Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1999, 4

О понимании


Мелочи жизни

Павел БАСИНСКИЙ

О понимании

Книга Льва Аннинского “Серебро и чернь. Русское, советское, славянское, всемирное в поэзии Серебряного века” (М., “Книжный сад”) попала ко мне поздновато, как вообще нередко доходят сегодня к читателю подобные книги. Но тема ее если и не вневременная, то, во всяком случае, рассчитана для обсуждения не на один-два года.

Книга Аннинского написана и напечатана в рамках проекта “Учебники нового поколения” Института “Открытое общество”. То есть перед нами не просто очередная книга известного критика, но — учебное пособие, рассчитанное на учителя и ученика.

Однако Аннинский не был бы Аннинским, когда бы не начинил свой труд изрядным зарядом дискуссионности, казалось бы, взрывающим изнутри всякое представление о нормальном учебнике. Провокативность книги явствует из названия, еще и усиленного подзаголовком: понятие “серебра” как бы дважды “затемняется”, лишается изысканности; и если название в отдельности еще можно воспринять “изысканно” (“серебро с чернью”), то подзаголовок с его неожиданным элементом “советского” все решительно меняет: за “чернью” видится уже то, что видели поэты XIX века,— “толпа”. “Серебро” и “чернь” благодаря подзаголовку начинают враждовать.

Для человека, мало-мальски знакомого с советской и нынешней ситуацией в системе школьного обучения литературе, тотчас становится понятным, что и провокация здесь будет двойная. Вообразите себе типичного провинциального учителя-словесника 11-го класса... Женщина средних лет, но скорее — далеко запенсионного возраста. Ученики читать ничего не хотят, так как они уже выключены из старой доброй системы, когда читать в советских семьях заставляли.

Раньше в последних классах изучали “советское” и заставлять его читать — вроде как было положено. За последние лет десять публицисты-“демократы” без устали объясняли учителям, чего они, бедные, лишились и лишали своих учеников. На место Горького пришел Набоков, на место Островского — Газданов. Серебряный век, Русское зарубежье обрушились на учителей подобно лавине, справиться с которой они не в состоянии. А тут еще появляется Аннинский и вновь путает карты. Оказывается, “советское” заложено было еще в Серебряном веке. Две лавины сходятся вместе, и выбраться из этой ситуации уже не представляется решительно никакой возможности. Что делать бедным учителям?

Ответ, конечно, ясен, как дважды два. Читать, думать... Сопоставлять разные точки зрения. Приучать делать то же своих учеников.

Все, однако, не так просто...

Вот характерный пример из начала века. В 1905 г. вождем и организатором новых направлений в искусстве — Сергеем Дягилевым — была предпринята небывалая акция: он собрал по всей России три тысячи живописных портретов XVIII века, составил подробный каталог и выставил в Таврическом дворце на общее обозрение в окружении фарфора и мебели той же эпохи. Цель акции была не только показать значение XVIII века для истории живописи, но и подчеркнуть преемственность нового и старого искусства. Выставка имела огромный успех; однако в одном из своих публичных выступлений Дягилев сказал следующее: “...мы живем в страшную пору перелома, мы осуждены умереть, чтобы дать воскреснуть новой культуре, которая возьмет от нас то, что останется от нашей усталой мудрости... Мы — свидетели величайшего исторического момента итогов и концов во имя новой, неведомой культуры, которая нами возникнет, но и нас же отметет.

А потому, без страха и недоверья, я подымаю бокал за разрушенные стены прекрасных дворцов, так же как и за новые заветы новой эстетики”.

Внимательно вслушайтесь в эти слова и попытайтесь оценить ситуацию. Крупнейший знаток мировой культуры и богатейший человек России (выходец из среды богатых пермских промышленников) поднимает бокал за разрушение дворцов “во имя новой, неведомой культуры”, которая его же и “отметет”! И вы поймете, что понятие “декаданса” в начале века вовсе не совпадало с буквальным значением этого слова — “упадничество”. Культура в это время находилась не в упадке, но в высшей точке своего цветения, что было подготовлено еще XIX веком, но именно в начале XX сошлось как бы в едином фокусе. В частности, в поэзии произошел настоящий “взрыв” новых имен и течений (символизм, акмеизм, футуризм, крестьянская поэзия). То же самое происходило в театре, живописи, философии. И все это имело материальную поддержку со стороны русского капитализма, который в начале века как бы “дозрел” до осознания необходимости культурного развития России.

В наивысшей точке культурного развития и рождается “декаданс”, понятие “усталости от культуры”, которое с особенной силой выразил Блок в своих поздних статьях и стихах:

Молчите, проклятые книги!

Я вас не писал никогда...

Как это могло быть?

Нам это сложно понять. Но наиболее чуткие люди Серебряного века считали “неправильным” такой буйный рост культуры, которого сами же и были участниками. Они жили ощущением страшного разлада между своей культурой и жизнью России, которая в то время все еще оставалась страной крестьянской; и основная масса населения этой страны не имела своего голоса в культуре Серебряного века. И оттого собственная страна, в которой они родились и жили, представлялась людям культуры таинственным Сфинксом, который молчит, но однажды скажет свое слово, и это слово посеет бурю.

Именно пребывая “в высшей точке развития”, русская культура прониклась ощущением своего “конца”, своей избыточной сложности и изощренности на фоне гигантской, непонятной крестьянской страны, жившей по своим законам и не имевшей с этой культурой никаких точек соприкосновения. Революция казалась неизбежной. За ней должны были наступить новая эпоха и новая культура, в которой представители Серебряного века пытались заранее определить свое место, но часто понимали, что этого места просто нет, что революция их “отметет”. И тем не менее они приветствовали ее; больше того — делали все, чтобы она случилась быстрее...

Почти невозможно разобраться, что здесь было первичным и что вторичным: “бытие” или “сознание”? Серебряный век отличался крайним субъективизмом восприятия мира; в это время необычайной популярностью пользуются философский идеализм, оккультные учения, визионерство, антропософия и т. п. “Реальное” отношение к действительности испытывает серьезнейший кризис; и это заметно не только в лагере символистов, но и в стане новых реалистов: в творчестве Горького, Куприна, Леонида Андреева. Литература перестает быть правдивым отражением реальности и выражает скорее внутренние, субъективные переживания интеллигенции.

Жизнь и искусство обычно разделены какими-то границами. В искусстве присутствует элемент игры, условности. В жизни все серьезно, основательно, реалистично. Серебряный век размыл эти границы. В своем бытовом поведении люди Серебряного века “играли”; однако в это время искусство всерьез определяло и их судьбы, и жизнь целой страны. Среди самых жестоких чекистов были бывшие поэты-декаденты (Дзержинский, Менжинский), о чем поведал в своих эмигрантских очерках Роман Гуль. Казалось бы, ни о чем не говорящий факт. Но случаен ли он? Случайно ли то, что крупный советский партийный и государственный деятель

Г. В. Чичерин, подписавший от имени пришедших к власти большевиков знаменитый Брестский мир с Германией, до революции был ближайшим другом и “мистическим корреспондентом” поэта-декадента Мих. Кузмина, одного из самых ревностных посетителей философских вечеров на Башне Вяч. Иванова и автора красочных театрализованных представлений в “Бродячей собаке”? Случайно ли, что наиболее талантливым приверженцем революционной идеологии стал поэт-футурист Маяковский, до революции шокировавший публику своей желтой кофтой и вполне по-“декадентски” отразивший распад городской цивилизации в поэме “Облако в штанах”?

Если посмотреть внимательно, карнавальный характер эпохи имел самые серьезные последствия, каким-то боком отразившись в кроваво-карнавальном характере революции с бесчисленными “переменами ролей”, когда вчерашний матрос становился вершителем судеб, а почтенный профессор падал до состояния нищего. Иван Бунин в своем дневнике под названием “Окаянные дни” обратил внимание на роковую связь революционного террора с шутовской манерой жизни писателей.

Лев Аннинский играет “наоборот”, искусственно внедряя “советское” в Серебряный век. Сам по себе этот принцип, возможно, и оправдан художественно, но едва ли вполне историчен да и просто корректен. Уместнее говорить о “серебряном” в “советском”. Откуда пошла брань в неистовой рапповской критике? Не от Андрея ли Белого, писавшего о своих братьях-писателях — “обозная сволочь”? Не от Дмитрия ли Мережковского, обвинявшего Леонида Андреева в “реакционности” (статья “В обезьяньих лапах”)? Разве не “карнавальными” были наши писательские съезды? Разве не чувствуется горьковатый привкус “декаданса” в фигуре Николая Островского? Поразительно, но в это же время другой, “теневой” “Николай Островский” — поэт и критик Серебряного века Борис Садовской — в подвале Новодевичьего монастыря, умирая от сифилиса и свято веруя в Бога (!), писал монархический роман “Пшеница и плевелы” (опубликован “Новым миром” лишь в 90-е годы) — писал с той же неистовой страстью и непререкаемым убеждением в последней правоте.

Книга Льва Аннинского заставляет думать об этом. Читать ее интересно. Значит, интеллектуальная провокация удалась. Но волей-неволей приходит мысль: а ведь и сам Аннинский — наследник той эпохи. И оттого с такой настойчивостью тянет нас “назад”, в “проклятые вопросы”, от которых Россия старательно освобождается. От которых, кажется, уже свободно новое поколение — тех самых одиннадцатиклассников, которые не читают либо читают совсем не так, как Лев Аннинский. Я-то его — еще понимаю!

Версия для печати