Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 2000, 1

Когда не спасает красота

Из нелитературной коллекции


Олег ПАВЛОВ

Когда не спасает красота

ИЗ НЕЛИТЕРАТУРНОЙ КОЛЛЕКЦИИ

Культура российская не оскудевает на события, но судьбу культуры давно не решают события, происходящие в ее же масштабах. Скажем, назову я не один роман, украсивший современную словесность, но что делать, если теперь нещадно опустошается сам русский язык? Что делать, если год от года у нас все неотвратимей отчуждаются люди и от родного своего языка? Если самое что ни на есть нашенское Министерство образования на исходе века ставит под вопрос необходимость преподавания в русских школах русской литературы?!

Судьба русского языка за пределами России — это вопрос, оказавшийся, к сожалению, политическим. Только в одном новообразованном государстве, в Киргизии, он поставлен в равные условия с национальным языком. Это трагедия для русских, ставших в чужих государствах изгоями, но и огромная утрата культурная для соседних с нашим народов, для которых русский язык был-то “окном в Европу”.

Русский язык образовывал и воспитывал именно по-европейски. Вся громадная работа нашей культуры по усвоению мирового духовного опыта — это работа многих поколений и веков, даже начать которую не будет ни возможности, ни силы, скажем, у чеченцев или украинцев, но в Чечне да на Украине закрываются русские школы и запрещается русский язык. Пушкина возможно, вероятно, перевести на украинский, но это будет скверный, абсурдный перевод. Возможно и вовсе не переводить на свои самостийные языки. Но русский язык никогда не был имперской удавкой, он-то дарил свободу, открывал простор богатейших мировых культур. Если мировой технологический язык — английский, то его учат во всем мире, не задаваясь вопросом, не попадают ли под “имперское” влияние Англии. И если за российскую нефть или газ надо платить, то язык русский, сотворенный также органично самой природой,— это бескорыстный дар, за который, несказанно обогащаясь духовно, ничего и никому не надо платить.

Современное междуусобное отчуждение от русского языка — это трагедия для всех образованных людей и торжество невежества. Плоды этого невежества будут пожинать в грядущем веке, и это горький, очень горький будет урожай. Для русского же языка куда важнее вопрос самосохранения. Утрата культурного влияния может оказаться и временной. Но утрата национальной сущности — необратимой. Гигантская языковая петровская реформа сделала недоступными для нас явления культуры шестнадцатого века: Аввакума и Кирилла Туровского переводят, как с латыни. Теперь мы можем потерять и свой девятнадцатый век. Пушкин уже читается новым поколением с трудом — это почти не его язык, а ведь всего пару десятилетий назад язык “Повестей Белкина” и “Капитанской дочки” был значительно более и понятен, и современен. Произошло огромное вливание в нашу речь американизмов и техницизмов. Вот зазвучали с американским акцентом наше телевидение, массовая печать, но дело не в конкретных словах, а в стиле — это очень узнаваемый стиль “скетчей”, рубленой деловой речи, которая звучит подстрочником с английского.

Еще одно громадное ядовитое вливание — лагерный жаргон. Каждый второй наш гражданин так или иначе соприкасался с лагерно-тюремной системой. Через лагеря прошли миллионы людей. Лагерный жаргон стал основой современного просторечия. Блатная речь вкупе с американизмами — вот новый деловой русский язык, а именно этот слой языка, на котором мы не читаем, но которым день изо дня живем, работаем, является прообразом общественного мышления. Язык — идеальный инструмент управления сознанием не только отдельного человека, но и всего общества. Сознанием нашим, обществом пытается реально управлять криминальный мир, и самый кровный интерес этого мира — уничтожение слоя культурного. А начавши мыслить воровскими понятиями, напившись блатной отравой, мы будем не “братки” по законам этого мира и не люди даже, а “фраера” да “шестерки”.

Жив церковно-славянский язык — звучит в храмах наша торжественная старая русская речь. Попытки обновленчества, перевода службы на разговорный язык — сродни тому ж безродству, какое готовят обновленцы от образования, предлагая школе освобождаться от русской литературы. Всякое обновление — это торжество того или иного рационализма. Но родное нельзя обновить, потому что оно зиждется только на любви к родному, на чувстве родства. Дети не обязаны, конечно, любить отцов, однако из этого не следует, что всех детей следует рационально освободить от “обязанности любить родителей”, делая их, по сути-то, сиротами. Если рационально освободить детей от “обязанности изучать литературу”, а верующих русских людей — от “архаизмов”, то это все равно, что освободить от любви к родному, от эмоционально-исторической памяти. Там, где жива эта любовь, память, простодушие,— там и слышна до сих пор в России родная речь. А где полыхает междуусобное зло, где заводятся воровские повадки да обычаи, где царят на часок шоумены, красуются новоявленные маленькие бюрократы - “ньюсмейкеры” — там чужесть, бездушие, безлюбость и умолкает родная речь.


Еще стало явным противостояние людей культуры и церкви. Этот конфликт проявлялся не однажды в русской истории, то ли порождая, то ли знаменуя собой общественный, гражданский раскол. Теперь его действие, почти театральное, разворачивается на узкой пыльной сценке, в которую превратилось в наше время пространство духовного влияния. Всякая духовная сила стремится обрести форму и в эту форму, как расплавленный чугун, влить сознание еще бесформенное (оно же народное, общественное или массовое сознание), постоянно меняющее свою форму, зависимое ото всех перемен и даже от погоды. Этим сознанием в России правили попеременно то цари да вожди, то духовенство, то интеллигенция. В наше время почти все это возможное духовное влияние да с уважительной оглядкой на власть — на аморфный, будто бы временный “правящий режим”, не преуспевший в поисках национальной, скрепляющей нацию идеи — собирает Русская Православная Церковь, которой все зримей, но и безнадежней противостоит раздробленная внутри себя атеистическая интеллигенция. Для атеистов, родом из времени советского, растущее в обществе влияние церкви само собой раздражительно. Свободомыслящие видят угрозу некоего православного тоталитаризма. Идейным , даже националистам церковь также чужда, а то и враждебна своей проповедью смирения. Может показаться, что уже и нынешняя власть сознательно стравливает людей культуры с духовенством, давая все более направленный ход некогда стихийным обстоятельствам.

Так вот стихийно сложилось, что церкви, монастыри во множестве стали в советские годы памятниками истории и культуры. И почти повсеместно, будто б намеренно, вопрос о принадлежности этих памятников, некогда охраняемых государством, решился отчего-то двусмысленно, конфликтно. Государство, обязанное решать только исходя из национальных интересов, что─ должно остаться достоянием культуры, а что─ быть возвращенным церкви, в большинстве случаев принудило духовенство и людей культуры тесниться, враждовать, разделяя между церковью и учреждениями культуры то, что может быть только единым, как духовно, так и в своих стенах или землях, а в подобие коммунальной квартиры превращена даже святыня православия, Троице-Сергиева лавра.

Но имущественный раздел все же ни в какое сравнение не идет с попыткой разделить самих верующих, внести раскол в церковь. Этот раскол уже на слуху стараниями прессы. В последнее время роятся лестные публикации особенно вокруг имени отца Кочеткова и его прихода. За него, за Кочеткова, активно ратует творческая интеллигенция, очень громкие и уважаемые звучат имена — чего стоит только Аверинцев. И от этого совсем становится не по себе: люди духовные и творческие, сами верующие, идут против церкви и того, что есть в православии сущностного,— догматов, традиций, устоев, отказываясь воспринять их ценность как духовную. Но, с другой стороны, это все очень знакомо — именно русская интеллигенция из веры живой и незастывшей, как бы из животворного опыта, вычленила сухие рациональные вопросы. Там, где начался нравственный рациональный поиск, кончилась живая вера. Скажем, убийство оказывалось не грехом, а вопросом — вот обсуждало и оправдывало русское общество выстрел Засулич в Трепова, то есть оправдало право интеллигентного человека на месть. Что было после — нам известно. Право на месть завзял себе и русский мужик, каждый стал вправе убивать да грабить себе подобного.

Теперь отец Кочетков хочет ввести в храмах, в частности, скамейки как новшество. Интеллигентный человек устал стоять, ему захотелось в храме удобств. И это требование обыкновенных удобств, комфорта — уже фарс того умозрительного сознания, которое увело интеллигенцию от живой веры, когда Богом стала Совесть, на деле-то искуснейший инструмент самооправдания. И вовсе, оказывается, не совестно искать в храме такого пошлого облегчения от усталости? От пускай физической тяготы, но ведь неотрывной от труда духовного, от молитвы? Это дозволено в храме старикам да калекам, и мыслящая по-кочетковски интеллигенция (то есть прогрессивно, либерально мыслящая), получается, алчет уравнять себя в правах со старушкой, что отмолила в храме, наверное, и всю жизнь, да с калекой. Ради удобства для себя, однако, готовы враждовать и готовы усадить на скамейках в храмах весь простой православный люд, да те не хотят, супостаты, невежды... А чего ж не хотят? Да ведь грешить!

Сильнее ж всего и всех по своему влиянию на общество, на сознание человека сегодня — телевидение. Стало общим местом брюзжать, что наше телевидение бездуховно, алчно и, по сути, враждебно культуре. Но до сих пор не было оно еще враждебным человеку, человечности вообще. И вот событие, которое из памяти не уходит: на всю Россию наше телевидение показывало зрелище публичных казней, что происходили в Чечне. Неизвестно для чего на одном независимом канале присовокупили еще любительскую видеосъемку — как расстреливали чеченцы русских солдат. От зрелища этого не то слово, что воротило, а рождалось ощущение ужаса, это же будто живое входит в дома, и глядят на это все, кто у телевизора, даже дети. Зачем независимый телеканал показывал любительскую садистскую съемку казни своих же, русских солдатиков и от чего он был независим? Мучить всех матерей, у кого погибли там дети? Мучить и будить ярость, ненависть у всех, кто там воевал? Публичные казни производятся в Чечне для устрашения самих чеченцев, которым война оставила в наследство криминальный террор, и это для них лекарство, которое они сами себе выбрали, да это еще и в Коране у них, в законах шариата. А кого хотели устрашить бесконечным их показом у себя, в России? У чеченцев согнали глазеть на карательный расстрел на площадь человек двести, а у нас, в России, сгоняют к телевизорам миллионы людей.

Это была не хроника из прошлого времени и не художественный фильм. Показ подобных освежеванных документальных садистских материалов на российском телевидении не оправдывается никакой даже информационной необходимостью, потому как достаточно зачитать сообщение, сделать гласными сами факты. Если ж кому-то подумалось, что на кровавых картинках возможно воспитать в россиянах своего рода гуманизм и возвысить нас подобным нравоучительным показом до страны, до общества “цивилизованных”, то такие намерения благие сами уродливы и аморальны.

Что торжествует? Национального масштаба цинизм, бесстыдство. Что доказывают, внушают? Что нет разницы между добром и злом, состраданием и садистским удовольствием, человеческой жизнью и скорченной в смертной судороге картинкой из телевизора. Между тем каждый день телевидение предлагает нам лицезреть трупы — несчастные жертвы убийств, пожаров, утоплений, дорожных катастроф. Цинизм этот достиг преступных отметок: вчера нам показывали мать, у которой выкрали из коляски младенца, а сегодня — еще не прибранный труп этой женщины, доведенной всей этой телевизионной истерией, будто травлей, до самоубийства.

Культура украшает общество, по культуре судим мы о его цивилизованности. Но у нас теперь культура прислуживает и приукрашивает, потому что за стенами благополучных “президентских театров” или за шумом литературных обедов в честь очередных лауреатов — картина невымышленная, реальная какого-то нецивилизованного растления. Как дурная болезнь — цинизм, делячество. Все имеет ценник, но ничто не имеет ценности. Все осмысляется с точки зрения и вкусов потребителя, будь то гурман или заурядный пожиратель рекламы. Нынешнее потребительское отношение отучило думать. Человек, его жизнь и смерть — ничто. Внимание будет обращено не на то, чего ради он умер, кто и за что его уморил и какое будущее готовит для всех людей эта смерть одного человека, а на то, как внешне эффектно да гладко это написано или снято на кинопленку. Сегодня верят скорее тому, что отцы чуть не в каждой семье вожделеют своих дочерей, и мало верят, считают натянутостью, чем-то надсадно сентиментальным обычное семейное счастье, порыв к этому счастью и прочее. Теперь и того мало, к примеру, чтоб написанное было воплощенной красотой да совершенством, но и воплощать требуют некую красоту, совершенство, которые уже будто бы всех спасли,— и вот искусство бесчеловечно красуется само собой.

 



Версия для печати