Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1999, 11

Ангелина Степанова в конце века


Виталий ВУЛЬФ

Ангелина Степанова
в конце века

Ангелина Иосифовна ушла из МХАТа несколько лет назад. Она заболела, потом оправилась, но из театра твердо решила уйти. Новых ролей не было, старые спектакли, в которых была занята, одряхлели. “Тартюф”, поставленный Анатолием Эфросом, когда-то веселый и роскошно костюмированный (она играла госпожу Пернель), развалился, хотя она по-прежнему доставляла наслаждение зрителям чистотой слова, в “Серебряной свадьбе” Мишарина у нее была крохотная роль, а на первых спектаклях “Московского хора” Петрушевской замечательно сыграла героиню по имени Лика, жестко, с новым острым ощущением психологической правды. После болезни играть Лику уже было тяжело. “В театре мне стало неинтересно”,— заметила Степанова и подала заявление об уходе. Остаться ее особенно никто не уговаривал, и МХАТ, получивший в 1990 году новое имя — МХАТ имени Чехова, остался без своей самой выдающейся актрисы, единственной, кто остался в живых из больших актеров старого Художественного театра.

Степанова пришла в театр в сезоне 1924—1925 года. Ее приход совпал с обновлением репертуара: в старые спектакли вводились новые исполнители. Станиславский шутил, что труппа состоит из “дедов” и “внуков”. Разница между ними составляла тридцать лет. В первый раз она вышла на знаменитую сцену в сентябре 1 924 года в “Царе Федоре Иоанновиче” А. Толстого в роли княжны Мстиславской. Спектакль был памятный. Качалов впервые в Москве играл роль царя Федора, а Станиславский — князя Ивана Шуйского. Роль молоденькой боярышни совсем не подходила актрисе, склонной, как показали школьные годы, к острой характерности, тем более что от нее требовалось повторять рисунок предшественниц. Но, несмотря на волнение, чужой рисунок, репетиции со Станиславским принесли свои плоды. На старой фотографии красивое, нежное лицо в кокошнике, глаза приняли скорбное выражение и глядят с детской доверчивостью, тоненькие руки сжимают узорчатый платок.

Во МХАТе было прожито почти семьдесят лет. Уже в первой роли проступала драматическая одухотворенность Степановой, но кто мог тогда предположить, что она станет одной из самых больших актрис Художественного театра?

Как и большинство актеров второго поколения, она выросла в особой, мхатовской среде. Воздух, которым она дышала, был насыщен общением с Немировичем-Данченко, Книппер-Чеховой, Качаловым, Вишневским, Лужским, Марковым. Станиславский был и остался ее богом. Театр забирал все. Она находилась в состоянии тайного напряжения перед спектаклем, перед репетицией, которое разрешалось или на сцене, или в репетиционном зале. Талант актрисы менял свои формы, но постоянно жил в недрах ее души. Все желания вытеснялись, если впереди был спектакль или репетиция, все отбрасывалось в сторону, если это было нужно театру. Судьба подарила Степановой МХАТ его лучших лет и привела в порядок строй ее жизни раз и навсегда. “Блистательная и драматичная личная жизнь этой актрисы могла бы дать материал и романисту, и историку”,— написала об Ангелине Степановой знаток истории Художественного театра Инна Соловьева. Годы убавили физические силы актрисы, но не духовные. Общаясь с ней, невозможно поверить, что в ноябре ей исполняется 94 года. 90-летие было отмечено в театре скромно и очень красиво. Было много цветов, заполнивших небольшую трехкомнатную квартиру. Ангелина Иосифовна позвонила мне по телефону и попросила приехать, отвезти цветы на Новодевичье кладбище, на могилы Фадеева и мхатовцев. Наутро после юбилея вместе с моим другом, переводчиком Александром Чеботарем, мы приехали к ней, уложили охапки цветов в машину и точно выполнили просьбу актрисы — на какие могилы возложить цветы.

С Фадеевым было прожито почти двадцать лет. Когда сегодня появляются статьи о писателе, а его теперь принято изничтожать, то критики в угоду неписаным правилам нынешнего времени обязательно упомянут, что брак Степановой и Фадеева, поначалу радостный, с годами становился несчастливым для обоих. Доказательства не приводятся, только слухи, сплетни, пересуды. Ангелина Иосифовна не из тех людей, кому можно задавать вопросы об ее личной жизни, да никто и не посмеет. Письма Фадеева к Степановой находятся в ее личном архиве, в ЦГАЛИ она сдала небольшую их часть. Находящиеся у нее дома — неприкосновенны. “Они не очень интересны, это семейные письма,— отмахивается она, когда к ней пристают с вопросами.— Они принадлежат Мише”. Миша — Михаил Александрович Фадеев, ее любимый сын. Несколько лет назад она потеряла старшего — Шуру. Он был первенец, родился в декабре 1936 года, еще до того, как Фадеев вошел в ее жизнь. Тогда казалось: все сулило вечную весну. Имя ее особенно прошумело после “Анны Карениной”. Бетси Тверская принесла ей встречу с Фадеевым в Париже на гастролях МХАТа в августе 1937 года и будущее большой актрисы. “Анна Каренина” изменила ее положение в труппе, в театральном мире, в личной жизни. Ее личные дела складывались иногда очень драматично — спасал театр. Она шла по жизни, не оглядываясь по сторонам, вместе с театром, твердо зная, что всякое раздвоение грозит ее актерской судьбе, а этого она себе не позволяла никогда. Как художник, ценивший “чертеж” роли, она всегда зависела от режиссера. Воспоминания о том, как Немирович-Данченко “делал” с ней роли, не покидают ее по сей день.

Теперь с театром все кончено. Смерть Шуры она перенесла трагически. Лицо стало черным, землистым. Она начала курить и долгими часами молча сидела за столом. Михаил Александрович с женой и сыном Сашей тревожились, все в доме знали, что значил для нее Шура, пьющий, безалаберный, непутевый, любимец женщин, много раз женатый, когда-то сказочно красивый, широкий, добрый человек, последние годы живший за городом с женой Надей (внучкой Сталина) и бесчисленным количеством собак. Мать он обожал. Теперь его не стало. Миша умолил мать не приходить на похороны. Как умный и тонкий человек, хорошо знающий все черты ее характера, он боялся, что этого она не выдержит. Она послушалась, но было видно по лицу, что мысли ее все время с Шуриком. Когда друг сына, литератор Саша Нилин, написал в газете небольшой некролог в память Шуры, Ангелина Иосифовна не расставалась с этим проникновенным текстом. Она вспоминала — очень скупо — детство Шуры, его юность, проведенную в Переделкине, на огромной фадеевской даче, той самой, на которой он застрелился, когда ее не было рядом. В мае 1956 года МХАТ был на гастролях в Югославии, еще играли знаменитые “Три сестры”: Еланская — Ольга, Тарасова — Маша, Степанова — Ирина. После спектакля ее посадили в машину и увезли в Будапешт. Сказали, что Фадеев тяжело заболел. Прямых рейсов на Москву тогда не было. В Будапешт приехали около четырех утра. В советском посольстве никто не спал, ждали Степанову. Ее тепло встретили, отвезли в отель передохнуть. Самолет на Москву — через Киев — улетал около девяти утра. Степанова лежала в номере и мучительно старалась понять, что же произошло. Правду она узнала в Киеве, в аэропорту. Самолет приземлился, стоянка длилась около сорока минут. Все ринулись покупать газеты. В то утро, 15 мая 1956 года, их расхватывали второпях. Ангелина Иосифовна вспомнила, что у нее нет ни копейки, только несколько югославских динаров. Попросила стюардессу одолжить монетку и пошла за газетами. В “Правде” на третьей странице увидела портрет Александра Александровича в траурной рамке... В Москву она прилетела с газетой в руках. Встречающие молчали. В тот же день она получила письмо от Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой: “Дорогая Лина! Обнимаю тебя, всеми мыслями и всем сердцем с тобой... Что сказать тебе? Надо перенести и это со всем твоим мужеством, со всей твоей жизненной силой. Целую крепко, твоя Ольга Леонардовна. Если захочется повидаться, позвони мне. Прости мои каракули. О. Книппер-Чехова”. У гроба Ангелина Иосифовна стояла рядом с Шуриком и Ольгой Андровской, знаменитой актрисой, своей самой близкой подругой.

После смерти Фадеева прошло сорок три года. Нет в живых ни Шурика, ни Андровской. День смерти Фадеева Степанова помнит всегда, и близкие знают, что 13 мая она не подходит к телефону. Кто может проникнуть в тайну чужой жизни, чужих мыслей? Спустя столько лет все для нее живо, как будто прошлое было вчера. Что пишут о ней и Фадееве, она не читает, с годами отказывают глаза, а слухи доносятся, но все это ее мало занимает. Теперь она редко общается с людьми, на улицу почти не выходит, пустых разговоров не любит, телефонную трубку берет лишь в определенные часы, их знают только самые близкие ей люди. Раз в год, 23 ноября, к ней приходят те, кто помнит о ее дне рождения: Ия Саввина, Татьяна Лаврова, когда здоров, Ефремов, директор театра, его помощники; раньше всегда бывал Иннокентий Смоктуновский. В эти вечера она любит вспоминать, забавляет рассказами о том, что помнит и знает только она. Так родились ее “Сказки старого МХАТа”, как с юмором она назвала свои бесчисленные истории.

Рассказ первый

“Денег у меня не было. Не знаю, кто и когда рассказал Станиславскому, как я завтракаю. А завтракала я так: брала стакан чаю, один ванильный сухарик и две сушки. И вот в один прекрасный день, как говорится в сказках, когда мы были в буфете, подошел ко мне Константин Сергеевич, взял за руку, подвел к буфетной стойке, за которой стоял Прокофьев — был у нас такой буфетчик, очень преданный театру, великолепный кулинар. В Москве даже говорили: “Пойдем в Художественный театр, посмотрим хороший спектакль и съедим расстегай Прокофьева”. Константин Сергеевич сказал Алексею Александровичу: “Вот тебе наша актриса, смотри, какая она худенькая, бледненькая, подкорми ее”.

С этого дня я стала получать вместе со своим стаканом чая пакетик, в котором были или пирожок, или бутерброд, или яблоко, конфеты... Я, конечно, брала и ела, но очень беспокоилась. Думаю: ну как это, вдруг подойдет ко мне Прокофьев и скажет: “Давайте деньги” ? А у меня их нет. И вот однажды подсел ко мне за столик Николай Афанасьевич Подгорный, был у нас такой актер старшего поколения. Увидел, как я развертываю пакетик, и спросил: “Что вы приносите из дому?” Я все рассказала ему, добавив, что очень волнуюсь: попросят деньги, а у меня их нет. Он ушел к буфетной стойке, вернулся и говорит: “Ешьте спокойно, все оплачивает Константин Сергеевич””.

Рассказ второй

“Это был 1928 год. Праздновали 30-летие Художественного театра. Я уже в театре четыре года, и вот начались приготовления к юбилею. Сначала было решено, что молодые актеры привезут на извозчике основателей театра. Поедут за ними домой и привезут в театр. Но когда началось такое распределение, начались обиды. Тогда решили сделать лотерею. Билетики сложили в вазу, на каждом была фамилия юбиляра, которого надо было привезти, и вот нам было предложено вытаскивать эти билетики. Я вытащила Станиславского. Счастлива была, конечно, безумно! Накануне меня предупредили, чтобы я была заранее в театре, хорошо одетая, чтобы поехать за Станиславским. Я поеду к нему домой! Специальный был извозчик, улучшенного типа, так сказать. У меня было такое розовое платье, новенькое, хорошенькое. Дали мне большой букет роз, тоже розовых. Когда я посмотрела на себя в зеркало, мне очень понравилась вся эта картинка, и я с большим воодушевлением села на извозчика и поехала за Константином Сергеевичем. Ехала и воображала себе: я снимаю свое невзрачное пальто, в розовом платье с букетом цветов подхожу к Станиславскому, и он очень будет этим доволен. Но вышло не так. Когда я открыла двери дома Станиславского, то увидела, что Константин Сергеевич сидит в вестибюле в застегнутом пальто, с белым кашне вокруг шеи и нервно притоптывает одной ногой, видимо, уже в ожидании. Я сказала: “Здравствуйте, Константин Сергеевич!” Он ответил: “Здравствуйте! Что так долго?” Недовольно сказал. Я подошла, подала букет, сказала, что это от театра. Он ответил “спасибо” и не глядя положил его рядом со шляпой на скамью. “Маша,— сказал он громко.— Я еду!” Раздались торопливые шаги. “Сейчас, сейчас!” — И вошла Мария Петровна Лилина, жена Станиславского, замечательная актриса. Ее считали самой тонкой и глубокой актрисой старого Художественного театра. На вытянутых руках она держала на весу большой сверток. Подошла ко мне и сказала: “Держи! Только осторожно! Протяни руки.— И подала мне этот сверток.— Это крахмальная рубашка Константина Сергеевича, ты отдашь ее Куприянычу. (Это был костюмер, он всегда одевал Станиславского. Пользовался его особым доверием и служил в театре со дня основания, умер перед войной.) Отдашь и скажешь: если он вдруг вспотеет или что-то случится, чтобы было поменяно”. Константин Сергеевич наклонился, Мария Петровна была маленькая, поцеловал ее, она перекрестила его и сказала: “С Богом”. И мы поехали. Ехали мы молча. Лицо Станиславского было серьезным, спокойным, и только глаза блестели и выражали волнение. Мы подъехали к освещенному театру. Прямо у входа стояла группа актеров, встречавших нас. Они приветствовали Константина Сергеевича негромко, без возгласов, без аплодисментов. Помогли ему сойти с пролетки и повели в театр. Ко мне подошел администратор Федор Николаевич Михальский. (Это ему Станиславский писал когда-то: “Если бы Вы могли заглянуть в наши сердца и понять, что в них происходит, Вы бы удивились и были горды. Вы один из немногих, который сумел заслужить всеобщую единодушную любовь и признание всех, начиная с актеров и кончая рабочими”.) Он спросил меня: “Это что?” Я ему объяснила, сказала, что надо отдать Куприянычу и надо держать на весу, чтобы не помялось. Он ответил: “Все будет сделано”,— подхватил сверток и умчался с ним в театр. Я шла к артистическому подъезду счастливая, счастливая...”

Каким-то таинственным образом Ангелина Иосифовна сохранила и свое женское очарование, и трезвый ум, и даже жизненные силы.

Сколько бы она ни говорила о том, что “с театром кончено”, судьба

МХАТа волнует ее. Она прекрасно понимает, что время изменилось, что нынешний театр не имеет никакого отношения к тому великому театру, в котором прожила жизнь, где ей самой вместе с театром пришлось познать очень разные периоды. Но ее учителя — Станиславский и Немирович-Данченко — живы для нее. Сколько раз, уже уйдя из театра, она возвращалась мыслями к своей юности, к тем дням, когда играла со Станиславским. (Сегодня на всей планете она единственный человек, игравший на сцене со Станиславским.)

22 мая 1928 года она впервые сыграла Аню в “Вишневом саде”. Ввод был срочный, на подготовку были даны три дня. Работал с ней сам Станиславский. “Музыка русской жизни” и размышления о ней были разлиты в воздухе этого спектакля. Раневскую играла Книппер-Чехова, Гаева — Станиславский. Станиславский репетировал со Степановой дома, поил чаем с вареньем, приглядывался к ней, прозорливо понимая, что ее юность и прелесть могут поразительно точно соответствовать чеховской Ане. Лиризм, присущий ее дарованию, соединялся с жесткостью, особой пленительной сухостью, “дворянской сухостью”, столь необходимой для этой роли. “Вишневый сад” Степанова играла долго. После Ани (ее она играла двадцать лет) выходила на сцену Шарлоттой уже в новой постановке “Вишневого сада”, а в октябре 1966 года сыграла Раневскую. То была давняя мечта актрисы, но Раневскую она сыграла всего четыре раза, заменяя болеющую Тарасову. Все это было очень давно...

Рассказ третий

“Вот все обвиняют Станиславского и Немировича-Данченко, что они очень долго готовили спектакли: ну, МХАТ — это годами, месяцами... А почему это происходило? Потому, что они создавали труппу, возились с нами, с молодежью, иногда репетировали днями одну и ту же сцену, чтобы сделать из нас актеров. У Константина Сергеевича была своя терминология, например: “открыть калитку чувств”, могущественное “если бы”: “Если бы это случилось с вами...”, “Если бы вам задали этот вопрос...” Он очень следил за физическим состоянием актера, говорил: “Посмотрите, как скрипач укладывает свою скрипку в бархатный футляр — осторожно, тихо, это его инструмент, как он вытирает его, когда ему нужно натянуть струнку. А вы как поступаете с собой? Берегите себя, у вас нет другого инструмента. Вы — инструмент. Занимайтесь балетом и акробатикой”. У меня был такой случай. Я размахивала руками, много лишних жестов. Он посадил меня “на руки”. Я просидела “на руках” неделю, репетируя Софью в “Горе от ума”. Урок оказался замечательным. Потом через неделю руки спокойно легли, я уже делала жесты по своему велению, а не беспорядочно, как раньше. Станиславский очень любил слово: “не верю”, это известно. “Нет, не верю”,— и начинал репетировать сцену сначала. В тот день он сказал: “Я ищу чувство правды”. Стал репетировать со мной. Верю — не верю. Я репетирую, он останавливает. Опять: “Не верю!” Опять: “Не верю!” Я прихожу в отчаяние, и, когда наступает последнее “не верю”, я всхлипываю. Он говорит: “Что, слезки? Успокойтесь, пожалуйста. Вы будете продолжать, а я пойду в буфет и выпью нарзана”,— и ушел. Перерыв. Все ушли. А я села в уголок и стала думать о том, что никуда не гожусь. И зачем я пошла в актрисы? И вообще никаких чувств у меня нет, и я хочу домой, к маме. Слезы лились, платок был совсем мокрый. Вдруг слышу шаги: кто-то идет, подходит ко мне. Я наклонилась, уставилась в пол. И вдруг что-то опускается мне на колени. Смотрю: пирожные. Поднимаю голову и вижу: стоят наши замечательные актеры Массальский и Ершов. Они говорят мне: “Ешь, ешь! И терпи, терпи. Скоро он придет. Ну бывает так, что он застрянет на какой-нибудь сцене, а потом все кончается хорошо. Ешь и смотри”. Они отходят шага на три от меня, берутся под руки и, поднимая то одну, то другую ногу, весело, бодро исполняют такой речитатив: “Ангелина, вот она какая, Ангелина, тощая, худая. Ангелина выступает и в кино, все равно чувство правды потеряла уж давно”. Хохочут, я тоже начинаю смеяться, все как рукой сняло... Появляется Константин Сергеевич и, как опытный педагог, начинает репетировать другую сцену. И все идет своим чередом, чувство правды находится, и репетиция кончается удачно. Он подходит ко мне и похлопывает по плечу, наверно, понимая, что такое “муки творчества””.

Всякий раз, уходя от нее, поражаешься внутренней силе этой необыкновенно одаренной женщины, прожившей длинную, очень нелегкую, драматичную и счастливую жизнь. Она рано вышла замуж за режиссера МХАТа Николая Михайловича Горчакова, дом в Кривоарбатском переулке, где они жили, был известен театральной Москве. За стеной — Николай Волков и Бэлла Казароза (квартира была коммунальная). Николай Дмитриевич был красивый человек, делал инсценировки, писал либретто. Он — автор инсценировки “Анны Карениной”, прославленного спектакля МХАТа тридцатых годов. Им на старости лет увлеклась Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, когда Бэллочки уже не было в живых. Бэлла Казароза была маленькой актрисой, до революции играла в петербургском “Доме интермедий”, которым руководили Мейерхольд, художник Сапунов и поэт Михаил Кузмин. Там она пела тихим, прозрачно-нежным голосочком коротенькие простенькие песенки Михаила Кузмина и танцевала в негритянском скетче “Блэк энд уайт”, поставленном Мейерхольдом. Артистичность была основным свойством ее натуры, это и притягивало к ней молоденькую Лину Степанову. В начинающей актрисе жило неутомимое и жадное любопытство — все привлекало ее. Казароза покончила жизнь самоубийством в одном из немецких санаториев в 1929 году.

Степанова любит вспоминать, как уютно ей было сидеть на большом диване красного дерева и слушать, как до хрипоты спорили Марков и Эрдман, иронически ухмылялся Бабель и обрушивал на слушателей свои рассказы загадочно посмеивающийся Юрий Олеша. Сиживали порой до утра перед огромным окном, за которым виднелся классический арбатский пейзаж. На стенах висели старинные гравюры, рисунки друзей, художников Шухаева и Александра Яковлева. Вечера текли жизнерадостно и счастливо. Здесь, в доме Волкова и Казарозы, в 1928 году Степанова встретилась с Николаем Эрдманом.

В 1995 году вышла небольшая книга “Письма. Николай Эрдман и Ангелина Степанова”. Время молодости писателя и актрисы. Ангелина Иосифовна уже не работала во МХАТе, когда ей попался в руки сборник воспоминаний о Николае Эрдмане и она наткнулась на комментарий к одному из писем Николая Робертовича, где он писал: “Я истратил все свое красноречие на письма и все свои деньги на телеграммы, и все-таки безумная женщина выехала сегодня в Енисейск и сделала из меня декабриста”. Дата письма — 14 декабря 1933 года. Комментатор, не затрудняя себя знанием деталей, написал: “Речь идет об актрисе МХАТ А. И. Степановой, приезжавшей в Енисейск к Эрдману”.

Она пришла в негодование. Это выражается у нее всегда по-степановски, без длинных монологов, криков, истерик,— сухо и жестко. Было очевидно, что она оскорблена. В 90-е годы я уже был своим человеком в ее доме. Подружились мы в 1974 году, когда во МХАТе репетировалась переведенная мною вместе с А. Дорошевичем пьеса Теннесси Уильямса “Сладкоголосая птица юности”. Ангелина Иосифовна играла тогда главную роль, Принцессу Космонополис. Давно это было, двадцать пять лет назад. В те годы меня еще волновала магия МХАТа, и я испытывал трепет, входя в тесноватые, темноватые коридоры знаменитого театра. Степанова оставалась одной из самых больших актрис театра, Тарасовой уже не было в живых, Андровская доигрывала “Соло для часов с боем” — спектакль имел невероятный успех у зрителей. Только-только начиналась моя человеческая и деловая связанность со МХАТом, который безмерно любил в юности.

Теперь, спустя четверть века, я сидел в красиво убранной гостиной Степановой в одном из арбатских переулков и слушал ее рассказ об Эрдмане.

Любопытно, что, когда я писал книгу об Ангелине Иосифовне “А. И. Степанова — актриса Художественного театра” (она вышла в издательстве “Искусство” в 1985 году), она ни словом не упомянула об Эрдмане. Только по разговорам с Прудкиным, Массальским я знал, что у Степановой был с ним любовный роман, но, разумеется, никогда ни о чем не спрашивал ее.

Это сегодня на прилавки книжных магазинов выбрасывают скандальные мемуары, в которых актрисы рассказывают о своей личной жизни, подробно перечисляют своих возлюбленных, пишут о том, о чем в интеллигентных домах в России не принято было говорить. Когда берешь в руки воспоминания Лидии Смирновой или маленькой актрисы, когда-то работавшей в Театре сатиры, Татьяны Егоровой, объявившей себя единственной любовью Андрея Миронова и заполнившей страницы тем, о чем порядочные люди не пишут и не говорят, то понимаешь, какой геологический сдвиг произошел в массовом сознании. Впрочем, подобная “литература” всегда имела огромный спрос, разница в том, что сегодня ее особенно рекламируют, печатают в глянцевых новых журналах, и люди передают из уст в уста пакости и гадости, которые эти “новые литераторы” пишут о живых и мертвых.

Естественно, в доме Ангелины Иосифовны сохранился тихий уклад, спокойный и интеллигентный дух, свойственный старым русским актрисам. Входя в ее уютную квартиру, вы сразу понимаете, что здесь живет не “звезда”, не “дива”, а Актриса, человек, обладающий истинным вкусом и высокой культурой. Только фотография из “Сладкоголосой птицы юности” свидетельствует о ее сценических триумфах. В небольшом кабинете, обставленном мебелью из карельской березы, висит знаменитый портрет Станиславского, подлинник, написанный художником Андреевым. Когда-то Степановой позвонил из музея МХАТа Федор Николаевич Михальский (он в 50-е годы был директором музея) и сказал, что продается акварель Андреева “Станиславский”, музей купить не может, у него больших денег нет, а портрет стоит очень дорого (знатоки считают, что это лучший портрет Станиславского), и спросил, не хочет ли она приобрести его. Ангелина Иосифовна спросила у Фадеева. В те годы денег в доме было много, “Молодую гвардию” и “Разгром” печатали гигантскими тиражами, и Фадеев, конечно, ответил, что этот портрет надо купить. Он и висит по сей день в квартире Ангелины Иосифовны.

А в спальне на одной стене — большая фотография Фадеева, на другой — фотография семьи в ее счастливые времена: маленький Миша, Шурик, Ангелина Иосифовна и Александр Александрович. Судя по всему, фотография относится к 1948 году. Время нынешнее как будто удалилось, осталось за окном, а в квартире живет со своим прошлым, со своими мыслями живой, умный и очень талантливый человек, слабеющий от неизбежного “бега времени”.

И вот в эту внешне спокойную, безбытную жизнь ворвался вихрь, из глубины времен встало прошлое. Сборник воспоминаний об Эрдмане подтолкнул Степанову к мысли, что бороться с клеветой необходимо самым простым путем: надо опубликовать письма Николая Эрдмана. Она сохранила их и давно уже передала в ЦГАЛИ. И тогда у меня родилась идея издать их переписку, но у Ангелины Иосифовны были сомнения: сохранил ли Николай Робертович ее письма? Она позвонила Наталии Борисовне Волковой, директору ЦГАЛИ, и выяснилось, что архив Эрдмана, уцелевший далеко не полностью, хранит 280 писем Степановой к нему. Нет только писем, написанных ею до рокового дня 1933 года, когда Эрдман, один из авторов сценария фильма “Веселые ребята”, был арестован на съемках в Гаграх. Как оказалось, письма любимой женщины всегда находились при нем, а при аресте попали в НКВД. Затем вместе с остальными ненужными вещами их вернули жене Эрдмана. “Когда выяснилось, что твои бумаги, твоя переписка на днях вернется домой, я просила твою маму, Бориса (Борис Эрдман, известный театральный художник, брат Николая Робертовича) изъять мои письма, если это будет возможно. Конечно, ты поймешь, что мне не хотелось, чтобы письма были прочитаны кем-то, кроме тебя, но волновалась я больше всего за твой покой, считая, что все это сейчас совсем ни к чему и что у каждого достаточно волнений и трудностей. Мама твоя старалась помочь мне, тоже волновалась о твоем спокойствии, но помочь мне не смогла, и письма мои находятся у Дины, потому что трудно предположить, чтобы отдающие твои вещи позаботились о твоих личных делах”,— писала Степанова в Енисейск, где отбывал ссылку Николай Эрдман. Так или иначе эти письма актрисы исчезли навсегда: в архиве драматурга хранились письма Ангелины Иосифовны периода 1933—1935 годов. Пропали и многие письма Николая Робертовича, отправленные им из ссылки, тем не менее у актрисы сохранилось около семидесяти писем Эрдмана.

Трудно представить, как была уязвлена Степанова комментарием к опубликованному письму Эрдмана к В. Шершеневичу о том, что это она против воли Николая Робертовича навязывается ему и едет в Енисейск. “Это все неправда,— говорила она мне,— я действительно приезжала в Енисейск, но в августе 1934 года, при всем своем желании поехать к нему в декабре 1933-го (дата письма к Шершеневичу), я не могла, у меня шли репетиции “Егора Булычева” в театре, и я играла Шурку, а премьера состоялась в начале февраля 1934 года. Как же комментатор не проверил? В декабре 1933-го к нему собиралась ехать в Енисейск его жена, о ней и говорится в письме к Шершеневичу, но ее отговорили и она не выехала”. Ангелина Иосифовна была в раздражении, хотя как обычно выражала его тихим голосом, с ледяным выражением лица.

Моя идея сделать книгу была воспринята ею с энтузиазмом, и началась работа. Я приезжал к ней по утрам с маленьким компьютером, и она диктовала свои комментарии, рассказывала, вспоминала. Это было прекрасное время. Нашелся издатель, Евдокия Хабарова, Дуся, как я зову ее (мы когда-то работали вместе в академическом институте и очень дружили), она согласилась издать эту небольшую книгу в своем издательстве “Иван-пресс”, которое ныне уже не существует. Редактор оказался замечательный — Наташа Ещенко, и Ангелина Иосифовна ждала выхода книги так, как не ждала ни одной премьеры.

Книга имела успех, молодой театральный критик Г. Заславский написал Степановой открытое письмо, опубликовав его в “Независимой газете”: “Эти письма меняют не только мое мнение об актрисе, чопорной и строгой, долгие годы бывшей партийным секретарем МХАТа,— в письмах живым, таким знакомым Вашим голосом звучит страсть, по силе равная землетрясению. Эти письма меняют наши однобокие представления о тридцатых годах. В них место не только большому террору (письма, кстати, писались до и сразу после убийства Кирова, когда некоторых еще просто ссылали и из ссылок можно было наведываться в столицу). Может быть, любовь делала Вас такой свободной, такой раскованной в словах, открыто написанных на открытках... Писем нынче почти никто не пишет, а в ссылку — не высылают. В общем, мне хотелось, чтобы Вам передалась моя радость, испытанная во время чтения книги и по прочтении ее. Скажу Вам честно: я позавидовал Вашей любви, такой красивой и такой свободной. Ваши письма, по словам Эрдмана, были похожи на Вас. Как пишет Эрдман, он любил Ваши письма за то, что Вы “умели их делать похожими на себя”. За каждым письмом, за каждой открыткой звучит Время, шум времени, работа Истории...”

Рецензий было много. Ангелина Иосифовна читала их с жадностью, с какой никогда прежде не читала рецензии на свои спектакли. В газете “Культура” появился огромный “подвал” под названием “К облику великой русской актрисы”. Книга была явно замечена, о ней говорили, в квартире Степановой беспрерывно звонил телефон, в Доме актера Маргарита Эскина устроила презентацию “Писем”, ее снимали по телевидению (теперь эту программу часто передают по каналу “Культура”), на вечере выступали Виталий Яковлевич Виленкин, Валентин Гафт, театральный критик Вера Максимова (она мастерски вела вечер), писательница Лидия Либединская. Тема “Николай Эрдман” снова обрела звучание, для Степановой это было важнее всего. Неожиданно произошел “казус”. Очень ценимая Ангелиной Иосифовной Инна Соловьева и ее ученик Г. Заславский (впоследствии Соловьева от него публично отказалась в прессе, что было странно: обычно отношения выясняют между собой), тоже опубликовали рецензию на книгу в форме открытого письма к Степановой в “Литературной газете”, не упомянув моего имени. Я к этому отнесся трезво и спокойно. Рецензия, как впоследствии объясняла мне Инна Натановна, не получилась, так бывает, думать, что в этом был умысел, я не хотел, хотя прекрасно понимал, “откуда растут ноги”. Но Степанова была оскорблена. “Неужели вы не понимаете, что это откровенное предательство? Вы мой друг, вы считаете себя другом Инны, вы помогли мне сделать эту книгу. Неужели ваша “дорогая Инна”, как вы ее называете, не сознает, что человек в девяносто лет не способен сложить книгу? — резко говорила она.— Ей могут не нравиться ваши комментарии, ваше предисловие, ваше послесловие, но не понимать, что без вас эта книга никогда бы не состоялась, нельзя”. И разорвала с Инной Соловьевой всякие отношения, длившиеся много лет.

Когда к столетнему юбилею МХАТа вышла книга “Московский Художественный театр. СТО ЛЕТ” под редакцией И. Соловьевой, А. Смелянского, двух известных критиков, и О. Егошиной, я оценил правоту степановских слов. Эта мхатовская энциклопедия (хотя А. Смелянский тут же открестился от слова “энциклопедия”, заменив его в своих выступлениях словами “авторская книга”) принесла Ангелине Иосифовне много огорчений. Читать ее она уже тогда не могла, глаза и слух начали резко сдавать, но те страницы, которые ей прочли домашние, не прибавили ей жизненных сил. О ее любимой подруге и необыкновенной актрисе Ольге Андровской — небольшая колонка, шедевром была названа лишь роль леди Тизл в “Школе злословия”, как будто не были шедеврами Сюзанна в “Женитьбе Фигаро”, миссис Чивли в “Идеальном муже” или Рокси Харт в комедии “Реклама”. Все эти роли были даны в сухом перечислении, зато о Мише Ефремове или любимом авторами энциклопедии Викторе Гвоздицком, пришедшем в театр в 1995 году, были написаны пространные, а не справочные статьи, что предусмотрено самим жанром книги, об актерах, прослуживших в театре более 50-ти лет, и не вспомнили, забыли Н. Ларина (участник премьеры легендарных “Трех сестер” 1940 года), Н. Шавыкина, Д. Шутова, Гузареву, Монахову... Оскорбительно упомянута тремя строчками Евгения Николаевна Морес, воспитавшая целое поколение мхатовских артистов. “Дядя Ваня” с потрясающим Добронравовым в главной роли авторами первого тома был опущен. Незамеченным оказался “Осенний сад” Лилиан Хеллман, в котором играли Степанова, Кторов, Попова, Гошева, Массальский, Андровская. Ангелина Иосифовна любила роль Нины Динери. По тонкости психологического рисунка, безукоризненной правдивости образ запомнился мне навсегда. Тема утраты иллюзий решалась актрисой с чуть заметным трагикомическим оттенком. В перечне сыгранных ею ролей Нина Динери даже не упоминалась, “Осенний сад” был не принят авторами, хотя ни критик А. Смелянский, ни слабо пишущая О. Егошина спектакль видеть не могли. К мхатовской энциклопедии Степанова больше не прикасалась, разговор об этой книге был отброшен раз и навсегда. Отрицательные эмоции Ангелина Иосифовна умеет гасить в себе, и было досадно за книгу, потому что в злосчастном двухтомнике есть и прекрасные статьи, и тонкие, точные оценки, характерные для таланта Инны Соловьевой. По-видимому, создатели энциклопедии любят других актеров и не ценят ни Ливанова, ни Георгиевскую, ни прославленную в свое время “первую актрису театра” Аллу Константиновну Тарасову.

С Тарасовой у Степановой были всю жизнь непростые отношения, но она по сей день любит вспоминать, как та играла Юлию Тугину в “Последней жертве”, Елену Тальберг в “Днях Турбиных” и Татьяну Луговую в горьковских “Врагах”. Они были партнерами в классически совершенных “Трех сестрах”, поставленных Немировичем-Данченко в 1940 году, и играли вместе шестнадцать лет. И потом, уже после смерти Фадеева, вышли в “Марии Стюарт”: Степанова — Елизавета, Тарасова — Мария. Это была абсолютная победа Степановой. При всей разностильности спектакля в нем была полная драматизма атмосфера шиллеровской трагедии. Некрасивая какой-то особой, дерзкой, вызывающей некрасивостью Елизавета — Степанова (грим был сделан с удивительной тщательностью) выходила на сцену “во всеоружии своего едкого ума и цинизма, закованная в условности сана”. Роль явилась началом нового периода в сценической судьбе актрисы, изменившего не только положение Степановой в труппе, но и ее место и значение в советском театре.

Впереди еще был “Милый лжец”, сыгранный с Кторовым. Спектакль, в котором Степанова и Кторов как бы обрели второе дыхание. В роли Патрик Кэмпбелл Степанова еще раз удивила современным умением мыслить на сцене, особой, свойственной только ей наполненностью внутренней жизни. Роль знаменитой английской актрисы была ей близка. Натура тонкая, чуткая, Стелла — Степанова стойко переносила житейские трудности, в ней пленяла сила духа и выносливость. Смелости, искренности и мужественности степановской героине не занимать. С великим искусством актриса прослеживала тончайшие изгибы долгих, сложных, порой радостных, порой мучительных отношений Стеллы с Бернардом Шоу, которого гениально играл Кторов. Хорошо, что этот спектакль снят на пленку Анатолием Эфросом (ставил его И. Раевский) и его часто показывают по телевидению.

Когда в 1993 году были опубликованы письма Пастернака к жене, Степанова прочла (это было время, когда зрение еще не отказывало ей), что писал Борис Леонидович о “Марии Стюарт”: “Тарасова играет с большим благородством и изяществом. Она совершенно овладела образом Марии и им прониклась, так что мое представление о Стюарт уже от нее неотделимо. Еще лучше играет, то есть пользуется текстом, Степанова, но это еще роль, а Тарасова уже реальное лицо, уже история. Обе очень большие, великие артистки, мы слишком легко ко всему привыкаем, слишком скоро все забываем”. Это было написано Пастернаком после репетиции в феврале 1957 года. Спустя сорок лет Степанова мне сказала: “Знаете, я всегда стояла за кулисами и смотрела, как Алла идет на казнь. В искусстве есть вещи, которые нельзя объяснить. Эта была лучшая ее сцена в спектакле, не случайно ее талантом увлекались Станиславский и Немирович-Данченко”.

МХАТ, его судьба, прошлое и настоящее не отпускают ее. Она очень волновалась перед столетним юбилеем, думала о нем, готовилась к нему, ездила к Славе Зайцеву: он выбрал ей платье. Она выглядела очень элегантной. На юбилее сидела на сцене за столиком с Софьей Станиславовной Пилявской и молчала. Когда ей дали слово, она заговорила очень серьезно. Ее речь резко контрастировала с тем, что было до и после нее. Шутить и веселиться ей не хотелось. Сидя в кресле, она глядела в зал и не только вспоминала лица тех, с кем была прожита огромная жизнь, но и думала о будущем. Тон ее выступления наэлектризовал зрительный зал. Столетний юбилей МХАТа смотрела вся страна. Замысел повеселиться, как это делал когда-то Никита Балиев в “Летучей мыши”, обернулся тривиальной пьянкой, почему-то происходящей на сцене. После выступления Степанова сразу уехала домой. Она была в подавленном состоянии и не скоро пришла в себя. Радостью последних лет оставалась только книга ее переписки с Эрдманом. Через какое-то время она рассказала мне о своей встрече с ним спустя двадцать два года.

Рассказ четвертый

“На всю жизнь у меня осталась боль за творческую, литературную судьбу Николая Робертовича. Судьбу, так блистательно начавшуюся и в дальнейшем лишившую его продолжения пути в драматургии, развития его крупного таланта сатирика. Осталась боль за его исковерканную жизнь, за сломанную творческую судьбу, за невозможность проявить себя правдиво в искусстве. Он живет у меня в памяти молодым, с неосуществленными творческими замыслами, с несбывшимися надеждами, лишенный того большого места в литературе, какое должен был бы занять его молодой многообещающий талант. Я всегда вспоминаю слова Чехова: “Нужно, чтобы все было стройно, кратко и обстоятельно”. Оттого не люблю пустых разговоров и пустых лиц. Когда я думаю о Коле, мне хочется горько плакать. Отчего сейчас, в свои годы, душа моя скорбит и не хочет слушать разума?..

Мы встретились через двадцать два года. 1956 год был для меня тяжелым, я потеряла близкого, дорогого мне человека, моего мужа, с которым прожила 19 лет, Александра Александровича Фадеева. Театр включил в репертуар трагедию Шиллера “Мария Стюарт”. Мне поручили роль английской королевы Елизаветы. Репетиции начались 28 декабря 1955 года и шли ежедневно. Роль замечательная, многогранная, полная больших мыслей, больших чувств. Работа была трудная, требовала от меня упорства, силы воли, преодоления жизненных невзгод. Но она и спасала, вводила в мир прекрасного, в мир искусства. Художником спектакля был Борис Робертович Эрдман. Мы часто встречались на репетициях. Однажды он сказал мне, что рассказывал Николаю о нашей работе, и тот просил узнать у меня, согласна ли я повидаться с ним, ему хочется меня видеть. Я согласилась. Я еще не подошла к двери его квартиры, как она отворилась,— с таким нетерпением Николай Робертович ждал нас. Когда мы с Борисом вошли, он взял мои руки и долго вглядывался в мое лицо. Я тоже смотрела на измененные временем знакомые, милые черты. Мы оба были взволнованы. Потом сидели за столом, пили кофе и говорили о театре, искусстве прошлых лет и настоящего времени. Оба брата расспрашивали меня о Фадееве — видимо, его уход из жизни изменил их представление о нем. Когда Борис вышел, чтобы поговорить по телефону, я спросила: далеко ушло наше время, и все стерлось в памяти или не совсем? Нет, не стерлось, ответил он. Когда происходят какие-то события, явления, особенно в искусстве, да и в жизни, память возвращается к тебе. Ангелине бы это понравилось, она бы это оценила! А это было бы Лине чуждо. Я ответила, что тоже возвращаюсь памятью к нему, к далеким молодым годам нашей дружбы и любви, и мы улыбнулись друг другу. Уже дома я подумала: как хорошо, что состоялась наша встреча! Что она была такой теплой, человечной и что была наша улыбка, сказавшая так много!”

Я смотрел на лицо Ангелины Иосифовны и думал, как она изменилась, раскрепостилась, освободилась от того, что долгие годы было зажато внутри. Поэзия прошлого и проза неотменяемых жизненных обстоятельств вошли в содержание ее сложной жизни, и вот теперь, когда она стала почти не слышащей, почти слепой, она сохранила свой мир, ушла жесткость оценок, и лирический лад, как музыкальное сопровождение в драматических спектаклях, сопутствует ее сегодняшнему распорядку.

Бездельничать она не может. То записала на радио стихи Пушкина, то стала готовиться к записи Блока. Раньше с ее талантом прежде всего была связана драматическая острота, теперь — лирическая тема. Я спросил ее: “Ангелина Иосифовна, вы были счастливы с Эрдманом эти семь лет?” Она ответила: “Я была очень счастлива, но если вы спросите меня, была ли я несчастна эти семь лет, я бы ответила: “Да, бывала несчастлива”. “Всё миновалось, молодость прошла! Твое лицо в его простой оправе Своей рукой убрал я со стола”,— прочла она блоковские строчки.

Время прошло сквозь нее и продолжает идти с ней. У нее для него свой отсчет не по календарю, не по ролям, а по памяти, которая не исчезла за давностью лет. Об Эрдмане она может говорить много, содержательно и интересно. О Фадееве почти всегда молчит, эта боль не прошла до сих пор. Потому, если есть цветы, то наутро их надо отнести на его могилу , потому, если вышли о нем статья, или книга, или упоминание, она не хочет в это вникать. Никто не знает то, что знает она и что она испытала, когда узнала о его смерти. Об этом не говорят.

Когда собираются гости, она любит читать стихи, читает наизусть, все помнит. Перед мхатовским юбилеем сразила манекенщиц Славы Зайцева: с такой тщательностью примеряла платья, выбирая, в каком туалете отправиться на торжество... А было ей уже 93 года.

И что поразительно — сохранился юмор.

Рассказ пятый

“Виктор Яковлевич Станицын поставил пьесу Уайльда “Идеальный муж”. Спектакль имел большой успех, он шел на сцене тридцать пять лет. И вот мы поехали на гастроли по Украине и в конце концов очутились во Львове. Чудесный театр, невероятные сборы: вместо красных косынок, кожанок, лент пулеметных через плечо вдруг привезли лордов, леди, фраки, смокинги, бальные платья. Успех феноменальный! И вот конец гастролей, последний спектакль. Что только не делали: все билеты были давно раскуплены, ставили какие-то приставные стулья, входные билеты продавались даже на ступеньки в бельэтаже и в верхнем ярусе. Толпа стояла на улице и ждала, нет ли случайно лишнего билетика. И вот утром исполнитель центральной роли Владимир Львович Ершов, он играл сэра Роберта, говорит: “Я играть не могу, у меня геморрой, я не спал всю ночь, боль жуткая, и я не могу ни сидеть, ни ходить, ни играть”. Ужас! Ужас! “Володя, как?” — “Нет, нет, мне никакие таблетки не помогают, оставьте меня, я могу только лежать”.— “Володя, подожди, ты стоять можешь?” — “Стоять могу”. — “Говорить можешь?” — “Могу”. — “Володя, стой и говори — и больше ничего. Надо спасать спектакль”.— “Ну что, я буду стоять, как монумент?” — “Володя, я тебе скажу прямо. Эта аудитория лордов отродясь не видела и не увидит, поэтому они все примут за правду. Мы сделаем так: есть большой диван с высокой спинкой, а в других актах поставим кресло с высокой спинкой. Ты будешь стоять, держаться за эту спинку, мы заменим декорацию, опустим кулису, и это будут как бы апартаменты лорда. Ты сделаешь один шаг, выйдешь и сразу очутишься за спинкой дивана или за спинкой кресла. Надо уходить — один шаг, и ты уже за кулисами”.

Одним словом, уговорили. Надели на него фрак или смокинг, не помню уж что, и спектакль начался. Прошел он великолепно. Володя выстоял, в антракте боялся лечь. Говорил: “А вдруг я не встану?” А раньше ведь было четыре антракта, и все на ногах. Было лето, вся сцена в цветах. Когда публика ушла после долгих-долгих аплодисментов, вся труппа вышла на сцену, весь технический персонал, прибежали актеры, которые были не заняты в спектакле,— они были в гостинице, а тут все прибежали, потому что такой сенсационный случай. Володя стоял бледный, измученный, капли пота катились по его лицу, но глаза были счастливые: он выстоял. Пришла наша дирекция и стала его благодарить за то, что он спас престиж театра, обещала премию. Пришла дирекция львовского театра, сказала, что он спас феноменальный сбор, и тоже обещала премировать его. А потом вышел народный артист Борис Яковлевич Петкер, отличавшийся удивительным чувством юмора и на сцене, и в жизни, и сказал: “Володя, ты совершил подвиг! Мы гордимся тобой!” Ершов отвечает: “Что делать, такая профессия! Как это в опере поется: “Смейся, паяц, над разбитой любовью””. Но Петкер продолжал: “Мы решили запечатлеть твой подвиг в стихотворной форме.— И с большим пафосом произнес: — Пусть жертвенник потух, огонь еще пылает. Пусть арфа сломана, аккорд еще звучит. Пусть жопа треснула, Ершов еще играет!” Это только Петкер мог так сказать, и все покатились со смеху.

Было бы неправдой свести сегодняшнюю жизнь Степановой к ее прошлому, хотя богатство памяти — само по себе драгоценное состояние.

Во МХАТ она теперь ездит редко, только к парикмахеру, привести себя в порядок. Тогда в комнатку набегают актеры, помощники режиссеров, сотрудники дирекции, и она выспрашивает их: что, как, какие спектакли имеют успех? Она не может забыть годы, когда по дороге на репетицию любила наблюдать, как по утрам у касс в проезде Художественного театра выстраивались длинные-длинные очереди за билетами. Но помнит и пятидесятые, когда сборы упали, зритель ко МХАТу терял интерес. Узнав, что в Москве началось увлечение инсценировками, она вдруг вспомнила рассказ Качалова.

Рассказ Василия Ивановича Качалова

“А я тебе никогда, Лина, не говорил о неосуществленной мечте Станиславского? Константин Сергеевич мечтал поставить “Войну и мир”. И работал над этим, думал: все инсценировки, которые ему приносили, его не удовлетворяли. Он даже шел на то, чтобы разделить спектакль на два вечера, но ничего не получалось. Он очень горевал и говорил: “Сейчас у меня в театре такая труппа, которая и по актерскому своему мастерству, опыту, и по человеческой значимости может выполнить толстовские образы”. И называл такое распределение ролей: Безухов — Качалов, Элен — Тарасова, Кутузов — Москвин, старик Болконский — Подгорный, Андрей Болконский — Хмелев, Курагин — Ливанов, Долохов — Добронравов, Николай Ростов — Баталов. Владимир Иванович его спросил: “А кто же Наташа?” Он показал на тебя и сказал: “А вот она живая ходит”.

“Я была счастлива от этого рассказа Качалова. Давно это было, в конце двадцатых или начале тридцатых годов, уже не помню,— заметила Ангелина Иосифовна. Потом помолчала и добавила: — Сейчас Олег не поставит “Войну и мир”, не с кем, да и болеет он очень!”

Слухи о том, что в театре стали поговаривать об уходе Ефремова, очень взволновали ее. Фамилии тех, кто может прийти на смену, которые ей называют, не воспринимаются ею. “Если Ефремов уйдет, надо менять название. Это уже совсем не МХАТ будет. У меня к Олегу много претензий, но он очень крупный человек, и он художник, а все эти... только актеры”.— И она презрительно усмехнулась.

А мне вспомнилось: когда я работал над книгой “А. И. Степанова — актриса Художественного театра”, то обнаружил протокол № 24 заседания руководства МХАТа от 1 февраля 1966 года, в котором было выступление Степановой: “Если приглашать со стороны, то наиболее подходящей кандидатурой является Олег Ефремов. К тому же он знает современную молодежь”.

“Давно это уже не мой театр, но МХАТ все равно во мне,— сказала она и сразу изменила тему разговора: — Сегодня много агрессии в людях, люди с нечистой совестью обычно резко агрессивны, а у тех, у кого есть сознание своей правоты, нет ни привычки, ни желания защищать себя”.— И снова погрузилась в себя. И я подумал, как полезны сегодня “уроки Степановой”, великой русской актрисы, с невероятным достоинством идущей по своему жизненному пути.



Версия для печати