Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2000, 5

Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка

Свободное сочинение на свободную тему. Окончание.

Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка...

Владимир КАЧАН

СВОБОДНОЕ СОЧИНЕНИЕ НА СВОБОДНУЮ ТЕМУ

  • Райтер–Задорнов . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1
  • Москва. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2
  • Бело–розовая пастила для Леонида Филатова . . . . . . . . 3
  • Каин . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 4
  • Однокурсники. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5
  • Нина . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .6
  • Пушкин. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7
  • Ренат . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8
  • И в последний раз о песнях и причинах их появления. . . . 9
  • “20 лет спустя”. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .10




  • Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка...

    Райтер–Задорнов

    Настоящая фамилия Михаила Задорнова — Райтер....

    Ну–ну, расслабьтесь, господа сионисты и, наоборот, антисемиты: это всего лишь шутка, имеющая, однако, реальную жизненную почву.

    Однажды на съемках одной ТВ–передачи о книгах, которая осуществлялась почему–то в ресторане, к Задорнову подошла хозяйка этого заведения, крутая дама лет сорока — шестидесяти, улыбнулась, сверкая всем золотом своих зубов, и попросила автограф. У Михаила ничего не было с собой, кроме визитной карточки, отпечатанной с одной стороны на английском языке. На этой стороне он и расписался .

    — А что тут написано? — спросила крутая дама, желая хоть ненадолго продлить знакомство с кумиром своих телегрез.

    — А–а, тут по–английски, — рассеянно глядя по сторонам, сказал Михаил.

    — А что по–английски? — кокетливо брякнула золотой (опять же) цепью дама.

    — Ну... Задорнов, райтер...

    Дама оцепенела.

    — Как Райтер? — потрясенно прошептала она.

    — Вот так. Райтер. Писатель, значит.

    — Я понимаю, что писатель. Кто ж не знает, что вы писатель. Но простите... ваша настоящая фамилия — Райтер? — Тут она совсем перешла на шепот, вероятно, чувствуя себя сейчас резидентом, напавшим случайно на важную государственную тайну. Она округлившимися глазами таращилась на Задорнова, а затем, быстро оглянувшись, напряженно и тревожно спросила:

    — Вы еврей?..

    — Да нет же, — терпеливо объяснял тот, — “ райтер ” по–английски — писатель. Вот тут так и написано: “Zadornov. Writer”.

    Но дама, распираемая изнутри сенсацией, понимать не желала. “ Шо, я не понимаю? — сияло на ее счастливом лице. — Мы ж свои люди. Задорнов — это для конспирации, а Райтер — это настоящее ”.

    — Так вы не еврей? — уточнила она с лукавством, означавшим, что, мол, меня вы можете не стесняться, говорите, что вы эскимос, я поверю.

    Задорнов уже начинал злиться, и она это увидела.

    — А выглядите вы все равно хорошо, — сказала она и отошла.

    Михаил только руками развел. “Никогда наша страна не оскудеет идиотами ”,— вспомнили мы тогда фразу Александра Иванова, ведущего телепередачи “ Вокруг смеха ” , с которой началась задорновская слава. Наши идиоты и их идиотства — питательная среда для всех писателей–сатириков, и Задорнов тут не исключение. Но он умеет все эти идиотства подмечать и выявлять так, как мало кто умеет, поэтому его слава заслужена и персонифицирована: его интонации, его сарказм ни с чем не спутаешь. Как никто он умеет сделать из политика болвана (впрочем, и наоборот тоже); и совсем не случайно его слава достигла апогея именно в тот момент, когда наша знаменитая перестройка достигла, в свою очередь, абсурда. Он этот абсурд угадал чуть раньше, чем тот фактически состоялся . Это, кстати, у него часто бывает. “Прогноз ” Задорнова часто сбывается, и это даже несколько страшновато. А в пик абсурда перестройки он увенчал его, как елку верхушкой, своим поздравлением с Новым годом всего постсоветского народа. В полночь. Вместо президента. По телевизору и радио, под бой кремлевских курантов.

    — Страна дошла, — шутил он тогда, — сатирик вместо президента.

    Однако не дошла. Все доходит и доходит... Причем веками . И это — неисчерпаемый источник вдохновения нашего героя .

    Вообще президентам от него достается сильно: и старым, и новым, и, по–моему, даже будущим; причем тогда, когда это вроде как нельзя и, уж во всяком случае, опасно.

    Это потом редко кто не пинал М . С . Горбачева, не понимая, что служит живой иллюстрацией к басне Крылова о поверженном льве и об осле, который с наслаждением вчерашнего раба его лягает. Однако, пока он был не повержен, пародисты и сатирики язвили и пародировали только по своим кухням, а Задорнов уже делал это на огромных концертных площадках, о чем, наверное, жалеет сейчас, ибо Михаил Сергеевич выглядит сегодня рафинированным интеллигентом по сравнению с некоторыми действующими императорами политики и экономики. Ну что же, над ними он смеется сейчас, и опять, как правило, начинает это первым, а все остальные собратья по цеху уже потом легко скользят по проторенной им, Задорновым, лыжне. В нем есть и отвага, и злость.

    Мне известны все раздражения и недовольства по его поводу со стороны некоторых патриотов “ чистого ” искусства и литературы. Я слышал от них, что он, мол, работает на потребу публике, что временами опускается до пошлости и т. д. и т. п. У меня только одно возражение: эта “ публика ” составляет сейчас 99% населения, и надо это признать, успокоиться и перестать кичиться тем, что ты наслаждаешься музыкой Шнитке и перечитываешь ночами Шопенгауэра. И для этих 99% кто–то должен что–то делать. Правда, тут есть нюанс...

    Если уж ты заставил слушать себя всю эту публику всеми средствами, имеющимися в твоем распоряжении, даже животным хохотом над сомнительными шутками, дальше ты не имеешь права не делать хотя бы попыток лечения их вкуса и нравственности; не имеешь права продолжать кормить их только тем эстрадным попкорном, к которому они уже привыкли и глотают не разжевывая .

    Так вот, Задорнов эти попытки делает. В каждом его концерте есть два–три момента, когда он всех подводит к зеркалу и заставляет посмотреть на себя если не с отвращением, то с испугом. Можно винить все и всех вокруг, но это путь тупиковый. Надо учиться спрашивать с себя . И он эту простую, но крайне важную мысль старается постоянно внушить залу, который с изумительным даже для русского человека мазохизмом ржет над тем, что он глуп, жаден, необразован и бессовестен. Что вы думаете, Задорнов не знает, где он заигрывает с залом? Знает, уверяю вас, он ведь дома Толстого читает, а не Маринину, но он большой хитрец и хорошо понимает, что с этой публикой разговаривать на санскрите бессмысленно; им надо по–русски и так, чтобы они хоть что–нибудь поняли.

    Кроме того... Внимание! Сейчас я открою вам одну страшную тайну, но это будет строго между нами: Задорнов сентиментален. Только тайной склонностью к сантименту можно объяснить ту самую встречу с одноклассниками, которую он организовал. А весь его цинизм — это не только отрезвляющий душ для лоха, но и горькая, проверенная опытом убежденность в том, что патриотический пафос наших руководителей, бесконечные вскрики о том, что надо в очередной раз спасать Россию, — блеф и прикрытие. Задорнов знает, что спасать надо себя, каждому, персонально; он знает и не понаслышке, что всякая большая политика — это как раз и есть настоящий, беспредельный цинизм; а его личный цинизм заключается в единственном правиле, которым он руководствуется и которое его никогда не подводило. Что бы ни произошло вокруг, Задорнов ищет ответ на простой вопрос: где бабки? У кого и в чем денежный интерес, кто в результате хапнет: войны ли это в Чечне или Югославии, финансовый ли кризис или смена правительства — Задорнов задает себе вопрос: “Кому выгодно? кто хапнет? ” — и, как правило, находит на него ответ. При этом мало кому известно, что у Задорнова есть простые и совсем невеселые рассказы о нашей жизни, не содержащие ни одной эстрадной репризы, и что они до сих пор мирно лежат в ящике его письменного стола. Читает со сцены он совсем другое, популярность зарабатывает совсем другим и побаивается, что вдруг кто–то обнаружит его добрым и нежным. Если это кто–то из близких и заметит, он смущается и быстро меняет тон или переводит разговор в совершенно другое русло. Нежность и цинизм, лирика и холодная жесткость, сонет и фельетон, красный перец с тортом, Онегин и Ленский в одном лице — вот двуликий портрет Задорнова.

    Его телевизионный образ и лирическая суть однажды комично столкнулись на Пасху несколько лет тому назад. “Пойдем на Крестный ход ”,— однажды предложил он, и мы пошли. Семьями. Пошли к храму в центре, на улице Неждановой. Когда подошли, у него тут же родилась первая фраза юмористического рассказа: “На Крестный ход собралась вся тусовка ”. И действительно, кого там только не было, кто только не почтил своим присутствием воскрешение Спасителя ! Народу было — тьма!

    Религия в тот год входила в моду. Наши новые предприниматели стали регулярно посещать церкви. Не только в праздники, но и в будни. С охапками самых толстых и дорогих свечей они метались от иконы к иконе и перекрикивались между собой, как на базаре, внося в почтительную и интимную тишину храма чужое и непривычное. Черные кожаные куртки и спортивные штаны были для них почти униформой.

    — Эй, Руслан, Руслан! — кричала из–под алтаря одна кожаная куртка другой. — Где ему–то поставить?

    — Чего поставить? — громко отвечал Руслан, подтягивая спортивные штаны у иконы Божьей Матери.

    — Да, свечи, ё... твою мать. Извините. — Последнее — то ли иконе, то ли людям вокруг.

    — Щас узнаем! Командир, — это уже проходящему мимо человеку в рясе, — командир, где, это самое, ну, поставить?

    — Кому? — кротко улыбается священник.

    — Ну кому–кому. Самому!

    — Спасителю? — догадывается тот.

    — Во–во, ему!

    Священник показывает, и они водружают куда надо свои толстые свечи, гася и выбрасывая маленькие, которые им мешают, и даже их свечи кажутся какими–то наглыми и беспардонными. Продает же церковь свечи и за три рубля, и за пятьдесят рублей, хотя перед Богом все равны. Но кожаная братва об этом равенстве не знает, они думают, что если Ему поставить самые дорогие свечи, то Он это оценит и простит то, что им там надо простить. Хотя они не прощения просят, они просят другое — успеха в своих делах, относясь к Богу, как к таможне, с которой всегда можно договориться .

    Да, посетить церковь тогда стало так же жизненно важно, как демонстрацию новой зимней коллекции Валентина Юдашкина, а еще лучше — посетить престижную церковь, в которой появляются первые лица страны вместе с патриархом. Надо было не святиться в церкви, а светиться, засвечиваться, чтобы тебя там все видели время от времени. И похоже, что всю эту фантасмагорию, всю эту пародию на самое себя наша сегодняшняя церковь заслужила, да и мы, конечно, вместе с ней. Поэтому и мелкое событие перед не самым, но все–таки вполне престижным храмом на улице Неждановой обрело черты пародийности, тем более что центральной фигурой этого события был Михаил Задорнов.

    Итак, мы стоим в центре действительно тусовки. И Юдашкин, с которым наш герой знаком, — тут же. А рядом стоят, видимо, несколько его моделей в длинных платьях “ от купюр ” (эту полную изящества оговорку я придумал специально для вас). Вся прилегающая к церкви территория забита “ мерседесами ”, “ ауди ”, “ вольво ” и прочими средствами передвижения наших бизнесменов. Сами они, разумеется, тоже тут. И телохранители их, а как же! У всех сотовые телефоны, кое–кто по ним разговаривает: праздник праздником, но и дела не стоят: пропустишь пару звонков сегодня — завтра пропустишь пару миллионов,

    уйдут в другие руки. Поэтому жизнь кипит!

    А Крестный ход между тем начался . В шествии вокруг церкви, со свечами в руках узнаваемые лица известных актеров, политических обозревателей центрального ТВ и даже членов Государственной Думы. Они приветливо здороваются со всеми, кого узнают в толпе, как и на любом светском приеме. И только льющийся сверху перезвон колоколов напоминает о том, чей все–таки сегодня день.

    Возле нашей группы топчется уже довольно долго пожилой нищий, совсем пьяный. Задорнов достает бумажник и вынимает оттуда пятьдесят тысяч — самая крупная купюра в то время . Быстро сует ее нищему и говорит: “На. Ну все. Иди, иди ”. Без брезгливости, а я бы даже сказал, с этакой суровой жалостью Салтыкова–Щедрина нашего времени. Нищий не уходит, держит бумажку обеими руками, догадываясь, что это много, и еще не веря своему счастью. “ Ну иди, давай, иди, — опять повторяет Миша. — Больше нету. Иди ”. Да какой там — больше! Нищий глядит на купюру и различает на ней цифры. Ясно, что никто и никогда ему столько не подавал, и он, потрясенный, начинает медленно поднимать глаза от банкноты к лицу подавшего, чтобы посмотреть, что за благодетель такой отыскался и тут... узнает. Задорнова в это время по телевизору — столько, что если он, телевизор, у нищего есть, то не узнать сейчас сатирика, даже будучи пьяным в хлам, невозможно. А телевизор у нищего, выходит, был. И он вдруг падает на колени перед Михаилом, крича на всю площадь: “Спаситель ты мой! Артист знаменитый! ” И его крик, его слова неудобны и почти оскорбительны, хотя он хотел как лучше, это были самые высокие слова, которые он знал. Но обозвать писателя ничтожным именем “ артист ” — неправильно и неудачно, это во–первых. А во–вторых, кричать в апогее Пасхи слово “ спаситель ” и адресовать его не виновнику торжества — это уж и вовсе не прилично. Но нищий не унимается . “Какое счастье, — кричит, — что такой человек... заметил меня... помог! Да я своим детям по гроб буду рассказывать! ” и т. д., и т. д.

    Задорнов совсем смущен и к тому же видит мою реакцию на все это дело, а какая у меня еще может быть реакция , я, понятное дело, хохочу, закрыв лицо руками. А нищий тем временем ловит руку Задорнова с целью поцеловать. Миша отдергивает руку, краснеет и злится . Вот тут его цинизма не хватает, чтобы довести всю ситуацию до привычного ему абсурда. Если бы он спокойно дал нищему поцеловать свою руку, а затем осенил его крестным знамением, образовалась бы вообще законченная картина “ Явление Задорнова народу ” и вполне логично финальным штрихом завершила бы всю эту карикатурную бесовщину. Вот уж воистину ни одно доброе дело не остается безнаказанным...

    Однако его порыв сделать очередное маленькое добро, а затем явное смущение, даже с временной потерей чувства юмора, от изъявления такой страстной благодарности — это скрытая от телевизионных камер и, может быть, даже лучшая часть его натуры. Лучшая, потому что стыд или порыв к добру — качества, которые сам Спаситель, надо думать, не осудил бы. А уж ничтожное расстояние между высоким и смешным у нашего паранормального населения Он, вероятно, уже давно заметил. У нас больше всех денег на открытии Храма

    Христа Спасителя собрал, говорят, один наглый, но остроумный нищий, который повесил на грудь табличку: “Жертвуйте на восстановление... бассейна “ Москва ””.

    Но вернемся ненадолго в Ригу.

    Парк, о котором я вам рассказывал, парк, казавшийся в детстве целым миром, можно обойти за пятнадцать минут. После Москвы все кажется таким маленьким. И Рига такая декоративно–маленькая ... Но по–прежнему красивая . “Skaista”. Скайста — напишу–ка я русскими буквами... Юрмала — тоже “ скайста ”. Там была (да и есть) правительственная дача в Лиелупе, где мы часто играли в настольный теннис. Дача Я . Э . Калнберзиня . Она, конечно, была потом отобрана для нужд латышских демократов. Ян Эдуардович был председателем Президиума Верховного Совета Латвии и отцом Мишиной жены Велты. Дача полагалась ему по рангу, но только пока работает и еще некоторое время, пока на пенсии. Вопиющая честность старого большевика не позволяла ему совершить хотя бы попытку сделать эту дачу своим владением. И сегодня с точки зрения равных ему правительственных чиновников он бы считался простым архаичным дураком, рудиментом проклятого коммунистического режима. Тем не менее честность и нежелание делать себе хорошо за счет государства выгодно отличали Яна Эдуардовича от его сегодняшних коллег.

    В этом вроде как–то даже стыдно признаваться сегодня, но большинство тех, о ком тут рассказано, — люди с идеалами. В цене у них были вовсе не деньги, а ум, талант и — прямо неудобно — сердечность... Ну а еще, конечно, чувство юмора. Да и как иначе, если учителем наших персонажей была вовсе не жизнь, а лучшие образцы литературы.

    Вот, например, Леонид Филатов переезжает на новую квартиру. Основной и самой тяжелой проблемой переезда оказываются книги и книжные полки. Но когда я прихожу к нему, полки уже установлены и книги — на местах. Они занимают всю прихожую — от пола до потолка, и так высоко, что без стремянки не доберешься . Филатов, встретив меня в прихожей, с законной гордостью библиофила показывает на полки и говорит: “Видишь, вот сколько собрал. — Потом, помолчав, добавляет: — Гордость идиота... Кому это теперь надо, кто это все прочтет?.. ”

    И все же — кому надо, тот и прочтет! Сейчас многие из тех, “ кому надо ” , кто не потерял охоту читать, — за бортом нашей сегодняшней жизни, боевой и кипучей, однако, кто знает, может, и не они, а именно эта наша кипучая жизнь окажется когда–нибудь за бортом.

    А сейчас что, сейчас нормально... В рынок пошли... А с идеалами на рынке вообще делать нечего! Для идеалистов нормальные рыночные отношения (кинуть, подставить и т. д.) невозможны! Они рыночные отношения не признают, им, видите ли, человеческие подавай!

    И смотрит такой идеалист на чужие “ походы в рынок ” с грустью и усмешкой, оценивая их совершенно неправильно: не с практической, а, как бы это точнее выразиться, с художественной точки зрения . Потому, вероятно, что некоторые такие “ походы ” и наглы, и наивны одновременно и представляют для читавшего человека интересную и удивительную художественную ценность.

    Вот, например, на остановке троллейбуса — рекламный щит. На нем: “Beck’s — официальный спонсор Нового года! ” Но ведь так же можно объявить себя спонсором первого снега или наступления весны! Ты что, Beck ’ s, се–

    рьезно думаешь, что Новый год без тебя не начнется или весна не наступит, если ты ее не спонсируешь? Это читающий идеалист так подумает. А нормальный человек будет благодарен фирме за то, что Новый год с ее помощью все–таки состоялся, запомнит это и купит ее пиво.

    А вот мелкий рыночник торгует на Пушкинской площади двухтомником Чаадаева. Недорого, кстати... Ну, образованный идеалист какой–нибудь наскребет денег, купит и пойдет себе... читать. А для прочих — реклама. Их надо привлечь как–то. Поэтому рядом с двухтомником — табличка. На ней продавец от руки написал: “Книги Чаадаева — лучшего друга Пушкина ”. ( “Ну лучшего ли? ” — это еще вопрос, думает “ больно умный ” интеллигент, но он уже купил и

    ушел, а остальные, может, слышали про Пушкина и купят из уважения к нему. Вон и памятник рядом.) И наконец для тех, кто еще сомневается, последнее: “Из жизни гусар и женщин ”. Ну как тут не смотреть с “ художественной ” точки зрения ?! А если еще представить себе лицо купившегося на эту рекламу человека, который пришел домой и стал читать Чаадаева в надежде отыскать там что–нибудь “ из жизни гусар и женщин ”... И как он будет это читать! И какое разочарование его ждет! И какую лютую злобу он испытает к надувшему его торговцу. Да что вы! Это уж совсем очаровательно! Это может быть отдельным художественным (опять–таки) произведением!

    Общая же картина нашего рынка такова (она тоже не придумана, а увидена): старик–нищий роется в мусорном баке в надежде найти там что–нибудь полезное для себя . И когда находит, складывает все в яркую красную сумку с надписью “Winston”...

    А вот если сам “ интеллигент ” делает попытку войти в рынок вместе с другими, это выглядит так по–детски, что даже трогательно.

    “Никто из нас не Карамзин. А был ли он, а было ль это — пруды и девушки вблизи и благосклонные поэты? ” — так заканчивается стихотворение

    Г . Шпаликова, которое я вспоминаю, посетив Петербург. В очередной раз ритуальный обряд — поездка в Павловск, Царское Село, лицей...

    Там, в Павловске, каждое лето на берегу пруда играл тихий такой квартет еврейских музыкантов. Очки, смычки, пюпитры с нотами, черные смокинги, Брамс, Шопен, Моцарт, Вивальди... Самое легкомысленное, что они тут играли, — Штраус.

    И в этот приезд я снова их увидел. Те же лица, но отчего–то в красных уланских или гусарских, не знаю, костюмах. Высокие, воинственные кивера топорщились над печальными еврейскими носами, над очкастыми физиономиями. Кто их обрядил так по пути в рынок?.. Это выглядело глупо и почти страшно, как выглядел бы, допустим, Шамиль Басаев в балетной пачке. Тот же состав: трое скрипачей и один виолончелист. Только играют теперь “ Хэлло, Долли ” и что–то из репертуара “ Битлз ”. Даже не Хренникова из фильма “Гусарская баллада ” , что еще хоть как–нибудь оправдывало бы их наряд, а именно репертуар поп–группы; они и впрямь сейчас группа, только почему в киверах, почему на скрипках и виолончели? Вся эклектичная смесь, видимо, для считанных иностранцев, которые здесь прогуливаются и, может быть, кинут в кивер пару долларов, если повезет... Грустно, девушки... Да и впрямь, были ли пруды, девушки и поэты — будто и не было вовсе, так... почудилось. Так что попытки ходить в наш рынок на академических ножках классики пока действительно наивны и нелепы.

    Скорее это получается у других, кого идеалы, так мягко скажем, не обременяют. У наших соседей по даче была коза по имени Роза. Наши соседи — весьма состоятельные люди, и, что самое главное, они горой за демократию: первыми вывесили над своей дачей в августе 1991 года трехцветный флаг и ринулись на своих джипах в Москву защищать ее, демократию то есть. Им было что защищать, наверное, а кроме того, тогда все верили в силу реформ. Но я о другом. Я о козе Розе. Они ее пасли, очень ласково с ней обращались, называли Розочкой и по всему считали ее чуть ли не членом семьи. А Роза, в свою очередь, любила их, вела себя, как очень умная собака, понимала команды, интонации и, кажется, начинала даже понимать человеческую речь. Не забывала она и выполнять свои основные функции, то есть поить всю семью молоком. Все, короче, были друг другом довольны. В то самое лето, лето обретения нами с вами свободы, мы приехали на дачу позднее обычного, устроились, распаковались и первой, кого увидели, была наша соседка, худая, ласковая дама в кофте не по размеру, с желтыми зубами и в старомодных очках. Именно она чаще всего пасла козу, и часто на нашем участке, потому что нашу траву Роза предпочитала всем прочим. А что, жалко, что ли? Мы к Розе тоже привыкли. Но тут мы что–то козу не узнаем. Да и называет ее соседка другим именем.

    — А где же Роза? — спрашиваем.

    И соседка радостно так говорит и при этом нежно гладит вторую козу:

    — А Розочку мы съели. И ее, и козленочка ее.

    Таким тоном люди обычно сообщают о рождении ребенка, с оттенком гордости за сообщаемый рост и вес. Вот, мол, как у нас в семье все ладно, разумно и правильно. Розочка молоко давать перестала, но мы ее употребили с пользой. Ушла из жизни она недаром. Видите, как все у нас хорошо. И следующую козу все гладит, гладит ласково...

    Или другая такая же ласковая дама, обсуждавшая с подругой, давать ли ей маме в долг деньги под проценты, и если да, то под какие. Какие идеалы, Бог с вами! Они с ними давно разобрались. Вот они–то как раз с легкостью и без всякого напряжения вошли в рынок, это оказалось их стихией. Что же касается моих друзей, то им просто повезло, что, несмотря на зыбкую, нетвердую, нематериалистическую почву, на которой они выросли, они стали теми, кем стали. Впрочем, сила их характера тоже сыграла свою роль. Но поэтическая основа и даже романтизм с идеализмом — все осталось при них. Каждый шел своей дорогой, у всех своя судьба, но, что бы они сегодня ни делали, что бы ни говорили миру — кто рассказом, кто стихами, кто музыкой, — ясно, что корни сказанного или спетого — из одного дерева, которое росло тогда то ли в Ашхабаде, то ли в Риге, то ли в маленьком палисаднике перед Щукинским училищем. Легкомысленный ветерок нашей юности шелестел листьями этого дерева. Тогда... Давно... Но гляньте, оно и теперь стоит. Деревья живут дольше людей...

    Ну, а теперь — вновь на ту дачу, где мы с Задорновым часто проводили летние каникулы. Дача была как дача, к слову сказать, обычный дом с верандой; из охраны — один милиционер, ослабевший от скуки и спокойной жизни, и жило там много народу (у Яна Эдуардовича четыре дочери), кое–кто с семьями, так что на всех комнат едва хватало. Рядом с газпромовским коттеджем — просто собачья конура, а не дача. А несколько в стороне — столовая, с отдельным входом. И вот в ней как–то раз один из зятьев Яна Эдуардовича, Гриша, принимал цыган. Это были не простые цыгане, забредшие табором на правительственную дачу погадать, это был не кто иной, как Николай Сличенко с женой Томилой и дочерью, а также Рада и Коля Волшаниновы тоже с дочерью и гитарой. Надо сказать, что Гриша был большой меломан и коллекционер приехавших в Ригу знаменитостей. Почти все рано или поздно попадали к Грише в гости, а уж там их записывали на магнитофон и просили писать дружеские автографы, из которых бы–

    ло ясно, что Гриша для них не просто случайный знакомый, а близкий человек. На Гришину магнитофонную ленту и я попал когда–то. Авансом. Гриша рассчитывал, наверное, что и я стану когда–нибудь знаменит, а эксклюзивные, так сказать, записи этого исполнителя у него уже есть. Причем записи, доказывающие теплые, тесные, дружеские отношения, где исполнитель поет не только их с Филатовым первые произведения, но и, будучи не совсем трезвым, матерные частушки, которые в то время собирал. Думаю, что у Гриши есть даже те песни, которые я забыл напрочь. Визит Сличенко и Волшаниновых в столицу Латвии просто–таки не мог пройти мимо Гриши, и правительственная столовая в тот памятный день стала местом уникального цыганского застолья . Впрочем, для самого Сличенко эта правительственная столовая в какой–то Латвии была пустяком. Леонид Ильич Брежнев и его дочь питали особую слабость к цыганскому пению, особенно в неформальной обстановке, и им, разумеется, трудно было отказать, когда они об этом просили. Поэтому для Сличенко это был обычный обед в обычных гостях. Для Волшаниновых — тоже. Для всех же прочих — событие. Гриша гордо поглядывал вокруг: не кто–нибудь, а он нашел, пробился, пригласил и привез Сличенко с Волшаниновыми; и не когда–нибудь, а, что называется, в зените славы. Жена Николая Томила сидела рядом с мужем и томила всех своей красотой (каламбур сам напрашивался, вы же понимаете).

    И вот все на месте, обед начался . Стандартная обеденная программа состояла из водки с бальзамом, закусок, первого, второго, чая или кофе и сладкого. Пошла водка с бальзамом и многочисленные закуски, и до центральной части обед не дошел, потому что после третьей, кажется, рюмки Сличенко спросил: а есть ли тут гитара? В вопросе содержалась доля необходимого протокольного кокетства, ибо даже козе было ясно, что пригласить этого человека и не запастись гитарой, так, на всякий случай, мог разве что самый глупый в мире козел, коим Гриша, безусловно, не был. Он нашел в городе самую раритетную семиструнку, так как знал, что гости играют на семи, и припрятал ее в задней комнате. Кроме того, Сличенко видел, что Коля Волшанинов пришел со своей гитарой, поэтому кокетство вопроса: а нет ли здесь случайно гитары? — было действительно протокольным.

    С Волшаниновыми, кстати, я был знаком еще до этого эпизода, и как–то само собой мы перешли на “ ты ” чуть ли не в первые минуты знакомства. Более того, и Сличенко я звал Николаем Алексеевичем только в первый день. Теперь, если я его встречаю случайно где–нибудь, я называю его Колей и обращаюсь на “ ты ” , испытывая при этом остатки удивления: как же это так я тогда посмел, с человеком значительно старше, перед которым я почти преклонялся ? Потом я понял одну интересную вещь: очень многие люди, вступившие в возраст, когда их начинают называть по имени–отчеству, только делают вид, что им нравится эта дань уважения . На самом–то деле нравится другое: если молодой человек случайно (или не случайно) назовет на “ ты ” и по имени. Он для виду может, конечно, даже возмутиться, но внутренне будет доволен, поскольку этот акт фамильярности продлевает иллюзию его молодости и делает его равным с молодыми людьми, делает все возможным. И когда какая–нибудь студентка второго–третьего курса вдруг “ случайно ” называет педагога на “ ты ” и потом, зардевшись, извиняется, всем известно, чем такое часто заканчивается, как ведет себя дальше она и втайне польщенный педагог. Так что, молодые люди, смело переходите на “ ты ” со старшими. Это будет хорошо и даже иногда интересно. И у собравшихся тогда классиков жанра я был младшим, но равным. И мне, помню, это было жутко приятно.

    Итак, Коля Сличенко попросил гитару, и она была вынесена ему, как хрустальная ваза. Он оценил ее, как достойный его таланта инструмент, и начал настраивать, вернее, подстраиваться под волшаниновскую гитару, чтобы уж потом все было красиво и без изъяна! Настроились. “Давайте–ка выпьем перед песней ”,— предложил кто–то, кажется, сам Сличенко. Выпили. И запели... Боже милосердный, как это было! Ничего подобного этому я не слышал ни до, ни после. Они пели русские и цыганские романсы, многие были уже знакомы по пластинкам и ТВ, но чтобы так! — никогда. Во–первых, близко, и потому будто лично тебе, во–вторых, их никто не просил, хотя и надеялись, они сами захотели: хорошо им стало, и песня была естественным продолжением этого “ хорошо ”. От души и для души, и вдруг стало ясно, что твоя душа обречена, вдруг стало понятно, как ее можно продать за это пение. Прости, Господи, за это святотатство, но я лишь пытаюсь описать то состояние восторженного транса, в которое они погрузили нас тогда. Состояние, в котором можно все пропить, прогулять последнее, заложить душу и погибнуть в первобытной истоме, лишь бы оно длилось и длилось. Будто кровь остановилась, руки оцепенели, ноги никуда не идут, позвоночник превратился в ледяной столб, и только душа твоя бедная мечется птичкой по всему телу и ищет выхода, чтобы улететь вместе с этими звуками. Да, не зря сами цыгане считают Сличенко первым среди них. Каждый из них знает, как петь, какие звуки из гитары извлечь, чтобы распять душу песней. Но Сличенко и среди них вне конкуренции. Он — отдельно. Вот он поет: “Только раз бывают в жизни встречи ” — и тянет верхнюю ноту долго–долго, и голос его в столовой несется как над степью, над кибитками, над притихшим ковылем и уносится ввысь легко и звеняще, а ты лишь следишь за его полетом, сжавшись в кресле и опасаясь только, как бы сердце не остановилось, а оно уже остановилось и ждет, когда голос вернется и продолжит лить в него завораживающие звуки. И оно неровно и часто застучит снова, а Коля, вернувшись из–за облаков, вдруг продолжит шепотом: “Только раз судьбою... ” — и перед словом “ рвется” неожиданно замолчит, и будет молчать секунд пять, и эта пауза тоже будет петь, потому что мы видим: он сейчас живет этими простейшими словами, мы видим, как фатальная неизбежность, рок, цыганское гадание, предсказание судьбы заставляют его смириться и бессильно опустить руки. Он играет и поет нам эту паузу, в которой переживает то, что не спето и чего в словах этого романса просто нет, он играет и поет гораздо больше, чем там написано. Он произносит еле слышно: “Рвется нить ”. Брови домиком, его замшевые глаза полны страданием и вот–вот заплачут — но нет! — в них разгорается огонек надежды и удали — ведь только раз живем! И Коля заканчивает фортиссимо: “Только раз в холодный зимний вечер мне так хочется любить ”.

    Тут обязаны были бы быть овации, но как–то неловко, нас мало, и даже аплодисменты сейчас неуместны, поэтому лишь потрясенное молчание, которое лучше всяких оваций является высшим баллом певцу за его полет над нами и всем прочим “ земным ”.

    Только сам Сличенко способен прервать молчание, имеет право на первый звук, и он разряжает обстановку, весело предлагая всем опять выпить. Выпивают, и продолжается сеанс одновременной игры песенного гроссмейстера на струнах всех нервных систем здесь собравшихся . А потом они начинают петь втроем, в три голоса, причем так, будто всю жизнь репетировали, хотя по репликам, которыми Коля и Рада Волшаниновы и Сличенко обмениваются между собой, можно догадаться, что это импровизация, что они это делают впервые. А уж потом Коля Волшанинов вообще добивает меня тем, что начинает петь что–то из наших с Филатовым сочинений, кажется , “Полицая” . Он, конечно, всех слов не помнит, и тогда я включаюсь и пою вместе с ним под его аккомпанемент.

    Что для них самих это было? Вернемся на минуту к вопросу “ зачем? ”. Зачем пишу это, зачем вам рассказываю, зачем? Разберемся . А зачем они пели тогда? Чего это они решили спеть вдруг? Ради чего? Ради успеха? У нас?! Кто мы им? Они хотели произвести впечатление на эту более чем скромную аудиторию? Ах, бросьте! Сличенко тогда производил такое впечатление даже на искушенную Азнавуром и Эдит Пиаф парижскую публику, что его, рассказывают, обезумевшие от восторга парижане тащили на руках от “Олимпии ” до Триумфальной арки. Им тогда заслушивались все и млели от него все. Так что же? А захотелось! Для него и для Волшаниновых петь — это то же самое, что ходить, дышать, любить. Не только работа, за которую получают деньги, поэтому, мол, в компании не буду, как в описанном случае с Высоцким и даже, чего там далеко ходить, — со мной. А в первую очередь — их естество. Ну захотелось Сличенко спеть бесплатно, и он запел, как, может быть, и не пел никогда в жизни. И нам повезло это услышать . Ему захотелось вдохнуть воздух и выдохнуть музыку. Вы скажете: ну так любой может захотеть. Да Бога ради! Это ведь гораздо лучше, чем бить друг другу морду. Поэтому пойте, рисуйте, пишите, господа дилетанты! Вас от этого не убудет, напротив, вы станете лучше, тоньше, красивее и интереснее. Вы будете даже трогательны в своих порывах иногда. В Москве живет, например, один автор песен, который вычислил, что песенные ниши практически заняты: о любви пишут все кому не лень, игривые глупые шлягеры — тоже, а патриотические песни сейчас почти смешны. Поэтому он задумался: какую неизведанную тропу можно теперь открыть? Подумал, подумал — и решил. Он выпустил сборник своих песен под общим названием “Песни десантников и цыган ”. Что в его представлении объединяет эти две столь разные группы людей? Наверное, небесный простор, удалая вольница, и вообще все удалое и роковое, и, разумеется, общая готовность рвануть на себе рубаху или, с другой стороны, тельняшку. Не знаю. Честно скажу, не читал, поэтому даже процитировать не могу, но сам замысел меня умиляет. Ну а если кто–то пишет, поет и т. д. действительно хорошо, то ведь его обязательно будут слушать, хоть десять человек, но будут, и станут радоваться вместе с ним.

    В общем, спасибо, Коля, за тот день, за тот вечер. Мы увиделись с тобой на последнем юбилее Юрия Никулина в ТВ–клубе “Белый попугай ” и, оказывается, приготовили оба поздравления на мотив “ Эх, раз, еще раз ” : ты — вполне логично, я — под твоим многолетним влиянием. Мы спели. Я старался, как мог, под Сличенко, а ты — под себя, только того, двадцатилетней давности... А до этого встретились возле раздевалки в поликлинике Союза театральных деятелей.

    — Как живешь? — спросил ты.

    — Вот так, — показал я рукой на лечебное пространство вокруг себя .

    — Анализы? — улыбнулся ты.

    — Анализы, — улыбнулся я .

    И не о чем было говорить в тот момент. Давай сфотографируемся , Коля, на память о том дне в Юрмале, который для тебя мало что значил, а для меня так много, что ты и не подозреваешь. Улыбайся , Коля, птичку не обещаю, но у нас и так есть чему улыбнуться, глядя в тот солнечный, ясный день, наполненный светом и талантом. Улыбайся, а я снова в Юрмалу. В последний раз на этих страницах.

    Сегодня здесь многие дачи забиты досками, большинство домов отдыха закрыто. Той танцплощадки, на которой мы с Мишкой в первый раз в жизни познакомились со взрослыми девушками, кажется, вовсе нет. А если и есть, то не найдешь... А если и найдешь — стоит ли искать?.. В этом есть тоже доля иронии, что они оказались москвичками, и мы потом приехали на каникулы к ним в Москву. Так нас там и ждали... Влюбленные школьники, мы не знали тогда, что там, в чаду мегаполиса, совершенно другая жизнь, и мы оказались вовсе не нужны ни этим девушкам, ни этому городу. Это здесь, в Юрмале, все казалось таким возможным, влюбленность была так близка, и глупая музыка так играла...

    И что сейчас?.. С Москвой Задорнов, мягко говоря, разобрался . Да и я отчасти — тоже. А Рига и Юрмала остались. Внутри. Тут, знаете ли, есть какая–то своя очень личная гордость, свое достоинство в том, что мы выросли не в московских коробках, а в этих причудливых, похожих на декорации к сказкам Андерсена, домах и улицах; что мы дышали неповторимой смесью моря, сосен и свежести, а не выхлопными газами Тверского бульвара; что мы в детстве плескались не в Останкинском пруду, а в Рижском заливе.

    — Вы откуда? — спрашивают меня .

    — Из Риги, — отвечаю я небрежно и ловлю себя на неуместной (особенно теперь) гордости. Будто я сказал по меньшей мере, что из Парижа...

    Я люблю этот город и все, что связано с ним. Но одного из героев нашего рассказа я люблю по–особенному: вероятно, как часть собственной души, ту часть, что в детстве... Ах, душа!.. Опять эта душа! Непереводимое русское слово! Оставим ее наконец в покое: материалист Задорнов — в детстве чемпион районных и городских математических олимпиад, этого адреса, то есть где–то там, “ в душе ”,— не поймет... Стало быть, в моем сердце... Нет, опять не то, он же спросит: а где конкретно?.. Ну хорошо, в моем мозгу (уж там–то столько таинственных мест, что анатомия пасует). Так вот, там, в дремучих лесах моего сознания и подсознания, есть поляна Задорнова. Или лучше — “ Мишкина поляна ”... Она там всегда есть. Она не может быть никем занята, на какие бы сроки мы ни разлучались. И он там сидит — строгий, подтянутый, красивый, двадцатипятилетний...

    — Мишка, — говорю я ему, — давай в длину с места прыгнем, как тогда на пляже. Кто сейчас дальше?

    — Давай, — говорит он.

    И мы прыгаем... В одну сторону...





    Москва

    Тогда мы тоже прыгнули с места... Иначе это действие никак не назовешь. Прыгнули из привычного и даже, можно сказать, любимого места — в сторону Москвы.

    Миша после школы поступил поначалу в Рижский политехнический институт, а его гуманитарный друг, соответственно наклонностям, — в Латвийский государственный университет на филологический факультет. Недолго они там проучились. А пример Задорнова лишний раз показывает, что закостенелых наклонностей не бывает. Склонность к точным наукам на первом этапе жизни совсем не помешала ему потом оказывать гуманитарную помощь соотечественникам своей пламенной сатирой. Что же касается его друга, то он вернулся к филологическим изысканиям вот только теперь. Но уехал тогда в Москву первым, оставив друга Мишу собирать вещи. Через три месяца всего после начала учебы в университете. Оба уже были отравлены школьным драмкружком, и на большую сцену тянуло их. Большая сцена ждала пытливых юношей, решивших познавать жизнь именно через нее, а не через некрасивые и неприятные реалии. “Искусство — это попытка создать рядом с реальным миром другой мир, более человечный ”,— сказал хороший французский писатель А . Моруа, и юноши были с ним совершенно согласны. Впрочем, нельзя сказать, чтобы большая сцена их так уж ждала и стояла с цветами на Рижском вокзале, — до нее еще было далеко. Володе надо было еще сначала проучиться четыре года в театральном училище им. Щукина, а Мише — перевестись из Рижского политехнического института в Московский авиационный. Это случилось через год. Путь на большую сцену был отнюдь не прямым, а окольным — через другие профессии и институты совсем не сценического профиля . И, представьте, большая сцена дождалась Мишу даже быстрее, чем Володю, несмотря на то что тот уже учился в театральном институте. Это была большая сцена ДК МАИ . Впрочем, в создании материальных ценностей он тоже участвовал, он даже делал что–то для двигателя пилотируемого космического аппарата “Буран ”. Уж не это ли обстоятельство (ужасаюсь я дерзкой мысли, посетившей меня сейчас) сыграло решающую роль в биографии самого “Бурана ” , превратившегося в конечном итоге из гордости нашей космической техники в абсолютно гуманитарный объект культуры и отдыха в соответствующем парке? Если бы не задорновское участие в нем, может, он и не стал бы аттракционом, пародией на себя, может, судьба сложилась бы у “Бурана ” иначе, если бы зловредный вирус задорновского юмора в него не попал.

    А в МАИ была тогда очень развита самодеятельность, Задорнов в нее включился со всей своей энергией и опытом, приобретенным в Риге, в КВНах и прочем, и в кратчайший срок стал ее лидером. Но и этого ему было мало, и он организовал там агиттеатр, который потом объездил полстраны, стал лауреатом премии Ленинского комсомола (что тоже применительно к Задорнову парадоксально), и именно в нем, в агиттеатре, производились первые сатирические опыты будущего любимца российской эстрады. Он брал в спектакли своего театра наши с Филатовым песни и их инсценировал. К тому времени стали уже появляться и другие песни — на стихи Шпаликова, например, и их Миша тоже брал. “Так ковалось его мастерство ”, — вот так эпически закончим мы хотя бы на время разговоры о Мише.





    Бело–розовая пастила для Леонида Филатова, постюбилейный десерт

    Почему–то в студенческие годы из еды Филатов больше всего ценил рыбные палочки и бело–розовую пастилу, расфасованную такими прямоугольными брусочками, то есть самые дешевые, непритязательные и даже несколько оскорбительные для гурмана продукты. Это загадочно... Быть может, эти палочки и брусочки были неким фаллическим символом, ироническим предзнаменованием того периода, когда разухабистая журналистика приклеит ему ярлык секс–символа, супермена и наш доверчивый народ поверит, несмотря на очевидную субтильность данного “ субъекта Федерации ”. На это сам Филатов реагировал с комическим ужасом: “Что они, с ума посходили, что ли?! Я ведь даже не на каждом пляже рискую свое тело показать ”. Однако, если уж тебя народ назначил секс–символом, то сиди тихо, не сопротивляйся, это скоро пройдет.

    Филатов никогда не наращивал мышцы и пренебрегал даже утренней гимнастикой, а если и насиловал свое тело, то уж никак не тренажерами. Он курил. И это упражнение до сих пор остается любимым. Однако концентрация воли, мысли и энергии в нужный ему момент была такова, что он ничего не боялся, и было такое впечатление, что если он сильно захочет, то может размазать по стенке любого атлета, даже свечу погасить, не прикасаясь к ней, как это делают в кино ведущие представители восточных единоборств. Концентрация воли и мысли повышала у него температуру, температуру любви или ненависти, а потом, как следствие, рождала сжатую и точную энергию слова. Лёнино слово могло если не убить, то больно ранить. Двумя–тремя словами он мог уничтожить человека, находя в нем то, что тот тщательно прятал или приукрашивал в себе. О, этот яд производства Филатова! Кобра может отдыхать, ей там делать нечего. Поэтому собеседники, начальники и даже товарищи чувствовали некоторое напряжение, общаясь с ним. И, даже хлопая по плечу, хлопали будто по раскаленной печке. Побаивались и уважали. Уважение было доминирующей чертой всех последних праздников в его честь. Государственная премия, или юбилей в Театре на Таганке, или премия Тэффи, или авторский концерт в “Школе современной пьесы ” — все вставали. Весь зал! И было ясно, что если кто–то его не любит, то нет ни одного, кто бы не уважал. Афористичная краткость и точность, когда если и захочешь, нечего добавить, — и в его сегодняшних пьесах, и в репликах по поводу увиденного или услышанного.

    Известный артист пишет что–то вроде мемуаров. Их все можно поместить под рубрику “Теперь об этом можно рассказать ”. Он тоже вошел в рынок и даже не вошел — угодливо прибежал. И стал бойко торговать вот этим своим “ теперь об этом можно рассказать ”. А можно ли? А стоит ли?.. И Филатов отзывается о мемуарах того артиста всего в двух словах: “Дневник Смердякова ”. Все. Достаточно. А в другой раз сказал по поводу артиста, плохого, но очень гордого своей популярностью: “Обоссавшийся беркут ”. Дичь, казалось бы; он никогда не видел, как беркут это делает, но реплика оказалась все равно снайперской и пошла в народ, как поговорка.

    Однако хватит мне поливать елеем нетленный образ Лени и пора обратиться к тому, что точило его теперь уже отточенное мастерство и художественно формировало этого художника слова, кинематографии и театра (Леня, только без мата!). А также — с кем все это богатство точилось и формировалось.





    Каин

    Вот передо мной несколько фотографий. Они сделаны и подарены фотокором журнала “Советский Союз ”. В редакции журнала у нас был концерт. Строго говоря, концертом это назвать нельзя; у них был какой–то юбилей, сколько–то лет журналу, и прямо в редакции, в большой комнате, за столом, кто сидя, кто стоя, все веселили редакцию, как могли. Еще с нами был композитор Шаинский, но он скорее был не с нами, а с ними, его пригласили отдельно, он был вроде другом главного редактора. А главным редактором был зять Н . С . Хрущева — Аджубей. Веселье достигло апогея тогда, когда Шаинский был усажен за фортепьяно и его попросили спеть попурри из своих популярных песен. Маленький, плоховато поющий, но компенсирующий этот недостаток бурным темпераментом композитор поерзал слегка на подложенной на стул подушечке и начал. Все подхлопывали и подпевали; судя по всему, он выступал тут не в первый раз, а когда дошел до всенародно любимого шлягера “Хмуриться не надо, Лада ” , все, и особенно Аджубей, дошли, в свою очередь, до экстаза. Большой, широкий, разгульный, краснолицый Аджубей, сметая все на своем пути, пустился в пляс. “Для меня твой смех — награда! — выкрикивал он, как на митинге. — Лада! ” И тут, словно ставя точку, звонко целовал Шаинского в лысую макушку. Шаинский вздрагивал и съеживался, как от просвистевшей над головой пули, склонялся к клавишам, но увернуться от всплеска аджубеевской любви было трудно; он был скован пространством клавиатуры, песню надо было продолжать, и его нагонял еще один страстный поцелуй в макушку с веселым звуком вытаскиваемой из грязи калоши.

    Мы уже почти артисты, выпускники, четвертый курс. Нас пятеро здесь: Александр Кайдановский, Иван Дыховичный, Борис Галкин, Леонид Филатов и я . И все уже чего–то умеют, и тем, что умеем, радуем редакцию. Вот отдельная фотография: мы с Кайдановским поем в два голоса Пастернака: “ Мело, мело по всей земле во все пределы, свеча горела на столе, свеча горела ”. У нас красиво получается, чистая терция и общее настроение. Но он поет и один. Вообще к четвертому курсу сложились свои приоритеты: Галкин лучше всех читает стихи, особенно Есенина, Филатов лучше всех сочиняет, и не только стихи, но об этом позже, Дыховичный “ открыл ” для себя и для всех нас Дениса Давыдова, стал сочинять мелодии на его стихи и прочно обосновался в этом песенном поле, я с песнями на стихи Филатова стал лидером в области авторской песни, которая тогда набирала силу и превратилась уже в целое движение. “Лидером в нашем общежитии ”,— саркастично заметил Леня, когда мы делали ТВ–передачу к его юбилею. Это неправда, но пусть скромность украсит сегодня наши помятые временем лица.

    Кайдановский тоже сочинял, об этом мало кто знает. Он сочинял благородные и грустные романсы на стихи Гумилева, Волошина, Бунина. Сегодня я понимаю, что они были просты и безупречны. Поэт выходил в них на передний план, и Саша своим пением лишь подчеркивал его достоинства. К этому времени уже видно, каков артист Саша Кайдановский: он скуп в выразительных средствах, но это скупость Жана Габена, когда лицо не гримасничает, оно часто почти неподвижно, но мы тем не менее видим, о чем он думает, мы угадываем, что он чувствует. И это его пение — в тени поэта, в тени произносимых слов — такое же. Вы, кому я все это рассказываю, знаете его как крупного киноартиста, и всего несколько десятков людей знают, слышали, как он поет, но поверьте мне на слово, это было — вот сейчас подыскиваю слово, и все неправильно: изумительно — нет, не то, ничего там не изумляло; потрясающе — тоже неверно, т. к. не потрясало; блестяще — неправда, скорее это относилось к Ивану Дыховичному; скажу просто — это было больше, чем хорошо. Значительно больше. И вам действительно придется поверить мне только на слово, потому что не осталось ни одной профессиональной записи, ничего, что могло бы подтвердить мои слова; осталась только память: о неповторимом благородном и мягком голосе, в котором обертонов было больше, чем у Джо Дассена (я хотел вначале написать “ бархатном ” , но потом вспомнил, что Саша этот эпитет не переваривал); о странном, ни на чье другое не похожем лице, лице пришельца; о чистом звуке, в котором не было ни одной нелогичной, фальшивой ноты; и о сдержанной манере, в которой скрыто было больше, чем спето.

    “Сегодня , я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай, далеко, далеко на озере Чад изысканный бродит жираф ”,— пел Саша стихи Гумилева, и мы уносились все к неведомому озеру Чад, в страну, где нас не было и не будет, потому что страны такой нет. Но, может, мы ее откроем, ведь вся жизнь впереди, поэтому грусть легка и беззаботна. Ведь должна же она где–то быть, эта страна, в которой правят изысканные чувства, светлые мысли и красивая любовь. И все то время, пока Саша поет, мы верим в это — да что там верим! — знаем, что она есть, и мы в ней еще поживем вместе с нашим певцом–однокурсником. “Ему грациозная стройность и нега дана ”,— поет Саша в моей памяти, и я думаю, как эти слова ему самому подходят. И грация, и нега — все в этом пении есть, и не только в пении — в нем самом! А дальше: “ И шкуру его украшает волшебный узор ”. Да–да, конечно, и пятна на шкуре были, ну куда же без них, и узор диковатый и тревожный, как сон наркомана. Причудливый узор его характера составляют нега и пятна, грация и жестокость, романс — и над ним же — едкая насмешка.

    Он готов к драке всегда, он может ударить человека по справедливости, а может и ни с того ни с сего. Однако когда мы возвращаемся в общежитие... Нет, не тогда после концерта в редакции, а раньше, возвращаемся из района Рижского вокзала, куда мы ходили за вином, и на нас налетает шпана, и в руке одного из них появляется нож, Саша голой рукой хватается за лезвие, и на лице его ничего не меняется, он сжимает нож рукой, а из руки уже хлещет кровь, и удивленный хулиган все пытается выдернуть лезвие из Сашиной руки, но Саша держит так крепко, что он не может, и тогда Саша бьет его левой рукой в лицо, еще и еще, и тот падает, а затем убегает, и нож остается в красной от крови Сашиной руке, и Саша, усмехаясь, глядит на свою исполосованную руку, а потом бинтует ее нашими носовыми платками. Драка была остановлена абсурдным поведением Каина.

    “Каин ” — это его прозвище все студенческие годы и позднее тоже, почему — не знаю. Каин убил Авеля . А наш Каин потом убьет Кайдановского. Сам себя . Кажущийся абсурд поведения — голой рукой за нож — остался в нем навсег–

    да, всегда была эта готовность к риску, к игре в очко со смертью, в которой смерть — банкомет, и все карты у нее, и следующая карта оказывается перебором; а в банке — жизнь, и банкомет ее забирает. Два инфаркта были у Каина, а потом — перебор, и на третьем он понесся к своему озеру Чад, рискнув, проиграв и благородно улыбнувшись на прощание...

    Когда был второй инфаркт, они с Филатовым оказались одновременно в одной больнице, в кардиологическом центре. У Лени — инсульт, у Саши — инфаркт. Саша уже был слегка ходячий, а Леня — еще нет. Леня говорит: “Давай сделаем передачу о Солоницыне ”. Он имел в виду свою программу “Чтобы помнили ”. Солоницын и Саша тесно связаны между собой Андреем Тарковским, поэтому логично, если Саша примет участие в такой программе. А Саша ему отвечает: “ А тебе не кажется странным, что два полутрупа будут делать фильм о целом?.. ” Цинизм? А как же. Но только абсолютно беспощадный и к самому себе. Он весь такой, пятна на шкуре сплетают одному ему ведомый узор.

    Он встретил нас с сыном на Калининском проспекте. “Пойдем, — говорит, — ко мне. Я покажу тебе на видео своего “Керосинщика ””. Он уже сам ставил фильмы в то время . Пошли. Сыну — лет двенадцать. Я побаиваюсь, что ему будет скучно. Фильм идет, Саша посмеивается, будто все, что он сделал в этом фильме, — забавный розыгрыш зрителя, а зритель этого так и не понял. Он посмеивается, а я вижу, что для него это серьезно и что наша реакция ему не совсем уж безразлична. Мы смотрим. Сыну не скучно, даже, похоже, — наоборот. Он потом говорит мне, как понял некоторые эпизоды, и я понимаю, что Саша достиг результата, какого хотел. И если подросток сумел этот фильм почувствовать, значит, у фильма есть будущее. Я своего мальчика знаю, он из вежливости врать не станет. Он еще в шестилетнем возрасте прощался со всеми гостями словами: “Вспоминай меня ”. А одной тете, которая ему сильно не понравилась, маленькой, толстой и черной–черной, он сказал: “ Забудь меня” . И тетя потом перестала ходить к нам в гости. Так что все правильно. Фильмы Сашины останутся жить. И останется навсегда его монолог в “Сталкере ” , его лицо страдающее, желание быть понятым, а никто не понимает, острая жажда быть не одиноким и все равно им оставаться, неутолимая тоска по озеру Чад, на берегах которого ты любим и никому ничего не надо объяснять. А у меня останется эта фотография, на которой мы вместе поем о том, что “ свеча горела на столе, свеча горела ”.

    На наш бедовый курс я попал в дополнительном наборе, то есть глубокой осенью, когда уже все учились. Никому и ничего в Риге не сказав (кроме родителей, разумеется ), я прогулял занятия в университете и съездил на несколько дней в Москву. Меня приняли. Мечта исполнилась со второй попытки. Со второй, потому что летом, на основных экзаменах, меня не взяли: я провалил этюды, четвертый тур. Этюд назывался “ прием у секретаря комсомольской организации ”. К секретарю все должны были приходить со своими комсомольскими нуждами. Я никакой нужды так и не придумал, и меня подхватила будущая моя партнерша по танцам Лена Санько и повлекла к секретарю. Она яростно отчитывала меня за паршивое поведение, прогулы и неуспеваемость и, таким образом, занимала в этюде позицию активную и выигрышную, она успела все показать: и темперамент, и искреннее возмущение. Моя же неуспеваемость была полной, я не успел ничего в этюде показать и назавтра своей фамилии в списках прошедших на общеобразовательные экзамены не нашел. В тоске и трансе я вернулся в Ригу, напрягся и поступил в университет, сдав экзамены на все пятерки. Мама долго хранила крохотную вырезку из газеты “Советская Латвия”, в которой сообщалось, что мое сочинение вместе с еще одним было при–

    знано лучшим во всей (представляете!) республике. Мое тщеславие это не тешило, я артистом хотел быть. Шли годы. Шли и прошли. Теперь я хочу стать писателем, теперь наоборот, теперь уже мои артистические успехи, если они случаются, совсем не тешат мое самолюбие, мне теперь приятно, если меня похвалят за написанное, а не сыгранное. “Я играл Гамлета или Чацкого ”,— гордо говорят артисты. Ну так это же играл! Играл — и только. Видно, наступил момент, когда хочется не играть, а быть.

    Игра театральная, как и всякая игра, становится чем–то вроде хобби, увлечения . Можно и поиграть, конечно, но сочинять музыку или писать прозу кажется сегодня важнее. Но тогда... быть артистом во что бы то ни стало — это раскаленная страсть, которую можно погасить только одним — стать артистом. И вот дополнительный набор, о котором мне сообщили телеграммой в Ригу и телефонным звонком — Владимир Георгиевич Шлезингер, первый, кто меня прослушивал, и руководитель курса Вера Константиновна Львова. Они меня запомнили и вызвали. О счастье! И я еду и поступаю. А вместе со мной еще два человека, один из них Кайдановский, другая — Нина Русланова. Читаю я “Братскую ГЭС” Евгения Евтушенко, отрывки из нее тогда все читали. “Никогда, никогда... коммунары не будут рабами! ” — кричу я комиссии в знобящем коммунистическом восторге. А басня у меня — “Лжец ” Крылова. И одно, этакой тайной насмешкой, дополняет другое. “Лжец ”,— шепчет судьба яростному проповеднику коммунизма. Но главное на приемных экзаменах — это не куда направлен темперамент, а есть ли он вообще. У меня его обнаружили, ну и хорошо. Теперь мне дают комнату в общежитии, точнее, место в ней, и я начинаю учиться .

    Курс и вправду бедовый. И большой — сорок пять человек.





    Однокурсники

    У нас на курсе две в недавнем прошлом манекенщицы. Одна из них, Галя ,— светловолосое, тонкое существо с невообразимой естественностью поведения, которую можно принять за глупость, а можно и за основу для будущей актерской органики. Она летает из аудитории в танцевальный класс, как бабочка. Или нет, как стрекоза из знаменитой басни Крылова, чем дико раздражает муравьев. Она всегда стильно одета, изящна, независима, ее после занятий ждут какие–то богатые дядьки на красивых машинах, и видно по всему, что ее, как истинную стрекозу, абсолютно не заботит зима, то есть другими словами: выгонят ее или нет? “ Дура ”,— думает муравей. Он в таких случаях обычно сатанеет и завидует, тем более что Гале все удается . Этюды она не придумывает, не вымучивает, просто выходит, а там, как пойдет, она будет самой собой, и это будет интересно и непредсказуемо. И, само собой, ей по фигу, нравится это педагогам и однокурсникам или нет. Муравьев это бесит, и Галю отчисляют с первого курса за профнепригодность. Но Гале, кажется, и это по фигу по большому счету. Всплакнув ненадолго, упархивает наша стрекоза к другим полям, к другим цветкам, подальше от зимы, и больше я о ней ничего не знаю, только хочется верить, что она нашла то место, где зимы вовсе нет и где ей ничего не грозит.

    А другая бывшая манекенщица, Лена, серьезнее. Она так же худа и грациозна, но, в отличие от Гали, — черная, как ночное небо, брюнетка. У Лены безупречный в то время стандарт красоты: прическа Мирей Матье, под челкой томные и темные глаза, маленький нос и большой рот. А также фигура мальчика двенадцати–тринадцати лет, полное отсутствие груди (да и не может грудь глупо болтаться на таком теле), а также низкий, глубокий голос, который никогда не переходит в крик и даже не повышается . Несмотря на совершенно итальянский облик, намекающий на бурный темперамент, Лена флегматична. Резонерское спокойствие и отношение ко всему с юмором — родом из Одессы, откуда Лена и приехала.

    “Может, ты меня хотя бы поцелуешь? ” — вопрошает Лена басом страстно сопящего однокурсника, который возится над ней, пытаясь расстегнуть то, что не расстегивается . Тот замирает, озадаченный спокойствием ее голоса, в котором нет тени не только страсти, но даже вульгарного желания . Кроме того, его мягко упрекнули в нарушении элементарной постельной этики. А Лена дышит так ровно, и в глазах ее такая плохо скрытая насмешка, что его самолюбие задето. Он, конечно, исправляется, целует, но ему уже не нравятся ни вкус ее губ, ни то, что она и потом лежит, как неподвижный манекен, но если бы он был чуть–чуть поопытнее, он бы по некоторым признакам догадался, что он ей далеко не безразличен, и что она сама неопытна, и что ее теперешний сексуальный темперамент — это максимум того, на что она способна. Более того, темперамент — это не всегда хорошо, он в этом потом убедится . Как и в том, что такой шарм, как у Лены, редко у кого встречается . И это будет подороже, чем какой–то там темперамент, который есть у каждой второй женщины.

    Она ходила по училищу, как по подиуму, но никоим образом не демонстрировала себя, она себя даже недооценивала, все думала, что ей чего–то не хватает, может быть, таланта. Но, имея такое лицо (что–то среднее между Софи Лорен и Ким Бэссинджер), можно было бы идти по жизни с большей наглостью. Когда ты впервые видел Лену, единственное, что хотелось сказать — это “ ах ” , но она, вероятно, не верила, что она такая .

    Эта неуверенность в себе плюс еще, наверное, чрезмерная для актрисы и тем более фотомодели глубина в конечном счете привели ее, куда бы вы думали, — в монастырь. Ее из института не выгнали, она благополучно его окончила и вышла замуж за Сашу. А Саша был, пожалуй, самым красивым юношей на нашем курсе, и они стали образцово–красивой парой.

    Потом мы вместе снимались для какого–то западного журнала — серия фотографий из жизни радостной советской молодежи: Саша с Леной и я с какой–то девушкой. Фотографий этих у меня нет, но я помню, как мы весело кувыркались на зимнем солнце в снегу где–то в районе Рузы. Это была наша последняя

    встреча.

    Они с Сашей уехали потом в Америку, Саша получил там какое–то наследство, пробовали петь дуэтом, даже выпустили пластинку, затем их следы затерялись для меня, их занесло порошей того веселого зимнего дня, когда снег хрустел, глаза слезились от солнца, санки опрокидывались, и снежок попадал прямо в нос, и мы хохотали, и нас, хохочущих, все щелкали, щелкали, и все было впереди.

    А впереди оказалось вот что. Мы приехали на гастроли в Израиль. На второй же день ко мне пришел еще один наш однокурсник — Сережа. С женой, благодаря чьей национальности Сережа в Израиль и попал. А сам Сережа внешне — это издевательство над маленьким, но гордым еврейским народом. Более русского типажа на белом свете нет. Белесый, курносый, огромный Сережа, которому самое место — в Сибири, он там уместнее, чем тайга, уместнее, чем медведь, который, встретившись с Сережей на глухой таежной тропе, уступил бы ему дорогу, — так вот, этот наш русопятый Сережа гармонировал с Израилем так же, как валенки гармонировали бы с пляжами Акапулько. И нипочем не хотел Израиль покидать. Его жена, тихая еврейская женщина Наташа, тосковала по неисторической Родине, ностальгировала, ныла, спрашивала меня, на сколько в месяц сейчас можно прожить в России. Был 1992 год, и тогда можно было прожить запросто на пятьдесят долларов. Я так и отвечал. “Ой, — взвизгивала Наташа, — так поедем домой, что нам тут делать? ” И принималась плакать.

    А Сережа — ни в какую! Честно учил иврит и готов был на все, вплоть до обрезания, чтобы только остаться . Само существование Сережи на земле обетованной — это повод для погрома, только не еврейского, а русского.

    Так вот именно Сережа рассказал мне, что Лена разошлась почему–то с Сашей и живет теперь здесь.

    — Где? — встрепенулся я .

    — В Иерусалиме, — ответил Сережа.

    — Так надо же ее повидать. У нас там один спектакль, но приедем утром,

    я успею.

    — Не выйдет, — говорит Сережа.

    — Почему?

    — Да потому, что она в монастыре.

    И он рассказывает мне, что Лена не просто в монастыре, она вглухую там, она приняла постриг и вообще ушла из внешнего мира, у нее даже имя теперь другое, монашеское. И когда Сережа сам узнал о том, что его однокурсница здесь, и захотел ее найти, и нашел, то его не пустили, потому что она не хочет никого из той, мирской жизни видеть.

    Еще один парень, Валера, был отчислен за участие в демонстрации в защиту Даниэля и Синявского.

    А вот Игоря выгнали за изнасилование. В общежитии. Девушка в решающий момент не уступила, Игорь обиделся, и ударил, и даже придушил слегка.

    Игорь старше и опытнее всех на курсе, ему уже двадцать шесть лет, и он приехал в Щукинское училище, уже побыв артистом Бакинского театра. Он там в Баку играл Отелло. Не учел Игорь, что темперамент венецианского мавра по бакинской лицензии в московском общежитии не пляшет, что не всякая студентка — Дездемона, с которой можно аналогично разобраться .

    А еще была Тоня . Она воровала. Воровала белье в общежитии, в женской душевой. Это долго продолжалось, но потом моющиеся студентки поймали Тоню практически за руку. До милиции дело не дошло, они ее просто взгрели, а потом рассказали в деканате. Тоню не спасло и то, что она все время выдавала себя за сестру самого популярного тогда писателя . Ее выгнали.

    Ну и, наконец, венцом отчислений был парень, даже имени которого я не помню и не хочу вспоминать. Он объявил, что у него умерла в родном городе мать, собрал со всех деньги на дорогу и на похороны и уехал. А тремя днями позже мать приехала его навестить...

    В общем, палитра отчисленных была богатой. Сами посудите: диссидент, насильник, воровка и подлец. Одна только манекенщица Галя, беспечный мотылек, не укладывалась в это буйство красок. Но это и правильно, Галя — в стороне, она отдельный человек, и об этом вы уже знаете.

    Нельзя сказать, что курс без них осиротел, потом были и другие, но отчего–то они, первые отчисленные, вспоминаются рельефнее и ярче, чем даже многие из тех, с кем мы заканчивали.

    А мы продолжаем учиться . Не без страха, потому что наша профпригодность для руководителей курса тоже не безусловна. Смешно, конечно, если бы, допустим, Леонида Филатова признали профнепригодным, но случилось же такое с Валерием Гаркалиным, которому пришлось пробиваться в большое искусство через театр кукол. И это сейчас смешно, а тогда было не до смеха. Этюды “Я в предлагаемых обстоятельствах ” давались с трудом: “ я” было ничем не прикрыто и стеснялось. Или — по специфической театральной терминологии — было зажато.

    Все изменилось на втором курсе, который почти весь был посвящен наблюдениям. Что это такое? Отчасти специфика вахтанговской школы (в то время наблюдения не практиковались больше ни в одном театральном вузе), но для нас — увлекательнейшая охота за характерами, походками, говором, необычной жестикуляцией и прочим. Мы рассыпались по базарам, вокзалам, буфетам, сберкассам и улицам в поисках наблюдений. Кто больше добычи принесет, тот и молодец. Вот тут–то наше “ я” можно было и прикрыть и спрятаться под маску чьей–нибудь характерности. Характерность вообще сильно ценилась в нашей школе. После наблюдений, например, нам с Филатовым прочно приклеили ярлык “ характерный артист ”. Что это такое, я до сих пор плохо понимаю. Джек Николсон или Жерар Депардье по канонам нашего училища непременно попали бы в характерные артисты, однако они играют все, и другое дурацкое амплуа, “ герой–любовник ” , которое даже и звучит–то по–дурацки и никуда, кроме оперетты, не подходит, тоже, как мы все знаем, им не чуждо. Характерный артист вроде как обречен всю жизнь кривляться и в герои не лезть. Но жизнь, как уже сказано, поправляет, и Юрий Никулин играет “ 20 дней без войны ” , а Жерар Депардье — Сирано де Бержерака и графа Монте–Кристо.

    Мы тоже перейдем потом мягко в другое амплуа. Характерный артист Володя исполнит вскоре главную роль в тюзовском спектакле “Три мушкетера ” , а несколько позднее, у Эфроса, — Джона в спектакле “Лето и дым ”. Это его удивит, потому что и там, и там есть очевидные черты амплуа героя–любовника, на которое он никогда не претендовал.

    Но это, так сказать, было скромно и локально, на уровне театра, а вот что касается Филатова, то тут опровержение амплуа оказалось практически всенародным, потому что фильм “Экипаж ” смотрела вся страна. Он уже играл довольно много и в кино, и на ТВ, но “Экипаж ” прочно возвел его на пьедестал “ героя–любовника ”. Филатову на этом пьедестале было несколько неуютно, и он все норовил с него спрыгнуть, играя даже бандитов или чиновников, но и бандиты у него получались как герои, а чиновники — как печальные герои. Он влип в свое новое амплуа с комфортом Алена Делона, романтического кумира своего кинодетства.

    — Ох, — мечтательно вздыхала одна артистка Театра на Малой Бронной, стоя перед выходом рядом со мной за кулисами, — вот кому бы я дала. Ух, как бы я ему дала–а–а!..

    — А он бы взял? — невежливо спросил я тогда, втоптав в слякоть мечту кованым сапогом солдатской прямоты.

    Так мне казалось только, потому что она с немотивированной уверенно–

    стью ответила: “Ого–о! Еще как бы взял!!! ”

    И почему это многие женщины убеждены, что их готовность отдать себя — такой уж драгоценный подарок, от которого ну никак нельзя отказаться, что их предложение рождает немедленный спрос.

    И к тому же — это грубое “ дала ”... Ведь есть же в конце концов песня : “Я не уважила, а он пошел к другой ”. И почему бы не сказать вместо “я бы ему дала ” — “я бы его уважила ”?

    Впрочем, вопрос это чисто теоретический, потому что у Филатова была тогда уже...





    Нина

    Говорят, что каждый мужчина стоит той женщины, с которой живет. Он заслуживает ровно столько, не больше и не меньше. И когда мы задаем себе вопрос, отчего часто нравимся женщинам, которые нам вовсе не нравятся (впрочем, и наоборот), то имеем в виду и другое: что бывают совпадения. И тогда!.. Если бы автор встретил в жизни только одну любовь, да и то не свою — любовь Лени и Нины, он бы и тогда поверил в нее слепо, безоговорочно и обливаясь слезами умиления .

    Шутки в сторону, я спою сейчас песню о Нине. Пусть слушает! А вы, если хотите, назовите это одой, не ошибетесь.

    Я не буду вам петь о том, как все началось, это почти у всех похоже. А не похоже то, что они встречались тайно девять (!) лет, и никто, даже самые близкие друзья, об этом не подозревали. Они оба были не свободны, поэтому было так. Они долго мучились, не желая строить свою радость на чужих костях, и даже не “ чужих ” вовсе, а близких в то время людей. Долгая проверка! Не одно чувство погибло под давлением такого срока, и даже в зарегистрированном браке. А потом стало ясно: больше друг без друга невозможно, надо жечь старые мосты и соединяться . Они поженились и стали жить вместе.

    И вот через много лет Леня — в самом критическом периоде своей жизни. С почками совсем плохо, если точнее — их попросту нет. Три раза в неделю его возят на гемодиализ, кладут на процедурный стол и четыре часа перекачивают кровь. Нина всегда рядом. Он, лежа на столе, сочиняет веселую пьесу в стихах “Любовь к трем апельсинам ” , парафраз из Карло Гоцци. Сочиняет и запоминает свои озорные строки, совершенно не подходящие к обстановке, потом он их Нине продиктует, и она запишет, как и все другое, что он в этот период

    сочиняет.

    Скоро будет операция . Мало кто верит в успех, близкие готовы ко всему, даже врачи сомневаются и ничего не гарантируют, а многие из них совсем не верят. Нина — верит! Ее вера неистова и выглядит иногда фанатичной. Но она свято верит, что все будет хорошо. Она говорит все время : “Он сильный, он выдержит ”,— и заражает этой верой Леню. Он тоже верит и не сомневается . Когда одни мои знакомые врачи из более чем солидного лечебного учреждения заподозрили рак, причем одну из его смертельных форм, без шансов на выживание, Нина сказала: “Нет! Ничего этого у него нет! Я знаю! ” Врачи не знали, а она ЗНАЛА ! И ее правота потом подтвердилась. А врачи легко так, будто ничего и не было, сказали: “А–а! Ну слава Богу, поздравляем ”.

    Вы прочтите эту сказку — “Любовь к трем апельсинам ”. Или первую часть его следующей пьесы “Лисистрата ”. Веселая игривость и даже гривуазность некоторых строк в то время, когда жизнь бултыхалась посреди реки под названием Стикс, не зная, к какому берегу прибиться .

    “Да не может быть! ” — скажете вы, прочитав.

    “Может! ” — отвечу я, если это Леня, а рядом — Нина.

    Все это время в их доме весело. Никакого уныния, печали, никакого тягостного ожидания операции, никакой ущербности или неполноценности! Только веселье, анекдоты, смешные случаи из внешнего мира, с Большой Земли. Нина ограждает его от любой негативной информации, от любого известия, что кому–то плохо или того хуже — кто–то из знакомых умер. Филатов со своей передачей “Чтобы помнили ” и так в этой воде искупался вдосталь.

    Она первый и самый благодарный слушатель того, что он сочиняет. Все новое он читает приходящим друзьям — Задорнову, Ярмольнику, Розенбауму, мне... Всем. Она слушает в десятый раз и все равно — в смешных местах смеется, а в трогательных плачет, как в первый раз. Я прихожу, она, смеясь, меня встречает. И провожает, смеясь. Энергии у нее — и за себя, и за него, она как энергоноситель, от которого он получает питание. Хорошее настроение дома всегда, когда бы я ни пришел, — один или вместе с Мишей. И это тоже она. Нина светится оптимизмом и верой в то, что все будет хорошо. А чего ей это стоит — знает только она. Я не знаю, никогда не видел, она никогда не показывала.

    Она соскочила с гребня своей артистической карьеры, чтобы ему помочь, чтобы он встал, чтобы не потерял надежду. Она бросила Маргариту в булгаковской пьесе и другие любимые роли, чтобы быть с ним рядом. Все время, пока ему плохо. И в те кризисные дни перед операцией он написал: “Вставай, артист, ты не имеешь права скончаться, не дождавшись крика “ Браво ”. Вставай, артист, ты профессионал! Ты не умрешь, не доиграв финал ”.

    Теперь, Бог даст, финал не скоро, и авторство в этой надежде принадлежит не только блестящему хирургу Яну Мойсюку, который делал операцию, но и, конечно, Нине.

    Итак: любовница, жена, друг, медсестра, сиделка, нянька, кормилица и водитель транспортного средства “Жигули ” — что еще надо интеллигентному человеку, да к тому же поэту! Я верю, что и я живу с такой женщиной, что она меня не бросит в случае чего...

    А они... Они недавно повенчались. Они и там хотят быть вместе.

    Давай, Нина, улыбайся ! Еще и еще. Опять и опять. Давай! Птичку помнишь, смешную такую? Ну! Давай!

    Перенесемся обратно в тот год, когда мы бегаем как угорелые в поисках наблюдений по всем присутственным местам города. Это охота и спорт, это азарт. Благодаря наблюдениям автор, например, чувствует себя на курсе гораздо увереннее. Он шлепает этих наблюдений по четыре–пять на каждом занятии, и некоторые оказываются смешными и удачными, но вершиной этой наблюдательской деятельности является его открытие, что далеко бегать не надо, можно показывать то, что буквально под боком. Абитуриенты, поступающие в тот же театральный вуз, оказываются просто–таки золотой жилой для смышленого студента. Характеров, типажей — море, и из этого неисчерпаемого источника с тех пор утоляют жажду многие учащиеся театральных вузов. Действительно, зачем далеко ходить, возьмем Китай, как говорил один чиновник управления культуры.

    Еще одно открытие было у “ наблюдательного ” второкурсника: в Щукинском училище работал оформителем учебной сцены Николай Дмитриевич Берсенев. Он всегда ходил в одном и том же синем рабочем халате и черном берете, лихо сдвинутом набок. Но ходил, как ректор или как лорд. Нет, все–таки как ректор, но ректор всего, что живет, как начальник землетрясения, ходил Николай Дмитриевич по училищу. К тому же он разговаривал густым, прокуренным басом, плохо выговаривал буквы “ с ”, “ ц ” и “ з ” и ко всем студентам и выбранной ими профессии относился с ярко выраженным сарказмом, переходящим иногда в презрение. Приехавших из Риги Пярна, Галкина и меня он называл не иначе как “ погаными латышскими стрелками, которые помогли Ленину в восемнадцатом году ”. А иногда для разнообразия — “ латышскими недобитками ” и “ фашистскими прихвостнями ”. Если хотя бы двое из нас стояли и курили перед входом, он подходил к нам с важностью члена комитета по Нобелевским премиям и, держа в зубах изжеванную папиросу, как сигару ценой в десять долларов за штуку, брезгливо спрашивал: “Ну, что, латышские стрелки, просрали Россию?! ” А потом вальяжно просил прикурить, давая этим понять, что он нас простил.

    Вот его–то я и показал однажды. С невероятным успехом, сравнимым разве с тем случаем, когда мы с Задорновым в школе играли Чехова и у меня падали штаны. И после этого его стали показывать многие, так что можно было даже образовать клуб имитаторов Николая Дмитриевича.

    Самые удачные наблюдения потом составили что–то вроде концертной программы, с которой мы иногда выступали.

    Наблюдения продолжаются и сегодня, но приобретают характер более литературный, нежели актерский. Кажется .

    Кажется, мы стареем вместе с нашими наблюдениями, однако в старении больше усмешки, чем печали; ведь это как посмотреть, можно, конечно, и погрустить, глядя в заплаканное окно на свою дождливую осень, а можно и посмеяться .

    Вот, например, артист Театра на Малой Бронной Георгий Мартынюк переодевался в своей грим–уборной. Другой артист, значительно моложе, посмотрев на его обнаженный торс, решил сделать ему комплимент. Он не сказал, что у вас, мол, тело молодого человека, не сказал даже, что, если посмотреть на фигуру, вы еще дадите фору и т. д. — что–нибудь такое, что порадовало бы коллегу. Он похвалил иначе, я бы сказал, простодушнее. Он сказал: “Георгий Яковлевич, а ведь если вам голову отрезать, вы еще совсем молодой ”.

    Или вот уж совсем очаровательное. Мы на гастролях в Томске со спектаклем “Чайка ”. Спонсор наших гастролей по всему очень богатый и авторитетный в области человек и к тому же очень радушный. Банкет с деликатесами — это так, вздор, он ведет нас знакомить с настоящими вложениями своего капитала: вот здание, это мое, там магазины, тоже мои, а вот деревянная скульптура, я вложил деньги в этого художника. Скульптура, к слову сказать, — чудовищное, громоздкое сооружение, плод запредельных алкогольных фантазий, шедевр абстиненций, но это ладно, а вот еще массажный кабинет, настоящий тайский массаж, я тут выписал настоящих девушек из Таиланда. Ладно, идем. Бассейн, джакузи, атмосфера знойных субтропиков и девушки–массажистки, которые имеют такое же отношение к Таиланду, как я — к Зимбабве, в лучшем случае они из Казахстана. Но не специалист, не этнограф — все равно не поймет: главное — в них есть восточный колорит. Кроме того, чувствуется, что девушки готовы за определенную плату (или если хозяин прикажет) выйти далеко за пределы оздоровительного массажа. “Давайте, — говорит одна, облизывая кончиком языка ярко окрашенный рот, — мы вас... помассируем ”. Она хочет угодить бизнесмену, ведь я его гость. Но я говорю им, что боюсь оказаться слишком потрясенным, и отказываюсь.

    Идем дальше, и он показывает нам свою гордость: стриптиз в баре на втором этаже. Он сам это организовал, устроил, набрал девушек, заплатил за их обучение, вывел зрелище на европейский уровень и придал ему, как он думает, художественный смысл. Что артистам стриптиз, что они, не видали его? Вот пластические этюды с раздеванием, даже сценки, в которых две девушки покажут нам красоту и преимущества лесбийской любви — вот это артистов приятно удивит. Оказался, однако, обыкновенный стриптиз; все то же самое, музыка, шест, вокруг которого смешиваются хореография и акробатика, и стереотипные образы: или женщина–вамп, или опытная, гиперсексуальная блондинка, изнемогающая от собственной похоти, или, наоборот, застенчивая юная девочка, почти ребенок, в кружавчиках, которая раздевается , якобы жутко стесняясь. Апофеозом номера является момент, когда обнажается грудь. Это подается, как смертельный трюк, который не всякий зритель может вынести.

    Все, по замыслу режиссера, которым наш хозяин втайне себя считает, должно иметь предельный эротический эффект тогда, когда персонифицировано, направлено на одного выбранного стриптизершей человека, когда все делается для него и соблазняют его лично.

    В этот раз объектом сексуальных домогательств выбирается М . А . Глузский, чей восьмидесятилетний юбилей мы в театре недавно отметили. Глузский сидит у стойки бара, ближе всех к зрелищу. Хозяин делает знак кому–то, чтобы занялись именно Михаилом Андреевичем, и тот передает задание девушке, как раз той самой, которая воплощает образ гиперсексуальной эксгибиционистки. Она начинает мощную обработку Глузского, но человеку восемьдесят лет, не всякий даже кавказский долгожитель способен на возбуждение в этом возрасте. Однако надо знать Глузского. Он делает вид, что страсть пожирает его, просит, чтобы ему немедленно принесли выпить. Девушке кажется, что успех уже достигнут, ее зад вертится прямо перед лицом Михаила Андреевича, она уже просто–таки совершает половой акт с воображаемым партнером, то есть с ним, о котором мечтала всю жизнь, и вот он наконец явился . Крещендо! Девушка разворачивается, бросает голую грудь на стойку рядом с бокалом Глузского и уже лицом и губами, совсем рядом обещает ему райское наслаждение. И тут Михаил Андреевич почти вплотную приближает к ней свое лицо, будто готовясь к неизбежному поцелую, и тихонько спрашивает: “А мама знает? ”

    Ну чем вам не наблюдение, которое даст сто очков вперед любому показанному наблюдению! Или вот эта трагикомическая история с одной красивой женщиной, которая захотела стать еще моложе и красивее к приезду из длительной командировки любимого мужа. Она решила сделать себе пластическую операцию, но муж вот–вот приедет, поэтому торопилась. И все получилось наспех и неаккуратно. Не были сделаны предварительные анализы на аллергию и многое другое. Да и врач, решивший пойти ради денег на нарушение врачебной этики, сделал все топорно и грубо. В результате все лицо у нее распухло и покрылось синяками, в особенности у глаз. И чувствовала она себя так, что ей впору в реанимацию, а не то что красоту наводить. Слава Богу, муж возвращается на несколько дней раньше и застает дома жену в таком плачевном состоянии. Он в ужасе, везет ее как раз в реанимацию.

    В приемном покое института Склифосовского их первым делом встречает дежурная медсестра, которая видит травмированную жертву, всплескивает руками и, совершенно не ориентируясь в сфере чуткости и такта, обращается к мужу с вопросом: “ Кто же это вашу бабульку (!) так побил? ” Ну ладно бы еще побил, но “ бабульку ”! Мечта о быстром омоложении рухнула на самое дно старушечьего триллера. Хорошо, что временно и все было поправлено, но каков эпизод, в котором смерть с водевилем танцуют в паре!

    Или вот какая прелесть! У моего приятеля в Риге есть телохранитель. Его зовут Шура. Шура давно уже перестал быть просто телохранителем. Он для босса и водитель, и товарищ, и помощник в доме, и многое другое. Но главное все же — телохранитель, со всеми признаками профессии: у Шуры литой торс, широкие плечи, кобура с пистолетом всегда под пиджаком справа, потому что Шура левша; шея диаметром с голову, но главное — лицо. Убедительное, невозмутимое, гранитное лицо солдата–наемника и слюдяные глаза, глядя в которые, человек с агрессивными намерениями сразу эти намерения теряет. Когда мы стояли возле машины, к нам подошел паренек и попросил десять сантимов. Остап Бендер на аналогичный вопрос беспризорного отвечал многословно и неконкретно: “Может, тебе дать еще ключи от квартиры, где деньги лежат? ” Шура же обернулся к попрошайке, посмотрел на него и тихо сказал одно только слово: “Потеряйся” . Тот заглянул в Шурины глаза и исчез с быстротой карты в руках у фокусника. Хотя в слове не было угрозы, это был скорее совет. При всем этом Шура много читает, каждую свободную минуту он с книжкой, складно и грамотно говорит, слушает музыку. А любимое музыкальное произведение у него — как вы думаете, что? “Реквием ” Моцарта. Хотя... может быть, “Реквием ” — это чисто профессиональное?.. Не знаю, не знаю, одно скажу: наблюдения за Шурой доставляли мне и актерские, и, если угодно, литературные наслаждения .

    А филатовские наблюдения ? Чего стоит один только рассказ о чиновнике из Госкино, приехавшем проверять, как идут съемки фильма “Чичерин ”. Почему бы не прокатиться даром в Италию и не проверить? Первый день для него как для деятеля культуры, естественно, — это ознакомление с культурными и историческими ценностями, музеи и прочее, а уже второй — самое главное, для чего приехал, — магазины.

    Странный каприз одолел чиновника — спрашивать в магазинах “ сколько стоит ” именно по–итальянски. Его научили, что надо говорить: “ Куанто косто? ” — слегка подивившись его капризу, потому что во всей Европе, если спросишь

    по–английски: “How much?” — будешь понят. Но он хотел именно по–итальянски. Поэтому прилежно учил фразу, запоминал: “Куанто косто, куанто косто ”,— что, однако, не помешало ему, войдя в первый же магазин, небрежно обронить: “ Коза ностра ”. И все попадали на пол, приготовившись к нормальному ограблению. Даже если Леня все придумал, то это придумал поэт.

    Он и в училище конструировал ситуации, которые не могли быть показаны на сцене, но как рассказы были замечательны. “Вот, — говорил, — представь, идет по пустыне человек, и вдруг прямо перед ним — королевская кобра, огромная, метра два. Он замирает в ступоре и не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. А кобра шипит, постепенно подымается, раздувает капюшон, и ее немигающие глаза приговаривают путника к смерти. Никого нет, никто не поможет. Воздух застыл, ни одного движения, только язык кобры — туда–сюда, туда–сюда, ни звука — только зловещее шипение, сейчас последует бросок — и все. Момент истины. И тут... над ними пролетает птичка и роняет на голову королевской кобры помет. Прямо на корону, на раздувшийся капюшон грозного пресмыкающегося . Неприлично! И вот помет медленно стекает по кобриному немигающему глазу, лучше бы он мигал, зараза! А так ведь — никакой защиты! ” — И дальше Филатов излагает нам внутренний монолог кобры во время того, пока это стекает. Птичка невольно разрушила весь драматизм ситуации, кобра — уже не хозяйка положения: глупо как–то оставаться грозной, когда у тебя с головы течет такое, совершенно не подходящее для смертельного броска. “Вот незадача–то ”,— думает кобра, и так далее, — все, что она думает, рассказывает Филатов, и это смешно до слез, до боли в животе. Он часто сталкивает в рассказах высокое и низкое и тычет пресловутую романтику в земной перегной, несмотря на то, что относится к ней более чем лояльно...

    “ Ползут альпинисты, — начинает Леня новый рассказ. — Трудное восхождение, но им надо добраться до вершины и водрузить на ней флаг нашей Родины. Они дали клятву, они должны! А тут еще непогода, шквальный ветер, метель. Они начинают терять людей, кто–то уже не в силах ползти и остается ждать товарищей в промежуточном лагере. Остаются двое. Обмороженные, ослабевшие, они уже еле двигаются . Один из них не выдерживает за пятьдесят метров до вершины и говорит товарищу:

    — Ползи один, я останусь.

    — Нет, — отвечает тот, — я тебя не брошу.

    — Ползи, я сказал, у тебя одного больше шансов. Не забывай о флаге, мы обязаны его установить, и вымпел тоже. Флаг нашей страны должен там реять, и поэтому ты дойдешь, сдохнешь, а дойдешь и поставишь...

    Альпинист смотрит на товарища, слезы замерзают и остаются круглыми льдинками на его обмороженных щеках. “Иди ”,— говорит тот и остается лежать в снегу. И наш последний альпинист преодолевает оставшиеся метры, уже полумертвым делает последний судорожный рывок и втаскивает свое израненное тело на крохотную площадку вершины. Все! Победа! “Весь мир на ладони, ты счастлив и нем ”,— как в песне Высоцкого. Значит, не зря пот, слезы и потери, не зря замерзающие друзья там, внизу. Он вынимает флаг и вдруг видит, что воткнуть его не во что! Абсолютно ровная поверхность. И реять флагу нашей Родины, стало быть, тут не суждено ”.

    Филатов рисует нам жуткую картину, в которой очевидна никчемность цели по сравнению с колоссальными затратами на нее, и не знает, как закончить.

    — А что дальше–то? — спрашиваю я, зачарованный страшной сказкой и надеясь все–таки на счастливый конец.

    — Да что, что? — говорит Леня .— Все...

    — Как все?!

    — Ну... он там лег и умер. — И, немного помолчав: — А флаг — сдуло! — заканчивает он категорично, с ненавистью к этому куску материи, из–за которого все и случилось.

    Сегодня , я думаю, Леня пожалел бы последнего альпиниста, сказал бы, что тот заплакал и стал спускаться, подобрал товарищей, и они бы все благополучно вернулись домой. Но флаг все равно бы сдуло! Он бы ему не простил того, что у нас всю дорогу флаг выше человека, что тот — с серпом и молотом, что сегодняшний — с долларом на полотнище.

    Словом, наблюдения сильно помогли тогда и продолжают помогать теперь. Но были еще и самостоятельные отрывки. И теперь я понимаю, что, говоря о Филатове, что он пришел на курс поэтом, а потом была многолетняя пауза, и вот теперь он снова к этому вернулся , я непростительно неточен. Паузы, в сущности, не было, он все время что–то сочинял, и в нем всегда жил писатель и еще отчасти режиссер. Не спал и тем более не умирал, а вел какую–то свою

    постоянную внутреннюю работу, и нельзя сказать, чтобы незаметную.

    Когда у меня еще на первом курсе не получался самостоятельный отрывок, да что там не получался, он был готов к провалу, Филатов помог мне как ре–

    жиссер, но своеобычно. Что за отрывок, из какой пьесы — это уже и не важно. Важны деталь, подход, парадоксальность мышления . Своей партнерше я что–то темпераментно выговаривал, ругался с ней, выгонял из квартиры со словами: “ Я не могу больше терпеть вас у себя ! Выселяйтесь немедленно! ” — и т. д. Получалось неубедительно и хило. А уже вечером показ. “ Что делать–то, Леня ?” — спрашиваю его, только что посмотревшего отрывок, который не тянул не только на плюс, но даже на поощрение. (У нас система была такая . Хорошие отрывки отмечались плюсом, менее удачные — поощрением, и наши плюсы и поощрения шли в конце года в зачет экзамена по актерскому мастерству. Если, скажем, ты сдал экзамены на тройку, но в течение года у тебя были два плюса за отрывки, ты получал уже четверку. Плохие отрывки не отмечались никак. Вот и мой отрывок мог рассчитывать разве что на ноль, на ничего.)

    — Так что, Леня ? Можно что–то сделать?..

    Он молчит, думает.

    — Ну, Леня ,— тереблю я его.

    — А ничего не делай, — говорит, — поменяй буквы в словах — и все.

    — Как это?

    — Да так. Веди себя точно так же, кричи на нее, но только вместо “ терпеть вас у себя” кричи “ не могу пертеть вас у беся”, а вместо “ выселяйтесь немед–ленно ” — “ вылесяйтесь немедленно! ”

    — И все?!

    — И все!

    — Поможет?

    — Уверен.

    Я так и сделал, поменял кое–где буквы и перемены даже выучил на скорую руку для верности. И кончилось все дело тем, что совершенно детская простота этого совета спасла мой отрывок, все хохотали, и я получил за него плюс. Малыми средствами, что называется . Моя партнерша, к сожалению, получила только поощрение, так как постоянно “ кололась ” — не могла сдержать непроизвольный смех. Да и как могло быть иначе, если сшитый на скорую руку прием все время повергал меня самого в паническое изумление. Я был в ужасе от самого себя : “Господи! Что я несу?! Это же надо — пертеть вас у беся !”

    Но Филатов знал, что изменение одной буквы может изменить не то что отрывок, а даже жизнь. У него был друг в Ашхабаде, радиожурналист. Вся страна наша возмущалась тогда поведением африканского диктатора Чомбе и всем сердцем сочувствовала его противнику — борцу за свободу Африки с социалистической ориентацией Патрису Лумумбе, которого Чомбе всячески терзал и мучил в застенке. Вся страна переживала! И тот журналист тоже сделал репортаж о судьбе Лумумбы для ашхабадского радио. И шел он не в записи, а в прямом эфире, и все прошло блестяще, только в самом конце журналист, видно, расслабился . А в конце у него было намечено патетическое восклицание: “ Мы с тобой, Лумумба! ” И он, разогретый собственным возмущением и пафосом, голосом, звенящим от восторженного единения со всей страной по поводу неправильного поведения узурпатора Чомбе, выкрикнул в эфир слова, поставившие точку и в репортаже, и в его радиокарьере: “Мы с тобой, ЛуКумба! ” Одна буква, а как все меняет...

    Одна серьезная тайна стояла за некоторыми нашими самостоятельными отрывками. Материал, сами понимаете, не сразу отыщешь. И мы выходили из положения способом дерзким и опасным: отрывки писал Филатов. На экзамене они выдавались за произведения малоизвестных у нас зарубежных авторов. Подразумевалось, что они малоизвестны только у нас, а за рубежом о них уже все говорят, но железный занавес нашего театра не пропускает пока тлетворного влияния Запада. Расчет был нагл и точен, по принципу “Голого короля ” Евгения Шварца. Ни у кого из педагогов не хватало смелости признаться, что и драматургов они этих не знают и об их пьесах ничего не слышали. Все боялись показаться невеждами друг перед другом и говорили, что, мол, как же, как же, конечно, знаем. “И этого одаренного поляка, как его? Ну да, Ежи Юрандота, и итальянского драматурга тоже. Да, конечно, и книги его у меня, кажется, в библиотеке есть. Надо посмотреть, освежить в памяти, интересный автор ”.

    Словом, “ зарубежные писатели ” имели большой успех на учебной сцене, а мы почти все регулярно получали плюсы за отрывки из их фиктивных произведений. Один раз наглость уже достигла предела, когда игрался отрывок из неизвестной, еще не опубликованной якобы пьесы Артура Миллера. Не последняя фамилия в мировой драматургии, но Филатов и за него написал. Анонимный версификатор не обнаруживался долго, и не нашлось ни одного мальчика, который усомнился бы в том, что на короле красивое платье.

    Этот мальчик нашелся среди нас. На одном обсуждении в присутствии всей кафедры шел разбор отрывков. Дошла очередь до нашего. Педагоги отметили наши работы и стали наперебой хвалить изумительную драматургию Артура Миллера, в произведениях которого просто невозможно играть плохо; и тем, что мы играли хорошо, мы в первую очередь обязаны этому гениальному американцу. И тут наш искренний и честный Боря Галкин радостно и громко заявил: “А это Леня Филатов написал! ” Он всем сердцем желал сделать хорошо, он хотел, чтобы и Филатова похвалили, чтобы все было справедливо, а то все лавры успеха у нас, а автор — в тени...

    Не прошло и минуты, как выяснилось, что искренность не всегда обаятельна, а порыв к добру не всегда уместен. И что они могут обернуться и большой неловкостью. Ректор Б . Е . Захава (один из тех, кто был в восторге от Миллера) побагровел и стал тяжело сопеть. Другие педагоги уставились кто в стол, кто в окно; кто в смущении, а кто еле сдерживая смех. Долгое и страшное молча–

    ние воцарилось в замершей от неудобства аудитории.

    Да–а... в сложном положении оказался наш ректор. И большинство педагогов — тоже. Выйти с честью из такой ситуации почти невозможно. Чаще всего делают вид, что ничего не заметили, не слышали. Сейчас такое не проходило: Боря сказал громко, и первая реакция на его слова — смущение — уже была. “Что ж вы из нас идиотов–то делаете? — с горечью произнес кто–то из учителей. — Ну сказали бы, что Леня пишет, мы бы только рады были ”. Тут мы стали наперебой извиняться, признаваться, что и другие отрывки тоже Леня написал, не сознавая, что это признание только усугубляет ситуацию; начали говорить, что ставили фамилии зарубежных писателей, чтобы отрывки пропустили; что боялись, как бы в противном случае не отнеслись к отрывкам без должного пиетета и т. д. Но лица педагогов все мрачнели, и извинения они пока не принимали, ведь их унизили, можно сказать, при всех. До этой минуты они считались образованными, интеллигентными людьми, а тут выяснилось, что они не только не знают толком Артура Миллера, но и то, что и выдающийся итальянский драматург Нино Палумбо, и другие авторы — чистая фикция, их нет в природе, и что их вот таким образом бестактно разыграли...

    Все в конечном итоге уладилось, но, кажется , Борис Евгеньевич Захава так до конца Лёне и не простил этого эпизода.

    По–настоящему веселился только один из наших педагогов, Ю . В . Катин–Ярцев. Он был одним из самых любимых, и он был единственным, кто сомневался в существовании целой плеяды зарубежных драматургов, внезапно появившихся в мировой культуре. В силу природной доброты и любви к нам Юрий Васильевич молчал и позволял событиям развиваться своим чередом, ожидая, видимо, что, когда Филатов напишет что–нибудь из Шекспира, все само собой и обнаружится .

    Процесс сочинительства продолжался у Лени все время, даже когда он не был овеществлен — не только изданными книжками, но и простыми записями. Это называется устным творчеством. Я потом узнал, что почитаемый нами писатель Сергей Довлатов тоже проверял все сначала на слушателях, а потом, отшлифовав слова в “ устном творчестве ” , записывал. И в тот период расцвета своей кинодеятельности, когда Леня писал очень редко, его монологи в разговорах были своеобразными литературными моделями. Писательское творчество воплощалось в монологе. К слову сказать, это то, чем сейчас занимается и Задорнов. Его концерт не что иное, как трехчасовой монолог на разные темы.

    У Бориса Хмельницкого есть очаровательный рассказ о том, как однажды вечером он пришел в ресторан Дома кино и за одним столиком увидел Абдулова, Филатова и Панкратова–Черного. Они пригласили его присоединиться . Он сел и через пять минут понял: то, что он принял поначалу за оживленную беседу, представляло собой три отдельных монолога в автономном режиме. Каждый говорил о своем, только одновременно, а со стороны казалось, будто они, пыхтя тремя сигаретами, о чем–то оживленно дискутируют. Можно, конечно, сделать вывод, что большая слава обычно увеличивает объем монологов и приучает человека слушать преимущественно себя, но в данном случае я уверен, что Филатов собирал очередную литературную модель. Насчет остальных не знаю, а Филатов точно собирал.

    А когда ничего серьезного на бумагу не шло, сочинялись пародии. Пародии Филатова стали чуть ли не легендой. Их успех был обусловлен глубоким знанием пародируемых, их стиля, манеры, и — самое главное (что труднее всего) — Леня находил и воплощал в пародиях их человеческие слабости. Актерский тренаж на наблюдениях и тут помог, он еще и показывал их всех: и Рождественского, и Вознесенского, и Михалкова, поэтому тут был двойной эффект — и литературная точность, и актерский показ. Были пародии и только литературные, без участия в них Филатова–артиста: на Окуджаву, на Слуцкого, на Самойлова. Чтобы так написать пародию, скажем, на Слуцкого, надо его хорошенько почитать и узнать. Он и читал. И знал поэзию не хуже любого литературоведа. То количество стихов, которые Филатов пропускал через себя, изумляло меня всегда. Знал он, конечно, поэтов любимых — Кушнера, Коржавина, Галича и многих других, знал и не очень любимых; и почти не было для него ни одного незнакомого поэтического имени. Сейчас поменьше, но все равно знает. Я созна–

    тельно опускаю пока фамилию Пушкин, потому что об этом стихотворце пойдет разговор отдельный и несколько позже...

    А тогда мы, и особенно Леня, постоянно читали друг другу образцы высокой поэзии. И сидел он в Театре на Таганке в одной гримерной с Высоцким, что тоже, наверное, не повредило. Стихов тогда у него было значительно меньше, чем в студенческие годы, и можно было бы тот период назвать поэтическим застоем, если бы... если бы не сказка “Про Федота–стрельца — удалого молодца ” , которую потом стали цитировать все, вплоть до Горбачева.

    Однажды Михаил Сергеевич показал Лене, что близко знаком с его литературными опытами. Забавнее всего было то, что он процитировал фразу, самую характерную для всех наших королей и президентов. “Утром мажу бутерброд, сразу мыслю — как народ? ” — сказал тогда Михаил Сергеевич, с удовольствием намазывая бутерброд. Зримая песня ...

    Но тут справедливости ради нельзя не отметить, что в тот тяжелый пред–

    операционный период Горбачев был единственным из государственных деятелей, кто позвонил Лене и Нине домой и спросил: не нужна ли помощь?

    Весело шла учеба. Отрывки игрались не только филатовского производства; встречался и Достоевский, и другие неплохие авторы... Был еще один принцип, по которому выбирался материал: это взаимная приязнь, желание поиграть что–либо именно с этим человеком (вот как теперь в антрепризах). Или поиграть во что–либо, например, в любовь.

    Отрывок с любовным содержанием часто становился стартовой площадкой для любовной истории самих исполнителей. Короткой или длинной — как пойдет, но становился . Нельзя же, понимаете, долго репетировать сцену с поцелуем и на этом остановиться . Зачем же так мучиться ? Надо дать этому продолжение! Бывало даже, что продолжение оборачивалось законным браком, а начиналось–то все — тьфу! — с отрывка! То есть получалось, что если юноша имел какие–то виды на девушку с курса, или, наоборот, девушке нравился юноша, то она или он предлагали совместную работу. Примитивное притяжение полов, таким образом, приобретало благородные черты случайности, красивого романа, который начинался всего лишь от добросовестного погружения в материал, — короче, вы понимаете, что, если бы не Чехов, не Толстой, не Бунин, не этот Лопе де Вега в конце–то концов! — ничего бы и не было. Это они во всем виноваты, не надо было так хорошо описывать любовные страсти и поцелуи!

    Не думайте только, что весь наш курс лишь то и делал, что лечил отрывками любовную лихорадку. Что вы! Были же еще и обычные работы, с товарищеским партнерством — и не более того! Были ведь еще и однополые, так сказать, отрывки... Вы скажете: ну и что? Будто, мол, нет однополой любви... Но не забывайте, что в то время в театре еще не было этого направления, этой “ голубой ” дороги, которая в наши дни превратилась в широкую трассу, и что в песне “ а вокруг голубая, голубая тайга ” подразумевалась только тайга и не более. А название мультфильма “Голубой щенок ” вовсе не означало, что щенок был нетрадиционной сексуальной ориентации и интересовался только кобелями...

    Поэтому, например, мы с Кайдановским играли сцену из “Преступления и наказания”, совершенно не опасаясь, что нас не так поймут. Конечно, отношения Раскольникова с Порфирием Петровичем носили несколько болезненный характер, но все же не до такой степени! А с самой, пожалуй, яркой и талантливой студенткой из нашей компании мы играли Хемингуэя . О ней я хочу вам рассказать особо. Впрочем, вы ее знаете, ее зовут...

    Нина Русланова

    “Давайте говорить друг другу комплименты, ведь это все любви счастливые моменты ”,— спел когда–то Булат Шалвович Окуджава. Давайте! Нам всем, всей нашей стране до любви пока далековато, так давайте потихоньку учиться хотя бы не ненавидеть, не завидовать, не говорить друг о друге гадости. Понимаю, трудно, и все же, все же... Ведь комплименты говорить гораздо приятнее. И желательно — в лицо! Чтобы человек чувствовал, что он любим, понят, что он нужен. Человек от этого дольше проживет. А то мы привыкли, знаете, говорить хорошее за гробовой доской, когда уже поздно; когда красивая надгробная речь адресату уже не нужна и часто выглядит как акт творческого самовыявления говорящего. Поэтому лучше сегодня, сейчас и с удовольствием! И если получится, то выйдет прозаическая версия филатовской телепередачи “Чтобы помнили ” , только с небольшим добавлением: “О живых... ”

    Эх, да что там версия ! Ведь была же и у меня своя телевизионная передача под названием “Окно ” , где я все это и пытался осуществить, где приоткрывалось окно в тот внутренний мир героя программы, в который он до меня и не пускал никого. Поэтому, например, все через то “Окно ” увидели впервые Сашу Панкратова–Черного не только веселым, компанейским парнем из кинокомедий, клипов и реклам, не только участником ТВ–игр и всяческих шоу, но и человеком, сочиняющим, оказывается, грустные лирические стихи. Там Саша из привычного всем “ шоумена ” превращался, так сказать, в антишоумена. У нас на ТВ ведь кто платит, тот и музыку заказывает, а под негромкую музыку этого “Окна ” разве потанцуешь, поиграешь во что–нибудь, разве под нее рекламу дадут? Вот и закрылось “Окно ” , едва открывшись... Но тем не менее восемь программ мы с режиссером А . Торстенсеном все–таки успели сделать. И одна из них была про Нину Русланову...

    Мы долго с ней не виделись — почти со студенческих лет, ну, может, и встречались случайно раза два–три, не более, а тут я предложил ей сделать про нее передачу, и мы пообщались, что называется, плотно. Когда мы со съемочной группой и Сашей Панкратовым–Черным приехали к ней, выяснилось, что она живет в том же доме, где училась, подъезд в подъезд с театральным училищем им. Щукина. Ничто не изменилось. И никто! Мы встретились так, будто только вчера сдали экзамен по актерскому мастерству, а сегодня решили это отметить. Саша нужен был не только для дела, но и для радости. Водка плюс Сашино обаяние призваны были создать непринужденную атмосферу почти семейного праздника. Кто–то мне потом сказал, что если бы на столе стояла не просто водка, а водка, допустим, “ Довгань ” , да к тому же этикеткой к камере, то это могло бы стать скрытой рекламой, за которую обычно платят. Мне и в голову такое не приходило, тем более что незадолго до съемки с Ниной я побывал на юбилее бывшего хоккеиста Владимира Петрова. Помните знаменитую тройку: Михайлов, Петров, Харламов? Так вот, это тот самый Петров. На торжестве выступили два представителя фирмы “ Довгань ” , которые рассказали о своих сомнениях по поводу выбора подарка. Долго думали, мол, что же такое Володе подарить, и наконец решили (тут они вынули толстый–претолстый фолиант) подарить... Библию.

    “Ну что ж, хороший подарок, недорогой, но со значением ”,— подумал я... и поспешил, потому что один из дарителей закончил: “Библию с автографом самого Довганя ...”

    Ну что тут скажешь?.. Лучше бы, конечно, все–таки с автографом автора... или хотя бы его редакторов... Но это так, к слову...

    Поэтому мысль о возможных инвестициях в мою программу со стороны фирмы, глава которой расписывается на Библии и фотографируется на водку, не могла украсить собой мое скромное воображение. Я не очень деловой человек, а если точнее — совсем неделовой. Поэтому и передача не идет. Ну а Русланова — тем более! Ни одного своего достижения — ни званий, ни премий, ни триумфов — она не обернула в свою пользу. Я уже говорил, что входить в рынок, будучи обремененным идеалами, трудно. А она с идеалами, непрактичным грузом, висящим на легких ногах благополучия . Идеалы, знаете ли, мешают свободе маневра, поэтому ни богатства, ни машины, ни бриллиантов, ни норковой шубы у Нины нет.

    Есть скромненькая квартирка, в которой она живет вдвоем с дочерью, ежемесячная зарплата в театре, которую получает в день американский мусорщик, да гонорары за нерегулярную работу в кино. Эти гонорары, а тем более сумма ее оклада в театре вызвали бы только недоверчивую улыбку у любой европейской актрисы такого же ранга, а потом восклицание, что–нибудь типа “ не может быть! ”. Может, леди и джентльмены, еще как может!

    Можно, оказывается, народной артистке быть одновременно знаменитой и бедной. Бедной не только по сравнению с ведущими актрисами Запада, но и

    по сравнению с любой карликовой звездой нашего шоу–бизнеса. Быть далекой, во всяком случае, от элементарного благополучия и достатка...

    Можно быть одновременно всенародно любимой и одинокой...

    Можно купаться иногда в цветах и славе, но одновременно знать, что по большому счету тебе никто и никогда не поможет...

    Можно сегодня быть у всех на устах, а уже завтра о тебе никто и не вспомнит, если ты не пойдешь все–таки “ по пути реформ ” и не подогреешь интерес к себе чем–нибудь вроде скандала...

    Но еще лучше — внезапная смерть, тогда взлет популярности будет гарантирован. А самое сенсационное — это самоубийство, тогда, уж точно, все газеты... дня два... и по телевизору скажут...

    Печально и слишком типично для нашей необъятной Родины. Хорошо бы все–таки, чтобы помнили и о живых, в особенности о тех, кто не способен раздеваться публично и не может предложить рынку ничего, кроме собственного таланта. Хорошо бы, но это так... пустое, вялые призывы без минимальной даже надежды, что их кто–нибудь услышит...

    “Все России верны, всем взаимности нет от нее ”,— как высказался однажды поэт Юрий Ряшенцев, написавший, оказывается, не только “ Пора, пора, порадуемся” — этот радостный французский шлягер для захламленной русской территории, но и вот эту приведенную выше строку. Он еще там же написал: “ Всем вам счастья, друзья, ну а с горем — не будет проблем ”. Нина хлебнула горя предостаточно. Начиная с детдомовского детства, жизнь не переставала ее колотить. И она научилась обороняться . Держать удар. Научилась быть сильной и временами даже вредной. Поэтому у нее репутация “ сложного человека ” , своенравного. А вы попробуйте–ка быть простым человеком с легким характером, имея за плечами такую судьбу. Ведь надо было выжить и стать той Руслановой, которую знают как одну из лучших актрис той самой любимой России, от которой нет взаимности. Поэтому так... Вот такой характер...

    Конечно, Русланова — стихия, по сравнению с которой тайфун “ Торнадо ” — легкий майский ветерок. Легенда о том, что она правой рукой может нокау–

    тировать плотного мужика, тоже выросла на реальной почве. Да, был такой случай, причем с милиционером, который привычно хамски с ней разговаривал.

    Все это есть, но ты одна, и надо растить дочь. И еще — свой талант. А таланты ведь у нас как растут? Да как сорняки: упрямо, дико и с колючками, вопреки всему. Не благодаря чему–то, а именно вопреки. Их выпалывают, с ними борются, а они все равно растут. Дикорастущие у нас таланты. Редко бывает, когда талант вырастает в тепличных условиях. У Нины не тот случай. Все — своим талантом и полагаясь исключительно только на саму себя, без “ помощи ” папарацци и желтой прессы.

    А ведь у нее не просто талант, у нее редчайшая его разновидность — талант интуитивный. Если она и не знает, как играть, то догадывается . У нее редкое чутье на правильную форму, на юмор, на возможное проявление любви. “А откуда любовь–то в этих обстоятельствах? ” — спросите вы.

    А оттуда, что ей вовсе не хочется быть сильной, она вовсе не “ битая тетка ” , как может показаться, а женщина, которой хочется быть слабой и нежной, но жизнь не дает ей шанса быть такой. Я помню, я знаю, я видел, какой неожиданно мягкой, женственной и красивой может быть Нина Русланова. Вы только перестаньте выпалывать ее, как сорняк, окружите ее нежностью, растопите в любви, и тогда!.. вы увидите...

    Мы пришли к ней домой. Она, хоть и знала о встрече и съемке, все равно поначалу держалась напряженно и настороженно, готовая к отпору в любой момент. Но постепенно оттаяла, почувствовала, что никто ее не обидит сегодня, и вот мы сидим, выпиваем, балагурим и на камеру уже не обращаем никакого внимания; а если что–то не то проскочит — вырежут при монтаже.

    Я беру гитару и пою ей песню с надеждой еще поднять наше, ее настро–

    ение, песню, в которой есть что–то очень важное и про нас:

    Когда–то в юные года

    Нам ворон каркнул: “ Никогда! ”,

    Но не случилось ни черта

    Того, что он накаркал.

    И есть на свете чудеса,

    И есть на свете паруса,

    И море есть, которое не значится на картах!

    Да–да, то самое, которое озеро Чад с Кайдановским, которое было в нашей жизни и которое всегда есть у нас, что бы ни случилось. Как мечта... Или нет — высокая уверенность в том, что мы все–таки верно живем и себе не изменяем...

    Мой друг, какая благодать — жить, восхищаться, рифмовать.

    Не покупать, не продавать, давай содвинем рюмки.

    Четыре сбоку, ваших нет, нам вместе скоро триста лет,

    Но в душах тот же вольный свет, мы нынче — снова юнги, —

    пою я, и лицо Нины светлеет, и мы сдвигаем рюмки, и Саша вытирает с усов “ непрошеную слезу ”.

    Съемка закончена. Мы выходим на улицу, идем по переулку Вахтангова, мимо нашего училища, путем нашего театрального детства, к Арбату. Хохочем, валяем дурака... Саша в Нининой шапке, которую она на него в шутку нахлобучила, я в расстегнутой куртке и Нина — в розовом пальто за пятьсот рублей...

    Суровый наш худрук Вера Константиновна Львова внушала страх всем студентам. Когда она дребезжащим старушечьим сопрано кричала на кого–нибудь из нас, у жертвы ее гнева кровь не стыла в жилах, она просто сворачивалась. Но это была лишь форма поддержания дисциплины, по–другому с этими отпетыми студентами, наверное, и нельзя было. На самом–то деле Львова была добрейшим существом, она всем студентам одалживала деньги и часто забывала о долге, удивлялась, когда возвращали. Но больше всех она любила Нину, она чувствовала, что из девочки будет толк, а перед всяким талантом Вера Константиновна втайне преклонялась. Втайне потому, что нельзя было этого показывать опять–таки из воспитательных соображений.

    Пожалуй, педагогика была основным даром Веры Константиновны, актерское ремесло или тем более режиссура — не самые сильные ее стороны. Спектакли ставили в основном другие. Вот, например, Этуш, чей актерский талант вызывал у нас безусловное уважение и доверие. К тому же тогда прошел по экранам фильм всех времен и народов “Кавказская пленница ” , в котором Владимир Абрамович блеснул исполнением роли человека, как сейчас принято говорить, кавказской национальности. И все студенты — уральской, каспийской, средневалдайской и балтийской национальностей — были очарованы экранным юмором Этуша. Эта роль потом навечно прилипла к Владимиру Абрамовичу, как и сказанное с акцентом: “Красавица, комсомолка, спортсменка ” — к Наташе Варлей.

    Когда мы с Ниной вышли из ее дома на улицу, то прямо на пороге Щукинского училища встретили Владимира Абрамовича. Стали вспоминать поставленный им дипломный спектакль “ На дне ”. Жаль, что уже камеры не было и наша — действительно неожиданная, а не заложенная в сценарий — встреча не была снята.

    В “На дне ” были заняты почти все, кто уже побывал на страницах этой книги, ну, кроме Задорнова, разумеется, по объективным причинам, и еще Дыховичного, который в ночлежке Хитрова рынка смотрелся бы так же,

    как Людвиг ван Бетховен на дискотеке или, допустим, белый смокинг —

    на отдыхающем в подъезде бомже. Иван в ночлежке на нарах было бы почти то же самое, что Сережа — в Израиле (о Сереже вы уже читали в главе “Однокурсники ”).

    Сережа в спектакле исполнял роль Васьки Пепла. Стихийное, удалое русское буйство воплощал Сережа в этом образе: то есть все то, что в Израиле совершенно не нужно. Саша Кайдановский был Сатиным, Леня Филатов — Актером (лучшая, кстати, его роль в дипломных спектаклях), а Нина Русланова очень здорово сыграла Настю, подругу Барона. Барона изображал я, беззастенчиво и беспомощно копируя все то, что по описаниям современников делал в этой роли Качалов. Все — вплоть до картавости и внешнего вида. Между Качаловым и Качаном была столь же широкая пропасть, как и между фамилиями. То был Ка–ча–лов, а тут как бы усеченный Качалов — просто Качан, усеченная бледная копия . Не горжусь я той своей ролью, нет, не горжусь...

    Сережа Вараксин играл небольшую роль Алешки, а Лукой был Стасик Холмогоров, с которым вы еще не знакомы. Имя Стасик ему очень шло, его иначе никто и не называл. Белокожий, полноватый, улыбчивый и весь такой кудрявый–кудрявый Стасик. Его кудри были “ цвета беж ” , как написал Филатов в песне “ Оранжевый кот ” , но Филатов там — про апельсины, а я — про Стасика. Его белая–пребелая кожа имела одно свойство: если Стасика что–нибудь смущало, она рдела, и (даже не извиняюсь за штамп) нежный девичий румянец разгорался на его щеках. Стасик был награжден природой еще и светло–рыжими, в цвет волос, ресницами. Словом, Стасик — и все тут... И если бы определение “ кровь с молоком ” не было так противно по содержанию (сами посудите — кровь с молоком. Вдумайтесь только! Какой–то жуткий напиток для новорожденного упыря), то в общепринятом смысле оно бы Стасику очень подошло.

    Когда мы через много лет встретились на Пушкинской площади, он был все тот же Стасик, точно такой же, только располнел побольше да кудрей чуть поменьше, но, когда он протянул мне свою визитку, я прочел: “ Стас Холмогоров. Артист ”. Вот так вот! Сейчас я вас порадую игрой слов: став Стасом, Стасик статус сменил. Видно, нехорошо ему было в той стране, куда он собрался, оставаться Стасиком. И даже простое слово “ артист ” в его визитке выглядело как звание.

    Стасик учился хорошо, играл на гитаре, пел некоторые наши с Леней песни, потом работал с Леней же в Театре на Таганке, ничего большого и значительного там не играл, а вскоре после нашей случайной встречи уехал далеко–далеко, в Канаду. Говорят, у них там есть даже какой–то русский театр, в котором Стасик, пардон, Стас и работает. Сережа теперь тоже туда собрался, видно, иврит дался ему не так легко, как хотелось бы.

    Место нашей последней встречи — Пушкинская площадь — будто специально выбрано для того, чтобы я, после того как Стасик ушел, остался там, посмотрел на памятник и вспомнил то,что из нас делал...





    Пушкин

    ...хотя, полагаю, формирование вкусов и личностей студентов театрального училища им. Щукина в планы поэта не входило. Но надежда на это у него явно была. Иначе не написал бы: “И назовет меня всяк сущий в ней язык ”,— что и высечено на пьедестале рядом с фамилией, без которой тут запросто можно было бы и обойтись. Точно так же возле каменного изваяния лошади можно не писать “ лошадь ”. И так ясно, что не заяц.

    Ведь стоит же в Швейцарии памятник человеку в котелке и с тросточкой, на котором высечено: “От благодарного человечества ”,— и всем ясно, что это Чаплин. Но у нас, видно, не всем.

    И вот гляжу я на Пушкина, зеленого, с голубем на голове, и повторяю про себя его слова, в который раз удивляясь их “ современности ”: О, люди, жалкий род, достойный слез и смеха!
    Жрецы минутного, поклонники успеха!
    Как часто мимо вас проходит человек,
    Над ним ругается слепой и бурный век.
    Но чей высокий лик в грядущем поколенье
    Поэта приведет в восторг и умиленье?

    Так ведь это поэта приведет, Александр Сергеевич, Блока или там еще кого, а другие назовут вашу площадь “Пушкой ” и будут на ней “ забивать стрелки ”. “О, люди, жалкий род... ”

    Ах, не плачьте, бывший мечтательный мальчик Вова, бывший романтичный юноша Володя и нынешний сентиментальный дядя с идеалами и гитарой наперевес! Не сетуйте! Поэта ведь “ приведет в восторг и умиленье ”? Ну вот и все! Большего и не надо! Поэт–то — в широком смысле этого слова — тот, для кого поэзией окрашено все: он так смотрит на все и на всех, он так живет, так любит и верит, так чувствует и думает.

    Чувство и ум, конечно, предметы неосязаемые, да и вообще не предметы, а уж если и предметы, то не первой необходимости, во всяком случае, сегодня . Даже ум сегодня имеется в виду иной, по принципу известной американской поговорки: “Если ты такой умный, где твои деньги? ” А мы–то имеем в виду ум Пушкина. Он же умный? Бесспорно! А где же тогда его деньги, если сто тысяч долга после смерти? Значит, что–то здесь не то... И в американской поговорке тоже что–то не так...

    Но пока... пока... вьется над “Пушкой ”: “Ты уехал прочь на ночной электричке ” и “Голубая луна ” , и певец из племени “ сексуальных меньшинств ” , которые еще чуть–чуть — и станут большинством, поет на его двухсотлетии романс на его же стихи: “Я вас любил, любовь еще, быть может ”,— и заканчивает якобы случайной оговоркой, пленительной, однако, для всех педерастов: “ как дай вам Бог любимым быть другим ”. Женолюб Пушкин, конечно, хотел бы его наказать, но стреляться с дамой!.. Ну разве что надавать по попке... Но и этого он не может, он стоит теперь на пьедестале недвижный, закованный в бронзу, зеленеет от злости своей патиной и смотрит сверху, свесив курчавую голову, на наш безумный мир, на наше совсем несказочное Лукоморье...

    Что же до нас, то он для нас, студентов, был, как бы сейчас отметили в средствах массовой информации, культовой фигурой. Сказать, что мы после школы, которая в те годы прямо–таки убивала интерес к Пушкину, вновь его для себя открыли, что мы любили его, — это ничего не сказать. Вернее всего — мы ему поклонялись, а еще вернее — мы его очень уважали. Мы вообще–то мало кого уважали, но его — очень! Но и это — неполно. Главным скорее всего было то, что все мы поголовно в душе были поэтами, что нас приводили в восторг игра ума, точная метафора, тонкая передача настроения, талантливое выявление страсти. Хорошие стихи рождали ложное, но манящее предощущение, что вот–вот, еще немного — и поймешь ВСЕ; зябкий ветерок пробежит по жилам как предчувствие того, чему не суждено сбыться, как перед грозой, которая пройдет мимо. И хочется побыстрее самому сотворить что–то такое хорошее, значительное.

    И вот все такие ощущения от поэзии, весь этот набор чувств, сконцентрировались для нас в сверхплотной звезде под названием “ Пушкин ”. Мы даже сделали самостоятельный спектакль по стихам, письмам, отзывам современников. Стасик Холмогоров читал пушкинские стихи, которые заканчивались словами: “И огнь поэзии погас! ” Его учили, что слово “ поэзия” надо произносить через “ о ”. Не пАэзия, а пОэзия . Стасик так старался, что перестарался . Получилось, как с “Лукумбой ”. Он правильно произнес: “ поэзии ” , через “ о ” , а потом, ставя жирную точку, сказал: “ ПОгас ”. С нижегородским акцентом, как А . М . Горький. Сам испугался страшно, проявился уже описанный выше девичий румянец, который разгорелся и долго цвел на его смущенном лице. Чуть все не испортил, остальным же смешно стало, а надо было сдерживаться, дальше в композиции шли не менее серьезные стихи.

    И был еще дипломный спектакль “ Последние дни ” по пьесе Булгакова. Пушкина там на сцене нет, а есть его друзья; и есть Бенкендорф, Дубельт и другие — не друзья . Леня Филатов играл там стукача, который по заданию Третьего отделения следит за Пушкиным. Трогательно до невозможности, потому что Лёнин стукач к Пушкину привязался всем сердцем и относился к нему уже не как к объекту слежки, а как к родному. Горевал, когда Пушкина ранили, и был каким–то потерянным: вот, мол, Александр Сергеевич умрет, а мне теперь чем заниматься, как жить? Пушкин его переродил, забитый, полуграмотный стукач стал другим человеком, и Леня это смог передать. На одном из докладов Дубельту он предъявить ничего интересного для жандармов не мог и поэтому принес листок с последними стихами. Стал, запинаясь, их Дубельту читать: “ Буря мглою небо кроет... ” Дошел до слов: “То по кровле обветшалой вдруг соломой зашуршит, то, как путник запоздалый, к нам в окошко... — Тут Леня умолкал, словно сомневаясь, правильно ли понял последние слова, затем из нескольких вариантов выбирал все–таки самое близкое для себя, родное, и заканчивал: — Настучит ”. И смотрел по–собачьи на Дубельта: правильно я сказал? У Булгакова было нормально — “ застучит ” , но Филатов оговорку и как ее обыграть — сам придумал.

    Так Пушкин повлиял, что даже наше Щукинское училище мы для себя считали своего рода лицеем, этаким очагом свободомыслия в годы застоя . Во всяком случае, нам хотелось так думать. Поэтому все, что происходило во время последнего пушкинского юбилея, воспринималось нами поначалу как личное оскорбление. Потом оно уступило место юмору. Чего тут вопить: не трогать святое! — когда оно уже залапано так, что лица не видать. Уже перестали возмущать, а потом и удивлять матрешки “ Наталья Николаевна ”, яйца “Наталья Николаевна ” , уже не трогали замыслы оргкомитета пустить по Тверской десяток Пушкиных и десяток Гончаровых, чтобы они раздавали прохожим листовки с текстом “Я помню чудное мгновенье ” , уже смешно стало, когда ниже–городский губернатор сказал, что если бы не наша нижегородская земля, если бы не Болдино, то мы, может, и не узнали бы Пушкина как гения . Как же должен был тогда хвастать начальник тюрьмы, долговой ямы, где Сервантес написал “Дон Кихота ”? И что должен был сказать начальник администрации того района, где село Михайловское? Или мэры Москвы, Петербурга, Кишинева и Одессы? Надо было бы ответить.

    Растаскивали Пушкина все кому не лень. Даже казино “ Золотой дворец ” — и то решило мимо не пройти. Надо же было тоже устроить что–то в честь поэта. А что у Пушкина ближе всего по тематике? Ага–а! Игра, ведь Пушкин и сам был игрок. Вот тема! Руководитель программы Лена позвала меня на генеральную репетицию, потому что я помогал со сценарием. Тот просветительский ликбез, который я там настрочил, был нужен казино, как удаву носовой платок, но я уже привык, мне было уже все это занятно, и я был готов ко всему.

    Поэтому, когда один из ведущих объявил, что Пушкин был большой бабник, не пропускал ни одну юбку, что у него было много любовниц, и тут, как живая иллюстрация того, к чему Пушкина всегда тянуло, пошел стриптиз, — я даже не удивился . Во–первых, стриптиз в “Золотом дворце ” каждый вечер, и лишать завсегдатаев этой радости никак нельзя . Во–вторых, девушка действительно красиво все делает, и, в–третьих, как явствует из текста ведущих, сам Пушкин был бы совсем не против. Так что Пушкин и стриптиз совпадают, все нормально.

    — А она что, до самого конца будет раздеваться ? — спрашиваю я Лену.

    — Конечно.

    — У меня идея ,— говорю. — Представь: решающий момент, она стоит спиной и снимает трусики, а у нее на голой заднице надпись: “Пушкину двести лет! ”

    Лена и ее помощница смотрят на меня, и я вижу, что первые пять секунд они серьезно обдумывают мое предложение.

    — А вот еще, — продолжаю я, как будто заводясь. — Кто–то из ведущих говорит, что Пушкин все время ходил с тяжелой тростью и на вопрос “ зачем ” отвечал, “ чтобы рука не дрогнула, когда придется стреляться”, и тут... — я делаю короткую паузу перед “ гениальной находкой ”,— выходит силовой жонглер.

    У вас есть силовой жонглер?

    Лена смотрит ошарашенно, а помощница — почти с испугом: надо же, как фонтанирует! Эк его понесло–то! Наконец Лена догадывается и начинает хохотать: “Да он дурака валяет, ты что, не видишь? ”

    А в том же Нижнем Новгороде большой праздничный концерт, я в нем тоже участвую, пою, естественно, нашу с Леней песню “Пушкин ”. Подхожу к помощнице режиссера посмотреть программу. В ней шестым номером значится: арию Ленского поет солист НАТОиБ такой–то. А в это время, пятого июля, продолжаются бомбардировки Югославии. НАТО как раз и бомбит. Потом, правда, выясняется, что аббревиатура расшифровывается вполне мирно: Нижегородский Академический театр оперы и балета. Но никто из нижегородцев этого забавного совпадения не замечает.

    Вслед за губернатором все по нижегородскому ТВ подхватывают мысль, что гений Пушкина родился именно здесь, неподалеку. А в этом “ неподалеку ” , в самом Болдине, в магазине, где продают спиртное, я наблюдаю апофеоз всего происходящего. Что там уже есть водка “Болдино ” , водка и вино “Болдинская осень ” — это понятно, странно даже, если бы не было. Но продается еще одна водка. На этикетке молоденький такой Пушкин с кукольным личиком. Он за столом с женщиной в платке, завязанном по–деревенски, она к нам спиной. На столе опять же бутылка. А название у новой водки такое: “ Арина Родионовна рекомендует ”. Не хотите — не пейте, конечно, но она рекомендует. Как бы вам не пожалеть потом! В общем, Пушкина двести... и пива.

    Так что, если ко всему, что происходит у нас, относиться возмущенно или даже просто серьезно, то можно сойти с ума. Надо принять как должное и неизбежное: мы живем в Лукоморье, а там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях... стриптиз... там ведь лукоморы живут, так что всякое там может случиться ...

    Так или иначе гениальная и просто хорошая поэзия действительно рождает острое желание попробовать самому что–то этакое сделать, ну попытаться хотя бы, чтобы потом воскликнуть, как Пушкин над “Борисом Годуновым ”: “Ай да Пушкин! Ай да сукин сын! ” — только про себя . Хочется, чтобы вот так, как у него: “И руки тянутся к перу, перо — к бумаге, минута — и стихи свободно потекут ”. И действительно, в такие моменты у Филатова руки тянутся к перу, у меня — к гитаре, и рождаются песни. Над ними нельзя, конечно, воскликнуть: “Ай да мы, сукины сыны! ” Но хотя бы “Щукины сыны ” — уже можно.





    Ренат

    Ренат Исмаилов, как и Леня, приехал из Ашхабада. Они были знакомы и дружны еще задолго до Москвы. Он учился в ГИТИСе на режиссерском факультете и жил в нашем же общежитии. Александр Грин, мужская жесткость, замешанная на все том же романтизме, ветер, парус и дыхание свободы — все это вкладывал в нас Ренат на наших посиделках до полвторого. Ночи, разумеется .

    Ренат, можно сказать, наш сэнсэй в то время, учитель с Востока. Мы его слушаем, стараясь не шевелиться и не дышать громко, каждое его слово драгоценно, потому что полезно. В маленьком, худом, высохшем, обуглившемся от туркменского солнцепека теле — огромный концентрат энергии, никогда внешне не проявляющийся; и талант говорить, воздействовать и покорять — проявляющийся всегда. В нем кровь Батыя и Чингисхана, он по призванию — полководец, а его армия — мы, пять — семь человек, которые слушают его открыв рот, готовые возненавидеть всякого, кто усомнится в его авторитете. Уважение к нему, как к Сталину у его соратников. Лицо аскета, запавшие под широкие скулы щеки, высокий лоб, глаза японского самурая и тонкогубый рот, который он только приоткрывает. И из него медленно выцеживаются слова, затягивающие петлю восторга на наших тонких, неокрепших шеях. Он ведь обладает всем, что мы так любим: его метафоры необычны и точны, сравнения — убийственны, его мат — неповторим. Он для нас — образец образного мышления — против безо─бразности и бездарности (опять игра слов, вы заметили?), а проще — против любой серости и скуки.

    Ренат — враг банальности. Поэтому даже его мат — это не механическое, дурацкое повторение “ б...ь ” через каждые два слова, а художественное словотворчество, свежий подход, вопреки рутинному использованию нашего матерного фольклора. Я не рискну продемонстрировать вам хоть один пример этого пиршества русского языка, потому что бумага не выдержит такой красоты, и к тому же я еще надеюсь увидеть мой труд напечатанным. И хотя другие не стесняются — я стесняюсь. Я преодолевал тут стеснение только тогда, когда без этого невозможно было обойтись. Но поверьте мне те, кто понимает, конечно, кто сам пробовал ругаться нетривиально, что это была сказка. Там каждое слово было на своем месте, ни убавить, ни прибавить; слова усиливали мысль и обогащали образ, выстраивая поразительную матерную архитектуру, совершенную семиэтажную готику. Способность так материться — конечно же, продукт ренатовского юмора, который не похож ни на какой другой. Юмор Рената базируется на неприличной для окружающих эрудиции и начитанности, поэтому не всякий его понимает.

    В далеком от общежития будущем мы встретились с ним у Лени. Когда мы с женой пришли, Ренат уже был нетрезв. Сильно нетрезв. Но он все говорил, говорил, пытаясь действовать на нас, сильно повзрослевших, так же, как тогда, “ до полвторого ”. Мат тоже проскакивал, но не так эффектно, как прежде, — ну

    не в форме был Ренат. Моя жена уже знала, кем он был для нас в ту пору, поэтому сидела молча, внимала, вовремя улыбалась, а мат будто не слышала.

    Но все–таки пришло время его уложить отдохнуть, Леня повел его в спальню. У порога Ренат обернулся, покачиваясь; вгвоздил в жену вдруг ставший трезвым взгляд и медленно, но четко вытянул сквозь едва приоткрытые тонкие губы следующую фразу: “Людочка! Вы были терпеливы, как, — тут он выговорил слово, которое и написать–то трудно, — разграбливаемая гробница Тутанхамона. Спасибо ”. И вышел! Жена, до того не имевшая оснований постичь причины нашей любви к Ренату, получила — хоть и в конце — доказательство.

    Ренатовские культурные инъекции в нас продолжались три года, пока Филатов, Галкин и я не решили уехать из общежития и снять квартиру на улице Герцена. Мы тогда решили оздоровить нашу жизнь и отделаться от постоянных гостей, выпивки и недосыпания . Ничего не вышло. Квартира наша была на первом этаже, и к нам продолжали приходить даже через окно. С Ренатом виделись все реже. Но теперь я понимаю, что мы благодаря Ренату очень быстро взрослели. Мы были на порядок взрослее наших однокурсников. И Лёнино умение собирать всего себя в кулак каратиста — оттуда, из “ полвторого ” , и от него, от Рената...





    И в последний раз о песнях и причинах их появления

    Високосный 1980 год был не только годом ухода Высоцкого, но и гораздо менее заметным, а точнее — заметным только для нас — уходом Сережи Вараксина. И мы сочинили песню “Високосный год ”. “И что же нам осталось от него — с полдюжины случайных фотографий ”,— поется в этой песне. Но эти фотографии здесь, в нашем фотоальбоме, который я листаю перед вами.

    Однако главной темой все равно оставалась любовь. Чувства обязаны были бурлить и превращаться не в пар, а в стихи и звуки. Настоящей любви не было, но каждую нужно было принимать за настоящую и придавать ей необходимый для творчества накал. Да простят меня все наши подруги тех лет, но быть поводом для песни тоже может не всякая . Даже если только поводом для песни — это все равно здорово, правда, девушки, женщины, бабушки? Ведь правда?..

    Итак, любовь, творчество и вино — основные слагаемые нашей студенческой жизни. Прошу прощения и у вас, господа наркологи, за последний компонент под названием “ вино ” , но... из песни слов не выкинешь, что было, то было... Если отталкиваться от народного анекдота, что некрасивых женщин не бывает, а бывает мало водки, то вычерчивается простая, но все–таки менее грубая, чем анекдот, схема: вино разогревало чувства до состояния любовной плазмы, а любовь, в свою очередь, переплавлялась в конечный продукт — стихи и музыку. Вот в этой адской кастрюле песни и варились. Не случайно одна из них, “Провинциалка ” , заканчивается словами: “И были так нужны стихи и водка, стихи и водка, водка и стихи ”. Тут нет третьей подруги — любви, она в песне раньше. Вообще иногда самым чудесным образом все шло в обратном порядке: сначала появлялись стихи, которые поэтизировали вполне определенную девушку с именем и фамилией и идеализировали ее настолько, что приходилось в нее влюбиться; то есть стихи рождали любовь, а не наоборот, понимаете? Потом такая любовь, естественно, рушилась, и только тогда хотелось выпить. С горя ...

    Чуть позже две вот такие, целенаправленные песни, но уже совсем другой девушке адресованные, приобретет у нас, студентов (за деньги!) для своего оркестра К . Г . Певзнер. Он тогда руководил государственным оркестром Грузии “Рэро ”. А еще позднее Певзнера в качестве музыкального руководителя пригласит к себе Л . О . Утесов. Певзнер меня Утесову покажет, и я стану петь наши с Леней песни в его оркестре.

    Всякий раз, слушая песню “Полицай ”, Утесов плакал, и мне это ужасно льстило до тех пор, пока я не понял, что Леонида Осиповича в те его последние годы могло расстрогать до слез что угодно. Но когда я прочел то, что он написал на моей афише: “Володя , я успел вас полюбить... ” — я от этого “ успел ” вдруг сам заплакал — неожиданно и быстро...

    И еще будет момент, когда мы один–единственный раз встретимся с Леней в кино, на съемках фильма “Соучастники ”. Я буду одним из “ соучастников ” , а Леня — уже кинозвездой и секс–символом. Это обстоятельство отчасти объясняет обращение к нам оператора Валерия Гинзбурга, который ставил кадр и машинально сказал: “Вовонька (!), посмотри на Леонида Алексеевича ”. И это нас обоих сильно развеселит...

    И придет время, когда Филатов на экране — сойти с ума! — споет! В училище танцы и особенно пение для него почти пытка. А тут взял и выдал! При встрече со мной этак победно посмотрел и сказал: “ Я тебя своим пением до самой стены буду гнать ”. Но не стал “ до стены ” , поет только дома...

    А до этого будут еще годы расцвета авторской песни, когда меня станут часто приглашать на концерты. И я буду, особенно поначалу, пижонски выходить на сцену, волоча за собой гитару прямо по полу, за веревочку, как собаку на поводке. Она будет стукаться об пол, а публика — уже появившиеся поклонники моих песен — станет от этого почему–то приходить в экстаз. А гитара, хоть и дешевая, за такое обращение будет платить тем же и не строить, фальшиво и жалобно тренькая . Но мне на это будет плевать, так же как и на то, как я на ней играю, потому что знаю: сейчас выйду, спою и покрою все недостатки безумным темпераментом и запредельным лиризмом.

    И когда мне через пару десятков лет дадут послушать эти старые записи, мне сильно не понравится тот певец: гитара фальшивит, голос наглый, задорный и плоский какой–то, — словом, я сочту, что теперь я пою лучше...

    А потом будет Эфрос, и главная роль у него, и Лев Дуров, и Ольга Яковлева, и многие другие лица, портреты, театры, и тот, который сейчас: “Школа современной пьесы ”.

    А еще будет самое яркое впечатление от всей театральной жизни. И это станет не премьера какая–нибудь, а последний спектакль “Три мушкетера ”. Я уже работал у Эфроса и только доигрывал в ТЮЗе “ Мушкетеров ”. И все знали, что этот спектакль последний, что больше не будет. И зрители узнали — и пришли прощаться . Все, что хотелось сказать о любви, дружбе, верности, чести, обо всех этих сформированных с детства идеалах, плывущих под алыми парусами романтизма, о котором я здесь уже столько наболтал, — все это в нашем мюзикле было спето, сыграно, оттанцовано и отфехтовано. Все играли, словно под допингом “ последнего раза ”. Будто прощаясь не со спектаклем, а с жизнью, юностью, будто ничего лучшего не будет, только это, только сейчас и в последний раз! Как выкрик перед гибелью!

    И наступила минута финальной песни: “ Когда твой друг в крови, будь рядом до конца. Но другом не зови — ни труса, ни лжеца! ”

    Я пел так, как никогда и ничего больше не спою. И ребята подхватывали припев так же. Мы были разными: хорошими, плохими, иногда подлыми и лживыми — артистами, словом, — но все лучшее, что в нас было, мы вложили в тот спектакль и в ту прощальную песню. Как мы были красивы, как благородны в эти три минуты! И весь зал вместе с нами! “Ни труса, ни лжеца! — прокричал я последние слова, весь дрожа, и добавил от себя : — И все!!! ”

    Все — это все в прямом смысле. Прощайте все!

    И, близоруко таращась в зал сквозь пелену слез — и тоски, и восторга одновременно, — я вдруг увидел, как первые ряды встали, а за ними и все остальные, и добрая половина из них стала вытирать глаза и вынимать носовые платки. И в эту секунду я понял смысл своей профессии, что она не просто лицедейство, она — вот для этого; я вдруг всем, что есть во мне, почувствовал на несколько секунд счастье — что всё–всё не напрасно, не зря ...

    Минут десять они еще хлопали, благодарные нам за свое собственное благородство и красоту...





    “20 лет спустя”

    Наш Портос стал инвалидом от тяжелой болезни и теперь редко появляется на этой даче. Но все же иногда, хоть и с протезом, садится за руль и приезжает. У него два сына–красавца, жена — художница и еще огромный дог (ну не с болонкой же гулять Портосу, это скорее Арамису подходит).

    Вот, кстати, и Арамис идет по этому же дачному поселку, он живет тут же, неподалеку. У него, правда, не болонка, а карликовый пудель, но это где–то рядом... Арамис ушел на пенсию, поэтому большую часть года проводит именно на даче, а там его основное занятие — рыбалка. Еще у него там большая библиотека детективов. Потому, вероятно, что интрига и действие с захватывающим сюжетом всегда были слабостью и того Арамиса — из Дюма. А еще он выращивает цветы и гордится идеальным газоном на своем участке (не иначе как утонченный вкус Арамиса и тут помог).

    Дача д’Артаньяна тоже рядом. Он наведывается сюда летом со своей женой, королевой Анной Австрийской, и сыном. Королеву часто можно застать ползающей по своему скромному огороду в попытках возделывать сельскохозяйственные культуры, потому что д’Артаньяну с сыном нужны витамины. Лучше всего ей удаются лук, петрушка и кабачки, потому что они практически растут сами, лишь бы поливали... В семье д ’ Артаньяна тоже есть собака, овчарка. Интересно, что собаки вполне соответствуют склонностям героев знаменитого романа, которые совпадают со склонностями артистов, их сыгравших. Сами посудите: дог Портоса, карликовый пудель Арамиса и овчарка д’Артаньяна. И не только собаки...

    Не думайте, я не забыл про Атоса. Вы будете смеяться, но его дача тоже здесь, по соседству с д’Артаньяном, буквально через дом. Чаще всего Атос на даче один, потому что его жена очень занята на работе и приезжает редко. У Атоса нет собаки, у него попугай. Теперь смотрите: ведь граф де ла Фер был тоже весьма одинокой фигурой, и у него тоже вполне мог бы быть попугай: надо же с кем–то разговаривать хоть иногда... Наш Атос с успехом выращивает овощи, у него растут помидоры и огурцы, которыми можно справедливо гордиться . Так же, как и баней, которую Атос построил сам, своими руками.

    Вы можете подумать, что я вру, но, как воскликнул бы д’Артаньян: клянусь честью! — де Жюссак тоже тут. Первый дуэлянт кардинала построил не только баню, но и весь дом своими руками. Оказалось, что он на все руки мастер; практика показала, что шпага — далеко не самый полезный инструмент в нашей жизни, что рубанок и молоток — для выживания лучше.

    Ну–с, никого не забыл? Ну как же! Как я мог не упомянуть про Констанцию Бонасье! Все–таки первая любовь первого мушкетера! Тем более что ее шесть соток буквально в двух шагах от его. Констанция бывает тут редко: много хлопот в городе, театр, а кроме того, у нее магазин... Надо будет спросить как–нибудь: не французской ли одеждой ее магазин торгует? Это было бы совсем грациозно!..

    Даже одна из кармелиток Бетюнского монастыря с редчайшей фамилией Иванова проживает на даче тут же.

    Ну и де Тревиль, конечно. Только уже из кино. Лев Дуров опять–таки здесь, а не где–нибудь еще. С ним, с Тревилем, дружит д’Артаньян, что совершенно логично. Капитан королевских мушкетеров и должен питать слабость к своему протеже, не с семьей же Бонасье ему дружить, хотя их дача и ближе...

    Ну! Как вам нравится эта цепь случайностей?.. Самое интересное, что все это чистая правда, а выглядит так, будто я все специально придумал. Удивительно, но факт: все мушкетеры–садоводы и другие действующие лица того спектакля (кроме Дурова, конечно, но и он попал в эту палитру, потому что де Тревиль) собрались через годы в одном месте, недалеко от Сергиева Посада; в местечке под уютным, вполне бытовым и незамысловатым названием “ Садовое товарищество ”Актер ””. И это доказывает нам, что у Провидения — свое специфическое чувство юмора...

    А чего только не будет через эти двадцать лет с Мишей, с Леней...

    Скоро закончится учеба, мы разъедемся по общежитиям наших театров, песни будут появляться все реже, и все реже мы будем встречаться, так как у Лени начнется поздняя, но очень быстрая кинокарьера, однако странным образом, не сговариваясь, каждый сам по себе окрестится в 80-м високосном году, когда мы будем уже совсем большими, взрослыми.

    Студенческие любови станут казаться смешными, их сменят чрезвычайно серьезные отношения с нашими будущим женами. Но ничего не забудется: чем жили, по ком страдали и как любили студенты Леня и Володя и примкнувший к ним студент Миша. Отчасти только забудется — кого... И мы сочиним романс, в котором рассчитаемся за весь богемный флер студенческих лет:

    И вот, не в силах сам себе помочь,
    Ты все воспоминанья гонишь прочь.
    А часовая стрелка целит в полночь.
    Бессильна память, бесполезна злость.
    Одно понятно: что–то не сбылось.
    А что, когда и где — уже не вспомнишь.

    Однако пора автору выйти из лирической комы. Проза не должна терять легкость и веселость, во всяком случае, баланс веселого и грустного должен быть правильным. Так что продолжим во вновь обретенном душевном равновесии...

    Все ведь это будет потом, и об этом можно рассказать и поподробнее, но... лучше как–нибудь в другой раз, что послужит поводом не проститься с вами,

    а лишь сказать “ до свидания” .

    Нет, правда, отчего бы нам не устроить свидание во втором томе моих лирических воспоминаний, моей, так сказать, “ задушевной прозы ”? И назвать вторую часть, не особенно напрягаясь в выборе, скажем, так: “Улыбайтесь, вылетит птичка–2 ”. А ? Так что погодите, я еще ущипну вас за сердце своими слезоточивыми строками, сдабривая их по возможности своими же жизнерадостными шутками.

    Так, значит, какой же выбрать финал? Грустный или веселый? А–а! Там разберемся . Я рассказывал вам про “ позавчера ” , собираюсь как–нибудь потом рассказать про “ вчера ”. Пора, однако, перенестись в “ сегодня” и попрощаться легко и элегантно. Ну вперед! Финишная прямая ! Последний рывок! За мной, друзья ! Один — за всех, и все — за одного! — любимый клич мушкетеров.

    Итак, мы сегодня, сейчас стоим на сцене. Втроем — Филатов, Задорнов и я . Этого никогда раньше не было, втроем не выступали. Мы с Филатовым — бывало, с Задорновым — еще чаще, но все трое — никогда. А вот теперь — вместе. Два главных героя этой книги и я . Мы вам сейчас прочтем и споем, а вы, пролиставшие вместе со мной страницы нашей жизни, уже не просто послушаете, вы уже будете знать, что им диктовало именно эти ноты и слова. Послушаем, что они сами об этом скажут.

    Леня : “ Породнила нас тогда, как я сейчас понимаю, общность вкусовых пристрастий. Нам нравились одни и те же стихи, одни и те же книги, одни и те же фильмы, бывало, что нравились даже одни и те же женщины... ”

    Миша: “Мы дружим до сих пор, хотя встречаемся не так часто. В юности проводили вместе почти все вечера. А сейчас мы едем к Лёне в гости, чтобы послушать новое, что он написал, поговорить о живом, о вечном, а не о спонсорах, рейтингах и шоу–бизнесе. Сидим на кухне, как раньше... Я очень горжусь, что мои друзья взяли из прошлой жизни (до свободы слова) все лучшее; что они не употребляют в своей чистой русской речи слово “ спонсор ” и что им до фени ставка рефинансирования . Они не обуржуазились, несмотря на талант и возможности. В соседней комнате по телевизору бубнят новости. Опять кто–то чего–то с кем–то не поделил. Как хорошо, что вся эта дурь сейчас так далеко от нас! ”

    Володя : “Я хочу... ”

    Голос из зала: “Э–э–э! Стой! Ты уже высказался . В полном объеме! ”

    Володя : “Ну позвольте еще немного, буквально несколько слов ”.

    Голос из зала: “Ну... валяй! Только недолго, уже утомил... ”

    Володя : “Бывает, конечно, что люди дружат с детства и долго. Но редко. В основном, когда нравятся одни и те же вещи и не нравятся тоже одни и те же вещи... ”

    Голос из зала: “Стоп, об этом уже Филатов сказал ”.

    Володя : “Сейчас, сейчас, я заканчиваю. Вот есть так называемая “ американская мечта ”. Аналог успеха и богатства. И почему бы не быть в таком случае и “ русской мечте ” , в которой одного богатства для счастья маловато. “Русская мечта ” — это, наверное, умение влиять на чувства, разум и симпатии многих людей. Чтобы уважали и любили. Я не хочу сказать, что мы тут — воплощение этой самой “ русской мечты ” , и, упаси Бог, не ставлю моих друзей в пример кому бы то ни было. Хотя почему бы и нет! Вот сидит, допустим, какой–то отчаявшийся, потерявший надежду человек, читает про Филатова, что тут написано раньше, и думает: если он в таком положении смог, то и я, может, смогу... может, еще не все потеряно... ”

    Леня : “Заткнись, Володя, твое время истекло! ”

    Володя : “ Сейчас, еще секундочку... Мы все живем сейчас в стране... ”

    Миша: “Кончай, Володя ! Это уже моя епархия ...”

    Володя : “Сию минуту... в стране, где никому никого не жалко, но можно об этом сокрушенно ныть, а можно сделать передачу “ Чтобы помнили ” и заставить пожалеть. А чтобы уважали и любили, надо... ”

    Голос из зала: “Лучше бы ты спел что–нибудь ”.

    Володя, безнадежно махнув рукой, объявляет песню на стихи Филатова и поет:

    О, не лети так, жизнь,
    Я от ветров рябой,
    Мне нужно это мир
    Как следует запомнить.
    А если повезет,
    То даже и заполнить
    Хоть чьи–нибудь глаза
    Хоть сколь–нибудь — собой.

    Нет, не изменились мы. Ну разве что внешне. И термин “ шестидесятники ” нам не нравится . Ведь существуют же “ сектанты–пятидесятники ” , вот и “ шестидесятники ” отдают чем–то сектантским. Будто это какая–то особая поколенческая каста, последний резервуар порядочности и образованности. Ни–

    чего подобного! Есть вещи, одинаковые для всех людей, во все времена! И назвать Пушкина, который и сегодня — маяк для любого творчества, каким–нибудь “ тридцатником ” (только Х I Х века) — никак нельзя . Правила творчества и жизни (в последний раз прошу прощения за пафос) продиктованы еще Библией. И, надо полагать, для всех поколений.

    Скажем же друг другу “ до свидания” на этой высокой ноте, и вот вам на память наша, втроем, фотография .

    “Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым ”,— сказал классик, я же персонально не расстаюсь, а оглядываюсь на него с улыбкой. Ну до свидания !

    Постойте, постойте! Подождите, я думал, пленка кончилась, а тут остался еще один кадр. Давайте–ка сфотографируемся в последний раз все вместе. Давайте, давайте все сюда, поближе. Еще, еще! Теснее! И ты, мальчик, иди сюда, и вы, девушка, смелее, встаньте рядом вот с этим пареньком... Сейчас вон того прохожего попросим, он нас снимет...

    И вы, уважаемый, не стесняйтесь, идите ко мне ближе. Встаньте вот так. Так удобно? Ну хорошо.

    Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка. Все улыбайтесь.

    Мы останемся вместе с вами на этом снимке на рубеже века и даже тысячелетия . Это торжественно, но лучше остаться с улыбкой, чем без. Вы же все это знаете, у вас ведь у всех есть дома фотографии, на них вы в пять, двадцать пять, пятьдесят и более лет; вы на них с бабушкой, мамой, любимой женщиной, сыном, внуком... И всюду лучше, когда улыбаетесь, правда? Так что вспомните что–нибудь смешное и... попробуйте. Ну давайте!..

    Что, не выходит? Вам еще в детстве обещали, что вылетит птичка, вы ждали, ждали, а ее все не было, да? Ну–у, это у многих бывает. Потому что или аппарат испорчен, или фотограф — обманщик. А еще, знаете, почему не вылетела? Потому что вы не верили, вот почему! Птичку нужно ждать и верить, что она появится . Она не летает к кому попало, только к тем, в ком не умирает надежда на сюрприз.

    Дети, это не вам, вы верите, я знаю. Это тем, кому уже много лет, а они все хотят сказки. Э–э, нет! Так не выйдет! Сказку надо не только хотеть, ее надо любить, поняли?..

    Так что встали, посмотрели вперед, та–ак, улыбнулись... Да не ухмыльнулись, а улыбнулись! Приветливо! Вот, правильно...

    Сейчас будет птичка, я обещаю...

    Кстати, если она сейчас и не вылетит — все равно улыбайтесь, вам это так идет, даже не представляете!.. Не важно — сейчас она вылетит или позже, главное — вылетит обязательно! И надо быть к этому готовым, быть готовым к тому, чтобы удивляться и радоваться ! Верить надо и ждать — вот и все!

    А птичка будет!

    Ну давайте! Приготовились! Считаю до трех!

    Раз! Два! Два с половиной!..



Версия для печати