вы сейчас употребили выражение “нормальный адвокат”, смысл которого мне не совсем ясен”. “Нормальный адвокат — это адвокат, исходящий из предпосылки, что все люди: его клиенты, коллеги, судьи, следователи и так далее,— ненормальные. Потом он может делать — и это совершенно необходимо — оговорки, исключения, корректировки, но начинает любое дело непременно с предпосылки такого рода. Я считаю, что из такой предпосылки должен исходить не только нормальный адвокат, но и любой нормальный человек”.— “А их много, этих нормальных?” — “К моему величайшему сожалению — чрезвычайно мало”.

Мела крепко обхватила его под пиджаком, не велев шевелиться, говорить и что бы то ни было делать. Менке заказал себе завтрак (Август и Мела категорически отказались) и сейчас быстро записывал в блокнот текст заявления. Когда принесли пиво и жареные сосиски с картофелем, он молча положил блокнот перед Мелой, постучав по нему карандашом, снял очки и принялся за еду. “Ну?” Он кончил есть, залпом опорожнил кружку и вытер рот салфеткой. “Пойдет”,— сказала Мела. “Скажите, фрау Мела, вы вполне уверены, что Август не левша?” — “Насколько позволяет опыт одной ночи с ним — да. Мой милый, это НАШ разговор с господином Менке, а тебе лучше пока вообще не вмешиваться, если, конечно, ты не хочешь мне сказать, как тебе было со мной хорошо и что я — первая женщина, которую ты полюбил по-настоящему”.— “Мне с тобой было безумно хорошо, и, уж конечно, не стал бы я на тебе жениться, если бы не полюбил по-настоящему”. Он, поняв по глазам Менке, что последнюю фразу произнес по-русски, спросил его определенно по-немецки: “Когда мы подходили к таверне, вы сказали, что вы нормальный человек. Позавчера Мела назвала меня и моего друга Валентина нормальными, хотя и страшными дураками. Господин Менке, что такое нормальный человек?”

Глава двенадцатая. И — ШАГ В СТОРОНУ

“Нормальный человек — тот, кто, живя в своем мире, понимает, что их, миров, бесчисленное множество, легко, однако, сводимое к двум — его миру и всем прочим. Он знает, что любое его или чье-либо действие, слово или соображение, сколь бы очевидным оно ни казалось, всегда будет иметь по крайней мере два смысла. Иначе говоря, нормальный человек ЗНАЕТ ДВУСМЫСЛЕННОСТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ, своего в первую очередь, двусмысленность, не сводимую ни к чему одному и единственному”.

Август подумал — да кто же, черт дери, убит сегодня утром?! Спаситель? Убийца? Который из двух? И кем? Неплохая иллюстрация к уроку Менке! “Вот возьмите сегодняшний случай,— продолжал Менке.— Казалось бы, все, что вы делали или говорили, было правильным. Но — стоп! Вы вложили в разрешение утренней ситуации столько понимания и энергии, что не схватили ее двусмысленности. И даже пренаивнейше полагали, что кто-нибудь поверит, включая вас самого, той белеберде, которую вы намеревались представить как ваше заявление в полицию. Меня ведь и наняли — и за немалые деньги, поверьте,— чтоб я вас возвратил к двусмысленности произошедшего. При чем здесь юстиция? — право, готовы спросить вы. Да при том, что ни в чем другом двусмысленность так пронзительно четко не читается, как в моей профессии: закон по определению однозначен, его исполнение — по определению же — двусмысленно. Ну представьте себе на месте нашего комиссара Контегара Порфирия, который сразу бы скатился к ОДНОЗНАЧНОЙ ИДЕЕ УБИЙСТВА. Порфирий смотрит на вас умным и в то же время теплым взором: “Так вы же его и убили, дорогой мой Август”.— “О, безусловно, дорогой комиссар!” Потом минут так на двадцать о ваших мотивациях и побуждениях. И вы бы великолепно сошлись, не замедлив поставить все точки над “i”. С Мелой было бы много хуже: “Вы сами видите, фрау Мела, что убили его вы, и наипростейшим способом...” — “Способ мог быть сколь угодно прост, но КОГО ЕГО я убила, господин комиссар?” — “Так вы сами мне об этом и расскажете”.— “Нет, господин комиссар, рассказать МНЕ об этом — ВАШЕ дело. А может, я убила — НИКОГО?” И — все. Но Город, увы,— не Санкт-Петербург, а Контегар — не Порфирий. И с этим вам придется примириться”.

“Простите меня, пожалуйста, господин Менке,— сказал Август, порывшись в карманах,— я сейчас обнаружил, что у меня не осталось наличных. Прямо напротив вывеска моего американского банка. Будет ли мне дозволено быстро — это займет не более десяти минут — сбегать туда, или вы должны непременно меня сопровождать?” — “Господь с вами, милейший Август, вы совершенно вольны делать все, что вам угодно”. “Он не волен делать все, что ему угодно,— прервала адвоката Мела.— Я буду смотреть в окно, и — никуда, кроме банка, слышишь?”

Они видели, как он пересек улицу и исчез за тяжелыми дверьми Ситибанка. “Как друг вашего отчима и как человек, блистательно пронесший себя через три катастрофически неудачных брака,— Менке тяжело вздохнул и закурил желтую алматовскую сигарету,— я должен вам сказать, очаровательная фрау Мела, что вы могли бы сделать гораздо менее удачный выбор”.— “Я просто его люблю.— Она не отрывала взгляда от окна.— И вы полюбите, когда узнаете”.

Прошло не менее получаса, и Мела уже в тревоге поднялась, когда они увидели в дверях банка его фигуру. Он подбежал к столику, размахивая длинной лентой компьютерного банковского отчета, и, весело прищурившись, объявил: “Необычайное — случилось! Впервые в жизни я без копейки! В мое отсутствие мой бывший компаньон, у которого было право распоряжаться моим счетом, снял с него семьсот тысяч — и умер. Вчера, вследствие неизвестных мне обстоятельств, на все его счета был наложен арест. Слава Богу, успел пройти мой чек на одну большую сумму, выписанный в Городе пять дней назад, и, кроме того, я заплатил за день вперед в отеле, что, вероятно, было лишним. Впрочем, у меня еще остался один дон с мелочью, чего должно хватить на сигареты и кофе в полицейской тюрьме. Еда, надеюсь, будет бесплатной. Ни о каком освобождении под залог до суда не может, таким образом, быть и речи — это для вас, Менке. Что касается заплаченных вам отчимом Мелы денег, то я их ему верну, как только продам свои платиновые часы от Эльсбета, которые год назад в Цюрихе были оценены в двадцать тысяч долларов. А не заняться ли тебе этим прямо сейчас, Мела? Это бы разрешило денежную проблему хотя бы на первое время. Да где же эти ваши идиотские полицейские сирены, господин Менке?”

“Он совсем невозможен, да, Менке?” — “Ну что вы, пока — почти нормален”.— “Тогда не будете ли вы так щедры и не закажете ли нам коньяка ввиду нашей столь неожиданно наступившей бедности?” — “С восторгом!” — “У меня еще есть в бумажнике один пятидесятидолларовый купон, не говоря об обратном билете, который также можно реализовать по условиям продажи. Словом, все не так уж серьезно в конце концов. Да, вот еще что! Продав часы, не забудь сразу же вернуть Вале деньги, которые ты у него взяла во Франкфурте”. Он снял часы и отдал их Меле. Веселость прошла. Ему стало тяжело и немного грустно. Не лучше ли извиниться перед Менке, оставить его здесь, а самим вернуться в отель и, о Господи, спать, спать, пока не разбудят сирены или стук в дверь? И черт с ним, с трупом на дне двора-колодца. Или, еще лучше, продать кретинские часы, взять такси в аэропорт и навсегда уехать с ней из Города, оставив Менке разбираться с трупами, а Валю — с Вебстером и Древним Человеком. “Нет. Ничего у меня так не выйдет”,— неожиданно для себя произнес он вслух. “Со мной у тебя все выйдет”.— Она снова обняла его под пиджаком. “Нет, мое утреннее дело отложилось, но никак не отменилось. Его необходимо сделать до тюрьмы и, уж во всяком случае, до Лондона”.— “Но ведь ты все равно опоздал?” — “Это — непонятно”.

Ему было действительно непонятно. Или прав этот Менке с его сомнительной нормальностью и несомненной двусмысленностью? Ведь убийца-спаситель сказал о неизбежности его встречи с “упомянутым выше лицом”, если последнее того пожелает. И это пока не опровергнуто. Но почему Мела назвала его “страшным дураком”, когда он, утомленный несколько необычным для него делом — выбрасыванием трупа в окно, сидел на краю постели? “Дорогой Менке,— он допил коньяк,— существует ли в Городе юридическое определение ЛИЦА?” — “Да. Во-первых, это существо, обладающее формальными, то есть внешне наблюдаемыми, признаками человека и ведущее себя как человек. Во-вторых, это человек, которого можно конкретно отождествить как ДАННОЕ лицо посредством имени, примет и так далее. Только оба условия вместе позволяют нам относиться к “существу” — условно назовем его так,— как к “лицу” или “субъекту” в юридическом смысле”.— “Прекрасно, но тогда, что такое “существо” само по себе, пока оно юридически не было признано, во-первых, “человеком”, а во-вторых, данным “лицом”?” — “Ничто”.— “А если “существо” будет отвечать только одному из этих условий?” — “Тоже ничто. Здесь действует принцип — все или ничего”.— “Я завидую вашей способности говорить о чем бы то ни было не как о нерешенной ПРОБЛЕМЕ, а как о свершившемся ФАКТЕ, который может существовать только в своей двусмысленности. Я — ваш ученик, Менке. Мела, закажи, пожалуйста, такси. Мы едем к Вебстеру, я оставляю тебя там и отправляюсь, по крайней мере с пятичасовым опозданием, на условленную встречу. А ты будешь пить кофе и объяснять Вале, почему предпочла ему меня, если, конечно, к тому времени не передумаешь. А вы, дорогой Менке, в случае нужды будете представлять меня в полиции. В конце концов если им понадобится меня арестовать, то пусть едут к Вебстеру, да, Менке?”

“Как приятно ехать с обыкновенным шофером!” — Она откинулась на сиденье и обняла его за плечи. “Точнее было бы сказать, как приятно не бояться, что шофером может оказаться ОН. А не взбесился ли наш друг, убийца-спаситель, оттого, что сегодня утром, в первый раз, остался без очередной инструкции? Но ведь он сам и есть все эти инструкции, без них он, скажем так, самоликвидируется. Тогда, в панике, чувствуя, что уже тает, он и бросился сам себя инструктировать. Только чтоб продолжаться! И тут же ошибка: описав, что он с тобой сделает, он сам наиподробнейше проинструктировал ТЕБЯ, как его наипростейшим образом уничтожить. Ошибка, которую он не мог не совершить, ибо всю свою нечеловеческую энергию сосредоточил на мне и тем самым, как ЕМУ казалось, себя обезопасил. Забавно, правда?” — “Не очень. Я с самого начала была совершенно уверена, что он — не человек. Помнишь, еще назвала тебя дураком, видя, что ты об этом не догадался”.— “Человек ли он или что угодно еще — пусть Менке разбирается”.

“Я к нему успею.— Он стоял посередине огромного холла вебстеровского особняка и смотрел на Мелу, разливающую кофе, и на Вальку, пытающегося, по его собственным словам, более или менее рационально оценить происходящее.— И успею вернуться к ужину до прихода Вебстера. А не успею — ну и черт с ним со всем! На этом витке опоздания ничего не значат. Ты все понял, Валя?” “Почти все. Только скажи, ты действительно уверен, что электрограмму с упоминанием Виктории, подписанную фон Потаповым, тоже послал твой страшный робот?” — “Конечно, он”.— “Но зачем?” — “Здесь нет “зачем””. Понимаешь, чтение им инструкций всегда сверхинтенсивно направляет его только на один указанный объект, вокруг которого он ткет паутину, вплетая в нее и себя. Так что сам он не может видеть и слышать ничего, что находится за этой паутиной, будь то в полмиллиметре от ее шелковистых волокон”.— “Хорошо, это даже я могу понять, как любил говорить Юлий Матвеевич Гутман. Но кто же тогда автор всей нашей ситуации В ЦЕЛОМ, вместе с Вебстером, обеими прекрасными дамами, Сергеем, барменом, Исполнителем, приставами, палачами и твоим убийцей-спасителем в придачу, я уже не говорю о Древнем Человеке, которого пока еще никто не видел?” — “Если ты все же настаиваешь на авторстве, то единственный, на которого я бы мог условно сослаться, как, прости, лишь на СОАВТОРА,— ты. Ну а теперь я все-таки пойду”.

Никто не заметил служанку, уже несколько минут не решавшуюся прервать их разговор. “Простите, господин Август, какой-то джентльмен позвонил в наружную дверь и говорит, что у него с вами свидание. Я проводила его в библиотеку”.

Дверь в библиотеку была приоткрыта, и он шагнул в голубое облако грубо-сладковатого табачного дыма, успев подумать, что еще за мгновение до того, как он переступил порог, не чувствовал ни малейшего запаха. В то же самое мгновение, представив себе эту небольшую, раз в пять меньше вебстеровского кабинета, комнату с узкими трапециевидными окнами между верхними полками книжных стеллажей и потолком, он уже точно знал, где мог бы сидеть ожидавший его человек, и, еще не выйдя из голубого облака, поклонился, не поднимая глаз.

“Вот ведь как получилось.— Человек распахнул зеленый плащ, сделал короткую затяжку и оперся локтями на колени широко расставленных ног, обутых в темно-коричневые замшевые сапоги.— Вроде ты меня и не звал, но я пришел все-таки. Ты вот затянулся бы разок-другой,— он протянул Августу трубку,— тогда б и поговорили”.

О Господи, только б не начать, что бы ни случилось, но не начать разговор с того, что тут же сведет его к постылой обязательности вопросов и ответов, вытекающих один из другого! Ну что-нибудь совсем простое и приятное, с чего, собственно, и положено начинаться НОРМАЛЬНОМУ разговору. “Я рад видеть тебя, хозяин дома на полянке, хозяин дома на берегу весело струящегося ручья. Я рад, что ты все устроил, как было раньше тобою же замыслено...” — Он жадно затянулся и выставил вперед руку, как бы утверждая за собой право закончить фразу до первой ответной реплики.

“Устроил? Замыслено? Поверь мне, Владыка Рода, я ничего не устраивал и не замысливал. Я только знал о том, что всегда есть. Я не могу знать то, чего нет. Того же, что я знаю, не может не быть. Когда ты пришел в Город, я знал, что кому-то окажется необходимым тебя убить. Тогда я сказал Асебу, что ты хочешь со мной говорить — почему бы этому не случиться, раз ты все равно в Городе? — и что было бы лучше, если б тебя не убивали”.— “Но кто он и откуда, если, конечно, позволено об этом спрашивать человеку, одолеваемому любопытством?”

“Рассказ об этом занял бы дни, и не раз приходилось бы лезть на чердак, в сушильню, за новым мешочком табака. Да здесь и нет места для долгого рассказа о том, что некогда происходило и как происходившее стало Асебом да и тобой тоже, Владыка Рода. Но если брать только главное и полагаться на понимание понимающего, то разумно начать с двух обстоятельств, а сказав о них, на этом и закончить. Первое. То, что ты считаешь человеком и называешь словом “человек”, есть двойное существо. Оно живет в одном месте в одно время с разными ему подобными или отличными от него существами, и оно же есть в другом месте, где не живут и не умирают, оттого там и времени нет. Теперь второе. Так случилось, что есть люди лишь с одним существованием, первым. Они — только то, что они здесь, и ничего больше. Были ли они такими всегда или стали такими — об этом не спрашивай; случалось и так, и так. Асеб — из таких. Убитые им — тоже такие. Ты ведь не знал, что не будешь убит никем из них, ибо я не видел тебя убитым ими. А послал Асеба, чтобы не было препятствий нашей встрече. Не думай, однако, что я ее устроил — я только знал о ней, как и о предыдущей”.

Не впервые ли в жизни видит он себя перед тремя столь разными своими друзьями — Сергеем, Валькой и их с Валькой общим лондонским другом,— себя, с выброшенной вперед в риторическом броске рукой и с вопросом, который есть никакой не вопрос, а прямое утверждение, что последняя истина о чем бы то ни было никому не нужна, потому что за ней ничего не последует. Так что будем считать, что все кончилось и последующее — уже НЕ ОБ ЭТОМ. А о чем оно, если оно вообще будет,— неизвестно. Он видит, как Сергей с сомнением водит острым подбородком (“Истина, если ее хочешь,— нужна, а не хочешь, то никакая”), Валька крутит перед носом граненый карандаш (“Истина для археолога кончается поверхностью, знание о которой получается посредством простой аэросъемки”), а лондонский друг по своей вечной привычке что-то невнятно бормочет (вроде того, что “последняя истина и есть то, что вытекает из последующего, еще не бывшего”).

“У тебя ноги устали, Владыка Рода, посиди немного”. “Хорошо.— Он сел рядом с человеком в зеленом плаще.— Но если ты всегда здесь и знаешь, как все происходит, то не устраивается ли все по твоему знанию?” Вроде неуклюже и дерзковато, но так будет легче перейти к ледам и керам, уничтожению людей и рождению языков, да и к себе самому, вновь ставшему своим в Городе. “Нет, Владыка Рода. Ты путаешь слова от усталости. Ты говоришь: я всегда нахожусь здесь,— но что такое всегда? Для тебя “всегда” значит “ПОКА ты об этом думаешь”, но для меня нет “пока”. Ты говоришь, я нахожусь здесь, но я там, где кто-то меня видит и слышит, как ты, скажем. Другого нахождения у меня нет”.— “Скажи, а если кто-то ДУМАЕТ о тебе как ГДЕ-ТО находящемся, то ты там и есть?” — “Да. Но для этого думающий должен знать МЕСТО, где он ЖЕЛАЕТ встречи со мной”.— “Что такое место?” — “На этот вопрос ДЛЯ ТЕБЯ у меня нет ответа. Сколько бы ты ни старался, ты не можешь думать о месте, не помещая его в твое время”.

Хорошо, пока еще ни одного вопроса о себе.

“Хорошо, человек без времени, пусть будет так. Но ты САМ видел и слышал, как леды убивали керов? Не я же это придумал в своем сне или мой друг Валентин в его докладе?” — “Я видел и слышал их, убивших и убитых, как вижу и слышу тебя. Но от них, как и от тебя, я отделен тончайшим промежутком, который не могло бы заполнить все время мира. Я слышал шелест их мыслей и шепот их желаний. Леды хотели обмануть богов, не зная, что боги сами желают быть обманутыми.— Он вынул из-за пазухи другую трубку, а также крошечный кремень и огниво. Август услышал легкий, сухой треск и снова оказался в голубом облаке. Покури еще, я не знаю другого случая, чтоб ты сюда вернулся в бодрствовании или во снах. Город в тебе исчерпан. Вместе с женщиной, знавшей тебя до того, как ты знал ее, ты покинул Город для других бодрствований и видений. Твоя женщина — дань роду, но не тому, Владыкой которого ты был тысячелетия, а другому, о котором у тебя нет знания”.

Нет, вопросов о себе он не задает, но ответы все равно получает! “Но у тебя ведь нет женщины, человек без времени?” — “Конечно, есть, Владыка Рода. Для кого еще стал бы я удить плещущую серебром рыбу или спешить назад после долгих обходов рощ и лесов? Но у меня нет детей, я — вне рода. Ибо любой род, человеческий или божественный, существует во времени, где меня нет.

У тебя ж в Городе было много родов, хороших и дурных. От них ты уходишь с твоей женщиной — прочь от родовых законов”.— “Зачем же мне было тогда сюда возвращаться, человек без времени?” — “Чтобы начать другую историю. О твоем другом, нездешнем, роде, роде без Владыки и его наследника. Он — всегда твой, но, чтобы занять свое место в Доме Его Старейшин, тебе надо было вернуться к твоим здешним родам, чтобы попрощаться с ними. Для того ты сюда и приехал, как и другие из того же рода-не-рода, Валентин и Вебстер. Только в них ЕЩЕ не признали своих, а тебя свои тут же учуяли, как собаки зайца. Как почувствовали, кто ты, хотя и совсем по-другому, Валентин и Вебстер. Но каждый из них на ощупь искал только в своем месте, вокруг себя, включив, не сговариваясь, и тебя в это свое место и не подозревая, что место у вас всех было одно — Город. Вебстер спохватился первым, испугался им не предвиденного и не им предрешенного — тебя, а в тебе своей последней гибели,— ты ведь уже раз его убил. Он навел марево на тебя и свой дом, но опоздал, как всегда опаздывал”.— “Скажи, человек без времени, КЕМ ты их знал? Они тоже были главами родов?” — “О нет, Владыка Рода. Вебстер был жрец. Умный, умелый и всегда неудачливый. Оттого был сильно склонен к волшебству и вечно связывался с разными теневыми существами. Валентин был воин, храбрый и опрометчивый, но в отличие от тебя ненастоящий”.— “Я — настоящий воин? Никогда о себе этого не знал”.— “Главное в настоящем воине — осторожность и решительность, Владыка Рода. Ты побеждал в битвах и схватках, но тебя убивали, безоружного, в постели или за пиршественным столом. Я так думаю, беседа наша подошла к концу. Довольно с тебя Города. Для тебя — бодрствования в странах Севера и Запада и видения на берегах Волги, Вислы и Северна”.

“Значит, ты всегда знал ВСЕ!” — не удержавшись, вскричал Август. “Нет. Я знал то, что видел и слышал”.— “А разве это не все?” — “Нет. Я не знаю о себе”.— “Кто же тогда о тебе знает?” — “Тот, кого не знаю я”.

За ужином Валька кричал и ругался. Проклинал все — Город, археологию и особенно археологию Города. Это же необъяснимо и омерзительно в своей необъяснимости — факт полного уничтожения керов ледами (“Факт, с которым никто не посмеет спорить, и ты сам знаешь, что это факт!”) никак не отражен археологически, и Август не имеет никакого права вот так, просто, сидеть перед ними, Валькой и Вебстером, не произнося ни единого слова. Август засыпал над главным блюдом, английским пирогом с телятиной и почками в черном пиве, и Меле приходилось его больно щипать, чтобы он не уронил голову в подливку.

Он видел улицу, засыпанную дождевыми каплями, уютно мерцающими в тусклом свете желтых фонарей. С Городом для него покончено. Он шел по мягкому мокрому тротуару, в теплой осени полузабытого городка позднего детства или ранней юности. Кто его наградил именем, не знающим уменьшительных или ласкательных форм? Он дойдет до конца этой улицы, свернет влево и позвонит в третью дверь от угла... Опять — в будущем, хотя это было и никогда не будет.

“Валентин Иванович хочет от истории определенности, которая парализует историческое воображение”.— Голос Вебстера был низким и приятным. “Почему это у него каждый раз другой голос?” — подумал Август. Хорошо, он уже там, его впустили в дверь, которую он найдет и во сне. (“Да, конечно, пожалуйста, какое уж там беспокойство!..”) Но не оставили. Сказали: сюда можно только навсегда. Он не хотел навсегда. “Определенность необходима в вопросе,— теперь Валька говорил вполне спокойным голосом,— чтобы отвечающему было легче ошибиться или, если он робкий, сказать, что не знает ответа”. “История — только пародия на обыденное мышление,— неожиданно сказал Август.— Здесь никто не затрудняется с ответом. Как скажешь, так и скажешь — иногда получается правильно. Поэтому вопрос должен быть менее определенен, чем ожидаемый ответ. В конце концов то, что леды убили керов, само по себе достаточно определенно, чтобы больше не задавать вопросов”. “Прекрасно,— кажется, Валька на самом деле был доволен,— просто замечательно. Но я спрашиваю: а не связан ли обратным образом факт уничтожения ледами керов с фактом ОТСУТСТВИЯ археологических данных на этот счет?” “Археологи, по-моему, все недотепы”,— вставила Мела. “Не все, а большинство,— поправил ее Вебстер,— но зато они работают все-таки”. “Как хотите, как хотите! — Август явно хотел завершить беседу наименее определенным образом.— Тогда мы с таким же основанием, исходя из предложенной Валей концепции истории как точек сознания, могли бы спокойно вывести уничтожение керов из нашего приезда сюда (Вебстер, вас я тоже включаю), из моей женитьбы на Меле и из чего угодно другого. Кстати, о женитьбе, Мела, идем спать. Куда это я дел часы? Ах, черт возьми, мы же собирались их продать! Да, дорогой Вебстер, отныне я буду лишен счастливой возможности пользоваться вашим гостеприимством. Завтра мы с Мелой улетаем или я отправляюсь в тюрьму. Последнее, по-моему, тоже великолепно увязывается с гибелью керов и одновременно предоставляет мне хотя бы временную отсрочку моей собственной, безвременной, так сказать, гибели. Довольно, хочу спать”.

Глава тринадцатая. ОТЪЕЗД ГЛАВЫ РОДА

“Где обещанный кофе?” — Он стоял перед кроватью, твердо решив с самого начала не уступать ни в чем,— что обещано, то обещано. “Три минуты, милый, только три минуты. Тогда будет и кофе, и все...” — Она повернулась на другой бок. Август накинул халат и спустился в кухню. За столом сидел грустный Валька и что-то выписывал из археологического журнала. “Садись и ни о чем не думай,— сказал он голосом, каким бы вынес смертный приговор своему лучшему другу.— Вебстер уже уехал. Я сам сделаю кофе. Ты должен быть жутко усталым после первой брачной ночи”. “Второй, Валя, второй. Или ты думаешь, что всю первую мы проговорили об устройстве нашей будущей жизни?” — “Да? Послушай, а ты поосторожнее с этим. Возраст все-таки...” — “У философа нет возраста, Валя. Возраст у тех, кто считает, хватит ли ему времени, чтобы увидеть свою книгу напечатанной, или своих внуков выросшими, кому для выполнения его задачи требуется ФИЗИЧЕСКОЕ время. У философа — все равно, хорошего или плохого — нет задачи. Мышление разрешается в самом себе, без внешней цели, а не разрешится — значит, такая его судьба”.

“Ты неплохо придумал, как уходить от неудач”.— Валька разлил по чашкам кофе и сел напротив Августа. “И от удач, Валя”.— “Какая чушь! Ты получил все, что хотел в этом Городе. Без труда завладел самыми заветными его секретами, недоступными старожилам и знатокам, да еще и Мелой в придачу”.— “Я ничем здесь не завладел. Это тот другой, которого я прежде не знал, оказался вплетенным в жизнь Города, и это он получил Мелу. Это из-за него я оказался философом, чему было бы вовсе не возможно случиться, если бы я остался “самим собой”, так сказать, себя не видящим — единым и неделимым. Но опять же, кто начал всю эту очаровательную дребедень и кто теперь недоумевает, каков еще будет ее финал? Ты, Валя”.

Наверное, оттого, что ему никогда не было нужды ни с чем бороться, ни в себе, ни в других, долей Августа всегда было входить вторым в удивительные события и обстоятельства жизни — за Валькой, Вебстером, Сергеем, да, пожалуй, и мной. Но это вхождение никогда не было немедленным; между ним и предыдущим оставался зазор, и его он заполнял своей волей и мыслью. Сейчас этот зазор виделся ему вчерашним двором-колодцем, и когда наконец появилась Мела с заспанной виноватой улыбкой, первой его мыслью было: да куда же к черту запропастился этот юрист-барон или как его там?..

“Так вот, Менке (тот из тактичности к молодоженам позвонил только в одиннадцать и долго извинялся), могу вас обрадовать. Его имя — Асеб. Он — человек или существо, как вам угодно, но без второй души. Не понимаете? Хорошо, тогда без двойника, если это вас больше устраивает. Нет, я не знаю, отбрасывает ли он тень, но это можно легко проверить. Я сейчас туда съезжу и сам посмотрю. Мелу? — Он протянул ей трубку.— Дорогая, скажи ему, Бога ради, что я не сумасшедший”. “Нет, Менке, с ним все в порядке. Он говорит, будто знает, почему труп до сих пор не обнаружен, но пока не хочет ничего объяснять. Он категорически не берет меня с собой, а я, разумеется, и не подумаю отпустить его туда без вас. Приезжайте скорее”.

Валька стал еще мрачнее и прямо заявил Меле, что не может понять, почему она поощряет некрофильские наклонности своего нового мужа. На что Август саркастически заметил: да ведь вся некрофилия от него-то, Вальки, и пошла. В самом деле, кто разворошил всю историю с захоронением керов в подполе их собственных домов? Валька. Сам он только послушно следует установившейся традиции.

Облегченно вытянув ноги в двухместной спортивной машине Менке, он с ужасом подумал, что НИЧЕМ НЕ РИСКУЕТ. Рискуют Валька, и Сергей, и Александра, даже Вебстер, но не он. Все они — люди и не-люди, палачи и приставы, бармены, археологи, астрофизики, дипломаты — рискуют. Надо скорее уезжать из Города, пребывание в котором оправдывал только риск. Тем более что теперь он, кажется, теряет и свой последний шанс попасть в тюрьму. Он уедет, не попрощавшись с Сергеем и Александрой и не дав Меле собрать вещи. Улетит вечерним самолетом... Он машинально взглянул на часы, с изумлением обнаружив, что они у него на руке. “Все в порядке, господин Август.— Менке перехватил его взгляд.— Госпожа Мела надела часы вам на руку, когда вы прощались”.— “Да, но ведь я...” — “Это подарок. Точно следуя вашей инструкции продать часы, госпожа Мела вчера позвонила отчиму, чтобы тот предложил их кому-нибудь из своих состоятельных друзей. Но тот сказал, что сам их покупает и дарит вам обратно в качестве свадебного подарка. Деньги за часы — в конверте на вашем ночном столике. Кстати, в телефонном разговоре со мной вы наградили нашего безвременно скончавшегося общего друга именем Асеб, добавив при этом, что у него одна душа. Или одно существование, если я правильно вас понял. Хотя очаровательная Мела утверждает, что душа — не душа, а считать его человеком было бы грубым преувеличением. Ночью я пролистал пару книг, и у меня возникли два соображения. Первое: такие, как наш Асеб, принимают приказы БУКВАЛЬНО и выполняют их с техническим совершенством, всей своей ЕДИНСТВЕННОЙ — назовем для упрощения — душой. Второе: они служат инструментом, аппаратом связи с кем и чем угодно. Они — смазка истории, отрабатываемый и отбрасываемый материал. Хотя с виду могут казаться вполне живыми человеческими существами. Да, только теперь я понял, что постулат о двусмысленности человеческого существования теряет свою силу, когда речь идет о таких “одинарных” существах. Однако какое это для вас имеет значение? Вы бы и так не погибли по каким-то другим, неизвестным мне причинам”.

Когда они появились в холле гостиницы, портье в темно-лиловом фраке с серебряными пуговицами подпрыгнул чуть ли не до потолка и, вытянувшись в струнку, произнес дрожащим, но одновременно и торжественным голосом:

“О Кон-ринге (“Кон” — титул, примерно соответствующий барону, “ринге”, как выше — термин почтительного обращения, добавляемый к титулу старейшины рода или его наследника), я и гостиница — к вашим услугам”.— “Благодарю вас, Пэто. Вчера мой клиент выронил из окна, выходящего во внутренний двор, одну вещицу. Если ваши люди ее случайно не обнаружили, то нам бы хотелось пройти во двор и там самим ее поискать”.— “Ну, разумеется, как вам будет угодно, вот ключи от подвальной двери во двор. Но не хочу вас обнадеживать, Кон-ринге, сегодня там было несколько служителей, и ни один не сообщил мне о какой-либо находке. Надеюсь, вещица, как вы изволили выразиться, не была особенно ценной?” “Это зависит от точки зрения,— не сдержался Август,— но большой денежной стоимостью она, безусловно, не обладает”.

С трудом отклонив настойчивые предложения портье отправить с ними двоих служителей, они стали спускаться по узкой крутой беспролетной лестнице в подвал. Август насчитал пятьдесят шесть ступеней, когда Менке сообщил, что они уже спустились на четыреста лет в прошлое. Обычное дело, фундамент пятнадцатого, а то и четырнадцатого века, первые два этажа — начала шестнадцатого, а остальные надстроены во время строительного бума конца девятнадцатого. Август добавил, что, прощупав кладку обеих стен спуска, он ясно увидел, что левая внутренняя стена была также пристроена, и первоначально лестница была, безусловно, без перил — явление, весьма типичное для так называемых “подземных родовых залов” древнего и раннесредневекового Города. “Так вы еще и археолог?” — “Любитель, Менке, любитель, как и во всем остальном”.

С трудом открыв тяжелую низкую дверь, они очутились на дне двора-колодца. На недавно подметенной квадратной площадке не было ничего, кроме нескольких фанерных ящиков. Август показал на единственное окно их с Мелой номера: “Оттуда я его сбросил”. Внизу под окном тоже ничего не было. На всякий случай они открыли все ящики — опять ничего.

Они присели покурить. Менке вынул свой блокнот с золотым карандашом и стал что-то записывать, а Август вдруг резко поднялся и, снова подойдя к месту прямо под окном, стал пристально вглядываться в поверхность плотно пригнанных друг к другу двух широких каменных плит. Было сумрачно и сыровато. Он надел очки и опустился на колени. На стыке плит расплывалось небольшое коричневое пятно, по очертаниям несколько напоминающее осьминога с обрубленными щупальцами. Встав и отойдя на несколько шагов назад, он заметил, что участок примерно в полтора квадратных метра вокруг пятна, которое на этом расстоянии он уже не мог различить, явно отличается по цвету от остальной площадки. Подозвав адвоката и показав ему место, он сказал: “Здесь он упал. Они пришли за ним, наверное, сразу же. Могли даже заранее ждать, пока я его выброшу. Потом затянули его в брезентовый мешок и унесли через другую, нам неизвестную дверь в другую часть подвала, где и похоронили под полом по древнему керскому обычаю. Кровь на плитах тщательнейше отмыли вполне современными моющими средствами. Я думаю, что если бы мы сейчас с вами поднялись в номер, то и без новейшей криминалистической техники, лишь с помощью лупы и чистого носового платка нашли бы немало пятен его крови. Но это, по-моему, уже совсем ни к чему.— Он спрятал очки в карман, зажег новую сигарету и устало заключил: — Так окончились дни Асеба, существа без второй души”.

“Итак, если верить в вашу версию,— говорил Менке, когда они возвращались по круговой дороге,— то те, кого вы назвали “они”, с самого начала знали, ЧТО произойдет с Асебом, с Мелой, с вами и Бог знает еще с чем. Иными словами, знали ВСЕ, хотя в это, согласитесь, трудно поверить”. “Здесь, мой дорогой Менке, было бы соблазнительным предположить, что те же “они” знали, ну, назовем это “все устройство”, то есть всю конфигурацию событий, обстоятельств и даже намерений и догадок в отношении Асеба и нас в связи с ним. Из чего было бы еще соблазнительнее сделать вывод, что они как бы подстроили убийство Асеба, использовав нас с Мелой в качестве простых орудий. Но все это — чушь, полная чушь, Менке! Как Асеб, зная “все” обо мне, не знал, что не уйдет живым из моего номера, так и “они”, зная все об Асебе и, я думаю, собираясь его убить после того, как он убьет меня, не могли знать, что мы с вами заглянем в отель, чтобы уточнить наше знание о них”.— “Это ВЫ, а не МЫ, Август.

Я бы и не подумал туда сам заглядывать. Ну, если хотите, у меня другой идеал полуденной прогулки в это время года. Кстати, а кто все-таки эти “они”?” — “Такие же, как он, с максимум одной душой. Если даже какие-то из них “анти-Асебы”, то только оттого, что их инструкции противоположны той, которую выполнял Асеб. В такого не ткнешь пальцем — кер он, лед или кто еще, разница во вложенных в каждого инструкциях — и больше никаких различий. Но есть нечто общее в том, как они видятся и слышатся,— какая-то холодная эксцентричность, абсолютная чужесть тому, кто смотрит на них или говорит с ними. Они всегда настороже и безошибочно учуют момент, когда ты “схватил” эту чужесть. Твое знание об асебах — их провал. И ты уже обречен стать жертвой их предупредительной жестокости. Но одно престранное обстоятельство — если ты хоть раз выкрутился, они навсегда теряют над тобой власть. Их гораздо больше, чем можно было бы подумать”.— “Пока я о них не очень много думал. Кстати, а не придет ли им в голову, ну, скажем, убить вас или Мелу?” “Относительно меня — категорически исключено; свой первый и последний шанс это сделать они потеряли шесть дней назад. Мела, я думаю, вообще для них не существует. Она просто не на их территории”.— И, словно продолжая перечисление, Август вдруг вспомнил слова Древнего Человека о Вальке и Вебстере: их ЕЩЕ не учуяли...

“А зачем им понадобилось убивать Асеба?” — прервал его размышления Менке. “Точно не знаю, но, думаю, оттого, что он стал для них опасен, оставшись без инструкции. Знаете, Менке, взбесившиеся люди с одной душой могут наговорить много лишнего. В особенности до или после того, как кого-нибудь убьют, скажем так, по старой привычке”.— “Ну, я, пожалуй, поеду прямо к себе. Мой нижайший поклон госпоже Меле”.

Он шел по заросшему вебстеровскому парку и думал, что увозит Мелу из единственного места, которое она любит, из ее Города. У него нет такого места. Им мог бы стать Город, если бы не оказалось, что он там “свой”. Ну, как если бы семьдесят лет прожить сиротой, а на семьдесят первом обнаружить, что у тебя есть отец и попытаться его полюбить. Смешно! Даже Сергей упрекал его во “всеподавляющей безместности”. Хорошо, теперь он увезет с собой Мелу как СВОЕ единственное место, хотя и переносное, так сказать. Она будет сидеть рядом с ним у очага и смотреть на вспыхивающий и угасающий огонь — где?

Валька был в превосходном настроении. Он уже объяснил Меле, какую она совершила ошибку (роковую, но поправимую!), предпочтя ему Августа. Каждому ясно, насколько он, Валька, больше понимает в любви. Но при этом он должен был признаться именно ей, Меле, женщине с самыми прекрасными ногами на свете (о которых Тимоти Эгар говорил, будто они то единственное в Меле, что может быть описано, да и то как неописуемо прекрасное), что он, Валька, хотя и жутко талантливый, но — обыкновенный, а Август — нет. В чем? Непонятно. “Его жизнь,— сказал Валька Меле,— долгая прогулка. Именно не путешествие, а прогулка, лишь изредка прерываемая непредусмотренными попытками полюбить какую-нибудь женщину или какой-нибудь город”.

В наших последующих разговорах об Августе Валька прямо называл его мифологической личностью, “приходы и уходы” которой никому не известны (“Да и самому ему тоже, клянусь!”). Август — герой мифа, отгадывающий загадки. Так, он, Валька, выдумал Древнего Человека, а Август сам с ним говорил. Вебстер дал первое описание керских родов, а Август сам оказался Старейшиной одного из них. Археологи Города семьдесят лет пытались установить его древнейшую восточную границу, а Август сначала по ней прошел, а потом нанес ее на карту.

“Но труднее всего понять, ЧТО он на самом деле хочет,— так заключил Валька свой монолог об Августе, когда тот наконец появился на кухне,— если не говорить о сексе, до которого он всегда охоч и...” “Ты сильно преувеличиваешь, Валя.— Август был совершенно серьезен.— Сейчас, например, я очень хочу чая с бутербродами...”

Он очень хотел Мелу и еще что-то из того последнего полусна-полувидения, когда он вчера засыпал над ужином. Он провел рукой по лбу, стараясь не то вспомнить, не то отогнать какую-то мысль. Конечно! Ему сказали: сюда можно только навсегда. Но ведь это страшно — навсегда. Да, он навсегда уедет из Города. Однако это две совершенно разные вещи — остаться навсегда или навсегда уехать. Боже, но как он любил ту улицу, засыпанную блестками капель, и дом, подъезд! Он не остается навсегда с Мелой, а берет ее с собой туда, куда полетит первый самолет. Пусть Город останется позади, вместе с Вебстером, Александрой, Сергеем, даже Валькой. Как прекрасен был его приезд сюда! Тимоти Эгар говорил, что приехать в Город можно разными путями, но уехать — только одним. Чушь! По крайней мере двумя — самолетом и поездом. Но дело совсем не в этом. Остается что-то недодуманное и пугающее...

Телефонный звонок не дал ему закончить мысль. Мела взяла трубку. “Нет, он будет около пяти. Валентин? — Увидела выражение панического ужаса на лице Августа, махнувшего рукой в сторону двери.— Валентин вернется ближе к ужину. Благодарю вас, я непременно передам”. Она изумленно переводила взгляд с бледного как полотно Августа на добродушно недоумевающего Вальку: “Что случилось?” — “Давайте есть”.

Август жадно выпил стакан чаю, и она налила ему второй. “Сейчас опять позвонят. Я знаю”. Когда они кончили есть, раздался звонок. Он поднял трубку. “Из аэропорта? Да, я — Август. Я действительно собирался сегодня вылететь около пяти, но, поскольку мои друзья задерживаются и вернутся только к вечеру, я не уеду, не попрощавшись с ними, то лучше отложить отъезд до завтра.

Я был бы вам весьма признателен, если бы вы прислали сюда машину к десяти утра”.

“Тебя опять собираются убивать?” — Мела прикурила для него сигарету. “Увы, нет. Не хочу тебя огорчать, но даже в тюрьму попасть шансов нет никаких. Боюсь, что теперь чье-то внимание переключилось на Валю и Вебстера”. “Что нам грозит? — Валька был радостно заинтригован.— Убийство, грабеж и поджог?” “Хуже, Валя. Гораздо хуже”. “Да и черт с ним, со всем этим, да и с тем, что гораздо хуже в придачу!” — с восторгом закричал Валька. “Я восхищен, Валя, твоим воинским пренебрежением к опасности, которое, как мне рассказывали, не раз подводило тебя в прошлом. Условном прошлом, разумеется, чтобы быть терминологически точным. Даю вам с Мелой ровно двадцать минут на упаковку всех наших вещей и всех карт, записок и прочих материалов из кабинета Вебстера. Несите все сюда, а я пока буду решать, как нам отсюда выбраться. Это — главная проблема. Потом надо найти Вебстера и тихо исчезнуть из этого места”.

Итак, такси полностью исключается — приедет не тот таксист или, чего хуже, именно тот. Отчима Мелы, как и Александру с Сергеем, ни в коем случае не впутывать. Тогда кому звонить? Не бармену же! И вообще если исключить всех эрудитов, невротиков и безумцев, то решительно некому. Разве только алкоголикам...

“Мела! — закричал он (они с Валькой как раз спускались на кухню с набитыми чемоданами).— А где этот, ну как его, тот, что показывал Город нашим друзьям два года назад? Он, судя по рассказам, сильно пьющий, но с машиной”. “Подожди! — Она наморщила лоб.— Ты говоришь о Тэне, который делал расчеты для Каматэра. С ним спала твоя Александра, как, впрочем, и с самим Каматэром...” “Дорогая, мы не можем с этим считаться в минуту острой необходимости...” “Сейчас.— Она быстро нашла нужное место в телефонном справочнике.— Вот”.

Было несколько длинных гудков, пока Студент взял трубку. “Да?” — “Простите меня, Бога ради! Меня зовут Август. Я друг Александра, которого вы столь любезно водили по Городу и приятель Юлия Гутмана, также вам известного. Не знаю, дает ли мне это право на то, чтобы обратиться к вам с совсем уже наглой просьбой, но...” — “Перестаньте извиняться и скажите, что вам нужно. Денег? У меня их, разумеется, нет, но какую-то сумму, думаю, смогу достать”.— “Нет. Нам крайне необходимо, чтобы вы немедленно приехали на вашей машине по адресу, который я вам сейчас дам, взяли меня и двоих моих друзей, потом помогли разыскать еще одного друга, находящегося, по-видимому, в противоположном конце Города, и, наконец, помогли бы нам каким-либо образом...” — “Больше не надо, я понял. Я знаю, где вы сейчас, ну это чистый случай. Вам очень повезло. Встал в два и вот уже почти час размышляю, начать ли пить сейчас или дождаться ужина у родичей в шесть вечера. Ваш звонок разрешил мою проблему. Сейчас заправлюсь и буду у вас самое позднее через полчаса. Пока”.

Вместо того чтобы провести эти полчаса вдвоем с Мелой (когда еще случится, да и случится ли?), он смотрел, как они с Валькой кладут последние мазки на холст “Оставление троими вебстеровского дома”. Сам он не сдвинулся с места. Почему, чтобы до чего-то додуматься, это что-то должно обязательно произойти с тобой лично? Что бы ответил Студент на этот вопрос? И спрашивать не стоит — ответил бы, что пока других способов “додуматься” человечеству придумать не удалось. Пора перетаскивать вещи к входной двери.

“Можете не представляться, вы — Август.— Студент протянул ему руку.— Мне Каматэр все уши о вас прожужжал. Он называет вас творцом “интуитивного метода постижения исторического пространства”. А вы, безусловно, профессор Якулов, будущий почетный академик Города. Вам придется подождать два месяца до очередных выборов, но ваше избрание предрешено. Теперь я бы смиренно попросил вас представить меня даме, которую не имею удовольствия знать”. “Это — Мела”. “Мела? О! — Он низко поклонился, усаживая ее на переднее сиденье.— Вы, следовательно, и есть госпожа Тимоти Эгар, прошу вас”.

Когда все уселись, он закурил сигарету и включил мотор. “Куда ехать прикажете?” — “Пока, главное — не куда, а откуда. Сначала необходимо выбраться отсюда наименее заметным и одновременно наиболее необычным путем. Потом — на север, предпочтительно тоже каким-нибудь странным образом, делая ненужные объезды и меняя направление. Так мы, если ничего не произойдет, доедем до шестого участка археологических раскопок — он отмечен у меня на карте,— заберем Вебстера и будем решать, как нам всем исчезнуть из Города”. “А-а-а-а... Украли что-нибудь и спасаетесь от возможной погони? Ну, например, госпожу Мелу.— Он резко свернул налево и повел машину по проселочной дороге, отмеченной на карте пунктирной линией.— В таком случае, господа, по законам Города я буду считаться не сообщником, а “исполнителем преступления”. Это совершенно особая категория. Пять лет одиночного заключения или принудительного труда на ночных ассенизаторских работах”. “И не рассчитывайте. Мы, к сожалению, ничего не украли. Даже Мелу. Вообще мне кажется — на собственном опыте, уверяю вас,— в Городе гораздо труднее попасть в тюрьму, чем выбраться из него живым”.

Они проезжали мимо бензозаправочной станции, перед которой стоял огромный трейлер для перевозки автомобилей. Август попросил Студента остановиться и обратился к шоферу грузовика с просьбой поднять их машину на платформу и вместе с пассажирами отвезти на север по указанному адресу кратчайшим путем и максимально быстро. “Безусловно, но это будет вам стоить уйму денег. Двадцать донов (около четырехсот долларов)”.— “Прекрасно”. Августу ни о чем не хотелось говорить. Повторение ситуаций — плохой способ познания жизни. Однако, проносясь на высоте трех метров по прямой как стрела дороге, он не мог не отметить безупречности обратной симметрии ситуаций, своей и его лондонского друга: того Студент ВВЕЛ в Город, а его, Августа, он из того же Города ВЫВОДИТ (еще не вывел). Но хватит, хватит! Города больше не будет в его думании. Только — Мела и Древний Человек. Жаль, что машина не подпрыгивает на ухабах — их здесь днем с огнем не сыщешь,— это бы создавало ритм его мышлению. Сейчас атаковать их трейлер было бы нелегким делом; без противотанковой артиллерии, пожалуй, и пытаться не стоит.

Студент откинулся на спинку сиденья и закурил. “Итак, профессор Якулов, в одной фразе — может ли история быть правильной?” — “Я бы разделил ваш вопрос на два: может ли она вообще БЫТЬ, и только если да, то может ли она быть правильной? Отвечаю. Если история есть в моем мышлении, то спрашивать надо — правильно ли оно. Другой правильности у истории нет”.— “Теперь вы, господин Август”. В голосе Студента была небрежная повелительность неудавшегося Владыки Рода. “Ах, мой дорогой Студент, стоит ли об этом? — Август говорил снисходительно-усталым тоном профессора, отвечающего в конце лекции на вопрос студента, уже забывшего, о чем в ней шла речь.— Есть только одна история, история МЕНЯ. Любая другая, включая историю Города, не более чем движение моей мысли назад или отбрасывание ее вперед. Я покидаю Город, вывозя его историю как часть моей”. “И вместе с историей “вывозя” также жену британского дипломата, предварительно ублажив мою бывшую любовницу, ныне жену Сергея. Вы, господин Август, несете в себе гены викингов через каких-то русских князей, я полагаю”.— “Я не очень верю в генетику. Есть другие линии связей, гораздо плотней заполняющие промежутки между настоящим и прошлым. В одной из таких линий я гораздо ближе к вам, чем к викингам, хотя, конечно, одно не исключает другого. Но при всем вашем компьютерно-математическом скептицизме как вы непоправимо доверчивы! Вы все еще серьезно думаете, что в Городе никто никого не убивает и что прекрасных дам имеют и увозят, не замечая, что в большинстве случаев это они с нами делают, а не мы с ними”.

Когда они подъехали, Вебстер быстро бросал папки и планшеты в машину. Мела так обрадовалась, увидев его живым и невредимым, что расцеловала, а Валька сказал, что теперь, пожалуй, все обойдется и без вмешательства сверхъестественных сил, наведения на врагов марева, например. “Обойдется? — усомнился Август.— Пока еще далеко не обошлось”.

Он сразу заявил Вебстеру о вероятности уничтожения его и Вальки, да вдобавок и наиотвратительнейшим образом, и что эту вероятность необходимо уменьшить путем немедленного отъезда.

“Но в вашем высказывании,— внес поправку Студент,— не учитывается ЗНАЧИМОСТЬ ожидаемого события для данных заинтересованных лиц (произведение значимости на вероятность и дает значение “веса” в теории так называемого математического ожидания). Значимость события особенно существенна в случае тех немногих, для которых, КАК умереть, важнее самого факта смерти. Возьмите меня.— Студент все более и более увлекался.— Я бы решительно предпочел быть сегодня изрубленным на куски или съеденным людоедами, чем умереть через двадцать лет в состоянии старческого безумия во вполне комфортабельном доме для престарелых”.

“Вздор! — живо откликнулся Валька.— Нет ни одного свидетельства о людоедстве в древнем Городе. Хотя... есть одно очень странное упоминание об обряде умилостивления бога торговли Хану, который якобы питался дымом от заживо сжигаемых девственниц”. “Что касается меня,— отозвался наконец Вебстер,— я бы не хотел, чтобы в мою смерть, какой бы она ни была, вообще кто-нибудь вмешивался. В отличие от Тэна я бы категорически предпочел тихо угаснуть в старческом безумии, разумеется, после того как мы закончим с Валентином Ивановичем нашу книгу о ледской цивилизации”.

“По-моему, никому здесь уже не надо дожидаться старческого безумия,— вмешалась Мела,— вы и так все сошли с ума! Надо же ехать, немедленно ехать! Но куда? Перед аэропортом нас, безусловно, перехватят, не говоря уже о вокзале...” “Боже! — вдруг закричал Август.— Идиот несчастный! Ведь нам надо просто гнать на запад.— Он посмотрел на карту.— До границы не больше сорока километров по почти прямой дороге. И еще — они ведь ничего не смогут сделать за пределами Города, даже в сантиметре по ту сторону границы. Там есть пограничный пост, у которого, я думаю, никого не останавливают. Нам бы только вырваться. Студент, наш вечный благодетель, отправляйтесь домой. Мы поедем на машине Вебстера”. “Нет. Я хорошо знаю дорогу и поеду впереди с вами и госпожой Мелой, а профессор поедет за нами с Вебстером. Через полчаса мы пересечем границу, если, конечно, нас ничто не задержит. Но заметьте, господин Август, пока я принимаю на веру вашу гипотезу насчет ИСТОЧНИКА опасности, угрожающей профессору и Вебстеру. У меня нет своей интуиции на этот счет”. “Гипотеза? — вмешался Вебстер.— Какая такая гипотеза? Нет! Какая бы она ни была... Сейчас мне надо подлить масла в машину... Поезжайте вперед, я вас нагоню”.

Когда они двинулись, Август увидел в зеркале лицо Студента и поразился его чрезвычайной мрачности. Не слишком ли много для бедняги экспатриированных русских, только успел подумать он, как тот, не спуская глаз с дороги, спросил, понимает ли Август по-керски.

“Неудивительно ли, но понимал, даже свободно говорил, не сознавая, что говорю на керском. Но теперь, кажется, все это закончилось, вместе с видениями и интуициями. Я больше не здесь”. “Зато я здесь. Закурите мне сигарету, пожалуйста. Нет, мою, из левого кармана, там же и зажигалка. Благодарю вас. Пять минут назад, когда Вебстер упомянул о масле, мне пришла на память колыбельная песенка, которую перед сном напевала моя нянька Олгут, из Южной Трети. Вот ее более или менее буквальный перевод:

Копыта цокают, цокают, не слышно скрипа колес.

Они не ездят на повозках.

Копыто пробьет голову путнику,

Если тот избежит стрелы или копья.

И еще:

Едва слышен скрип колес,

Хорошо смазаны втулки.

Путник не успеет вскрикнуть,

Как их длинные руки затащат его в повозку.

Ничего, да? Это как керский вариант английской колыбельной, London Bridge is falling down, начинающейся словами: “Лондонский мост падает, падает, вот-вот упадет”. Только дурак не увидит и в ней прямого намека на человеческое жертвоприношение при закладке моста. Справьтесь по карте, сколько нам до границы, и делайте это каждые пять минут. И еще сигарету, пожалуйста”.

Мела наклонилась к Августу и почему-то прошептала на ухо: “Милый, если твоя интуиция иссякла, то ничего не говори”.

Ладно, он будет молчать. Август подумал: как странно, если Студент боится погони, то почему тогда держит такую небольшую скорость, шестьдесят километров, да и ее он несколько раз снижал до пятидесяти, давая себя обгонять автобусам и молочным фургонам. Ему стало немного не по себе. “Тэн, Тэн, остановитесь, с Вебстером что-то неладное!” — закричала Мела. Студент резко затормозил, и они, выскочив из машины, бросились к остановившемуся шагах в тридцати за ними вебстеровскому лимузину. Вебстер, бледный, полулежал на заднем сиденье. “Совсем маленький приступ...— Он жалко улыбнулся полными губами.— Валентин Иванович довезет. Я уже принял таблетку”.

После того как Вебстер наотрез отказался от предложения Мелы пересесть к ним в машину, чтобы держать его голову у себя на коленях, они снова двинулись. Оставалось еще километров двадцать. Август, заметив, что Студент больше смотрит в боковое зеркало, чем на дорогу, и упорно продолжает вести машину на малой скорости, уже открыл рот, чтобы спросить его о причине столь необычного для водителя поведения, как тот неожиданно, но словно продолжая прерванный десять минут назад разговор, сказал: “Теперь я знаю — ваша гипотеза абсолютно правильна. Вы точно установили на основании вполне проверенных фактических данных причину опасности, которой подвергались вы сами и могут подвергнуться или даже наверняка подвергнутся, я бы позволил себе добавить, ваши друзья. Но вы не знали, что сама эта причина есть следствие другого обстоятельства — НЕОБХОДИМОСТИ РИТУАЛА. Мысль о ритуале у меня появилась по ассоциации с керской колыбельной песенкой, вызванной, в свою очередь, словами Вебстера о том, что в машине кончилось масло. Сейчас нет времени идти дальше, скажу только одно: люди, которые собирались вас убить,— в силу тайного закона об уничтожении разоблаченных или саморазоблаченных керов,— сами НЕ ЗНАЛИ, что они совершают ритуал. Тайный ритуал — если даже его исполнители не имеют о нем ни малейшего представления,— он и есть необходимое условие продления существования жреческих родов. Поверьте мне, господин Август, ведь я сам — Тэн и наследник главы жреческого рода. Да и наш друг Вебстер, хотя и кер, но полноправный жрец, чье жречество — лишь в должном совершении тайного ритуала. Но не только у “тех”, охотящихся на него, но и у него самого может быть нужда в...— Несколько притормозив, он продолжал напряженно всматриваться в боковое зеркало.— Пока — все. О-о-о!..”

Студент, видимо, мгновенно поняв, что резко остановить машину даже на такой малой скорости было бы совершенно невозможно, рванул руль влево, опять влево, пока, проехав метров пятнадцать по другой полосе и снова рванув руль влево, не загородил наискось проезд уже сильно замедлившему ход вебстеровскому лимузину. Посыпались стекла. Август со Студентом выскочили из машины и, распахнув переднюю дверцу лимузина, подхватили Вальку, уже сползавшего с сиденья. У него был такой вид, как если бы его подняли за ноги и до пояса окунули с головой в ванну с кровью. Но он был вполне жив.

“Не пугайтесь,— несколько сонно сказал Валька,— это не все моя кровь.

Я увидел в зеркале его руку с ножом и успел подскочить на сиденье, при этом, кажется, сломав себе о руль пару ребер. Удар, как вы понимаете, был направлен в шею, но нож соскользнул и прошел под правой ключицей. Он его стал вытаскивать, и тут я его ударил...

Вебстер лежал на заднем сиденье с огромной пробоиной в левом виске, из которой еще сочилась кровь. Он был, безусловно, мертв. С Вальки быстро сняли всю одежду и комком бросили в лимузин. На обочине дороги, продезинфицировали рану коньяком из вебстеровской фляжки, и Мела сделала ему перевязку из рубашки Августа. Вальку положили на заднее сиденье, и она села у него в ногах, чтобы поддерживать при езде.

“В больницу?” — Голос Студента звучал привычно иронически. “Нет, за границу.— Август был абсолютно серьезен.— И больше никакого риска. Сегодня по крайней мере”. “Прекрасно! — Студент нажал на газ, и машина с места рванулась вперед.— Предлагаю выпить коньяку из вебстеровской фляжки за то, чтобы конец этого дня застал нас всех живыми”.

Теперь они неслись на огромной скорости. “Нет,— очень серьезно сказал Август,— пьем в память Вебстера. Он был великий эрудит, искусный колдун и даже хороший друг, как утверждала наша с вами прежняя любовь, Александра. Его ли вина, что он всегда был неудачлив в попытках жонглировать шарами жизни и волшебства, балансируя на канате, протянутом над бездной неизвестного. Вот и сорвался.— И добавил, уже иронически, вспомнив разговор за обедом у Вебстера: — Не без помощи Валентина, так талантливо сыгравшего МОЮ роль вебстеровского Телегона”. “Телегон? Но я же не его внебрачный сын...” — промычал полусонный Валька.

Было уже темно, когда, переехав границу, они остановились у железнодорожной станции городка Тренло. В маленькой, игрушечной больнице дежурный врач сделал Вальке два укола, наложил большую повязку на спину и, заставив его проглотить пригоршню каких-то омерзительных на вид пилюль, велел спокойно спать, а завтра ехать в настоящую больницу с хирургическим отделением. Совсем сонный Валька пробормотал, что нет, никакого сна и больницы, скорее на поезд, все равно куда — только бы подальше отсюда. Поезд уже стоял на перроне. Уложив Вальку на мягком диване купе, они присели, чтобы докончить вебстеровский коньяк и проститься.

*Дон — золотая монета весом примерно в три с половиной грамма. (Прим. автора.)

Версия для печати