Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1999, 5

Два рассказа


Борис ХАЗАНОВ

Среди многих более или менее увлекательных профессий, которые мне приходилось осваивать за свою жизнь, была и профессия издателя журналов. Среди многих великолепных замыслов, которые я не осуществил, были капитальные сочинения: “Записки разгневанного редактора” и “Записки растроганного автора”. Но мне всегда казалось, от этого взгляда я не отказываюсь до сих пор, что литературный журнал — это некий сверхавтор. Рано или поздно он начинает распоряжаться и писателями, и редакторами, и даже самим Главным; сам решает, что плохо, что хорошо, превращается в организм, наделенный собственным независимым слухом и зрением, живущий собственной жизнью, и, может быть, это и есть идеальный журнал. Можно подыскать другие сравнения, например, уподобить журнал кораблю, который качается на волнах переменчивой судьбы, то и дело рискует сесть на мель или разбиться о скалы... но воздержимся от таких метафор. В юбилейные дни полагается сказать что-нибудь хорошее, что-нибудь ободряющее.

На банкете по случаю славного семидесятипятилетия (если таковой состоится) нужен тост с добрым напутствием. Что бы такое изобрести? Я хочу пожелать журналу, чтобы в нем появился Критик. Сочинители не любят критиков. И в то же время каждый писатель мечтает о Критике, как мечтают о женщине, которая тебя “поймет”. Писатель мечтает о Критике с большой буквы. О Критике, который любил бы литературу, а не себя в литературе, который много знает, но не превращает свои статьи в выставку эрудиции, о Критике, который был бы абсолютно неподкупен, не боялся оскорбить литературных генералов, развенчать ложных кумиров и хотя бы раз в месяц (разве это много?) откапывал новые таланты. О Критике, который отнюдь не обслуживает литературу, но формирует литературный процесс и определяет лицо журнала. Ибо если журнал — это в самом деле целостный организм, то Критик — его душа. Пожелаем “Октябрю” такого Критика и вообще всяческого успеха и благополучия на радость всем нам.

Два рассказа

ГРАНИЦА

Hinu░ber wall─ich,
Und jede Pein
Wird einst ein Stachel
Der Wollust sein*.

Один гражданин жил на постое у хозяйки. Гражданин — это, конечно, звучит абстрактно, но история наподобие той, о которой здесь пойдет речь, может случиться с каждым. Другое дело, что для каждого она останется новой.

Этому человеку пошел шестой десяток, время особенное в жизни мужчины, время, когда уходят от жен, когда неясная тревога не дает спать по ночам, когда на темнеющем горизонте вспыхивают зарницы старости. Как бы там ни было, за спиной была целая жизнь. Надо думать, ему было что рассказать, но добрая хозяйка вначале стеснялась спрашивать, а потом привыкла к тому, что он помалкивает, сидит один в своей комнате. И так и осталось неясным, была ли у него когда-нибудь семья, кем он работал и откуда его занесло в эту глушь.

Как все женщины, она была склонна приписывать ему авантюрное прошлое, подозревала любовную тайну, что-нибудь в этом роде, и ее догадки как будто подтверждались фотографиями над письменным столом в комнате постояльца, куда она заглядывала изредка в его отсутствие. Но в конце концов мало ли вокруг нас людей, у которых нет своего дома, своего круга, а все имущество помещается в двух чемоданах? Загадочный ветер носит их с места на место. Они сами волокут за собой свой сиротский уют; каждый раз вынимают из чемодана свой единственный приличный пиджак и вешают на плечики, потом раскладывают бумаги, книги, прилаживают кнопками над столом какие-нибудь птичьи перышки, какой-нибудь веер из цветной бумаги, на стол ставят женские фотографии, перед койкой — полуистлевшие тапочки, нахлобучивают на лысеющую макушку турецкую феску с кисточкой. Одинокие, они озирают свое жилье, словно ищут знаки сочувствия на голых стенах. И ложатся — и на их лицах с закрытыми глазами, похожими на желваки, с серым полуоткрытым ртом проступает выражение хитрого счастья, словно и на этот раз им удалось уйти от преследователя, усмешка скромной гордости, оттого что посчастливилось отыскать крышу над головой. До следую-щего раза!

Мы забыли сказать, что этого человека звали Аркадий, по отчеству Михайлович; имя ничем не замечательное и ни к чему не обязывающее, могло быть и какое-нибудь другое. Однажды он снова собрался в дорогу, хотя сам толком не знал, зачем ему поднимать якорь, ведь никто его не гнал. Но привычный зуд странствий уже не давал ему покоя, неслышный ветер холодил затылок. Против обыкновения он довольно долго прожил на одном месте, хозяйка к нему привыкла, ей не хотелось искать нового квартиранта. Когда он сказал, что съезжает, она возразила: “Авось передумаешь”. Он пожал плечами: дескать, ничего не поделаешь. “Присядем”,— сказала хозяйка. И они присели по обычаю — иначе не будет пути назад,— она на стул возле опустевшего письменного стола, он на краешек дивана, который несколько месяцев служил ему ложем.

“Что, неохота уезжать?” “Неохота, Марья Ивановна”,— признался жилец. “Ну, и не ехал бы”. “Надо”. “Так уж приспичило? Али соскучился у нас?” Дело происходило в провинциальном городке. Такси стояло перед домом — громоздкий черный автомобиль устарелой марки. Жилец тащил чемоданы, следом хозяйка несла остальной скарб: толстый портфель, коробку с турецкой феской и харчи на дорогу. Шофер сидел в кабине. В этом городе не было принято, чтобы таксист помогал клиенту уложить багаж.

“Так ты, если что, напиши. Если надумаешь вернуться. Буду ждать!” — крикнула она.

“Обязательно напишу, Марья Ивановна”,— ответил жилец, высунувшись из машины. Хотя он знал, что обратно через границу его уже не пропустят.

Остался позади город, перестали попадаться остановки автобуса, невидимое солнце клонилось к закату, дорога уходила вниз, в лощину. Пассажир выразил озабоченность относительно переправы. Он слышал, что паром не работает. Водитель заметил, что до реки еще далеко. “Успеем до ночи?” Водитель возразил: “А куда спешить-то”.

Пассажир не мог успокоиться: если придется ехать в объезд, то далеко ли? Шофер вовсе не удостоил его ответом, надменно смотрел вперед, в этом молчании ясно выражалось презрение рабочего человека к праздному интеллигенту. Давно уже не было видно признаков человеческого жилья, ехали посреди болот, по обе стороны дороги тянулся кустарник. Колеса разбрызгивали грязь. “Я бы хотел знать,— промолвил кротко, чтобы не рассердить таксиста, Аркадий Михайлович,— если понадобится ехать в объезд, то сколько это приблизительно будет стоить?” “А зачем нам объезд, нам

объезд не нужен”. “Значит, паром работает?” “Зачем нам паром?” “Как же мы переедем?” “Надо будет, на закорках тебя перенесу”,— усмехнулся водитель.

“Ах вот оно что!” — воскликнул Аркадий Михайлович, когда колымага, миновав лесную заросль, за которой мелькало и пряталось низкое желтое солнце, выехала с ревом на бугор и вдали, над блещущим потоком, показался мост. Несколько времени спустя миновали столб с гербом на щите, машина запрыгала по бревнам, проехала мимо второго столба, одолела подъем и остановилась перед закрытым шлагбаумом. Никого не было. Пассажир держал наготове паспорт.

Шофер погудел. Таможенник вышел, зевая, на крыльцо, сделал знак водителю отъехать в сторону. Дом стоял на краю дороги, которая здесь и заканчивалась; за шлагбаумом начинался сплошной лес. Таможенник приблизился к машине, не глядя протянул руку. Пассажир подумал было, что нужно вложить в паспорт купюру, ему говорили, что так принято, но не решился. Изучение паспорта продолжалось довольно долго, и путешественник начал терять надежду; стало ясно, что в его документе что-то не в порядке. В документах всегда бывает что-нибудь не в порядке, если только они не фальшивые.

Угрюмый офицер вглядывался в пассажира, офицеру могла не понравиться его фотография, могло показаться подозрительным лицо пассажира; фамилия вызывала недоверие, равно как и подпись владельца паспорта; год рождения настораживал; штампы прописок, оттого что они были настоящими, то есть неразборчивыми, выглядели как поддельные; регистрационные номера, пометки должностных лиц явно нуждались в проверке. Кончилось тем, что офицер сунул паспорт в нагрудный карман и поправил на голове фуражку.

“В чем дело?” — спросил испуганно пассажир, вылезая из машины.

Офицер не ответил, точно не слышал вопроса. В спешке, боясь навлечь на себя гнев таможенника, Аркадий Михайлович силился вытянуть из багажника тяжелый чемодан. Никто ему не помог; офицер таможенной службы следил за тем, чтобы все вещи были извлечены из автомобиля, таксист ждал, стоя у открытой дверцы. Таксист получил плату и чаевые, не поблагодарив, уселся на место; хлопнула дверца, черная колымага развернулась и покатила, вихляясь, назад к реке, блестевшей под сумрачным небом, как олово.

“Простите, я бы хотел...— лепетал Аркадий Михайлович.— А, собственно, что такое, почему вы забрали паспорт?”

Офицер взял портфель пассажира. Аркадий Михайлович тащил следом чемоданы, кулек с едой, который хозяйка собрала на дорогу, и картонку. Таможня представляла собой длинное приземистое строение с плоской крышей и окнами в решетках, на мачте висел застиранный непогодой флаг, из трубы курился дымок.

“Что-нибудь не так?” — допытывался пассажир.

Офицер не понял.

“Я хочу сказать, что-нибудь не в порядке с моим паспортом?”

“Он вам больше не нужен”,— ответил таможенник и удалился. В комнатке за облупленным столом, под портретом главы государства сидел некто в погонах, на которых число звездочек было на одну больше, чем у офицера, встретившего машину. На столе перед начальником вместе с паспортом лежали другие бумаги, к удивлению путешественника, не заметившего, когда они были изъяты: военный билет, справка с места работы, выписка из домовой книги. “Иванов!” — возвысил голос начальник. Иванов, рослый белобрысый парень, вошел в кабинет из другой комнаты; начальник кивком показал на багаж. Иванов сунул под мышку портфель и подхватил чемоданы. “И это тоже”,— сказал начальник. Иванов сгреб картонку. “А вы оставайтесь здесь. Фамилия?..”

Он развернул паспорт, последовали вопросы, на которые путешественник уже отвечал дежурному офицеру. Начальник таможни производил впечатление интеллигентного человека, не склонного придираться к каждой букве; обращение приятно отличалось от недружелюбной встречи у шлагбаума. Лишь с отчеством Аркадия Михайловича произошла неувязка. В паспорте стояло “Моисеевич”.

Путешественник объяснил, что это такой обычай: легче произносить, и вообще.

“Обычай обычаем,— возразил начальник,— а все-таки знаете... В одном документе одно, в другом другое. Уж выбрали бы что-нибудь одно. Вы что,— спросил он, подумав,— еврей?”

Аркадий Михайлович, помявшись, отвечал, что по паспорту он русский (“Это я вижу”,— заметил начальник), но, говоря откровенно, сам толком не знает. Имя Моисей тоже в общем-то русское. Начальник скучно взглянул на него и забарабанил пальцами по столу. “Понимаете,— проговорил он,— будь вы хоть татарин, это не мое дело. Только вот... Иванов!”

Иванов воздвигся на пороге.

“Вас надо как-то оформить,— продолжал начальник,— для лиц еврейской национальности предусмотрен особый участок. Тоже ведь, знаете ли,— он улыбнулся,— обычай. Нарушать не положено... Поищи-ка мне там...— сказал он подчиненному, потирая лоб.— Или ладно. Можешь идти. А вы сядьте, в ногах правды нет”.

“Я постою”,— скромно сказал приезжий.

“Нет уж, сядьте, тут дело серьезное.— Начальник таможни зажег лампу на столе и набрал номер телефона.— Дайте-ка мне триста тринадцатый... Занят? Ну, тогда заместителя. Скажите, с таможни звонят. По неотложному делу”.

Он положил трубку, застучал пальцами по столу.

“Вот тут,— промолвил он,— справка с места работы... Но ведь вы нигде не работали”.

“Я профессор,— сказал Аркадий Михайлович.— Собираю материалы для большого труда”.

“Это для какого же труда?”

“Для научного труда. Могу объяснить, только мне кажется, это не имеет отношения к нашему разговору”.

“М-да. Профессор. И что же дальше?”

“Я работаю дома”.

“Так, может, мы эту справку порвем? — предложил начальник.— Только лишняя путаница”.

“А паспорт? — спросил приезжий.— Паспорт вы мне вернете?”

“Паспорт останется в архивном деле. Вам-то он все равно ни к чему”.

Аппарат на столе задребезжал.

“Это я беспокою... Тут у меня сидит профессор. Бывший профессор. Так вот, такая петрушка: у него... Вы пока там подождите”,— сказал новоприбывшему начальник и продолжал говорить в трубку.

Посреди просторного зала, где оказался Аркадий Михайлович, стоял длинный оцинкованный стол, вернее, два стола, составленных вместе, на первом были навалены его вещи и папки. Под столом валялся выпотрошенный портфель. В помещении было жарко от раскаленной плиты.

Уже знакомый белобрысый таможенник Иванов стоял у стола. Он успел переодеться, на нем был синий рабочий халат, и все остальные сотрудники работали в халатах. Проверьте, сказали они, все ли тут на месте. Профессор Аркадий Михайлович объяснил, что-де товарищ капитан велел подождать. “А чего ждать-то?” — сказал Иванов. “Он должен выяснить”. “А чего выяснять, и так все ясно”,— возразил таможенник, и осмотр начался. Иванов взял из кучи первую попавшуюся вещь, это была рубаха, заметно поношенная, с бахромой на манжетах. Он бросил ее на соседний стол. Далее был осмотрен выходной пиджак Аркадия Михайловича. “Ничего себе, а?” — спросил Иванов, другой подошел и сказал: “А ты примерь”. Иванов примерил пиджак. “Носить можно”,— сказал второй таможенник, и пиджак был отложен в сторону.

“Деньги”.

“Какие деньги?”

“Деньги, говорю, при вас имеются? Валюта.— Иванов принял от прибывшего тоненькую пачку бумажек, не считая, сунул в карман.— Мелочь,— сказал он,— можете бросить в кружку”. Затем развернул пакет с припасами, еда показалась ему несвежей, он швырнул кулек в ведро с мусором.

Аркадий Михайлович собрался с духом.

“Знаете что, я вот что,— сказал он.— Я передумал. Я решил не ехать. Пожалуйста, будьте так добры. Верните мои деньги и документы и вызовите мне такси”.

Таможенник не ответил, другой подошел и спросил: “Что он хочет?”

“Такси, говорит, вызовите”.

В зал вошла карлица, простоволосая баба неопределенных лет, похожая на луковицу. Профессор, сидевший на стуле для посетителей, поспешно подобрал ноги. Она прошлась мимо с веником и железным совком, вытряхнула совок в горящую топку и уставилась на контролеров: там происходило что-то интересное. Иванов, открыв рот, вперился в содержимое раскрытой папки. Другой сотрудник, с охапкой старых рубах, кальсон, носков, которые он собирался запихнуть в плиту, заглядывал к нему через плечо; оба хихикали.

“Чего гогочете-то?” — спросила уборщица.

“А ты сама погляди, баба Собакина!”

“Чего я там не видала?”

“А ты погляди”.

“Ну чего,— отозвалась баба-карлица, подтащила табуретку и влезла, едва не зацепившись за край подолом.— Батюшки, это чьи же?”

“Его”.

“Ах ты, охальник! — сказала баба, взглянув на прибывшего.— Дай-ка еще погляжу”.

“Ха, ха, ха! Хи-хи”.

На шум вышел из кабинета начальник таможни.

“Это моя работа, я работаю над...” — пробормотал Аркадий.

“Работал”,— поправил его капитан.

Иванов поспешно снял бабу Собакину с табуретки, его коллега понес вещи приезжего к плите.

“Это научный труд,— объяснил Аркадий Михайлович.— У меня есть отзыв действительного члена Академии наук Воложинского и заключение комиссии по охране государственных тайн”.

“Ну, положим, это не государственная тайна,— заметил начальник.— Но знаете ли...”

“Сжигать?” — спросил Иванов.

“Погоди. Я сам разберусь. Неси все ко мне”.

Груда растрепанных папок с фотографиями, заметками, таблицами была свалена на стол начальника, сам он возвышался в кресле под отсвечивающим портретом.

Профессор Аркадий Михайлович откашлялся.

“Я уже сообщил вашим подчиненным... Мне очень жаль, что я отнял у вас столько времени. Дело в том, что... Короче говоря: я передумал ехать за границу. Может быть, как-нибудь в другой раз. А сейчас я... я хочу вернуться. Пока еще не поздно, дайте, пожалуйста, указание подчиненным. И, если не трудно, распорядитесь, чтобы мне вызвали такси”.

Капитан воззрился на профессора.

“Такси? — Он покачал головой.— Такси в это время уже не работает”.

Будучи деликатным человеком, он не мог подыскать нужные слова, чтобы перейти к скользкой теме.

“Видите ли,— промолвил он наконец.— Вы, вероятно, знаете, а если забыли, то вынужден вам напомнить. Хранение порнографических материалов преследуется законом”.

“Но какие же это порнографические материалы? Это...”

“Как же это так? — продолжал начальник.— Вроде бы серьезный человек, профессор... А это что у вас?”

“Стихи”.

“Вы что, поэт?”

“Не поэт, а так... Я для себя пишу”.

“Но все-таки. Вы эти стихи распространяли? Кому-нибудь показывали?”

“Да никому я не показывал,— сказал устало приезжий. Он поднял глаза на капитана.— Они там собираются жечь мои вещи”.

“Не беспокойтесь. Они свое дело знают”.

“Моя феска...”

“Какая феска? А... ну да. Можете не беспокоиться. Хм. Как же нам теперь быть-то, а?”

“Но я же вам объяснил. Это совсем не порнографические материалы”.

“А что же это, по-вашему?”

“У меня есть отзывы. Академик Воложинский позитивно оценил мои работы”.

“Вот, например, это,— говорил, роясь в папке, начальник.— Ведь это же черт знает что такое”.

“Товарищ капитан, вы извините, что я так прямо спрашиваю,— сказал Аркадий Михайлович.— Вы же видите, что наркотиков у меня нет, оружия нет. А это — разве такие материалы запрещены к провозу?”

“Что запрещено, а что нет, на этот предмет есть инструкция. И она не подлежит оглашению. Но я вам отвечу: да, конечно. Запрещены и подлежат изъятию”.

“Они жгут мои вещи. Что же я теперь надену?”

“Это другое дело. Обыкновенная санитарная мера. Да и зачем они вам? Они вам все равно больше не пригодятся”.

“Я возвращаюсь. Закажите мне такси”.

“Вам русским языком сказано.— Начальник очевидным образом начал терять терпение.— Что такое? — спросил он строго.— Я занят!”

Иванов в дверях доложил, что досмотр личных вещей окончен.

“Хорошо, можешь идти... Вы хотели объяснить?”

Посетитель, утомленный жизнью, сидел, опустив голову на грудь,— не то задумался, не то задремал.

“Э-э,— сказал таможенный капитан, заглянув для верности в паспорт задержанного,— Аркадий Моисеевич. Профессор! — Профессор очнулся.— Здесь спать не положено”.

“В самом деле? — спросил приезжий.— Я сам не заметил. Представьте себе, я даже видел сон. Как будто я сижу перед вами. И будто вы мне говорите...”

“Угу. Вот я и говорю.— Начальник широко и сладко зевнул, ибо он тоже устал.— Работаешь, отдыха не знаешь... Что там еще?”

В полуоткрытую дверь снова просунулись седые ресницы и бесцветные глаза таможенника Иванова.

“Кругом марш! — зарычал начальник.— И чтоб больше без вызова... Извините,— продолжал он, стуча пальцами,— с этим народом... Так вот. Что я хотел сказать? Забыл. Вот память! Или это вы мне что-то собирались сказать?”

“Мой труд. Рукописи...” — пролепетал Аркадий Михайлович.

“Какие рукописи — стихи, что ль?”

“Труд всей моей жизни. Encyclopaedia Corporis Feminini”.

“Это что, по-еврейски?” — спросил начальник.

“По-латыни”.

“Ага. А по-русски?”

“Энциклопедия женского тела. Я составляю энциклопедию и уже дошел до ключиц”.

“До ключиц?”

“Да. До ключиц и подключичных ямок”.

“А вы как,— осведомился с опаской начальник,— начинаете сверху или снизу?”

“В алфавитном порядке. И, как видите, уже дошел до буквы К. Понимаете, товарищ капитан...”

“Да бросьте вы! Какой я вам товарищ?”

“Прошу извинить. Понимаете... женское тело. Вам понятно, что я имею в виду?”

“Вроде бы да,— сказал капитан.— Только я не понимаю: какое отношение все это имеет, так сказать, к нашей действительности? К задачам, так сказать, поставленным перед нашим народом”.

“К задачам? О, уверяю вас, самое непосредственное. Самое прямое отношение.— Профессор оживился и стал объяснять: — Так вот, тело женщины...”

Увлекшись, он сопровождал свою лекцию широкими округлыми жестами. Начальник внимал ему, несколько сбитый с толку.

“Не какой-нибудь конкретной женщины, а женщины как таковой — ноуменальной, если так можно выразиться, женщины. Тело женщины может быть рассмотрено с разных точек зрения. С точки зрения искусства — это воплощение гармонии и совершенства. С семиотической — знаковая система. Существует даже астрология женских форм. В самом деле, тело Венеры, или Астарты, или, если хотите, даже любой девушки на улице, рассмотренное на определенном уровне абстрагирования,— это микрокосм, в котором сконцентрирован и отражен макрокосм, то есть Вселенная. Вы постоянно наталкиваетесь на параллели и аналогии, повторения и созвучия. Возьмем хотя бы в качестве примера...”

“Иванов!” — рявкнул начальник таможни.

Иванов появился на пороге.

“Увести”.

И профессор Аркадий Михайлович, не успев закончить свою мысль, был довольно бесцеремонно препровожден в зал. Там его ждали.

Действительно, время шло, а он все еще не прошел личный досмотр.

Цинковые столы были очищены, таможенница, величественная усатая дама на высоких каблуках, в мундире, еле сходившемся на ее груди, в погонах старшего лейтенанта, указала ему на дверь в каморку для обысков. Там сидела на табуретке карлица баба Собакина, чтобы принять от него одежду. Задержанный покосился на женщин.

“Мы не смотрим”,— густым голосом сказала таможенница.

“Насмотрелись”,— буркнула баба Собакина.

“Белье тоже снимать?” — спросил он, стесняясь своих ветхих подштанников.

Старшая лейтенантша велела открыть рот, велела повернуться спиной.

“Два золотых зуба,— сказала она кому-то,— два из белого металла.— Присев на табуретку, продолжала диктовать: — Средней упитанности, астенического сложения. Мышечный аппарат повышенной дряблости”.

Тем временем карлица вынесла одежду задержанного в зал и вернулась в шуршащем клеенчатом переднике, который ей пришлось подвязать под самой шеей, чтобы не наступать на него.

“Ноги расставить. Поднимите... Венерическими болезнями болели?”

“Не болел”,— сказал испуганно Аркадий Михайлович.

Шлепая босыми ногами, он проследовал за бабой Собакиной в диагностический кабинет. Здесь было темно и жарко, жужжал аппарат. Аркадию Михайловичу указали на табурет возле двери. Понемногу глаза привыкли к темноте.

Дородная таможенница сбросила туфли, расстегнула и повесила на крючок тесный мундир, форменную юбку и осталась в сорочке, после чего тоже облачилась в клеенчатый передник. Он не доходил ей до колен. Баба Собакина, исполнявшая по совместительству обязанности техника, взгромоздилась на что-то перед пультом управления. “Бочком. Голову наклонить!” — командовала таможенная лейтенантша. Аркадий втиснулся в тесное пространство между экраном и аппаратом. Сверху опустилось что-то и подперло ему затылок. Грудную клетку обхватили металлические лопасти.

“Руки на голову. Не дышать”.

Начался внутренний досмотр, во время которого старшая лейтенантша диктовала незримому секретарю диагностические находки. Слава Богу, думал приезжий, хоть внутри ничего подозрительного не нашли в отличие от паспортного контроля и досмотра вещей. Никаких подделок внутренних органов. Агрегат гудел, видимо, от перегрева. Как вдруг густой голос из-за экрана произнес: “Стоп!”

“Стоп, стоп, стоп,— приговаривала таможенница. Руки в перчатках, просунувшись снизу, схватили за бедра Аркадия Михайловича и рывком повернули боком, потом другим.— Вот тут-то мы тебя, голубчика, и поймали. Собакина! Ну-ка позови капитана”.

Капитанские сапоги вошли в комнату и стали рядом с толстыми ногами старшей лейтенантши. Пот струился по лицу задержанного. Начальник спросил сквозь гудение аппарата:

“Где у вас спрятано оружие?”

“Какое оружие?” — растерянно спросил Аркадий Михайлович.

“Не валяйте дурака! Обыкновенное”.

“У меня нет оружия”.

“У вас в сердце пуля. Ведь это пуля?” — спросил капитан, и таможенная лейтенантша подтвердила:

“А что же еще?”

“Вы, стало быть, хотели покончить жизнь самоубийством?”

Задержанный пробормотал что-то насчет минуты слабости; начальник его перебил:

“Вы покушались на самоубийство. А за незаконное хранение оружия знаете, что бывает? Между прочим,— заметил он,— стреляться тоже надо умеючи”.

“Но ведь я, кажется, попал?” — возразил Аркадий Михайлович.

“Ладно,— сказал начальник,— попал, не попал, не наше дело. Пиши протокол, пусть распишется”.

Подумать только, как много времени занял пограничный контроль! Давно уже сгустилась тьма, тусклая лампочка над крыльцом таможни освещала ступени, где-то над кровлей поник невидимый флаг. Ночь была бездыханной, гниловато-теплой, беззвездной. Странник, босой, в длинной белой рубахе, стоял перед домом.

На крыльцо высыпал весь персонал. Стоял дежурный офицер, тот, который встречал приезжего. С гармонью через плечо, в мундире и галифе стоял светловолосый таможенник Иванов, стояли другие. Вышел и стал между расступившимися подчиненными капитан, начальник таможни. Стояла дородно-величественная старшая лейтенантша, сложив руки на форменной юбке, и где-то между провожающими поместилась баба-карлица с неблагозвучной фамилией Собакина.

Теперь, после завершения ведомственных процедур и формальностей, незачем было проявлять строгость и выдерживать официальный тон, все были настроены дружелюбно, с лаской и сочувствием смотрели на профессора, все желали ему счастливого пути.

“Прощайте и вы,— молвил странник,— не поминайте лихом”.

Иванов заиграл на гармони прощальный торжественный марш, дежурный подошел к рукоятке шлагбаума, заскрежетал ржавый механизм, и полосатая преграда медленно поднялась перед уходящим. Белая рубаха растворилась в ночи, в густой чаще леса.

ПОХОЖ НА ЧЕЛОВЕКА

“Вот теперь совсем другое дело. Вот теперь ты похож на человека. А то скажут: откуда это он явился? Да ведь это какой-то уличный оборвыш. Костюмчик сидит хорошо. Да,— сказала она,— ты у меня, конечно, не красавец. Но знаешь, что я тебе скажу: внешность — это не главное. Есть такая пословица: нам с лица не воду пить. Дело не во внешности, а в том, что у человека здесь,— она постучала пальцем по его лбу,— вот это главное!”

Мальчик хотел спросить, если не имеет значения, какая у него внешность, то зачем нужно было так долго его разглядывать, вертеть туда-сюда, одергивать пиджак и поправлять пионерский галстук. Тем более что с такой внешностью все равно ничего не поделаешь. С таким недостатком. Речь шла о самой малости, о ничтожном обстоятельстве, которое будто бы отличало его от других, тем не менее он никогда не рассказывал матери о том, что его ожидает, ведь это значило бы признать, что ничтожное обстоятельство на самом деле имеет огромное значение. Он выглянул из подъезда и убедился, что никого вокруг нет, одни прохожие. Но едва он добрел до Кривого переулка, неся в обеих руках портфель и мешок с физкультурными тапочками, как раздался свист, тот самый свист, от которого всякий раз вздрагиваешь, как от удара бичом, издаваемый особым способом: пальцы в углах рта, нижняя губа поджата, глаза выпучены и вращаются в орбитах. Свист, не оставляющий сомнений в том, для кого он предназначен. Говнюк прятался в подворотне. С такими людьми ни в коем случае нельзя связываться: замахнешься на него, выйдет верзила. Мимо прошагал дядька в сапогах. Ученик ускорил шаг и догнал прохожего, чтобы казалось, что они идут вместе. Тот пошел медленней, очевидно, думая, что мальчишка хочет его обогнать. Впереди был самый опасный двор, но прохожий неожиданно вошел в подъезд. Мальчик остался один, брел вдоль облезлых домов с полуразрушенными подъездами, с пыльными окнами и железными створами ворот; угадать, глядя на эти дома, кто там живет, было так же трудно, как прочесть прошлое на лице старика.

Он уже миновал опасную зону, когда засвистели снова. Коротышка в широченных штанах, с непросыхающей верхней губой, с лягушачьим ртом, куда он засунул чуть ли не все пальцы, выкатился из подворотни, вослед ему откуда-то донесся другой свист, и радостный вопль прокатился по переулку. Главное — не оглядываться.

Не оглядываться, делать вид, что ничего не видишь и не слышишь. Мешок с тапочками бил его по ногам, в затылок попали из рогатки, но ничего страшного не произошло. Он вошел в школьный вестибюль, уже опустевший, где на высоком, выкрашенном под мрамор постаменте помещался алебастровый бюст Вождя с девочкой на руках. В классе большинство уже сидело на своих местах, дежурный возил мокрой тряпкой по доске. Некто, с медным от веснушек лицом, огненноволосый, шатался между партами. “Ты! — сказал он, подойдя к ученику, севшему, как все, рядом с девочкой: это была мера для предотвращения разговоров на уроке.— Линейка есть? Дай линейку”. Мальчик вынул линейку. “А румпель-то стал еще длинней,— сказал парень по кличке Пожарник,— дай померяю”. Кругом захихикали. “Сука буду,— продолжал рыжий Пожарник, стяжавший славу и популярность своим остроумием, неистощимой изобретательностью и тем, что он в каждом классе оставался на второй год.— Вчера был на сантиметр короче”. Громовой смех встретил эти слова, а соседка с презрительной жалостью поглядела на мальчика. “Училка!” — крикнул кто-то. В класс вошла учительница. Все вскочили. Учительница покосилась на доску, где тряпка оставила размашистые белые разводы, уселась за стол и раскрыла классный журнал; началась перекличка, фамилии школьников звучали словно впервые; в сущности, они были забыты, вытесненные прозвищами.

Нос был вынужден выйти со всеми в коридор, во время перемены оставаться в классе не разрешалось, за этим следил дежурный. В коридоре висела большая картина: легендарный комдив Чапаев в меховой бурке и заломленной папахе, с саблей, на боевом коне. За окном внизу находился школьный двор, но туда идти было незачем. Стоит только выйти, как все начнется снова. Он стоял в своем новом костюмчике перед подоконником, как бы отгороженный запретной полосой. Кругом все галдело и скакало, и если бы он присоединился к другим, то, возможно, оказалось бы, что запретной полосы не было, но она существовала оттого, что он не мог присоединиться, и с этим уже ничего невозможно было поделать. От него отшатнулись бы, как от заразного больного. И прекрасно. Он надеялся, что о нем позабыли. Первая перемена прошла благополучно.

Урок не интересовал его; он сидел, глядя прямо перед собой, по привычке следя одним ухом за происходящим, как собака, погруженная в дрему, улавливает звуки вокруг, и мог бы при необходимости ответить на вопросы учительницы; но мысли его были далеко. На большой перемене он снова занял позицию у подоконника, напротив Чапаева, развернул бумагу с бутербродом, следя за тем, чтобы масленые крошки не упали на костюм; в эту минуту кто-то невзрачный, малявка из младшего класса, подошел к нему и велел идти туда. “Куда?” — спросил Нос. Малыш показал в конец коридора. Нос отправился с надкушенным бутербродом по коридору и вышел на лестничную площадку, где стоял конопатый Пожарник. “Ребя, кого я вижу! — закричал Пожарник, как будто они увиделись впервые.— А вырядился-то! Ты смотри, как вырядился. Куда? — сказал он, преградив дорогу Носу, повернувшемуся, чтобы уйти.— Нам поговорить надо. Это у тебя чего? Дай куснуть”. Мальчик молчал.

“Ну дай,— лениво сказал Пожарник,— чего жмотничаешь-то?”

Он вышиб из рук мальчика кусок бутерброда, протянутый ему, и приказал: “Подними”.

Нос оглянулся, они стояли вокруг. Он поднял с пола бутерброд и протянул Пожарнику.

“Сам уронил, сам и жри”,— молвил Пожарник.

С третьего этажа спускалась учительница. “Мальчики, вы что тут?”

“Да ничего,— сказал бодро Пожарник.— Мы гулять идем, еще десять минут осталось”.

“Брось, Пожарник, чего пристал к пацану?” — произнес властный голос за спиной у Носа, выступил человек по имени Бацилла и отодвинул рыжего Пожарника, который без слов подчинился. Нос держал в руках разломанный пополам бутерброд. Человек подошел вплотную.

“Ну-ка,— сказал он,— повернись к свету”.

Мальчик озирался.

“Маму твою туда-сюда, ну и рубильник”,— задумчиво сказал Бацилла и покачал головой. Все заржали. Бацилла медленно занес руку, дернулся, заставив мальчика отшатнуться, и, как ни в чем не бывало, почесал у себя за ухом; это был старый фокус, неизменно удававшийся.

“Ты откуда такой взялся с таким носярой? — продолжал Бацилла.— Дай-ка подержусь”. Мальчик стал отступать и получил от кого-то сзади подзатыльник. Он обернулся: все стояли с невозмутимым видом, один уставился в потолок, другой смотрел в сторону. Нос взглянул на Бациллу, тот пожал плечами, и тотчас кто-то огрел мальчика по уху. И снова все смотрели, скучая, мимо него. Эта игра повторилась несколько раз, в конце концов он свалился на пол и закрыл голову руками. Тут зазвенел звонок. Для порядка его пнули раза два ногами. Он услышал, как они убежали, поднялся и отряхнул костюмчик. Когда он вошел в класс, классная руководительница — это был ее урок — уже стояла за своим столом и, очевидно, ждала его. Она даже не сделала ему замечание. Он пробрался на свое место. Похоже было, что девчонки о чем-то донесли. Не глядя на него, она сказала:

“Дети, вы должны знать. У каждого человека может быть какой-нибудь физический недостаток. Но это не значит, что...” Мальчик не слушал, его мысли были далеко. На уроке физкультуры его тапочками играли в футбол. Дома мать всплеснула руками, увидев пятна. Знает ли он, спросила она, сколько стоил его костюмчик? Мальчик сидел над раскрытой тетрадью и думал о том, как он завтра придет в школу и молча сядет на свое место, и никто не будет знать о том, что произошло, никто даже не догадается до тех пор, пока рыжий не подкатится, как обычно, чтобы начать издеваться над ним, и как он не спеша встанет и, не глядя, не сказав ни слова, размахнется и врежет между рог, так что Пожарник полетит на землю вверх тормашками у всех на глазах; как этот Пожарник поднимется с пола с глазами, белыми от ярости, и бросится на него, и получит снова. И лишь тогда все поймут, что никто с ним больше ничего не сможет сделать, потому что мальчик одет с головы до ног в невидимые латы. И в этих латах он выйдет на школьный двор и встретит там Бациллу, Хиврю, гнилоглазого Лёнчика и других. Мать увидела, что тетрадь пуста, и сказала, что уже девять часов вечера.

После этого прошло несколько дней, и однажды соседка по парте — помнится, ее фамилия была Осколкина — сказала: “А я знаю, кто это сделал”. Произошла сенсация. Явились рабочие с лесенкой. Народ толпился вокруг. Картина с Чапаевым была снята со стены, ее несли по коридору. На носу у героя гражданской войны красовались очки, к усам были добавлены лихо закрученные продолжения, изо рта торчала длинная изогнутая трубка, дымящая черным дымом, как паровозная труба. И в довершение всего бешено скачущему коню был пририсован углем внушительных размеров детородный член. Посреди урока в класс вошел завуч, мы, сказал он, это так не оставим, мы выясним, чьих это рук дело. “Если,— продолжал он,— виновный сам не сознается, то, значит, он трус и недостоин звания юного пионера”. Все молчали. “Я жду,— сказал завуч и добавил: — Я хочу, чтобы вы все поняли. Это уже не просто хулиганство, а политическое преступление. Пусть тот из вас, кому известно, кто это сделал, встанет и скажет”.

“Откуда это ты знаешь?” — мрачно сказал Нос. Уроки кончились, так получилось, что они вышли из школы вместе.

“Знаю,— сказала девочка.— Только не скажу”.

“Значит, не знаешь”.

“А я видела”.

“Кого это ты видела?” Случай с Чапаевым почему-то произвел на него сильное впечатление и возбудил мысли, еще не ясные ему самому.

После некоторого молчания она заметила:

“Можешь меня не провожать”.

“А я и не собираюсь тебя провожать”,— возразил он.

“Я с такими не вожусь”.

Он пожал плечами. Дошли до поворота, она должна была свернуть направо, а ему предстоял путь по Кривому переулку, который мальчик переименовал в Магелланов пролив. Там, на скалистых берегах, горели зловещие огни, дикие племена следили за мореплавателем.

“И вообще,— сказала девочка по фамилии Осколкина,— это не метод”.

“Что не метод?” — спросил Нос.

“Не метод борьбы”,— сказала она и побежала домой. Ночью он плохо спал, не мог понять, где он, просыпался, но думал, что все еще спит, у него произошла эрекция, он смотрел на коня, который выставил напоказ свое приобретение, раскорячив задние ноги и задрав хвост, дело происходило, как выяснилось, в их переулке. И в то же время это был другой переулок.

В школе продолжалось следствие по делу о Чапаеве, многих вызывали к директору, дошла очередь и до него. Директор был мал ростом, казался хилым рядом с могучим завучем, носившим прозвище Гиппопотам, и говорил тихим, ласковым голосом. “Мы знаем, что это не ты,— сказал директор.— Ты этого никогда не сделаешь, мы знаем. И даже больше того, прекрасно знаем, кто совершил этот акт надругательства. И ты, конечно, тоже знаешь. Ведь правда же? Мы знаем, что ты знаешь. Так что никакого секрета ты нам не откроешь, если скажешь, кто он. И никто не будет говорить, что ты наябедничал”. “Это твой долг. Ты обязан сказать”,— прибавил басом Гиппопотам. “Андрей Севастьянович, зачем уж так на него наседать? Мы никого силой не заставляем. Хотя можно применить и более строгие меры. Тот, кто отказывается изобличить преступника, сам становится соучастником. Так как же? — сказал директор.— Я жду”. Он вздохнул. “Значит, будем играть в молчанку? Ну что ж! Ты сам об этом пожалеешь”. Вместо Чапаева никого не повесили, позже, кажется, картина была реставрирована, но память не сохранила подробностей, так или иначе они уже не имели значения.

Следующий день не принес ничего нового, его втолкнули в девчачью уборную, не давали выйти, это была сравнительно безобидная выходка. Ясно было, что они напрягают фантазию, чтобы изобрести что-нибудь поинтересней. После уроков его поджидали у ворот. Не надо было выходить, чтобы убедиться, что его ждут, он это знал заранее. Знал, что они дадут пройти мимо, а потом кто-нибудь громко сплюнет, окликнет его ласковым голосом, кто-нибудь скажет удивленно, как будто только сейчас его заметил: “Паяльник. Не, мужики, бля буду — это Паяльник!” Он притворится, что никого не видит и не слышит, но перед ним встанет слюнявый, гнилоглазый Лёнчик. Ему защипнут нос двумя пальцами и начнут водить взад-вперед под общий гогот. Потом кто-нибудь сделает вид, что хочет схватить у него между ногами. Расставит два пальца и ткнет ими, как бы собираясь выколоть глаза. И он уже слышал, как всё кругом ревело и пело:

“Паяльник!”

“Рубильник!”

“Румпель!”

“Руль!”

Почему эта малость имела такое огромное значение? Очевидно, она должна была что-то означать, служила доказательством чего-то. Иногда он тайком гляделся в зеркало, старался увидеть себя в профиль и выпячивал губы, чтобы сделать ее незаметней. Он убеждался, что это не малость. Уборщица прогнала его из класса. Мальчик стоял у окна в пустом коридоре. Уборщица прошагала мимо с ведром и шваброй, он дождался, когда она войдет в учительскую, влез на подоконник и отвернул верхний шпингалет, внизу был школьный двор. Он оглянулся — уборщица стояла в дверях учительской и восхищенно смотрела на него. Он раскинул руки, прыгнул и полетел, сначала над двором, перемахнул через крышу, сделал круг и увидел под собой ворота, там стояли Пожарник, Лёнчик, еще кто-то, у всех разинуты рты от удивления. Нос парил над школой, внизу собралась толпа; он жалел о том, что не захватил с собой что-нибудь такое, но тут очень кстати оказалось под рукой ведро, принадлежавшее уборщице, и он вылил грязную воду на голову Пожарнику, а сам полетел дальше.

Неожиданно подошла Осколкина — откуда она взялась? — и сказала, что знает, как выйти из школы так, чтобы никто не заметил. Она сама много раз так выходила. “Зачем?” — спросил мальчик.

“Так. Для интереса”.

Она добавила:

“Мало ли что. Может, пригодится”.

По черной лестнице спустились в подвал, все оказалось очень сложно и очень просто, она нащупала выключатель, с силой толкнула разбухшую дверь, они поднялись по крутым ступенькам наверх и неожиданно очутились где-то на задворках; как назывался этот переулок, сейчас уже невозможно припомнить.

“Можешь не волноваться,— сказал Нос,— я тебя провожать не буду”.

“А я и не волнуюсь. Что, испугался?” — спросила она.

“Мне на них наплевать. Я все равно уйду из школы”. Эта мысль внезапно пришла ему в голову, как все замечательные мысли, и он решил обдумать ее на свободе, в спокойной обстановке. Но сейчас он подумал, что девчонка смеется над ним исподтишка, над ним невозможно не смеяться, подумал, что ей будет стыдно, если кто-нибудь их увидит, и сказал:

“Слушай. А чего ты ко мне вяжешься?”

“Дурак! — Она обиделась.— Вовсе я к тебе не вяжусь. На кой ты мне сдался?”

“Так бы сразу и сказала”.

“Ему, дураку, помочь хотят, а он...”

“Ну и пошла подальше!” — сказал мальчик.

Он вернулся домой позже обычного, а на следующий день заявил матери, что больше не пойдет в школу.

“Как это так — не пойду?” — возмутилась она.

“А вот так! Не пойду — и все”.

“Пойдешь, как миленький”.

Он презрительно усмехнулся.

“А в чем дело?” — спросила она.

Он ответил: ни в чем.

“Ты от меня что-то скрываешь. Ты знаешь,— спросила она,— что значит быть человеком без образования?”

Нос пожал плечами.

“Ты хочешь мести улицу? Хочешь пасти свиней? Ты добиваешься,— сказала мать дрогнувшим голосом,— чтобы я всю ночь не спала, плакала и завтра пошла на работу с головной болью?”

На этом разговор прекратился, вечером она увидела, что он делает уроки, и промолчала. Мальчик сидел над тетрадями, но в действительности умел делать несколько дел сразу. Он думал о том, что подвал может пригодиться и вообще этот способ — подарок судьбы. Да, большие идеи приходят в голову внезапно. Его жизнь обрела смысл.

Тщательная конспирация есть закон и залог успеха; все последующие дни он был занят продумыванием подробностей, нужно было предусмотреть все неожиданности. Но тут ему пришла в голову гениальная по своей простоте мысль, что разыскивают лишь того, кто скрывается. Тот, кто действует открыто, не вызывает подозрений. Инстинкт подсказал ему меру необходимого соотношения осторожности и отваги. В школе открылся буфет, мать выдавала ему деньги, но надо было быть последним идиотом, чтобы стоять в очереди, в толпе голодных и галдящих учеников, вообще туда ходить. Не говоря о том, что у тебя могли в любую минуту вышибить из рук завтрак, сбросить на пол тарелку, выхватить бутерброд. Так ему удалось в короткое время скопить достаточную сумму. С плетеной бутылью он отправился в лавку и закупил необходимое. Расчет был правильный: никто не обратил на него внимания, когда спокойно и чинно он нес бутыль — разумеется, не по Кривому, а по тому самому переулку, в котором они тогда оказались с Осколкиной. Накануне решающих событий, на уроке, Нос поглядывал на училку, на других, видел огненно-рыжую голову Пожарника, сидевшего впереди на первой парте, как положено второгоднику, и ощущал себя господином жизни и смерти. Тайна вознесла его над всеми. С соседкой он не заговаривал, хотя ему очень хотелось ее удивить.

Так и подмывало сказать ей: а вот завтра кое-что увидишь. Нет,— и он сделал бы вид, что раздумывает над окончательным решением,— нет, послезавтра. Она спросила бы с равнодушным видом: что увидишь?

Такое, ответил бы он, что ты никогда в жизни не видела.

Тут она перестала бы притворяться. Что ты задумал? Скажи мне одной! — вскричала бы она.

Сама увидишь.

Нос подумал, что, пожалуй, стоило бы предупредить ее в последний момент, но как это сделать? На уроке он отпросился в уборную, чтобы провести последнюю рекогносцировку. Тут он понял, что риск все же велик. Он засек время на больших часах, висевших в коридоре, спустился, поднялся, вся операция должна была занять от пяти до семи минут. Когда прозвенел последний звонок, он подошел к классной руководительнице, держась за щеку, и предупредил, что завтра, наверное, не придет в школу. Зубной врач положил ему мышьяк, чтобы убить нерв, но боль становится все сильней, он даже не знает, дотерпит ли до завтра. Она подозрительно взглянула на него, принесешь, сказала она, справку от доктора.

Жди, думал мальчик, тебе она все равно уже не понадобится.

Но Осколкину все-таки надо было предупредить. Он догнал ее. “Слушай,— сказал он.— Только поклянись, что никому не скажешь. Клянешься?”

Она воззрилась на него, сделав круглые глаза.

“Клянешься?” — спросил Нос.

“И не подумаю! — сказала она презрительно.— Чего это я буду клясться?”

“Ну, не хочешь, как хочешь”.

“Сначала скажи”.

“Дура! Это в твоих интересах”.

“А в чем дело?”

“Я завтра не приду”,— сказал Нос, подумав.

“Ну и что?”

“Мне к зубному надо. Он мне мышьяк положил, сволочь”.

Несколько времени шли молча. У поворота она сказала: “Ну, я пошла”.

“Ты тоже завтра не приходи”,— сказал мальчик.

“Чего это?”

“Я говорю, не приходи, поняла? Сиди дома. Вопросов не задавать!”

И он зашагал прочь.

Он расстрелял взбунтовавшуюся команду и приказал сжечь мятежное судно. Дождавшись весны, он вышел на оставшихся трех кораблях из устья Параны и двинулся на юг, не теряя из виду берег, в уверенности, что найдет проход к океану, и в самом деле достиг пролива и дал ему свое имя. И когда наконец, после долгих блужданий, под неусыпным надзором враждебных племен, засевших в ущельях, корабли Фернандо Магеллана прошли сквозь пролив, перед ними открылся спокойный, бескрайний океан.

Мальчик вышел из дому раньше обычного времени, с портфелем и мешком, в котором лежали физкультурные тапочки, во избежание дорожных инцидентов сразу выбрал окольный путь, вышел к Чистым прудам, пересек трамвайную линию, побродил по дорожкам безлюдного бульвара, несколько позже его можно было увидеть перед особняком Латвийского посольства, он стоял, любуясь замысловатым гербом на дверях. Было все еще рано. В половине девятого он оказался на задворках, отсюда было слышно, как в школе прозвенел звонок. Ошалелый школьный звонок, одно из худших воспоминаний жизни. Нос прошел, держась у самой стены, к низкой железной двери и спустился в подвал. Чувство времени руководило им, как если бы в мозгу у него работал хронометр; в восемь часов сорок пять минут он прикрыл за собой дверь подвала и стоял в самодельной маске, которая завязывалась сзади веревочкой, на площадке перед лестницей, прислушиваясь к звукам наверху. Некто, его направлявший, инстинкт-хронометр, подал сигнал, и тотчас Нос пошел вверх по ступенькам, держа в одной руке плетеную бутыль, в другой портфель и мешок с тапочками, выглянул в коридор, после чего сложил свои вещи на пол и облил их. Все так же спокойно, с ровно и точно работающим механизмом в мозгу, он шел, наклонив бутыль, по коридору, пока не кончился керосин. С бутылью нечего было делать, он оставил ее на подоконнике. Затем он вернулся к черному ходу, вынул заранее приготовленный бумажный жгут, чиркнул спичкой и, швырнув жгут в коридор, бросился вниз по лестнице в подвал, сорвал с лица маску, выскочил наружу, не теряя времени, чтобы не пропустить волшебное зрелище, обогнул квартал; несколько минут спустя он чинно шагал обычным своим путем со стороны Кривого переулка к воротам школы.

Тут его постигло великое разочарование. Ничего не было. Ничего не происходило, окна школы блестели на солнце, подъехал с урчанием грузовик, шофер высунулся из дверцы, кто-то там отворял створы ворот и пререкался с водителем. Издалека послышалась сирена. Нос вгляделся и чуть не завопил благим матом от радости: в окнах первого этажа дрожало пламя! Сразу в нескольких окнах, и там, и здесь. Ему хотелось прыгать, плясать. Вместо этого он стоял на тротуаре, на противоположной стороне, и, слегка прищурившись, с каменным лицом наблюдал за происходящим. Горел весь нижний этаж, и, значит, им всем на втором и на третьем уже не спастись. Посыпались стекла, кто-то выбежал из подъезда, люди метались по двору, красная пожарная машина никак не могла въехать, грузовик толчками выдвигался из ворот, вторая машина стояла посреди переулка, пожарные разматывали шланг. Между тем густой черный дым валил из окон второго этажа. Толпа обступила мальчика, он протиснулся вперед, милиционеры оттесняли зевак с мостовой, вой сирен заставил всех повернуться. В конце переулка из-за угла вывернули еще две машины. Санитары с носилками проталкивались между людьми в касках и брезентовых робах, чей-то начальственный голос командовал в мегафон. Нос выбрался из толпы. Он шагал, сунув руки в карманы, перешел трамвайную линию, миновал бульвар, шествовал по Покровке, шел без всякой цели, глядя перед собой, сумрачный, одинокий, как адмирал, свободный, не нужный никому и ни в ком не нуждающийся.

* Я ухожу туда, где всякая боль превратится в укол наслаждения (Новалис. Гимны ночи).

Версия для печати