Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1999, 5

Русские анекдоты


Вячеслав ПЬЕЦУХ

Сыновьих чувств у меня к журналу нет, есть искренняя симпатия. Замешана она главным образом на том, что в “Октябре” больше, чем где бы то ни было, понимают, что литература есть не только результат, но и движение, и процесс. Понимают — и поэтому не имеют манеры “заворачивать” рукописи сколько-нибудь зрелых литераторов, справедливо полагая, что автор сам в ответе перед читателем за процесс. Меня, во всяком случае, ни разу не “заворачивали”, но это делает честь не столько мне, сколько журналу “Октябрь”, который в результате такой политики и богаче, и шире прочих.

 

В те достопамятные времена, когда нашим людям не полагалось более или менее экзотических путешествий и факт существования, положим, Канарского архипелага принимался скорей на веру, экипаж читинского авиаотряда как-то выполнял рейс Магадан — Уфа. Разбежались, взлетели, заняли эшелон, и уже пассажиры оживились в предвкушении завтрака на борту, что по той поре представляло собой целое приключение, как вдруг один гражданин, совсем даже невидный, похожий на соседа по этажу, поднялся со своего кресла, кашлянул и сказал:

— Всем оставаться на своих местах! При малейшей попытке сопротивления — ваших нет!

И с этими словами он вытащил из кармана пиджака ручную гранату артикула Ф-1.

Пассажирам стало ясно, что это угон и воздушное судно неизбежно меняет курс, но поскольку народ в самолете собрался тертый, главным образом вахтовики, то ничего похожего на панику не возникло и даже один вахтовик спросил:

— Это... куда летим?

Угонщик в ответ:

— Летим, товарищи, в Пакистан. Первая причина, что больше нигде не принимают, а в Пакистане, говорят, принимают, потому что это исламское государство враждебно настроено против нас.

— А чего? — сказал кто-то из пассажиров.— Пакистан тоже давай сюда!

— А то нет! — согласился другой.— Ведь это та же самая заграница, продажная любовь там, упадочная музыка, показное изобилие товаров повседневного спроса и прочие удовольствия типа базар-вокзал!

— Причем сколько потом будет впечатлений, воспоминаний, разговоров разных, ведь это шутка сказать — съездили в Пакистан! И за измену родине нам скорее всего не впаяют срок!

По рядам прокатился веселый ропот, поскольку всем показалось весьма заманчивым безнаказанно побывать за границей, да еще за те же деньги, в обход формальностей и невзирая на социальный состав семьи. На радостях никто даже не пожалел, что в сложившихся форс-мажорных обстоятельствах вряд ли удастся позавтракать на борту.

— Только одно обидно,— сказал кто-то из пассажиров,— ни одна зараза нам не поверит, что мы съездили за границу, скажут типа: кончай травить!..

— Есть такое мнение, что поверят, если, конечно, предъявить в качестве вещественного доказательства какой-нибудь сувенир.

— Это... сувенир купить нужно. Только, спрашивается, на что?!

— Интересно, у пакистанцев наши рубли в ходу?

— Это вряд ли! Чувствует мое сердце, придется на валюту менять рубли.

— А если не сменяют?!

— Это мой-то славный колымский рубль?! Пускай только попробуют не сменять!

За этими разговорами про угонщика подзабыли, как-то оттерли человека на задний план. У того даже появилось в лице что-то похожее то ли на разочарование, то ли на обиду, и, только когда его пригласили для переговоров в кабину экипажа, к нему вернулось сравнительно жесткое выражение, и он ушел, с опаской неся гранату перед собой.

Кто-то из пассажиров сказал:

— Вообще Пакистан — это, конечно, не лучший вариант, потому что там живут мусульмане и у них лютует сухой закон.

— Подумаешь, напугал! Да у меня с собой два чемодана водки!

— Это... а если срок дадут за нарушение законности?

— Не впервой.

Вахтовики еще предавались мечтам и соображениям, когда появился командир воздушного корабля и приятным голосом сообщил:

— Все в порядке, товарищи. Сдался властям этот придурочный террорист, так как нам удалось уладить кое-какие его бытовые проблемы, и поэтому экипаж продолжает рейс.

Во всех трех салонах наступила нехорошая тишина. Наконец кто-то из пассажиров сказал:

— Пускай он выйдет, мы хотим глянуть ему в глаза!

— Вот именно! Пускай он выйдет, мы ему скажем, что он мерзавец и негодяй!

— Нельзя, товарищи, он сейчас как бы под домашним арестом...

— Тогда передайте ему типа общественное мнение, что он вместе взятый мерзавец и негодяй.

 

* * *

Для кого одиночество — одиночество, для кого — воля, а есть еще и такие, кто извлекает из одиночества положительный результат.

Сережа Мыслин извлекает из одиночества положительный результат; обыкновенно на третий день после того, как жена с дочкой съедут на жительство в легочный санаторий, когда с ним вдруг сделается грудная тоска и покажется, будто на свете существуют только груды грязной посуды, залежи нестиранного белья и ручной попугайчик Кока, когда невыносимо захочется как-то набезобразничать, он выпивает полбутылки водки и садится за телефон.

Затея состоит в том, что он набирает первый пришедший ему на ум номер и по возможности заводит продолжительный разговор. Например, набирает он номер 243-26-14 и с замиранием сердца слушает длинные гудки. На том конце провода снимают трубку и говорят:

— Алё?

Сережа Мыслин спрашивает:

— Лену можно?

— Ошиблись номером,— отзывается абонент.

Сережа Мыслин опять набирает номер 243-26-14, и опять ему говорят:

— Алё?

— Лену можно?

— Какую Лену?!

— У вас их что, много?

— Ни одной нету! Набирайте правильно номер!

Опять звонок и опять:

— Алё?

— Лену можно?

Непродолжительная пауза, а затем ответ:

— Я думаю, можно. А почему бы, собственно, нет?.. Если Катю можно, Наташу можно, то, вероятно, и Лену можно. Почему нет?.. Ты знаешь, мужик, народный стишок:

Какая барыня ни будь,

Все равно ее... того!

— Я, честно говоря, поэзию не люблю. А чего ее любить, тем более что в жизни стихами не говорят.

— Ну и что, что не говорят?! Вообще это какой-то грубо-утилитарный подход к проблеме, ведь в жизни, положим, не танцуют па-де-де и тем не менее балет обожают все.

— Па-де-де в жизни танцуют, только оно называется — краковяк.

— Пусть даже так, но все равно это будет исключение из закона, утверждающее закон. Видите ли, искусство и жизнь взаимосуществуют как бы параллельно, в непересекающихся плоскостях.

— Не понял...

— А чего тут особенно понимать?! Рельсы, если их взять в перспективе, пересекаются только в нашем воображении. Так и тут. Жизнь — процесс, искусство — результат, жизнь не питает искусство, в то время как искусство питает жизнь.

— Как это не питает?! А если, допустим, меня срисовывают на портрет?

— Все дело в том, что не столько вас срисовывают на портрет, сколько художник демонстрирует свое видение натуры, а то и поднимается до абстракции, до объекта вообще, не имеющего никакого отношения к действительности, и тогда он производит чистую красоту. Поскольку чистой, сформулированной красоты в природе нет, то мы имеем право утверждать, что жизнь не питает искусство, в то время как искусство питает жизнь.

— Что-то вы больно путано рассуждаете...

— Вовсе нет. Но если вам непонятно, скажу иначе: главная задача искусства состоит в том, чтобы постоянно напоминать человеку о его происхождении от Творца. Тут логика такая: коли я способен сочинить симфонию, то, следовательно, и ты способен что-нибудь сочинить, если я по-своему бог, то и ты по-своему бог, только давай, стремись.

— К чему стремиться-то?..

— Да к тому, чтобы хоть чуть больше козы походить на своего создателя, на Творца! Сказано ведь: будьте, как Отец ваш небесный, то есть всемогущим во благо, милостивым, не помнящим зла, любящим ближнего, как самого себя, по крайней мере неспособным зарезать соседа за пять рублей!

— Может быть, это все-таки ненормально?

— А я о чем?!

— Ну ладно,— примирительно скажет Сережа Мыслин,— беру эту тягомотину, как говорится, на карандаш.

Вообще он не кончил даже начальной школы, поскольку в нежном возрасте сбежал из детского дома и скитался до самого призыва в армию по стране, но за то время, что жена с дочкой перебывали в легочном санатории, кое-какое образование получил.

 

* * *

Москва, Балаклавский проспект, угловой дом, за которым скрывается обыкновенный новомосковский дворик, именно композиция из детской площадки, гаражей рифленого железа, группы пожилых тополей, стола для доминошников, двух десятков автомобилей, тронутых ржавчиной, бетонной будки неизвестного предназначения плюс куст черемухи, куст сирени. За столом для доминошников сидит мужик в вязаной кепке, курит и неодобрительно смотрит на соседа по лестничной площадке, который из ворованного штакетника мастерит что-то вроде палисадничка для цветов. Мужик в кепке смотрел, смотрел, а потом сказал:

— Ученые пишут, что через десять тысяч лет на месте Москвы будет сплошное море...

При этих словах в глазах у него появляется тонкая грусть, как если бы ему нечаянно подумалось о покойных родителях или вообще о жизни, прошедшей зря.

— Представь себе: ни Балаклавского проспекта, ни кинотеатра “Октябрьский”, ни площади трех вокзалов — одна вода!

— Ну и что? — спрашивает сосед, продолжая тюкать по дереву молотком.

— Да так, ничего...— говорит мужик и пронзительно смотрит вдаль.

Подъехал крытый грузовичок, и шофер с напарником стали выгружать из него подержанный холодильник, кряхтя, сопя и сдержанно матерясь.

— Суетятся люди,— сказал мужик.— А я, наверно, скоро даже телевизор прекращу смотреть. Тем более что он у меня не работает. Верка говорит: давай чини. А я говорю: чего его чинить, если все равно через десять тысяч лет на месте Москвы будет одна вода...

 

* * *

В поселке Красноармейский Тотемского района Вологодской области вышел из строя водопровод. Жизнь здесь была до того скучная, что поначалу это событие поселковых даже развеселило, но чем дальше, тем пуще веселье уступало смятению и тоске. И немудрено, поскольку за водой нужно было ездить в соседнюю деревню Новоселки, что само по себе занятно, однако новоселковским эти визиты в скором времени надоели и они выставили у околицы кордон из наиболее отъявленных мужиков. Тогда совсем приуныли поселковые, и, кстати сказать, напрасно: им бы, дурням, знать, что если народ доведен до отчаяния, то обязательно жди чудес.

Совсем приуныли в Красноармейском еще и по той причине, что ни за какие деньги нельзя было достать даже сравнительно доступные дренажные трубы. Украли было трубу заводского типа на камнедробилке, располагавшейся километрах в пятнадцати от поселка, но буквально на другой день приехала милиция, добычу отобрали, а причастных к похищению обещали пересажать.

Тогда послали гонца в район; является гонец к секретарю районной партийной организации.

— Так и так,— говорит,— несмотря на заболоченность почв и круговорот воды в природе целый поселок погибает от жажды, как бедуины какие, ни дать, ни взять! Помогите, товарищ секретарь, добыть сто метров дренажных труб!

Секретарь отвечает:

— Несмотря на сравнительно плановое хозяйство, таковых в наших резервах нет. Сто пар резиновых сапог — это хоть сейчас, а труб для водопровода — этого у нас нет.

Пришлось в область послать гонца; приезжает гонец в Вологду и ходит по городу некоторым образом окрыленный, потому что видит — кругом вода; однако к вечеру настроение у него упало, так как, оказывается, в области шел месячник по борьбе с пьянством и алкоголизмом и ни в одной инстанции нельзя было заикнуться про водоснабжение на селе.

Тогда стали слать письма куда ни попадя и даже послали цидульку в Верховный суд. Кое-какие пришли ответы, включая отписку от мелиораторов из города Кокчетав, но красноармейским было от этого не легче, поскольку они нёбом чувствуют: воды как не было, так и нет.

И тут случилось прямое чудо; именно как-то под вечер с неба свалился гражданин Соединенных Штатов Америки, некто Уильям Дабс, как потом выяснилось, миллионер, который самосильно совершал кругосветное путешествие на собственном дирижабле, потерпел аварию над Вологодской областью и приземлился в окрестностях поселка Красноармейский, как раз между зерносушилкой и памятным камнем в честь 50-летия Октября. Отношения между нашими странами к тому времени потеплели, и господина Дабса не только не посадили в холодную, а, напротив, прислали из района капитана госбезопасности для безопасности и услуг.

В Красноармейском американцу оказали такой горячий прием, что тот поначалу даже оторопел: и поселили-то его в кабинете председателя поссовета, и понанесли всякой снеди, и зачем-то новый велосипед подарили, и фельдшерицу из медчасти послали его ублажать, и в тот же вечер напоили самогоном до такой степени, что к ночи у него отказал язык. Разумеется, радушие поселковых было, по нашему обыкновению, бескорыстным, но тем не менее в души к ним закралась та задняя надежда, что американец наладит водопровод. Сдается, в простоте душевной они рассуждали так: если он американец и миллионер, то что ему стоит наладить водопровод, ведь основал же швед Рюрик русскую государственность, и разве не при немке Екатерине наша Россия стала опаснейшей из держав...

Достоверно не известно, оправдались ли эти ожидания или нет, но вот что известно точно: в помещении поссовета, в красном углу, висит портрет американца, нарисованный по памяти здешним киномехаником, а школьники по сию пору пишут сочинения в его честь.

 

* * *

У Коли Воронкова была замечательная жена: и готовила-то она отлично, и свободно говорила по-испански, и была писаная красавица, но, главное, она считалась выдающейся кактусисткой своего времени и страны. На подмосковной даче в районе станции Отдых супруга понастроила оранжерей и многие годы вела в них кропотливую родительскую работу, а впрочем, и в открытом грунте у них росли разные экзотические цветы. Последним ее достижением в области флористики был экзотермус обыкновенный, который она поднимала самозабвенными трудами и обхаживала так, как у нас в хороших семьях обхаживают вкупе новорожденных, кормильцев и заслуженных стариков.

Одно в ней было плохо: строга была Тамара Ивановна и всячески помыкала своим супругом, вплоть до того, что он не смел без разрешения сходить на станцию за сигаретами, или вот, например: ему хочется посидеть под черемухой и помечтать о Венеции, а она заставляет его копать.

Долго ли, коротко ли, а прорвало-таки Николая, и он с отчаяния решил мстить. Кабы он знал наперед, что месть послужит к вящей славе его супруги, что в результате ее имя попадет в добавочный том Британской энциклопедии, он, конечно, отказался бы от коварной своей затеи, однако ему был неведом один закон, который вообще не постигают государственные деятели, всякого рода реформаторы и озлобленные мужья: хочешь сделать пакость, а выходит благодеяние, и равномерно наоборот.

Месть его была поистине ужасная, а именно: по ночам он вставал с постели и нарочно мочился на экзотермус обыкновенный в расчете его сгубить. Целый сезон он поливал растение, и в итоге к сентябрю поднялся этакий долговязый зеленый ежик, увенчанный цветком сказочной красоты. Чудеса селекции себя показали в том, что экзотермус обыкновенный менял свой запах в зависимости от времени суток: утром он пахнул общественной уборной на станции Отдых, а к вечеру смесью перегара, махорки и сапога.

 

* * *

Неподалеку от порта Хайфа, в одном маленьком городке, таком то есть маленьком, что там даже школа была одна, с утра до вечера кипят страсти. Будь то в кафе “Привоз”, в универсальном магазине Ребиндера или на городской площади, под сенью финиковых пальм, везде можно услышать одно и то же — именно воспаленные прения, замешанные на памяти о былом. Положим, в разгар рабочего дня встречаются на улице Жаботинского двое старичков в соломенных шляпах — у одного в руках метла, другой с переноской,— раскланиваются, и пошло─:

— Погода-то какая стоит, просто благодать, другого слова не нахожу!

Приятель ему в ответ:

— А в Ленинграде в это время у них дожди.

— А у нас Бог дает настоящую погоду, без этих советских штук.

— Вы какого Бога имеете в виду: Бога-отца или Бога-сына?

— Я имею в виду нашего народного бога Яхве. И вообще чего вы меня задеваете, не пойму!

— Я вас не задеваю, просто мне удивительно, как некоторые умники умеют перестраиваться на ходу.

Яша Шекель, задумчивый господин, который много лет не может понять, почему их городок представляет собой единственный населенный пункт на севере страны, где бывают перебои с девяносто пятым бензином, сидит на пороге своего антикварного магазина и с ехидным вниманием подслушивает стариков; двое полицейских стоят в стороне и тоже прислушиваются к разговору, но эти с раздражением, переходящим в откровенную неприязнь.

— Вы на что намекаете?

— Я, в частности, намекаю на двадцатый съезд партии, когда появилось столько сторонников ленинской этики, сколько их не было при вожде. И всё главным образом из специалистов по рубке дров. А те, которые смолоду были верны ленинским нормам партийной жизни, не вылезали из учреждения по адресу: угол Воинова и Литейного, Большой дом.

— Ну и глупо! Потому что всякий текущий момент диктует свои права. Раз ты боец партии, то должен соответствовать платформе, лозунгу момента, будь то хоть “Комсомолец — на самолет!”.

— А как насчет партийной совести?

— Партийная совесть — это когда ты как вкопанный стоишь на линии ЦК!

— А что, если с самого процесса Промпартии эта линия устремляется не туда?! Что, если она идет вразрез с идеалами коммунизма и торжества созидательного труда?!

— Какие идеалы? Какого коммунизма? Очнись, товарищ!

— Я-то еще в тридцать шестом году очнулся и понял, что с разными перевертышами нам в коммуну не по пути!..

Ну и так далее, в том же духе. Уже скоро обеденный перерыв, на улице появляются очумевшие прохожие, солнце жарит, за углом, в переулке, шумит базар. Полицейские постояли, постояли, сказали старикам что-то обидное и ушли. Яша Шекель покосился на них и молвил:

— Что-что, а антисемитизм в Израиле — это перебор.

 

* * *

Когда у нас пошла полоса взаимных неплатежей, в правлении колхоза “Верный путь” мужики за головы схватились, поскольку было решительно непонятно, что делать с очередным урожаем льна. Два года тому назад, когда товарооборот еще осуществлялся по формуле Карла Маркса, колхоз, что называется, клещами вытащил из льнокомбината по сто сорок рублей за тонну, в прошлом году комбинат за лен ни копейки не заплатил, но, правда, прислал четыре вагона дров, а нынешней осенью мужики за головы схватились, потому что пить-есть как-то надо было, но то ли деньги в государстве перевелись, то ли повсюду остановилось ткацкое производство, то ли что-то приключилось с магнитным полем Земли, только лен и даром никто не брал.

Но — велик русский Бог — мало-помалу наладилась такая взаимосвязь: один номерной завод в Курске менял порох на лен, который он отправлял куда-то за рубежи, порох зачем-то потребовался ливенскому хлебзаводу, в свою очередь, имевшему некоторый излишек горюче-смазочных материалов, на таковые позарилась ПМК № 17, предлагавшая взамен медицинский спирт, а в медицинском спирте остро нуждалась 2-я городская больница имени 10-летия Октября,— таким образом колхозники из “Верного пути” получили возможность целый год бесплатно лечиться во 2-й городской больнице имени 10-летия Октября.

Этот причудливый результат сельскохозяйственного производства не то чтобы устроил колхозников, а скорее развеселил. Прежде лечиться у них времени как-то не находилось, даже отчасти зазорным считалось из-за какой-нибудь невидной болячки таскаться туда-сюда, а тут словно какая муха их укусила: все заговорили вдруг о болезнях, принялись выискивать у себя хвори и почитывать популярную медицинскую литературу, подтрунивали друг над другом, осуждали народное целительство и как прежде всем обществом выходили на полевые работы, так теперь целыми автобусами стали ездить лечиться во 2-ю городскую больницу имени 10-летия Октября.

Во-первых, все колхозники от мала до велика прошли обследование на предмет болезней неявных, каковых, впрочем, не обнаружилось ни одной, во-вторых, понаставили пломб у зубного врача, где надо и где не на-до, в-третьих, повадились ходить на занятия лечебной физкультурой,

в-четвертых, все впрок повырезали себе аппендиксы, в-пятых, несмотря на протесты окулиста, стали носить очки. Из-за наплыва колхозников у дверей кабинетов образовались непреходящие очереди, но они и в очередях не теряли времени даром, а заводили меж собой тот или иной поучительный разговор.

— И как это крестьянство существовало до революции, когда медицинское обслуживание было в сельской местности на нуле?

— Зато дед мне рассказывал, при царе колбасы этой было, хоть ж... ешь!

— Это, конечно, да.

— А потом коммунисты окончательно отменили колбасу и заместо ее ввели двадцать пятый час суток под названием “политчас”!

— Зато при коммунистах существовала справедливость и медицинское обслуживание на селе!

— Это, конечно, да.

— Еще при них существовали деньги, десятки, помню, пятерки, трешницы зеленые и рубли. Колбасы точно не было, но деньги, сколько помнится, были, не в больших количествах, но всегда.

— Зато при демократах опять появилась эта самая колбаса!

— А денег нету...

— Это, конечно, да.

И вся очередь засмеется, хотя смешного тут, кажется, ничего. Вообще какая-то смешливая это была пора, какой старики не помнили с самой коллективизации, когда в сельмаге появились первые соевые конфеты и кулак Станислав Манок из поляков поставил у себя на задах нужник. Даже председатель колхоза Сергей Иванович Барсуков, вообще человек хмурый, и тот, бывало, вдруг рассмеется ни с того, что называется, ни с сего. Его спрашивают:

— Ты чего, Сергей Иванович, такой веселый?

— Да вот подумалось: а если бы нам за лен предложили бесплатные ритуальные услуги, что тогда?

Но на следующий год колхоз “Верный путь” поменял лен на шаровые опоры для “Жигулей”, и эта негоция вызвала такой приступ веселья, что у троих членов правления от смеха разошлись швы.

 

* * *

В начале семидесятых годов, когда кое-где проявились студенческие неудовольствия в связи с вводом наших войск в соседний Афганистан, в Свердловском университете обнаружилась подпольная организация, которая распространяла машинописные листовки определенно подрывного содержания, хотя и не скажешь, что чересчур. На поверку оказалось, что вся организация состоит из вечного студента Ивана Рукомойникова, лохматого очкарика, который почему-то, вероятно, из фронды, на польский манер выговаривал букву “Л”. Впрочем, на допросах он больше молчал. Допустим, дознаватель его спрашивает:

— И не стыдно вам, понимаешь, пакостями заниматься, когда ваши ровесники проливают в Афгане кровь?

Рукомойников молчит.

— Молодежь, понимаешь, участвует в великих стройках, живет полнокровной жизнью, а вы пасквили сочиняете, распространяете клевету...

Рукомойников молчит.

— И откуда вы только такие беретесь, очернители, не пойму! Все не по-вашему, все не так!

Рукомойников молчит.

— Ну скажите, чем вы конкретно недовольны?

— Честно? — вдруг спрашивает Рукомойников.

— Ну, разумеется, честно!

— Всем.

 

* * *

Задолго до того, как упразднение цензуры сказалось на состоянии нашей атомной энергетики, некто Ковалев увлекся причинно-следственными связями в области промышленного труда. Тогда социологии только-только дали вздохнуть, и с этой наукой случилось что-то вроде кислородного отравления, по крайней мере ее шатало от крайности к крайности, например, от мальтузианства к неоромантизму, и в верхах уже задумались, как бы опять ее запретить. После, вследствие одного несчастного случая, Ковалев прекратил заниматься всякой чепухой, но в шестидесятые годы он ушел в свою социологию, что называется, с головой. В конце концов он до такой степени навострился, что, исходя из учения отцов-основателей, мог где угодно обнаружить стойкие причинно-следственные связи, хоть между остановкой главного конвейера на Кременчугском автомобильном заводе и сменой партийного руководства в Улан-Удэ. Тем не менее сомнительно, что ему удалось бы вывести взаимозависимость между качеством нитрокраски одесского химзавода и вывихом второго шейного

позвонка.

В то время, когда Ковалев заканчивал свою кандидатскую диссертацию, ему дали новую двухкомнатную квартиру в районе речного порта, и всем бы она была хороша, кабы не краска отвратительного серо-зеленого цвета, которой были выкрашены ванная, кухня и туалет. Ковалев решил первым делом устранить эту недоработку, купил в хозяйственном магазине две бутылки ацетона для смывания краски и вылил его в оловянный таз; в свою очередь, жена Ковалева, академически рассеянное создание, подумала, что в таз налита вода, которую она загодя приготовила для стирки, да подзабыла, и замочила в ацетоне мужнину нейлоновую рубашку, белую с голубыми полосками, каковая была ему особенно дорога; когда Ковалев заметил на дне таза пуговицы от рубашки, он все понял и до такой степени расстроился, что пошел искать по ящикам сигареты, хотя давно уже не курил; тем временем жена, осознав ошибку и всю глубину вины, смесь ацетона и рубашки с отчаяния вылила в унитаз; Ковалев заперся в туалете, закурил сигарету и бросил под себя спичку — в результате раздался взрыв; дверь сорвало с петель, а сам Ковалев вылетел из туалета с тяжелыми ожогами нижней части тела и вывихом второго шейного позвонка.

Как уже было сказано, в итоге этого несчастного случая Ковалев охладел к причинно-следственным связям в области промышленного труда. Однако, сдается, он прежде всего потому к зазнобе социологии охладел, что для него не осталось тайн. Даже когда в результате обретения действительного избирательного права у нас начались опасные тектонические процессы, когда возрождение национального и расового самочувствия привело к резкому увеличению дорожно-транспортных происшествий, когда из-за свободы слова водку стали по карточкам выдавать, и все диву давались, до чего причудливо у нас работают причинно-следственные связи, Ковалев только кривился в печальной, пророческой улыбке и говорил:

— Ребята, это еще не всё.

Провожали в трехмесячное плавание старшего механика Володю Клейменова, доброго малого, книгочея, холостяка, но не убежденного холостяка, а так... чтобы ходить в моря, не беспокоясь за свою честь. Водка, как говорится, текла рекой, ели свежесваренных раков, песни пели и так жарко препирались, что вынуждены были открыть настежь окна, поскольку в комнате было как-то тесно от голосов.

— Чего можно ожидать от коммунистического режима, если коммунист — психически неполноценное существо?! Сейчас объясню почему: потому что для него характерен сдвиг в нормативной шкале ценностей, например, коммунист, по учению, человека не любит, человек для него — зло, которое нужно как-то преодолеть. А любит он пролетариат, прогрессивную общественность, свободолюбивые народы мира, то есть такие забубенные абстракции, что по сравнению с ними Троица конкретна, как колбаса!

— Я что-то не пойму, что ты проповедуешь,— классовый мир, блин?!

— А хотя бы он и классовый мир проповедовал, тебе-то что?

— А то, что мой дед у Буденного воевал!

— Лучше бы твой дед хлебушком занимался. Потому что в результате сотрудничества сословий возникает “шведский вариант”, а в результате классовых распрей — одна пара ботинок на четверых! Помню, мужики, в детстве у нас с братьями была одна пара ботинок на четверых...

— Нет, блин, ты говори прямо: да здравствует эксплуатация труда капиталом, так?!

Одним словом, проводы затянулись, и Володя Клейменов наутро не спавши явился в порт.

Отсутствовал он ровно три месяца, за это время где только не побывал, переболел гонконгским гриппом, спас второго помощника, вывалившегося за борт, в Куала-Лумпуре посетил публичный дом, в Малаккском проливе наблюдал пиратское судно, правда, издалека. И вот приходит он из порта домой с плетеным чемоданчиком, купленным в Макао, открывает дверь своей комнаты и видит: водка опять же течет рекой.

— Бесконечно правы были славянофилы, когда говорили, что русский человек по природе социалист. Только он, собака, в каком смысле социалист? В том смысле, что у него скромные потребности, ему не нужно, чтобы было хорошо, поскольку это вообще хлопотно, ему нужно, чтобы только сносно, и в этом мы видим залог победы Великого Октября!

— В этом-то вся и загвоздка, блин! Всем хорошо быть не может, всем может быть только сносно, а это уже не так тревожит классовое чутье...

Наконец Володю Клейменова заметили, один из приятелей посмотрел на мореплавателя и сказал:

— А, это ты...

Володя обиделся, но смолчал.

 

* * *

Вот что представляет собой поселок городского типа со странным названием Стеклодув: пустыри, заросшие лебедой и усеянные остатками каких-то металлоконструкций, между ними четыре улицы, которые под разными углами сходятся к двухэтажному зданию поселкового совета, выстроенному из силикатного кирпича, перед ним клумба с бюстом вождя, покрашенным серебрянкой, чуть правее — вечно закрытый пивной ларек; дома тут строят из бруса и обшивают вагонкой, кроют их шифером, который скоро берется мохом, а из печных труб на другой год начинают расти кусты; улицы в поселке почему-то широкие, как проспекты, только, разумеется, немощеные, отчего в сухое время года над ними курится черноземная пыль, точно земля горит, а в ненастное время года, как говорится, ни конному не проехать, ни пешему не пройти.

Скука тут страшенная, поскольку в поселковом доме культуры два года тому назад обвалился потолок, ну разве что случится пьяная драка между шабашниками и огольцами со стеклофабрики, которая обсуждается после на все лады, или в очередной раз повыбивают все стекла в филиале ливенского механического техникума, или в магазин завезут какой-нибудь экзотический товар вроде специальных машинок для бритья ног, или ненароком кто-нибудь угорит. Единственная поселковая достопримечательность — Витя Самоходов, которого все держат за здешнего дурачка.

На самом деле Виктор Андреевич Самоходов — человек дельный, изобретательный, неравнодушный, только в Стеклодуве ему как-то тесно — просто рвется душа, и всё... Со скуки он выучил эсперанто и в ознаменование этого дела воздвиг у себя на задах памятник Заменгофу, поставил на крыше ветряк, вырабатывающий электричество, акклиматизировал хлебное дерево и держал в сарайчике муравьеда, на которого водили смотреть детей. Жена говорила ему “вы” и стояла за его стулом, пока он ел.

Наконец Самоходов надумал построить в поселке свое метро. У этой затеи была занятная предыстория: еще до четвертого повышения цен на водку Виктор Степанович подал в поселковый совет проект о преобразовании филиала ливенского механического техникума в политехнический институт; местная администрация, разумеется, этот дерзкий проект отвергла, и между сторонами возникла распря, которая с течением времени переросла в устоявшуюся вражду; так как Самоходов чуть ли не ежедневно ходил в поссовет скандалить, он как-то себе сказал: “Чем каждый день протирать подошвы, лучше я построю себе метро”.

Сначала Самоходов решил рыть тоннель от дома до поссовета, но потом в нем заговорила общественная жилка и он положил протянуть линию через весь поселок, от стеклофабрики до конторы “Заготзерно”. Поскольку Виктор Андреевич был человеком дела, он в самое короткое время подготовил необходимые расчеты и чертежи, произвел пробное бурение недр и под Октябрьские праздники семьдесят шестого года принялся строить свое метро. Конечно, о щите

не могло быть и речи, поэтому проходка велась сравнительно дедовским методом: кирка, лопата, тачка для откатки, лесной крепеж.

Едва ли не в тот же день, когда Самоходов впервые воткнул штыковую лопату в землю, председатель поссовета Воробьев вызвал к себе милиционера Пяткина и сказал:

— Слушай, лейтенант, как бы нам этого психического обуздать?

Лейтенант Пяткин с детства побаивался Самоходова и поэтому сразу не нашелся, что бы ему сказать.

— Это до чего озорной народ! — продолжал тем временем Воробьев.— Ежели его своевременно не прижать, то он самосильно космический корабль построит и улетит! Или пророет подземный ход до норвежской границы! Или научится гнать из воздуха самогон!

— Я думаю, тут надо действовать хитростью,— сказал, призадумавшись, лейтенант.— Посадить его нельзя, так как состав преступления не просматривается, привлечь к административной ответственности тоже нельзя, потому что он нас по судам затаскает, но можно, например, командировать его в область на предмет преобразования техникума в институт.

— Ну и что дальше?

— А ничего. Просто назад он больше не вернется, когда почует такой простор. Там у него будут и Норвегия, и космос, и самогон.

Как в воду глядел лейтенант Пяткин, хотя его прогноз исполнился не вполне.

Тем временем Самоходов копал тоннель: изо дня в день, по восемь часов в сутки, опираясь на метод — кирка, лопата, тачка для откатки, лесной крепеж. Таким манером он занимался метро полгода, пока не сдал. Сдал же он вот по какой причине: ушла от него жена; какое-то время она терпела у себя на усадьбе строительство метрополитена, но потом не сдюжила и ушла.

— Всё! Не могу больше, Виктор Андреевич,— сказала она, прощаясь.— Я вас три года прошу, как человека, починить стульчак в уборной, а вы строите то электростанцию, то метро!

Не то чтобы Самоходов обеими руками держался за свою жену, и даже она ему надоела своими упоминаниями о сломанном стульчаке, но такое неожиданное предательство уложило его в постель: он не ел, не пил, смотрел в потолок, думал о женском коварстве и горестях вообще. Подняла его только повестка из поссовета, куда он немедленно явился, получил на руки командировку в область и сразу повеселел.

Позже, уже в Орле, он нежданно-негаданно взял в заложники заведующего областным отделом народного образования, причем так и осталось неизвестным, с какой целью Самоходов пошел на такой отчаянный поступок, но, видимо, с высшей целью, и ему дали приличный срок. Впрочем, сначала его отправили на психиатрическую экспертизу, а после дали приличный срок. Характерно, что эксперты не только признали Виктора Андреевича вменяемым, но и подивились его способности нетипически рассуждать. Например, его спрашивали:

— Скажите, зачем нужен в поселке политехнический институт?

Он отвечал:

— Понимаете: рвется душа — и всё!

 

* * *

Вот история женитьбы Алексея Коровича, которая складывалась не так остро, как в пьесе “Свадьба Кречинского”, но тоже несет в себе драматическое зерно.

Много лет тому назад к Коровичу-деду, одному из последних участников штурма Зимнего дворца, приехал из Чистополя его давний товарищ, также старый большевик, а с ним внучка Любовь и ее подружка Вера, немного похожая на Любовь. Внучка большевика сразу приглянулась Алексею Коровичу, то есть с первого же взгляда на нее в нем что-то хорошо екнуло и сам собой завелся пронизывающий мотив. Старые товарищи выпивали помаленьку, сколько возраст позволял, слушали песенки своей молодости, как-то:

У меня есть тоже патефончик,

Только я его не завожу...—

и то предавались воспоминаниям, то почему-то разговаривали о любви. Так, Корович-дед говорил:

— В наше суровое время нам, конечно, было не до лирики, потому что все силы уходили на строительство и борьбу. А зря! То есть не то чтобы зря, а “война войной, обед обедом”, как говорит наш рабочий класс.

— Да,— вторил ему товарищ,— найти избранницу, единственную из тысяч,— это большое счастье, от которого зависят биография и судьба. Мало того, что она приготовит и постирает, она еще, если что, с передачей очередь отстоит!

— Но, как известно, великое всегда соседствует со смешным. Помню, двадцать шестого октября, в тронном зале, гляжу — сидят в уголку две изнасилованные барышни-ударницы из женского батальона и горько-прегорько плачут. Так зачиналась любовь в новую историческую эпоху, когда заявил о себе победивший пролетариат.

В свою очередь, Алеша Корович нервно молчал, не спускал глаз с внучки большевика и вслушивался в свой пронизывающий мотив, словно в нем содержалась разгадка какой-то тайны.

И надо же было такому случиться, чтобы на другой день Алексей Корович угодил в камеру предварительного заключения за то, что он сделал постовому милиционеру заслуженный реприманд; как нарочно, накануне вышел указ “Об усилении борьбы с хищениями на железнодорожном транспорте”, и против Алексея было возбуждено уголовное дело в связи с исчезновением на станции Москва 3-я цистерны цельного молока, а на самом деле за то, что он сделал постовому милиционеру заслуженный реприманд.

Как только его выпустили под расписку о невыезде, он так крепко запил, что на четвертые сутки уже не мог вспомнить своего отчества, тем не менее роман с внучкой большевика как-то сам собой развивался в желательном направлении и долго ли, коротко ли завершился законным браком. Молодой супруг еще по инерции попил с месяц и окончательно протрезвел.

Едва он вернулся к нормальному образу жизни, как в один прекрасный день в гости к молодым приезжает из Чистополя его собственная жена... Алексей Корович сходил проведать, кто же тогда на кухне посуду моет,— оказалось, подруга Вера, немного похожая на Любовь.

Впрочем, Алеша Корович скоро смирился с этим недоразумением. И правильно поступил: они прожили с Верой долгую, счастливую жизнь, нарожали сыновей, собрали большую библиотеку, построили дачу в Малаховке и умерли в один год.

 

* * *

В мастерскую к скульптору Семену Фиалко два раза в неделю приходил убираться один деклассированный человек по прозвищу Бармалей. Постоянно жил он, кажется, на Киевском вокзале, питался бог знает чем, и поэтому заработком у скульптора дорожил: был аккуратен, исполнителен и являлся точно в назначенные часы. Когда Семен Фиалко просыпался ближе к вечеру и начинал похмеляться смесью пива с лимонным соком, глаз его всегда умиляла безупречная чистота, он даже трезвел не столько от своего пойла, сколько от ощущения чистоты, но, правда, ему часто мерещилось, будто бы на полках недостает кое-чего из его бессчетных миниатюр. И действительно, падок был Бармалей на мелкую пластику и небезгрешен по части преступного барыша.

Положим, является в мастерскую человек в кожаном пальто по щиколотки, наживший состояние на спекуляциях керосином, поначалу пугается богатырского храпа, который производит пьяный Семен Фиалко, спящий на антресолях, а потом уважительно говорит:

— Вы и есть знаменитый скульптор?

Бармалей отвечает:

— Я!

— Рад знакомству!

— Про себя я бы этого не сказал.

Человек в кожаном пальто пропускает колкость мимо ушей и продолжает в том же приветном духе:

— Я бы хотел приобрести одну из ваших прелестных миниатюр.

— Не думаю, что вам это по карману. А впрочем, можете посмотреть. Вот, например, работа, изображающая великого Гоголя за письмом. Это Гоголь стоит, перед ним конторка, на ней свеча...

— По-моему, это больше похоже на пишущую машинку довоенного образца.

— У меня, разумеется, нет времени проводить с вами просветительскую работу. Впрочем, могу сказать: художническое видение предмета зачастую подразумевает эклектический метод отображения, который может соединять в себе авангард, экспрессию и критический реализм. Вот только господам, отравленным буржуазной культурой, этого не понять.

— У буржуазной культуры тоже есть свои достижения...

— Ну разве что хиромантия и канкан.

— Позвольте: а Бэкон? а Мильхаузен? а Дали?!

— Это все так... рождественские открытки для простаков. Настоящая культура рождается на пустой желудок, от страдания, недаром Россия находится в авангарде мирового изобразительного искусства. Я бы даже так сказал: последняя в Европе по-настоящему культурная нация — это, конечно, мы.

— Довольно странно такое слышать в стране, где совсем недавно спички не зажигались и трудно было купить порядочные штаны.

— А при чем здесь штаны?! Впрочем, очень даже при чем: в том-то и разница между нами как представителями антагонистических классов, что наши все больше про экспрессию, вы главным образом про штаны! Нет уж, лучше мы с голым задом будем ходить, но одновременно с глубоким сознанием того, что последняя в Европе по-настоящему культурная нация — это, конечно, мы.

— По-моему, все-таки лучше ходить с прикрытым задом и одновременно с культурной гипотезой в голове.

— Тогда это уже будет не Россия, а черт-те что!

— Однако, согласитесь, что это странно: Шагал по причине ночных арестов, Тышлер от недоедания, Зверев вследствие перепоя — это даже как-то не по-людски.

— Ничего не поделаешь: такой уж своеобразный нам предначертан путь.

— Ну, не знаю: вон, например, в Бельгии — все одетые ходят, но изобразительное искусство, однако, на высоте...

— Ну и катись в свою Бельгию, чего ты ко мне пристал!

Человек в кожаном пальто пожмет плечами, развернется в недоумении и уйдет. На антресолях заворочается скульптор Фиалко и минуту спустя спросит осипшим голосом:

— Ты с кем это сейчас разговаривал, Бармалей?

— Ошиблись дверью,— ответит тот и так страшно сверкнет глазами, налившимися кровью, что лучше этого феномена не видать.

Но чаще всего Бармалей в прения с покупателями не вступает и продает мелкую пластику по таким смехотворным ценам, что те впадают в приятный шок.

 

* * *

К Елене Сергеевне Потрошковой, работнице багажной службы аэропорта Шереметьево-2, подбегает вспотевший француз и с симпатичным акцентом ей говорит:

— Представьте, моих чемоданов нет! Я, видите ли, прилетел рейсом Париж — Москва, а чемоданов, представьте, нет!

Елена Сергеевна дала французу такой совет:

— А вы поищите на том конвейере, где выдают багаж прилетевшим из Улан-Батора. Там они, вероятно, и ездят туда-сюда.

Француз подозрительно на нее посмотрел, но все же решил воспользоваться этой верояцией и исчез. Через пять минут он объявился, волоча свои чемоданы, которые были настолько изящны, что мало отвечали существительному “багаж”.

— Позвольте задать вам вопрос,— сказал он.— Как вы угадали, что именно в секторе Улан-Батор — Москва мои чемоданы ездят туда-сюда?

— Видите ли, я здесь просто давно живу.

— Не понял, но все равно спасибо!

— А теперь позвольте мне вам задать вопрос: зачем вы сюда приехали?

Француз помялся-помялся и говорит:

— У вас такие писатели хорошие...

На эту декларацию Елене Сергеевне было нечего возразить.

Писатели у нас точно хорошие, во всяком случае, у них есть ответы на все вопросы, и если даже не на все, то на коренные — ответы есть.

Выступал как-то писатель Зуев в библиотеке имени Добролюбова, ему из зала и говорят:

— А чего вы, собственно, занимаетесь ерундой? Какая польза от вашей литературы, если вы все придумываете от себя? Вы нам, товарищ писатель, дайте учебник жизни, укажите средства борьбы со злом! А то они увлекаются описаниями природы, а где искать счастье — про это нет!

Зал возбудился и зашумел.

— Понимаете, какое дело,— сказал Зуев.— Или учебник жизни, как, например, “Анти-Дюринг”, или литература — это одно из двух. И про счастье ничего определенного не скажу, а вот что литература уберегает читателя от несчастий — тут налицо медицинский факт.

— Как так?

— А так: сидишь себе в уголке, почитываешь книжку, и в это время кирпич тебе на голову не упадет — раз, в милицию по недоразумению не попадешь — два, в семье мир — три, деньги целы — четыре, не обидел никого — пять!

Зал молчал.

Версия для печати