Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1999, 6

По страницам Онегинской энциклопедии

Вступление Н. И. Михайловой.


Литературная критика

“Это светлое имя — ПУШКИН”

К 200-летию поэта

Дорогие друзья!

С днем рождения Пушкина! И хотя ему исполнилось 200 лет, для нас “он вечно тот же, вечно новый”. Постигая завещанные им “сокровища родного слова”, мы каждый раз заново открываем для себя мир его добрых чувств и высоких мыслей, мир его мудрой и прекрасной поэзии. Есть во многом необъяснимое, до сих пор притягательное обаяние и в его творениях, и в его личности, и в его судьбе. Мы любим Пушкина — каждый по-своему. Его день рождения — и торжество нашей культуры, и праздник каждого из нас.

Когда в 1880 году в Москве был открыт памятник Пушкину, это было огромное событие

в духовной жизни России. А. Н. Островский в застольном слове на обеде Московского общества любителей российской словесности проницательно заметил: “Сокровища, дарованные нам Пушкиным, действительно велики и неоцененны. Первая заслуга великого поэта в том, что через него умнеет все, что может поумнеть. ...Пушкиным восхищались и умнели, восхищаются и умнеют”. Завершая свою речь, драматург так обратился к слушателям: “...я предлагаю тост за русскую литературу, которая пошла и идет по пути, указанному Пушкиным. Выпьем весело за вечное искусство, за литературную семью Пушкина, за русских литераторов! Мы выпьем очень весело этот тост: нынче на нашей улице праздник”.

С днем рождения Пушкина! С праздником!

Н. И. МИХАЙЛОВА, заместитель директора
Государственного музея А. С. Пушкина, академик РАО

По страницам Онегинской

энциклопедии

ЯЗЫКОВ Николай Михайлович (1803—1846/7), поэт. С Пушкиным его познакомил А. Н. Вульф (соученик по Дерптскому университету, сын владелицы Тригорского П. А. Осиповой) летом 1826 г., когда Языков, в то время студент философского факультета Дерптского университета (1822—1829), гостил у Осиповой в Тригорском, по соседству с Михайловским, где был в ссылке Пушкин. Еще до личного знакомства они обменялись стихотворными посланиями: 20 сентября 1824 г. Пушкин написал послание Языкову (“Издревле сладостный союз...”); Языков на него откликнулся посланием Пушкину (“Не вовсе чуя бога света...”). До личного знакомства с Языковым Пушкин включил упоминание о нем в четвертую главу “Онегина” (писавшуюся в 1824—1825 гг.). Упоминание это связано с характеристикой стихов Ленского, которые тот писал “в альбоме Ольги молодой”:

И полны истины живой

Текут элегии рекой.

Так ты, Языков вдохновенный,

В порывах сердца своего,

Поешь, Бог ведает, кого,

И свод элегий драгоценный

Представит некогда тебе

Всю повесть о твоей судьбе?.

В этом упоминании настораживает дважды повторенное название жанра стихотворений Языкова — “элегии”. Языков — совсем не “элегический” поэт, чьи сочинения (особенно в раннюю, “дерптскую” пору) можно было бы соотнести со стихами Ленского. Н. Л. Бродский, комментируя эту строфу, счел нужным указать, что уже “первое издание стихотворений Языкова 1833 г.” нельзя “считать ,,сводом элегий,,, тождественным по настроению с элегиями Ленского”, а Ю. М. Лотман попытался объяснить видимое несоответствие тем, что “упоминание элегий Языкова вносит усложняющий оттенок в диалог с Кюхельбекером в строфах ХХХII—ХХХIII”. Современный исследователь элегического жанра Л. Г. Фризман уточняет, что собственно элегические настроения Языкова проявились в произведениях 1830—40-х гг., когда поэт был тяжело болен, тосковал по родине, а в юношеский период “Языков (иногда без видимых оснований) называл элегиями стихи самой разнообразной поэтической структуры: и политические инвективы, и творческие декларации, и лирические миниатюры, и пейзажную лирику” (Русская элегия ХVIII — начала ХХ века. Л., 1991, с. 625).

Нам представляется, что дело обстоит несколько иначе. До 1825 г. Пушкин мог прочитать в журналах только два произведения Языкова, обозначенных как “элегии”: “Элегия” (“Скажи, воротишься ли ты...”) и “Еще элегия” (“Как скучно мне: с утра до ночи...”) — обе были напечатаны в 1824 г. в журнале “Новости литературы”. Упоминая “свод элегий драгоценных”, Пушкин явно имеет в виду не их, а что-то другое.

Сюжет с “элегиями драгоценными” несколько проясняется из переписки Пушкина с А. Н. Вульфом. В письме от марта — апреля 1825 г. Пушкин, живущий в Михайловском, сообщает, что получил из Дерпта какую-то “чувствительную Элегию” Языкова. В письме от конца августа снова речь идет о ней: “Кланяюсь Языкову. Я написал на днях подражание Элегии его Подите прочь”. В письме от 10 октября Пушкин приводит “начало” этого “подражания”:

Как широко,

Как глубоко!

Нет, Бога ради,

Позволь мне сзади — etc.

Наконец, в письме от 7 мая 1826 г. содержится просьба привезти Языкова в гости, своей лексикой демонстрирующая, что интересующая нас 31-я строфа четвертой главы уже написана: “Не правда ли, что вы привезете к нам и вдохновенного?” (ср.: “Так ты, Языков вдохновенный...”).

Таким образом, “элегии”, связанные в сознании Пушкина с именем Языкова,— это цикл эротических (“бурсацких”) элегий, не предназначавшихся для печати. Эротическая лирика Языкова, не публиковавшаяся до ХХ века, пользовалась в пушкинские времена большой известностью: “списки его пьес неоднократно встречаются в различных рукописных сборниках эротической лирики” (Азадовский М. К. Примечания. В кн.: Языков Н. М. Полное собрание стихотворений. М.—Л., 1934, сс. 727—729). Цикл, который обыгрывает Пушкин, так и называется — “Элегии”. Он состоит из семи текстов (два из которых доселе не опубликованы ввиду их полного неприличия), среди которых есть и текст, ставший объектом приведенного выше пушкинского “подражания” (в некоторых списках он именуется “Хлоя”):

Поди ты прочь!

Теперь не ночь,

А также кстати

И нет кровати!

Ах, радость, Хлоя,

Позволь...— и т. д.

Эти семь “похабных” элегий имеют сквозной сюжет. Основой в них, как во всех произведениях такого рода, является подробное описание “плотских утех” некоего “студента” и его “Лилеты”. Потом оказывается, что “Лилета” накануне “К попу ходила /И прогостила / Там до утра”. Это открытие вызывает у студента вольнолюбивые мысли:

И литургия

Мила ли мне,

Когда во сне

Я, как Россия,

Едва живой,

Страдал и бился,

И, сам не свой,

В мечтах бранился

С моим царем?

О Боже, Боже!

С твоим попом

На грешном ложе

В субботний день,

Вчера грешила

Младая Лила!..

Пушкинское “подражание” до нас не дошло (кроме четырех вышеприведенных стихов из письма к Вульфу); скорее всего оно и не было написано. В кругу поэтических интересов Пушкина такого рода “элегии” воспринимались как шутка и ни в коем случае не претендовали ни на что большее.

Сопоставление языковских эротических “Элегий” со стихами Ленского, которые он вписывает в альбом своей невесте,— продолжение той же шутки. В фигуре Ленского-поэта отразилось, помимо прочего, насмешливое недовольство Пушкина критиками, разбранившими его раннюю “шаловливую” поэму “Руслан и Людмила” (см.: Кошелев В. А. Первая книга Пушкина. Томск, 1997, сс. 178—192). Молодого “творца Руслана” некоторые деятели из круга “старших карамзинистов” (А. Ф. Воейков,

И. И. Дмитриев, М. С. Кайсаров и др.) обвинили в излишней “чувственности” повествования и связанной с этим “нескромности” поэмы. Пушкин в ответ на эти обвинения попробовал вывести в романе искусственного поэта, созданного по тем “рецептам”, которые были предписаны критикой ему самому. Сопоставление элегий Ленского с “бурсацкими” элегиями Языкова, понятное только “посвященным” знатокам, было из этого же ряда: вы требуете “благопристойности” от молодого человека? — получите же ее! Кроме того, последующее ироническое упоминание статей Кюхельбекера (“критика строгого”), выступившего против “новейшей” элегической стихии в литературе, выглядело особенно убийственным в соседстве с теми “чувствительными” элегиями, которые были известны почитателям молодого Языкова.

Другое упоминание Языкова-поэта в “Онегине” встречается в строфах, не вошедших в окончательную редакцию романа. В финальных строфах “Путешествия Онегина” (по первоначальному плану — главы восьмой) Пушкин делает большое лирическое отступление и повествует о собственном приезде в Михайловское:

Везде, везде в душе моей

Благословлю моих друзей!

Нет, нет! нигде не позабуду

Их милых, ласковых речей —

Вдали, один, среди людей

Воображать я вечно буду

Вас, тени прибережных ив,

Вас, мир и сон Тригорских нив.

И берег Сороти отлогий

И полосатые холмы

И в роще скрытые дороги

И дом, где пировали мы —

Приют, сияньем Муз одетый

Младым Языков<ым> воспетый,

Когда из капища наук

Являлся он в наш тесный круг

И нимфу Сороти прославил,

И огласил поля кругом

Очаровательным стихом...

Эти строки, написанные осенью (18 сентября) 1830 г. в Болдине, посвящены пребыванию Языкова в Тригорском: Языков гостил там с середины июня до середины июля 1826 г.; знакомство с Пушкиным произвело на него глубокое впечатление, отразившееся, в частности, в послании “А. С. Пушкину” (“О ты, чья дружба мне дороже...”) и в большом стихотворении “Тригорское”, написанном в августе — октябре 1826 г. Пушкин высоко оценил “Тригорское”. Строфы из “Путешествия Онегина”, в сущности, представляют собою аллюзию языковского стихотворения. “Полосатые холмы”, например, прямо отправляют к многоцветному описанию “тригорских нив”.

Сии ликующие нивы,

Где серп мелькал трудолюбивый

По золотистым полосам;

Скирды желтелись, там и там...

Языков описывает и дружескую пирушку в доме Пушкина (“Приют свободного поэта / Непобежденного судьбой!”), и “нимфу Сороти”, обнявшую поэта во время купания в деревенской речке.

Какая сильная волна!

Какая свежесть и прохлада!

Как сладострастна, как нежна

Меня обнявшая Наяда!..

Пушкин получил от Языкова текст этого стихотворения 9 ноября 1826 г., когда вернулся в Михайловское из Москвы, где в его жизни произошел крутой перелом. В тот же день он писал П. А. Вяземскому: “Здесь нашел я стихи Языкова. Ты изумишься, как он развернулся, и что из него будет. Если уж завидовать, так вот кому должен бы завидовать. Аминь, аминь глаголю вам. Он всех нас, стариков, за пояс заткнет”.

В. А. КОШЕЛЕВ

УЛАН

Улан умел ее пленить,

Улан любим ее душою...

Уланы (слово татарского происхождения) — разновидность регулярной легкой кавалерии — впервые появились в Азии. Известно, что несколько полков улан существовало в армии Тамерлана. От татар, поселившихся в Литве и в Польше, первыми этот род войск заимствовали поляки, от которых он распространился и в других европейских армиях; потому обмундирование уланов сохраняло элементы польского костюма. В России первый уланский полк фактически появился в царствование Екатерины II, но тогда носил название Елисаветградского пикинерного. Первый же полк под названием уланского был сформирован в царствование Александра I: в 1803 г. Одесский гусарский полк был переименован в Уланский Его императорского высочества великого князя цесаревича Константина Павловича, а в 1809 г. включен в состав гвардии под названием лейб-Уланского. В пушкинское время в русской армии существовало пять уланских полков, отличившихся в войнах с наполеоновской Францией: это уже упомянутый нами лейб-гвардии Уланский, а также Волынский, Литовский, Польский и Татарский уланские.

В отличие от гусар уланы были более сдержанны в поведении, а обмундирование их было менее эффектным. Знаменитая Надежда Андреевна Дурова, чья служба в армии началась в 1806 г. в Польском уланском полку, затем сражавшаяся в рядах Литовских улан при Бородине, все же отдавала явное предпочтение гусарам. Ее грусть при переводе из Мариупольского гусарского полка в уланы была так велика, что один из ее сослуживцев участливо осведомился: “Ну что, улан, видно, не хочется расстаться с золотыми шнурами?” (Записки Александрова (Дуровой). Добавление к Девице-кавалерист. М., 1839, с. 178.) Вообще это перемещение из одного вида легкой кавалерии в другой “кавалерист-девица” восприняла как ощутимую потерю, что отразилось в ее размышлениях: “Чем более мы углубляемся в мысли о невозвратимости какого блага, тем оно дороже нам кажется. Лучше всего стараться не думать об нем! Несмотря на эту философию, я до самой Домбровицы думала и грустила о том, для чего я не по-прежнему гусар!” (Там же, с. 180.)

Уланские полки отличались между собой внешним видом: мастью лошадей, а также так называемым мундирным приборным сукном — цветом верха шапок, воротников, отворотов лацканов и выпушек. В основном в мундире преобладало сочетание синего, малинового и белого цветов. Мундир состоял из темно-синей куртки с лацканами в виде отворотов на груди и стоячего воротника приборного сукна, а также чакчиров — узких панталон темно-синего сукна с двойным лампасом. Эполеты у нижних чинов были белыми, нитяными, в то время как у офицеров металлический приклад (эполеты, пуговицы) был серебряный. Существовало и другое важное отличие между полками — цвета─ флюгера (флажка) на пиках. Так, например, в упомя-

нутом нами Польском уланском полку в 1-м батальоне флюгер был весь малиновый, а во 2-м батальоне верхняя половина флюгера была малиновая, а нижняя белая; в Литовском же уланском полку в 1-м батальоне флюгер был сплошь белый, а во 2-м верхняя половина малиновая, а нижняя белая. Головным убором улан был особого образца кивер с четырехугольным кожаным дном (“развалом”), так называемая “конфедератка”, по поводу которой знакомый Пушкина Ф. Булгарин, служивший в лейб-Уланах, сообщал: “...Уланскую шапку мы носили тогда по форме, набекрень, к правой стороне, и почти вся голова была обнажена” (Булгарин Ф. В. Воспоминания. СПб., 1847, ч. 3, с. 60). Им же подробно описаны быт и военные свершения этого привилегированного полка, особо любимого цесаревичем Константином Павловичем. Высочайшим указом шефа лейб-Уланы в отличие от других полков имели красный цвет приборного сукна вместо малинового и желтый металлический прибор.

Вооружение улан составляли пика с флюгером, сабля и карабин. “Надобно однако же признаться,— писала Н. А. Дурова,— что я устаю смертельно, размахивая тяжелою пикою — особливо при этом вовсе ни на что непригодном маневре вертеть ею над головой; и я уже несколько раз ударила себя по голове...” (Кавалерист-девица. Происшествие в России. СПб., 1836, ч. I, с. 78.)

За исключением мужа Ольги Лариной уланы почти не упоминаются на страницах пушкинских произведений. Пушкин не скрывал явного пристрастия к гусарам. А вот гусар М. Ю. Лермонтов избрал именно улана главным героем знаменитой поэмы “Тамбовская казначейша” (1835), заметив по поводу этого сочинения: “Пишу Онегина размером...”

Л.Л. ИВЧЕНКО

ТЕЛЕЖКА — “1) малая телега о четырех колесах, на каковой возят тяжести люди, а не лошади; 2) тачка с ящиком. На тележках возят песок, глину, известь из барок” (Словарь Академии Российской, т. 6, стб. 90).

Тележка, как и телега, была прежде всего крестьянской повозкой. Ходовую ее часть составляли дроги, или продольные жерди, укрепленные на осях колес. Основным преимуществом тележки была возможность изменять ее конструкцию. Если, например, надо было перевезти бревна, оси разъединяли, сами бревна привязывали к задней оси, дроги удлиняли вровень с бревнами; телега, таким образом разъединенная, называлась роспусками. Когда возили мешки с зерном, по бокам дрог ставили высокие борта. А если же на тележках ехали люди, то на дроги ставили кузов, или ящик, над которым иногда укрепляли на столбиках навес. Неизвестный автор книги для детей, содержавшей сведения о самых разных предметах и явлениях, о простых повозках для поездок писал: “Екипажи, коими всякому можно пользоваться суть: или с навесом небольшие тележки, фуры, дроги или роспуски...” (Не большой подарок для наставления и забавы моим детям. СПб., 1822, ч. 2, с. 167.)

Тележку упомянул Пушкин в сорок третьем примечании к роману “Евгений Онегин”, пересказывая анекдот о К?: “...будучи однажды послан от князя Потемкина к императрице, он ехал так скоро, что шпага его, высунувшись концом из тележки, стучала по верстам, как по частоколу”. Вероятно, Пушкин знал похожую невероятную историю о князе Д. Е. Цицианове, которую записала его двоюродная внучка и знакомая Пушкина А. О. Смирнова-Россет. “Я был фаворитом Потемкина, он мне говорит: “Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с калачом, ты один горазд на все руки, подъезжай же с горячим калачом”. “Готов, ваше сиятельство”. Вот я устроил ящик с конфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам все время: тра, тра, тра и к завтраку представил собственноручно калач” (Смирнова-Россет А. О. Воспоминания. Дневник. М., 1989, с. 478). Не исключено, что в придуманном князем Д. Е. Цициановым эпизоде упоминалась тележка — “ящик с конфоркой”.

В пушкинском примечании К?, посланный генерал-фельдмаршалом Г. А. Потемкиным с “государственным” поручением к императрице Екатерине II, мчится — не в карете и ни в каком другом мало-мальски комфортабельном экипаже,— а на тележке. И это не случайно, так как примитивная конструкция именно этой повозки лучше всего была приспособлена к российскому бездорожью и выдерживала “...колеи / И рвы отеческой земли”, и, следовательно, позволяла не терять времени на бесконечные починки в дороге и двигаться быстрее.

Не только в ХVIII, но и в ХIХ в. тележка оставалась одним из самых скорых видов транспорта для курьеров, фельдъегерей, военных — словом, всех тех, кто выполнял монаршью волю и поручения государственной важности. Маркиза де Кюстина (побывавшего в России почти полвека спустя после екатерининского царствования) удивили и тележка, по его словам, “самое неудобное из всех существующих средств передвижения”, и судьба “человека-автомата”, который обязан в ней ездить: “Представьте себе небольшую повозку с двумя обитыми кожей скамьями, без рессор и без спинок,— всякий другой экипаж отказался бы служить на проселочных дорогах... На передней скамье сидит почтальон или кучер, сменяющийся на каждой станции, на второй — курьер, который ездит, пока не умрет” (Кюстин де А. Россия в 1839 году. В кн.: Россия глазами иностранцев. М., 1989, с. 501). Другой путешественник, Теофиль Готье, увидел Россию на рубеже 1850—60-х гг., но так же, как и маркиз де Кюстин, был изумлен тем, что на улицах Петербурга рядом с модными рессорными экипажами ехали тележки, как он написал,— образцы “дичайшей грубости”. Глядя на движущегося по казенной надобности, Теофиль Готье писал: “Быстро проезжает телега, не обращая внимания на встряски,— на ее досках без рессор страдает офицер. Куда он едет? За пять-шесть сотен верст, а может быть, и дальше, на окраины империи, на Кавказ или в сторону Тибета. Не все ли равно! Но будьте уверены в одном: эта тележка (другого названия ей невозможно придумать) все равно будет мчаться во весь опор. Только бы два передних колеса крутились — этого достаточно” (Готье Т. Путешествие в Россию. М., 1988, с. 54).

Е. А. ПОНОМАРЕВА

ТВЕРСКАЯ — улица в Москве, часть древнего (с ХIV в.) пути на Тверь; с ХVIII в. получила значение главной улицы Москвы, по которой совершался торжественный въезд императоров при коронациях. При подъезде к городу, на Петербургском шоссе находился Петровский “подъездной” дворец или замок, построенный в 1775—1783 гг. по проекту М. Ф. Казакова (“Вот окружен своей дубравой / Петровский замок. Мрачно он...”). Часть дубравы была вырублена французами, устраивавшими бивуаки в парке в 1812 г.; мрачное впечатление Петровский замок производил потому, что после 1812 г. он долгое время не ремонтировался, и только в 1827 г. начались восстановительные

работы, продолжавшиеся около 10 лет. В парке было и несколько трактиров, среди них славился Gastronome Russe, содержавшийся поваром-французом, который даже иногда давал балы, а в саду “небольшие воксалы” (т. е. увеселительные собрания с танцами). Дачи в Петровском парке появились в основном в 1820—30-х гг. На одной из них, принадлежавшей А. И. Лобковой, матери друга Пушкина С. А. Соболевского, собрались 19 мая 1827 г. друзья Пушкина, чтобы проводить его в Петербург.

Прощай, свидетель падшей славы,

Петровский замок. Ну! не стой,

Пошел! Уже столпы заставы

Белеют; вот уж по Тверской

Возок несется чрез ухабы.

Мелькают мимо бутки, бабы,

Мальчишки, лавки, фонари,

Дворцы, сады, монастыри,

Бухарцы, сани, огороды,

Купцы, лачужки, мужики,

Бульвары, башни, казаки,

Аптеки, магазины моды,

Балконы, львы на воротах

И стаи галок на крестах.

Шоссе подводило к заставе Камер-коллежского вала (“Уже столпы заставы / Белеют...”), на которой в 1827—1834 гг. в память победы в Отечественной войне были выстроены Триумфальные ворота (снесены в 1936 г. и воссозданы на Кутузовском проспекте в 1968 г.).

За заставой, ближе к городу, находилась Тверская ямская слобода с приходской церковью св. Василия Кесарийского, построенная в 1688 г. и перестроенная в 1816—1830 гг. (стояла на месте современного дома № 33 по Тверской-Ямской улице, разрушена в 1935 г.). Кроме нее, на Тверской улице находились еще две церкви — Благовещенская, постройки 1732 г. (на углу одноименного переулка, снесена в 1936 г.), и св. Дмитрия Солунского, 1791 г., с древней, первой половины ХVII в., шатровой колокольней (на углу проезда Тверского бульвара, снесена в 1934 г.), а также Страстной монастырь на одноименной площади (с 1931 г.— Пушкинская), основанный в 1654 г. на месте встречи чудотворной “Страстной” иконы. Монастырь был снесен в 1937 г.

На Тверской улице стоял дворец главы московской администрации — генерал-губернатора (№ 13), бывший в конце ХVIII в. домом графа З. Г. Чернышева (на балах в доме генерал-губернатора бывал Пушкин); напротив генерал-губернаторского дворца — здание Тверской полицейской части; в квартале между Никитским и Газетным пере-

улками в 1791—1830 гг. находился Университетский благородный пансион, занимавший перестроенный дом князя Н. Ю. Трубецкого, потом Межевой канцелярии, пожалованный Екатериной II Московскому Императорскому Университету; Английский клуб (№ 21), здание которого, вероятно, было выстроено Л. К. Разумовским в начале ХIХ в. и приобретено клубом в 1831 г. (до этого времени клуб помещался на Большой Дмитровке); Глазная больница (№ 25), дом для которой был приобретен в 1830 г.; подворье Саввинского Сторожевого монастыря (ныне здание его во дворе дома № 6).

В начале ХIХ в. на Тверской улице находились дворцы графов Гудовичей, графини А. И. Орловой, княгини В. Ф. Салтыковой, графа И. И. Моркова, П. И. Мятлева,

П. П. Бекетова, П. Н. Демидова, княжны Е. С. Трубецкой, князя А. А. Прозоровского и др.

Тверская улица была одной из главных торговых улиц Москвы. По словам путеводителя И. Г. Гурьянова 1831 г.: “С самого вступления вашего в сию улицу вы видите почти непрерывную цепь вывесок и надписей: тут погреб, там кондитерская, здесь магазин. Лучшие мастеровые стараются иметь ежели не на известном Кузнецком мосту, то уж здесь свои жилища”. На Тверской находились известные в городе кондитерские Эльцнера, Педотти и Томянина, “Английский магазин вин”, булочные Ницмана и Весселя. На Тверской была расположена аптека Шульца, которая “по разположению своему, чистоте и... по доброте медикаментов заслуживает внимание наблюдателя” (в доме кн. Прозоровского, разрушен, находился на месте современного дома № 15).

На Тверской и рядом с ней помещались шесть из семи московских гостиниц. В гостинице купца М. Д. Часовникова “Европа” (на месте дома № 6) Пушкин остановился после приезда в Москву в сентябре — октябре 1826 г., а в гостинице Коппа он жил в 1830 г. А в 1826—1827 гг. Пушкин часто бывал в салоне княгини З. А. Волконской, находившемся в доме ее мачехи, княгини А. Г. Белосельской-Белозерской

(№ 14, значительно перестроен).

С. К. РОМАНЮК

ЩИ — “похлебка, мясная или постная, из рубленой и квашеной капусты; иногда капусту заменяет щавель, свекольник и пр. ...Щи с подбелкою, с забелкою, со сметаной, с мучицею на молоке; в пост с конопляным соком. Крапивные щи, по первовесенью. Ленивые щи, из свежей, нерубленой капусты, искрошенной ножом. Мороженые щи берут в дорогу, рубят их и греют” (В. И. Даль).

Щи — традиционное блюдо русской кухни. Различные рецепты приготовления щей, извлеченные из старинных кулинарных книг, словарей поваренных и приспешничьих, энциклопедий сельской и городской хозяйки, представлены в книге “В старину едали деды” (Новгород, 1990, с. 26).

В 1815 г. в “Послании к Юдину”, рисуя идеал счастливой жизни, Пушкин писал:

Но вот уж полдень. В светлой зале

Весельем круглый стол накрыт;

Хлеб-соль на чистом покрывале,

Дымятся щи, вино в бокале,

И щука в скатерти лежит.

Приведенные стихи перекликаются с описанием накрытого к обеду стола в послании Державина “Евгению. Жизнь Званская” (1807 г.):

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,

Что смоль-янтарь икра, и с голубым пером

Там щука пестрая — прекрасны!

В пушкинское время щи воспринимались как простонародная еда. Своего рода гимн этой здоровой крестьянской пище — в анонимном стихотворении 1802 г. “Крестьянский обед”:

Всего на свете боле

С капустой щи люблю;

Ем соус поневоле,

А супов не терплю.

Описав идиллическую картину крестьянской трапезы (крестьянин с хозяюшкой — “любезным дружочком” и ребенком вкушает простоквашу, пирог, редьку с хреном, ест сухари с квасом и, конечно же, щи), автор стихотворения заключает его так:

Вот так живут крестьяне!

Без супа — без забот;

Здоровей, чем дворяне,

Ест щи он без хлопот.

О щи! вас не престану

Всегда я прославлять,

И нынче есть их стану,—

Мне жизнь так окончать.

(Аония, или Собрание стихотворений.

Сочинение г-ж ХХХ. М., 1802, кн. I, сс. 137—139.)

Не случайно о щах говорится во многих народных пословицах: “Щи да каша — мать (жизнь) наша. Кабы голодному щец — всем бы молодец. ...Щи всему голова. ...Для щей люди женятся, от добрых жен постригаются” (В. И. Даль). Приводит Даль и пословицу “Щей горшок да сам большой”. Именно ее включил Пушкин в строфу “Отрывков из путешествия Онегина”:

Мой идеал теперь — хозяйка,

Мои желания — покой,

Да щей горшок, да сам большой.

Последний стих Пушкин выделил курсивом как чужую речь. Приведенная Пушкиным народная пословица, смысл которой — сыт и ни от кого не зависим, встречалась в русской поэзии и ранее. В комментарии к “Евгению Онегину” Ю. М. Лотман указал на пятую сатиру А. Кантемира “На человеческое злонравие вообще. Сатир и Периерг”.

Щей горшок, да сам большой, хозяин я дома...

(Антиох Кантемир. Собрание стихотворений. Л., 1956, с. 137.)

В. П. Степанов в связи с комментарием пушкинского текста обратил внимание на стихотворение И. М. Долгорукова “Соседу. Призывание в деревню”, где есть такие стихи:

Когда за стол обедать сядем,

Он там накроется простой;

Его в игрушки не нарядим:

Хоть щей горшок, да сам большой.

(И. М. Долгоруков. Бытие моего сердца. 3-е изд. М., 1818, т. II, с. 115.)

Исследователь отметил и обыгрывание этой же пословицы И. М. Долгоруковым в комедии “Дурылом, или Выбор в старшины”:

Поди и веселись — там пир готов чужой:

Здесь каши лишь горшок — но мой,— и я большой!

(Там же, т. IV, с. 25.)

(См.: В. П. Степанов. Из комментария к “Евгению Онегину”. В сб.: Временник пушкинской комиссии. 1981, Л., 1985, с. 164.)

Ю. В. Стенник сопоставил пушкинский текст со стихами из стихотворения Державина “Похвала сельской жизни”:

Горшок горячих добрых щей,

Копченый окорок под дымом.

Обсаженный семьей своей,

Средь коей сам я господином.

(См. Ю. В. Стенник. Пушкин и русская литература ХVIII века. СПб., 1995, с. 219.)

В контексте “Отрывков из путешествия Онегина” приведенная Пушкиным пословица приобретала особую значимость: поэт писал о важных изменениях, которые произошли в его жизни и в его творчестве. Деву гор — идеал поэта-романтика — сменила хозяйка, новый идеал, связанный с народной мудростью, народными ценностями: это дом, семья, покой и независимость. Не исключено, что некоторые современники могли увидеть в пушкинском поэтическом тексте, достаточно демонстративно включающем простонародную пословицу, определенный эпатаж. В связи с этим положением небезынтересно обратить внимание на статью “Некоторые черты дурного вкуса (Письмо к Издателю Музеума из города ...)”, напечатанную в 1815 г. в журнале “Российский Музеум”. В статье было сказано следующее: “На сих днях случилось мне встретить образец... дурного вкуса... Я видел две печати с эмблемами и девизами весьма странными. На одной представлен горшок с ложкою перед сидящим человеком, вокруг вырезана надпись: щей горшок, да сам большой; а на другой телега, выряженная тройкою, с извощиком и с надписью: в гостях хорошо, а дома лучше. И так две великие истины, первая та, что независимость обеспечивает жизнь человека, а вторая, что домашняя жизнь предпочтительнее разсеянной или светской, выражены самым карикатурным образом” (Российский Музеум. 1815, № 5, с. 197).

Автор статьи, не отрицая великих истин, выраженных в народных пословицах, отвергал саму форму их выражения — и словесную, и изобразительную. Пушкин же в романе в стихах счел нужным высказать народную истину именно в форме народной пословицы, глубокий смысл которой был оценен и допушкинской русской поэзией. Впоследствии в черновиках поэмы “Медный всадник” (1833) поэт включил эту пословицу в размышления своего героя Евгения — потомка обедневшего дворянского рода:

... Я устрою

Себе смиренный уголок

И в нем Парашу успокою.

Кровать, два стула, щей горшок

Да сам большой... Чего мне боле?

Заметим, что много лет спустя Л. Н. Толстой в своем философском завещании — “Путь жизни”, первоначальная работа над которым была завершена в 1910 г., написал: “,,Щей горшок, да сам большой,,, — хорошая пословица, надо держаться ее” (Лев Толстой. Путь жизни. М., 1993, с. 114).

Н. И. МИХАЙЛОВА

ЛЕПАЖ (Lepage) Жан (1746—1834) — “славный ружейный мастер” (примечание Пушкина (37) к роману “Евгений Онегин”).

Приехав на место дуэли, Онегин

... слуге велит

Лепажа стволы роковые

Нести за ним.

Жан Лепаж происходил из старинной нормандской династии оружейников, представители которой с середины ХVIII в. обосновались в Париже. Придворный поставщик Людовика ХVI, герцога Орлеанского (Филиппа Эгалите), а затем и Наполеона, он в 1819 г. был удостоен престижной награды французской Промышленной выставки. В принадлежавшей ему мастерской на улице Ришелье, д. 13, выполнялись заказы, полученные из многих стран Европы, в том числе из России, где “стволы Лепажа”, отличавшиеся точным боем и изящным исполнением, пользовались репутацией надежного оружия. Так, в повести А. А. Бестужева-Марлинского “Испытание” (1830) для поединка гусарских офицеров подполковника князя Гремина и майора Валериана Стре-линского секунданты выбрали две пары пистолетов: “одну Кухенрейтера, другую Лепажа” (Марлинский А. Русские повести и рассказы. В 12-ти частях. Ч. 1. СПб., 1838, с. 106).

В 1822 г. Жан Лепаж уступил управление мастерской сыну — Жану-Андре-Просперу-Анри Лепажу (1792—1854), блистательно продолжившему дело отца. В эпоху Июльской монархии Анри Лепаж стал придворным оружейником короля, выполнял заказы герцогов Орлеанского и Немурского. Продукция мастерской Лепажа удостаивалась почетных серебряных медалей на всех Промышленных выставках, устраивавшихся во Франции в период с 1823-го по 1839 г.

Согласно существовавшим правилам, к дуэли Пушкина с Дантесом были приготовлены две пары пистолетов. Секунданты Дантеса предложили оружие, изготовленное в Дрездене, в мастерской Карла Ульбриха. Пушкин заказал пистолеты в “магазине военных вещей” А. А. Куракина на Невском проспекте. Известно, что они были французского производства.

А. Я. НЕВСКИЙ

ЛИНАР Густав де — герой романа В.-Ю. Крюденер** “Валери, или Письма Густава де Линара Эрнесту де Г...” (1803). Молодой швед, которому его соотечественник граф де М. заменяет умершего отца. Граф берет его с собой в Венецию, куда отправляется с дипломатической миссией. Человек зрелый (ему под сорок), граф женат на шестнадцатилетней шведке Валери и хотел бы, чтобы она стала сестрой Густава, к которому относится как к сыну. Наделенный с детства пылким воображением, тоскующий по идеалу, чувствительный и восторженный, Густав во время путешествия в Италию влюбляется в Валери, близкую ему по душевному складу. О своих переживаниях он рассказывает оставшемуся на родине другу Эрнесту, который умоляет его вернуться домой, пока не поздно. Однако Густав уже не в силах расстаться с Валери. Влюбленный в замужнюю женщину, жену фактически своего приемного отца, Густав, воспитанный в духе любви к Богу и добродетели, испытывает мучительные угрызения совести и тщательно скрывает от графа и Валери свое чувство (чтобы объяснить свою печаль, он утверждает, что влюблен в некую особу в Швеции). Его молчание связано также с тем, что Валери совершенно не подозревает о его любви и он постоянно видит доказательства ее привязанности к мужу. Вконец измученный, Густав под предлогом слабого здоровья уезжает в одно из горных местечек на севере Италии. Перед его отъездом Валери наконец начинает догадываться о причине его страданий, но чувствует только жалость к нему и тревожится о его дальнейшей судьбе. Эрнест в страхе за жизнь своего друга в письме к графу рассказывает о его тайне, приложив письма Густава как доказательство его борьбы и невинности Валери. Граф, преисполненный сочувствия, приезжает к уже безнадежно больному Густаву. Валери также узнает о его любви от своего мужа, но издали следит за развитием событий. Перед смертью Густав пишет первое и последнее письмо Валери, признавшись, что любил ее “безмерно”, и благословляя ее и графа.

Прообразом Густава послужил русский дипломат А. А. Стахиев, секретарь русской миссии в Венеции в бытность барона Крюденера посланником России в этой республике (1785 г.). Сохранилась копия его письма к барону с признанием в любви к его жене. А. А. Стахиев продолжал дипломатическую карьеру, став впоследствии поверенным в делах России в Стокгольме.

В “Евгении Онегине” “любовник Юлии Вольмар, Малек-Адель и де Линар,/ И Вертер, мученик мятежный” преследуют воображение Татьяны как образцы идеальных влюбленных, беззаветно преданных предмету своей любви,— иллюзия, разрушенная отповедью Онегина, который, как выясняется, любит Татьяну “любовью брата”, то есть так, как Густав тщетно стремился любить Валери. Но впоследствии Онегин отчасти уподобляется герою “Валери”, оказавшись во власти невозможной любви к той, которая хранит верность другому. Подобно Густаву Онегин от печали теряет жизненные силы, “сохнет — и едва ль/ Уж не чахоткою страдает”, отчего врачи “хором шлют его к водам” — так и у Густава от переживаний начался кашель, открылась чахотка, и он по совету врачей собирался на воды в Пизу.

Сама Татьяна, страдающая от безответной любви, “страсти безотрадной”, наделена сходством с Густавом. Так же, как и он, “влюбленный в любовь” (по характеристике одного современника, французского литератора Ж. Б. Сюара), она издавна лелеяла в мечтах идеальный образ: “Давно сердечное томленье/ Теснило ей младую грудь;/ Душа ждала... кого-нибудь...” В предсмертном письме Густав пишет Валери: “Ты была жизнью моей души: уже давно она томилась по тебе, и я всего лишь узнал тебя, увидев. Я узнал тот образ, что носил в сердце, видел во снах, в явлениях природы, в моем юном, пылком воображении” (письмо ХLV). Ср. письмо Татьяны: “Ты в сновиденьях мне являлся,/ Незримый, ты мне был уж мил... Ты чуть вошел, я вмиг узнала... И в мыслях молвила, вот он!” Густав еще в отрочестве любил гулять один в лесу с книгой Оссиана и на вопрос матери, не чувствует ли он себя одиноким, ответил: “Я был с неким идеальным, пленительным существом; я никогда не встречал его, но так ясно вижу. Сердце мое трепещет, щеки пылают. Я зову ее: она робкая и юная, как я, но лучше меня” (“Фрагменты дневника матери Густава”). Подобно ему “Татьяна в тишине лесов/ Одна с опасной книгой бродит,/ Она в ней ищет и находит/ Свой тайный жар, свои мечты...” Сближает Татьяну с Густавом и то, что ее любовь остается тайной для окружающих, она “увядает,/ Бледнеет, гаснет и молчит” (курсив мой.— Е. Г.). В. Набоков отметил близость строк из письма Татьяны “Но вы, к моей несчастной доле/ Хоть каплю жалости храня,/ Вы не оставите меня” и одной из начальных строк письма Густава к Валери, “Вы не откажете мне в жалости, вы прочтете мое письмо без гнева” (письмо ХLV. См.: Eugen Onegin. A Novel in vers by A. Pushkin. Translated from the Russian, with a Commentary, by V. Nabokov. Vol. 2. London, 1975, p. 389).

Юношеская идеальная любовь, “дух пылкий и довольно странный”, “восторженная речь” делают весьма похожим на Густава, образ которого создан под влиянием немецкого романтизма, и Владимира Ленского, тем более что его невинная возлюбленная с голубыми глазами и льняными локонами напоминает Валери. Ленский был похоронен в уединенном месте, где “Две сосны корнями срослись;/ Под ними струйки извились/ Ручья соседственной долины”, Густав в качестве места своего последнего упокоения выбирает “холм, покрытый высокими соснами, посреди которых бьет источник” (“Дневник Густава”). Образ “утреннего цветка” из монолога Ленского (“не потерплю... Чтобы двухутренний цветок / Увял еще полураскрытый” — глава шестая, XVIII), возможно, восходит к роману Ю. Крюденер, героиня которого, потеряв своего младенца, восклицает: “О, мой юный Адольф!.. Ты упал с моей груди, словно двухутренний цветок (un fleur de deux matins), и скользнул во гроб!” (Письмо XXXV.)

Очевидно, что образ Густава всякий раз проглядывает в поэме Пушкина, когда речь идет об идеальной, “безмерной”, сопряженной со страданиями любви. Однако эта любовь только Ленского приводит к смерти, два других героя, как ни велико их разочарование, преодолевают книжно-чувствительный стереотип гибели от несчастной страсти.

П. А. Вяземский, который в свое время был “в восторге от Густава”, в предисловии к переводу романа Б. Констана “Адольф” (1831) отметил: “Каковы отношения мужчин и женщин в обществе, таковы они должны быть и в картине его (романиста.— Е. Г.). Пора Малек-Аделей и Густавов миновалась” (Вяземский П. А. Эстетика и литературная критика. М., 1984, с. 126).

Е. П. ГРЕЧАНАЯ

ТЕТРАДЬ РАСХОДА

Онегин шкафы отворил:

В одном нашел тетрадь расхода...

Ведомости прихода и расхода денежных сумм по господскому имению, сшитые по месяцам и по годам в особые “тетради”, или “книги”, назывались “тетрадями расхода” или “приходо-расходными книгами”. Составлялись и велись управляющим имения или же самим помещиком. Дядя Онегина, как известно, “... имея много дел, в иные книги не глядел...”, то есть управлял имением самостоятельно, не давая грабить себя управляющему. Так же поступала и мать Татьяны “старушка” Ларина, которая “...солила на зиму грибы, вела расходы...”. Кажется, и своему герою — новоявленному помещику Онегину — автор предлагал последовать их примеру:

В глуши что делать в эту пору?

.............................................

Читай: вот Прадт, вот W. Scott.

Не хочешь? — проверяй расход,

Сердись, иль пей, и вечер длинный

Кой-как пройдет, а завтра то ж,

И славно зиму проведешь.

Расходные книги имений, сохраняющиеся в фондах фамильных архивов до настоящего времени, служат бесценными историческими источниками, отражающими во всех подробностях экономическую и хозяйственную жизнь дворянского поместья. Прямо или косвенно они могут содержать в себе важные сведения: факты биографии владельцев и их гостей, сведения о строительстве в усадьбе, о деятельности архитекторов, художников, музыкантов и артистов и многое другое. Так, расходные книги Остафьевского имения князей Вяземских исключительно богаты сведениями о культурной жизни Москвы пушкинской эпохи. А в ведомостях за 1824 год можно даже обнаружить запись о том, что “Пушкину в Одессу” из Остафьева отправлено 1380 рублей — часть гонорара за издание “Бахчисарайского фонтана”, отданного

П. А. Вяземским за 3000 рублей московским книгопродавцам.

Л. А. ПЕРФИЛЬЕВА

BENEDETTA — “Benedetta sia la madre” (“Да будет благословенна твоя мать”), баркарола венецианская, на мотив которой летом 1825 г. в Тригорском Анна Керн исполняла романс Козлова (см.: Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1937, т. 1, с. 175). Окрашенная чувством к исполнительнице, мелодия эта, вероятно, надолго запомнилась Пушкину.

Стихотворение Козлова “Венецианская ночь (Фантазия)” посвящено памяти Байрона, высоко ценимого Пушкиным. И. Эйгес пишет: “7 апреля того же 1825 года Пушкин заказывал панихиду “по рабе божием боярине Георгии” в годовщину смерти Байрона; такую же панихиду заказывала Анна Петровна” (Эйгес И. Музыка в жизни и творчестве Пушкина. М., 1937, с. 88). Исследователь считает, что это стихотворение пробуждало в Пушкине не просто тоску по отсутствующей Керн, “но и жажду того, чтобы А. Керн тосковала по нем, как Тереза Гвинччоли по умершем Байроне [о печали Т. Гвинччоли, последней любви Байрона, по умершему поэту говорится в стихотворении Козлова]. Пушкин не мог не сознавать аналогии между положением Байрона, его возлюбленной и ее старого мужа и положением своим,

А. Керн и ее тоже старого мужа; обе вышли замуж в ранней юности. (Как оказывается еще, знакомство одного и другого поэта с пленившими их красавицами произошло в одном и том же 1819 г.)” (Эйгес И. Музыка... Сс. 89—90).

Соглашаясь с возможностью такого предположения, мы хотели бы добавить, что тот факт, что Benedetta появляется в “Евгении Онегине”, влечет за собой еще одну параллель: тоска Онегина по замужней Татьяне — тоска Пушкина по А. Керн.

Как походил он на поэта,

Когда в углу сидел один,

И перед ним пылал камин,

И он мурлыкал: Benedetta...

Эта аналогия подтверждается распространенным мнением о том, что Анна Керн является одним из прототипов пушкинской Татьяны (и та, и другая провели детство в деревне, у обеих мужья генералы и проч.).

И последнее, о чем пишет Эйгес в связи с этим романсом: “...в декабре того же 1825 года или в начале 1826 года Глинка написал вариации для фортепиано на тему этого романса, ставшие его первой напечатанной вещью” (Эйгес И. Музыка... С. 90). Видимо, мелодия эта заинтересовала талантливого композитора, в частности потому, что в то время она была достаточно популярна и исполнялась не только в Тригорском. О. А. Пржевацкий, описывая петербургскую жизнь 1822 г., вспоминает, что “эту баркаролу тогда барышни пели почти постоянно” (“Русская старина”. 1874, ноябрь, с. 462).

Е. Я. ВОЛЬСКАЯ

* Все произведения А. С. Пушкина здесь и далее цитируются по Полному академическому собранию сочинений. Издание АН СССР, М.—Л., 1937.

** Баронесса Варвара-Юлиана Крюденер (1764—1824), русская подданная немецкого происхождения, супруга российского дипломата. Помимо романа “Валери”, написанного на французском языке, ее перу принадлежит ряд религиозно-мистических сочинений. Подробнее см. посвященную ей статью в Онегинской энциклопедии.

Версия для печати