Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2000, 6

После Платонова


Олег ПАВЛОВ
После Платонова

Я не помню сюжетов платоновских произведений, на памяти немногие имена героев, что запомнились не так за чтением Платонова, как за чтением научных статей исследователей. Платоноведы — одержимые люди. Они пропустили бы пучки платоновских метафор даже сквозь синхрофазотрон и давно знают куда больше о Платонове, чем он сам знал о себе... Но наука не может дать ответ ни на один из вопросов, заданных Платоновым о судьбе человека, да и на самый главный: о чем и о ком писал Андрей Платонов? И тают миражами имена героев или структура романов — все это только маскирует истинное потаенное писателя и легко забывается, если не делается предметом изучения . Однако платоновская проза ощутимо не является только литературой или просто чтением. Она заключает в себе такие видения, от которых читателю уже невозможно освободиться в реальном времени.

Я убежден, что Платонову было страшно жить, но не из-за обстоятельств собственной судьбы: создатель “Чевенгура мог понимать свое существование в этих обстоятельствах только как временное, отсюда и усталость в каждом платоновском взгляде, дошедшем до нас. Главным событием той исторической эпохи было убийство Бога: не сына Божьего, но помазанника Божьего — не от неверия в посланного Богом, а от неверия в самого Бога. Поэтому блекнут события самой истории и Россия скукоживается на смертном лютом морозце до места этой казни, где каждой кап-

лей крови и каждой человеческой слезинкой исполнялся приговор, объявленный Богу.

Никакой более страшной картины невозможно представить человеку, чем картина убийства, воспаляющая ответной судорогой выживания каждый нерв и будто б на живой же плоти выжигающая свою реальность. Платонов видел смерть, которую сеяла революция в воронежских степях. Но что пробудила в нем первая увиденная картина смерти? То, что после никогда он не мог забыть — и настойчиво выписывал эту одну и ту же картину смерти: прекращение, убывание, исчезновение, отнятие жизни.

После распятия и воскрешения Христа свидетели описали его жизнь и уче-

ние — все, что явилось с личностью богочеловека и не было ранее предсказанным. Свидетели земного бытия Христа, впечатленные кто явленными чудесами, кто его проповедью, стали его учениками. Но в России Бога не распинали, а уничтожали. Метафизичность этого уничтожения не делает его менее действительным, ведь производило оно действие в миллионах вовсе не условное, а почти мышечно ощутимое в том, как работал молох убийств, и в одержимости нового человека в борьбе с миром Божьим как с источником страданий. Физическое же убийство Бога было вложено в такую ж осязаемую и достижимую идею построения царства всеобщего равенства на земле. Венец этого царства — смерть Бога. И каждое новое убийство во имя этой идеи было даже не жертвоприношением, а еще одним кирпичиком в ее фундамент.

Ни до, ни после, но в момент духовного убийства веры в России является писатель, изъясняющийся на чуждом собственно словесности изначальном языке метафор человеческого существования со знанием того, что это убийство отнюдь не метафизично. Он его свидетель. Он ученик убитой веры, ее апостол. Некто Андрей сын Платонов, родившийся в Воронеже в семье рабочего. Русский пролетарий, верующий, что освобожденное человечество, оснащенное умными, одухотворенными машинами, способно воздвигнуть рай на земле. Инженер-мелиоратор, скитавшийся по опустошенной голодной степи как строитель вселенского рая .

Но о “России, пропахшей трупами , сказано было Платоновым в “Симфонии разума уже не с утопическим пафосом. Что Платонов, наподобие раскаявшегося грешника, разглядел в коммунистической утопии “Россию, пропахшую трупами , этого не могло быть. Он не раскаивается в своей любви к трудовому русскому народу и в своей вере, рожденной еще в молодом человеке, одержимом идеей вселенского беззаветного строительства; но вот самого этого человека будто бы подменила встреча с чем-то. Суть платоновского писательства и дара, открывшегося в нем, в таинстве превращения, но не в убогом социальном покаянии да осознании собственных жизненных ошибок. И могло это быть встречей только с чем-то сверхъестественным, заставившим его испытать нечто более мощное и действительное, чем даже упоение революционной мечтой, и повлекшим апостольским путем в обезбоженный прекрасный и яростный мир.

Это сверхъестественное также не могло явиться человеку просто так. Бог обращался к своим избранникам, самым праведным из людей — пророкам, наставляя на путь тех, кто избран был наставить на путь истины свой народ. Апостолам являлся Христос — как учитель ученикам, укрепляя их дух. Прочим смертным — для наставления их — являлись ангелы как хранители жизней человеческих всех смертных и суетных. А что было явлено простому смертному Андрею, только одному из ведо─мых, в безбожных воронежских степях? Ответ на это — в таинстве последующего превращения, когда мы видим Андрея Платонова — писателя страха перед концом даже шумной и яростной коммунистической стройки, в котлован которой фундаментом кладут трупы становящихся мучениками — и жертв, и строителей. А в метафорах существования слышен гул народной речи, стомленной жизнью простонародья да первобытным почти трудом. Они воплощают состояние жизни, будто б в них происходит все еще само ее творение, ощутимо животное тепло каких-то органических рождений. Но в картине каждого повествования зияет смерть, и чем сокровенней Платонов вглядывается в это страдальческое зияние, тем явственней на его поверхности проступает... образ ребенка.

Убийство ребенка, смерть ребенка или человек-ребенок, намеченный смертью как самая легкая добыча или же блуждающий, сам того не ведая, в ее сумеречных пустынных пределах, это постоянное исповедание Платоновым какого-то ощутимо страшного таинства, в котором произошло однажды превращение его души. Как это было в действительности — опять же возможно только ощутить. Все написанное Платоновым внушает ощущение, что он свидетельствовал в каждом из разноликих своих детских образов о смерти одного-единственного ребенка, потрясшей его еще в молодости, когда сам он не был отцом, но воспринял умершее живое существо как Отец. Образ ребенка в его прозе во все времена пронизывало отцовское сострадание, то есть душевное свидетельство присутствия любящего человека. Однако взгляд Платонова — посторонний, если и не потусторонний. Ни одним усилием творческой воли он не в состоянии остановить происходящее, изменить причинность событий. Но и это бездействие не замысел, не волевое творческое решение. Платонову словно дано знание, что отсроченное или отмененное его волей и в его замысле уже ничего не изменит ни в его судьбе, ни в судьбе всего племени людей.

После превращения, произошедшего с Платоновым, проигрывание вариантов жизни утратило для него как художника смысл, и в этом платоновском глубинном реализме заключалось нечто более значимое: он осознавал себя не просто посвященным в какое-то страшное таинство, но и смирился с присутствием в своей жизни судного дня . На его столе письменном водился чертик — мещанская штамповка фигурки приплясывающего и дразнящегося беса... Ему было видение, о чем написал однажды в письме к жене: явилась темная странная фигура, в которой узнал самого себя ... Вещь на письменном столе или появление потустороннего двойника — это знаки того, что в жизни человека присутствовала и вынуждала себя осознавать высшая гнетущая сила.

Видения платоновской прозы связаны сверхъестественно во времени с тем событием, которое в России произошло под покровом непроглядной тайны: казнь царской семьи с совершением группового детоубийства. Неотступно изображая страшное таинство детской смерти, Платонов воссоздавал действительность казни царственного ребенка. Его собственное неотступное видение умирающего ребенка будто открыло в нем дар ясновидящего и ввело всем существом в круг тех сил и превращений, где он ощущал себя гнетуще и страшно, тенью самого себя . Так ощущает себя Свидетель. Но и казнь, произошедшая в Екатеринбурге, была тенью свершавшегося события . Это детоубийство свидетельствовало о казни Сына Божьего с той новой силой и смыслом, как если бы прошлое, произошедшее на Голгофе, было не исполнением пророчества, а само пророчествовало о будущем новом убийстве. В этот замкнувшийся круг бытия, в мир этой вечности, сотворенной на крови Агнца, и вошел свидетелем некто Андрей, сын Платонов.

Само его отношение к понятию “ революция с этого момента утрачивает всякий смысл. Фразы “ Платонов принял революцию или “ Платонов предал революцию , писавшиеся в биографические сведения новейшего времени или в личное дело писателя рукой соглядатаев-партийцев, были лишь охотой за тенью. Почему же возникает снова и снова эта “ тень Ж Платонов, свидетельствуя и обретая себя подлинного, становился тенью по обе стороны своей подлинности: вот он в ночном мороке видит двойника — ожившую свою тень — в том мире, который ощущает куда более действительным, чем “ революцию , куда ложится от него такая ж по сути тень, только блуждающая с портфелем совслужащего и присутствующая не на тайной вечере, а на литературных проработках да собраниях советских писателей. Одна тень — воплощение действительности апокалипсиса, и она сильнее, чернее, явственней. Другая след его то ли присутствия, то ли отсутствия в “ советской действительности , неприметная и неприветливая для чужих, как замаскированный вход в настоящий, сокровенный мир. В этот мир Платонова входили только творчество да семья . Это было его подлинным. Но в ряду сверхъестественных совпадений самое гнетущее — история смерти Платонова. У него — у отца — был отнят в лагеря ребенок, сын Платон Платонов. Известно, что Шолохов помог Андрею Платоновичу вызволить сына из заключения, уже смертельно больного туберкулезом. Платон умер, но отец перенял от сына туберкулез: болел, как и он, и скончался той же смертью, что и его сын, его ребенок.

Творчество — великая благодать. Но сам Творец, наделяя художников способностью преображать действительность, жестоко защищает от человека необратимостью расплаты цельность и смысл мира как своего творения .

Есть сила гения, пробивающая запретное, недоступное людям, и этот гений, этот Проводник или Поводырь людской в зону роковых превращений, будет за свое знание о ней назначен к точно такой же по своему смыслу расплате: его знание, словно недоимка, станет его же роком — долгом, что взыскан будет отнятой волей к жизни. Платонов воссоздавал действительность новозаветного детоубийства, но свидетелем русской истории как пути на Голгофу с закланием Агнца на ее вершине стал человек не близкий к Богу, а тот, неотвратимо далекий от Него, кто в своем воображении или сознании связал в одно космическое событие физическую смерть Агнца и духовную — Бога. Своими муками на кресте Сын Божий искупает первородный грех, и после, с Его воскрешением из мертвых, людям открывается путь в бессмертную жизнь, в Царствие Небесное. Платонов без всяких сомнений понимал эту библейскую причинность, но всю силу своей духовной веры обратил в отрицание всеискупляющей жертвы, видя в смерти Агнца и смерть Бога, понимая строительство мира на жертвенной крови как апокалиптическое его крушение... Платонов не поверил в воскрешение через смерть. Платонов, осознавая мир как творение и присутствие в нем высших сил, не поверил в отцовство Бога.

Природа, существование, ребенок — священный круг платоновской прозы. Но в этом круге мироздания пусто место Бога. Идея воскрешения погибших, восстания человека из царства мертвых внушена Платонову не верой в Бога, а неверием в Его отцовство над природой и людьми. Воскрешающая сила, по Платонову, любовь, но опять же не к Богу. Это любовь, исступленно не признающая смерти, природное вживание в сотворенное твоей же любовью существо. Платонов говорит, что вечна любовь матери к своему ребенку и не истребима никакой силой. Также понимает он любовь, как вживание души Отца в душу Сына. Рушит эту вечность любви не смерть как таковая, а посыл волевой к смерти. Отец не может послать на смерть, если любит своего Сына, воскрешение же из мертвых невозможно без любви.

Платонов вдохновляется самой идеей воскрешения и верит в ее действи-

тельность, в дарованную после смерти вечную жизнь как в посыл любви. И все это остается накрепко связано в его сознании с неким свершившимся событием, о чем свидетельствовал Платонов-художник. Россия, пропахшая трупами, это не метафора. Трупы усеяли русскую землю: она кормится смертью — и несет смерть засухой, недородом. Природа заражена смертью, существование людей неподлинно, жертва сокрушительна... Воскрешение невозможно без очищения природы и

человечества. Возникает страх, что некому любить: перерождаются природа и человек, исчезая как источники любви. И все творчество Платонова есть преодоление этого страха.

Это многослойный и многотрудный путь от самой первой книги стихов “ Голубая глубина до недописанной драмы “ Ноев ковчег ”. Творчество Платонова движется духовными этапами и свободно по форме. Он драматург и сценарист, сказочник и очеркист, прозаик и поэт, читатель и критик, научный изобретатель и философ. Но во всех своих ипостасях Платонов един, ибо все соединяет и объемлет в себе гений — такая сверхъестественная цельность воли и природного дарования в человеке, что уже не требует творческих поисков той же самой цельности и ведет лишь путем открытий. Приход к определенной художественной форме для гения суть внешнее. К ней ведет его предчувствие открытия . Выбор между жанрами и родами искусства здесь существен только как выбор того или иного способа заявить об открытии. Платонов в “Симфонии разума или в “Мусорном ветре обращается к общей теме, размышлениям о человеческой цивилизации, но ее звучание то громче и обширней, с пафосом философского трактата, то тише и обыденней, с пафосом драматического повествования о судьбе заурядного человека, потому что это открытие для человечества и открытие сокровенного в человеке сообщают общей теме разновеликий пафос .

Платонов писал о смерти. Так как смерть не может быть безлична, то писал о смерти человека, коровы, растения живого существа: что было смертно, то было для него — парадоксально — и живым, одушевленным отцовской любовью или детской слабостью страдания . Платонов заворожен не само─й гнетущей картиной умирания, а смертью как трагическим преображением вещества существования, то есть живого, и все его герои также находятся в этих странных — завороженных, медленных — отношениях со смертью. Духовно он следует этапами смерти, одолевая главные ее состояния для человека: свидетеля чужой смерти; утрачивающего любящего или любимого; расстающегося с родным существом; умирающего в силу естественного прекращения сил или испытывающего суицидную тягу к смерти; идущего на смерть как на воинский подвиг; приговоренного к смерти и ждущего казни; новорожденного на свет в природной мене со смертью... Последнее стало фабулой “Счастливой Москвы ” — эпилогом к великой личной теме.

Толстой и Достоевский таили в себе страх — сомнение перед смертью, лишь давая понять, что место любви к Богу в человеческих сердцах опустело и душа без любви влечется к преступлению, но любовь убита в человеке не чем иным, как испытанием справедливости мира Божьего, по сути — испытанием веры. Эта недосказанность предвосхищала неизбежное появление в России того, кто должен был все досказать. Наступивший век давал своей стихией невиданную свободу новому гению и готов был к откровению о начале апокалипсиса. Из отмеченных избранничеством Платонов выдержал все простые, но и неимоверно тяжкие испытания, которых не прошли двое оставшихся: он не предал самого себя и не зарыл в землю написанного — тот, кому дано было ощущать всю меру страха, оказался не сломлен и не разрушен страхом. Гений же апокалипсиса и должен был преодолеть Страх.

Читая, мы изучаем книги, только если в них заложено некое задание. Каждая книга содержит какое-то знание о жизни, но не каждая содержит в себе задание. Проза Платонова есть главный рассказ о бытии человеческом, однако в ней нет самого библейского задания, так как это рассказ о жизни человеческой без Бога. Это откровение, но весть не о будущем, а уже о начавшемся: о вступлении в действие тех сил, которые обрекают человечество на умирание.

То, что преподается сегодня о Платонове, уводит от истинного знания о нем. Книги Платонова стали учебниками, потому что читателю внушили ложную мысль, что платоновская проза — это сложнейшее эстетическое создание. Так совершается со времени возвращения Платонова обман, или подлог, потому что он никогда не писал для эстетов. Его творчество было обращено именно к простым людям, а слова и мысли так же ясны, просты. Он не создал духовного учения, но взгляд его на человека и на мир как цельность содержит в себе ценнейший нравственный и духовный опыт — философию существования .

У нас верят во что угодно применительно к Андрею Платонову. При грубейших доказательствах готовы верить в Платонова-соцреалиста, при малейшей игре ума и воображения готовы поверить в Платонова-сюрреалиста и этими суевериями утоляют свою скудную жажду верить. Между тем великая картина платоновской прозы — это не копия с реальности тех самых лет, а явленная действительность будущих событий. Это то, что можно назвать “ фантастикой , если не верить в единство всех бывших и будущих событий. Платонов создал новый духовный простор там, где все было бы без него кромешно спрессовано смертью и ощущением конца. Он исповедовал любовь и как последнее спасение — воскрешающую любовь к смертным. Не к мертвецу, а к тому ребенку, которым предстает перед смертью каждый человек. Преданность этой любви и этому сознанию в Платонове была такова, что, если бы Бог был смертен, именно тогда он бы ощутил Его живым — и уверовал бы в Него, и возлюбил. И это страстное подлинное отрицание Бога более всего свидетельствует о религиозности Платонова и об искреннем осознании им Бога как вечности, против которой он восставал.

Но читательская любовь, воскрешая писателя из мертвых, являет собой свершившийся суд. Богом ниспосланная, любовь и есть отсвет высшего суда: она вложена в людские сердца знамением о том, что свершилось после смерти. Творец всего сущего на Земле так вот воскрешает творцов — как сущее. Воскрешает любовью. Понять же Платонова — значит и понять слепость, поспешность поэтической строки, ставшей у нас вездесущей: “ Они любить умеют только мертвых... ” Обращенное к России и к русскому народу — но не к Богу — это звучало и звучит то с презрением, то с искренней болью, и никто отчего-то не отдает себе отчета, что воскрешаю-

щая именно эта любовь, “ любовь к мертвым ”. Мы любим Пушкина. Мы любим Толстого... Мы любим Платонова.

Январь, 2000 год



Версия для печати