Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1999, 1

Раз картошка, два картошка


Северное измерение

Петр АЛЕШКОВСКИЙ

Раз картошка,
два картошка

—Крайний Север? Никогда не был севернее Архангельска. . Архангельск! Там картошка растет.— И с нескрываемой гордостью: — В Заполярье после распада Союза все быстро меняется. В Норвегии и Швеции сейчас много говорят о “северном измерении”. Люди начинают жить по-другому.

— Вы имеете в виду комфорт, Интернет и мобильные телефоны?

— Все вместе. Я бы скорее стал говорить об отношении к жизни, о самообеспечении. Теперь, когда открыли границы, люди много общаются, “северное измерение” приходит и к нам. Это неизбежно. Поезжайте, посмотрите, как там люди живут,— с нажимом на люди. Крепкое рукопожатие. Большой чиновник Госкомсевера России. Человек-гора. Таким в командирском “уазике” или в “Жигулях” тесно. Им бы в “ЗИЛе 130-м” ездить: рука — лапа, стакан возьмет — не увидишь, чекушку заграбастает, только горлышко торчит. Доктор — профессор. Тема докторской: “Выживание в экстремальных условиях”. В кабинете на столе и по стенам фотографии: олени — тюлени, яранги — хореи, нарты — эскимосы; резной моржовый клык, дипломы зарубежных научных обществ. Чувствую — любит.

— Вайнштейн вас встретит и все организует — мужик надежный. Они в Апатитах создали университет. Теперь по призыву туда никто не поедет, так что приходится самим ковать новые кадры.

Лет пять, наверное, я не был в российской командировке. Я радостно согласился.

В Москве жара, тополиный пух заменил воздух. Мокрые простыни. Будильник заряжен на раннее утро. Сна нет.

Древним египтянам смерть представлялась тихим путешествием в барке под парусом по Нилу. Тень и речной бриз.

Как я их понимаю!

Недавно я услышал очередную утопию, ее увлеченно пропагандировал один известный академик. Ученые предсказали скорое потепление мирового климата. Льды растают — Россия обретет незамерзающий Севморпуть. Новый Суэц — неисчерпаемые запасы валюты, богатые портовые северные города. Сказка-счастье.

Уже засыпая, я вспоминал последнюю поездку в Архангельскую область — месяц мы сплавлялись на резиновой лодке по рекам, прорезающим девственную тайгу. Мелкие речки текли с водораздела под видимым глазу наклоном, вода катилась по камням, как брусника по доске, когда ягоду сортируют после сбора. Глубокие озера, в которых тихо шевелилась придонная трава. Нетронутый лес, синие в сумерках боры, глушащий шаги мох, сводящие с ума мошка и комары и тишина, погружающая в состояние счастливой отрешенности.

Кольский был совсем недалеко от Архангельска, и мне мечталось...

Цель командировки была простая — ездить по Кольскому полуострову и смотреть по сторонам. Даже на карте он выглядел грандиозным, почти без дорог и населенных пунктов. Древние новгородцы пришли сюда еще в одиннадцатом веке за драгоценными мехами — основной валютой своего государства. В средние века мех стоил очень дорого, только в России существовали соболи и куницы, высоко ценившиеся тогдашней аристократией. Когда-то в университете я написал диплом об истории северной колонизации. Смотрел карты, чертил пути. Первопроходцы добирались по рекам на небольших кораблях-насадах. Там, где реки близко подходили друг к другу, ставили корабли на катки из бревен, волокли их по суше.

Потом, много позже, на Север бежали от гнета официальной церкви староверы-поморы, вынужденно превратившиеся из обычных земледельцев в рыболовов и таежных охотников. Русская колонизация вытеснила местные финские племена, частью они вымерли, частью перебрались в Финляндию, часть до сих пор гоняет по тундре оленьи стада.

Последней была волна советских переселенцев. Богатая минералами земля, как некогда соболиные шкурки, кормила советский режим. Что я хотел увидеть или понять там, на Севере? Толком я не знал, но понимал, что ехать надо, всегда придерживался тезиса, что Москва — не Россия, как Нью-Йорк — не Америка и Париж — не Франция. Потому, наверное, и напросился в командировку.

Подполковник, точнее, “кап-два”, в морской форме на среднем кресле. У окна спит капитан в десантной форме, берет надвинут на глаза. По селектору передают:

— Погода в Мурманске плюс шесть градусов, облачно, дождя нет.

С глупым видом принимаюсь застегивать на все пуговицы легкую белую рубашку, раскатываю рукава.

— Поверил телевизору? Сколько объявили?

— Шестнадцать — девятнадцать.

— Взять бы этих синоптиков да к нам на побережье.— В сторону капитана: — У нас снег сошел?

— Неделю назад лежал, сейчас, наверное, уже нету,— неохотно, спросонья.

— Москве верить нельзя, даже Мурманск теперь часто врет.

— А когда Москве можно было верить?

— Раньше можно было.

Сворачиваем на политику. Москва — развратный Вавилон, качающий деньги, забывший о них, погибающих в снегах. Опять словно ненароком возникает картошка.

— В Мурманске хотя бы картошка родится.

— А у вас?

— Клименко, что у нас родится?

— Дети, долги и скука.

— Платят-то прилично?

— На бумаге. Паек не видим полтора года.

И далее, загибая пальцы, перечисляет непонятные мне надбавки, положенные, но кем-то украденные. Набирается на целую ладонь.

— Выйду в отставку, буду судиться с армией.

Отмечаю про себя: никогда б ты раньше и помыслить не мог — судиться с Красной Армией.

— Я слышал, что за последние два года набор в военные училища заметно увеличился, во многих даже появился конкурс.

— Дураков нет. Получат задарма хорошее инженерное образование да еще стрелять научатся, контракт не подпишут и останутся на гражданке.

Говорит зло, сухо — я ему чужой, как, кажется, все здесь в самолете.

— А нам еще сто пятьдесят километров лететь,— заявляет вдруг капитан.

Прощаемся перед выходом, капитан роняет:

— Приезжай в гости, посидим у моря, подождем погоды, тюленя увидишь — обхохочешься.

Но адреса не оставляет.

Остается гадать: где стоит их часть, чем они занимаются и что у них там, если не родится пресловутая картошка? Дети, долги, долготерпение, растущая злость или просто рутина, служба и выныривающие из воды тюлени?

Евгения Александровича Вайнштейна я узнал сразу. Светло-серый пиджак, черные брюки. Большой, грузный, широкоплечий. Голос представительный, строгий. Сдержан, корректен — пять или шесть лет пробыл мэром Апатитов. Теперь — замдиректора Кольского филиала Петрозаводского госуниверситета. Сам же его и создавал сотоварищи. Отказываюсь от помощи, качу свой московский чемодан на колесиках к машине, прошу только пять минут на перекур. Достаю свитер. Счастье, что в последний момент положил его в чемодан.

— Первый раз? Тогда проедем через Мурманск. По пути завернем в Мончегорск.

У машины Вайнштейн вспоминает Москву, где родился и учился в МГУ на мехмате. Хамски иду в атаку.

— Наталья Давыдовна Айзенштадт — вам что-нибудь говорит это имя?

Все разом меняется.

— Тетя Наташа?

Тут уже я не выдерживаю:

— А Изя Вайнштейн вам кто? (Так его звали в доме моей тетки.)

— Исаак Аронович — мой дядя. Он и сейчас преподает в МГУ.

Вспоминаю интеллигентное лицо в круглых очках. Помню, конечно, что без ног — военное ранение. До войны Исаак Аронович учился с моей родственницей на одном курсе. Они дружили всю жизнь.

Евгений Александрович пускается в воспоминания. Его отец работал инженером на руднике в Кировске, он учился там в школе. Затем переехали в соседние Апатиты, возникшие сравнительно недавно в шестнадцати километрах у подножия Хибин.

Подъезжаем к Мурманску. Что я о нем знаю: незамерзающий порт, атомный ледокол “Ленин”, английская интервенция времен гражданской...

Слушаю я плохо, больше смотрю по сторонам. Залив, или губа, или фиорд — скалистые берега, преобладающий цвет — серый: серая вода, серые камни, серое небо, серые военные корабли вдалеке, только новый атомоход красно-коричневый. И дома — серые, из местного силикатного кирпича. Ни одного деревянного дома, ни одной печной трубы. Все трубы высокие, промышленные. Железнодорожные пути по берегу. Горы и ущелья застроены типовыми советскими коробками. Где-то далеко на горе — Алеша, двойник болгарского памятника воину-освободителю. Вайнштейн кивает на памятник не без гордости, и вдруг я понимаю, что к нему тут привыкли, как, наверное, некогда к Александрийскому маяку. Свадьбы навещают бетонного Алешу, приносят живые цветы. А где их тут еще класть, на холоде, на ветру, в сером-сером пейзаже?

— Смотри, береза только распускается.

Первая неделя июня, а лист с копеечку!

Боже, как же здесь мрачно и... мощно!

Сперва сюда ехали все больше в вагонзаках, после войны потянулись за длинным рублем. Теперь бегут.

Много старых иномарок, но много и новых, блестящих — как, впрочем, везде. Рядом Норвегия и Финляндия.

Совершив круговой объезд, съезжаем на трассу Мурманск — Санкт-Петербург. По всей дороге фанерные щиты с надписью: “Семга”. Продают норвежского мороженого и малосольного лосося — солят уже сами. Жгут костры у обочины, иногда строят навесы или спят в старых легковушках. Своя семга пойдет через две-три недели, норвежской торгуют круглый год.

Дважды промелькнули шесты, увешанные шкурами песцов и чернобурок — в километре зверосовхоз. Зарплату выдают шкурами.

Картина в стиле Комара и Меламида: “новые новгородцы” собирают дань у лопарей на трассе Мурманск — Санкт-Петербург. Кому здесь нужны эти меха?

До Апатитов еще больше сотни километров. Деревень и сел нет. Севернее Мурманска города, закрытые от случайного посетителя,— базы флота, подлодок, ремзоны, заводы, ориентированные на оборонку. Оборонка развалилась.

Лес за окном мелкий, низенький, но лес — с болотцами, которые я так люблю. Шоссе с хорошим асфальтом. Впереди Мончегорск — черная дыра, экологический кошмар и официальный прием в мэрии. Будь что будет. Холод за окном не страшен — есть свитер, надо будет — Вайнштейн найдет ватник, или куртку, или пальто, что тут они носят в июне? Вайнштейну вон и в пиджаке жарко.

Мэрство “одарило” его инсультом, левая рука потеряла чувствительность, но он курит беспрестанно и рассказывает. Я слушаю.

В центре большого полуострова горные массивы — Хибины и Мончетундра. Мончегорский обогатительный комбинат давно работает на привозном норильском сырье. В нем много вредной серы. Апатитский перерабатывает свое, добываемое в окрестностях соседнего Кировска.

В Апатитах еще есть наука. Девять академических институтов — Кольский научный центр Академии наук, один академик, несколько членкоров. Докторов немерено. Теперь вот появился университет: история, юриспруденция, финансы и кредит, бухучет. Большая часть местных студентов учится за счет пославших их соседних городов.

Цифры и факты растворяются в задымленном салоне машины, остается одна неприкрытая эмоция, которую толстый немолодой старожил пытается передать толстому и не совсем еще пожилому налетчику из столицы. Это ему удается.

Он вырос здесь, в Москве ему жарко и неуютно. Здесь его уважают. Отсюда он не уедет никогда.

В мае 1920 года Петроградский исполком создал комиссию для обследования построенной наспех в 1916 году Мурманской железной дороги. Академики А. П. Карпинский, А. Е. Ферсман, Ю. М. Шокальский и геолог А. П. Герасимов отправились на разведку малой скоростью. Дорога была в плохом состоянии. На станции Имандра на берегу бесконечного озера решили сойти с поезда и погулять по Хибинам.

В результате этой прогулки началось научное изучение края. За три последующих года было найдено 90 месторождений редких минералов. В 1929 году был организован трест “Апатит”. В краеведческой брошюре, посвященной Мончегорску, местный историк приводит слова Михайлы Ломоносова: “По многим доказательствам заключаю, что и в северных земных недрах пространно и богато царствует натура”.

Красивые слова, под стать барочному столетию, что было пышным, показушным и победоносным. Женатый на скромной немецкой барышне гений великороссов всю жизнь пропророчествовал и провоевал за лидерство в Академии наук, оставив нам свои труды, стихи и крылатые слова. Натура на Севере, конечно же, царствует. Та еще натура.

Мончегорск лежит у подножия Мончетундры (если дословно перевести с лопарского, “красивый город” лежит у подножия “красивой тундры”). “Красивая тундра” — это Имандра. Озеро бесконечно. Третье по величине. В мире? В России? Забыл — важно, что красивое, с островами, а по количеству заливов, по причудливой изрезанности береговой линии может сравниться с Селигером.

Меня предупреждали в Москве, и все же то, что увидел, превзошло ожидания. На километры по склонам гор, по обочинам дороги, куда долетает язык выбросов комбината, страшная, словно кислотой протравленная земля. Мертвые, засохшие в мучениях деревья, стволы белые, без коры, как выставленные напоказ язвы профессиональных нищих, что призваны вызывать сострадание, а рождают лишь отвращение и желание бежать без оглядки. Сера, содержащаяся в норильском сырье, попадая в атмосферу, сжигает все вокруг. Здесь становится понятно, почему “ад” и “сера” — слова из одного ряда.

Мэр Мончегорска на мгновение утонул в мощных объятиях Вайнштейна, но, ловко вынырнув из-под его руки, повел нас в стеклянное здание, похожее на дворец культуры и районную поликлинику одновременно. Лестницы здесь были чисто вымыты, а вахтерша-пенсионерка радостно заулыбалась при виде нас. Где-то в городе шел праздник, автомобильное движение в центре закрыли. Народ гулял на улицах. Самодеятельность плясала и пела. Вечером обещали концерт бардов. Сославшись на занятость, мы от приглашения отказались.

В длинном кабинете мэр вскипятил кофе, достал из спецзапасов коробку конфет. За стеклами шкафа расположилась коллекция местных камней. Тут же висели вымпелы и стояли памятные сувениры: подводная лодка, сработанная в свободное от вахты время, шлифованный розовый минерал с наклеенными на него каменными тучами и дальним лесом и просто елочка, составленная из каких-то колючих кристаллов. Про нее мэр специально заметил: “Вот, держу под стеклом, все же фонит”.

Мэр сетовал на отсутствие денег, на всеобщие неплатежи и бардак, но не без гордости признался, что мончегорских ребятишек сумел отправить на лето в Крым в спортивный лагерь. Стали собираться — мэр спешил на дачу, где мне была обещана встреча с первопроходцами комбината.

Завернули в магазин и поехали — мэр на старом джипе, мы на “Волге”. Скульптуру бетонного лося, попавшую в местный герб, конечно же, объехали по кругу. Он стоял на постаменте из диких валунов и грустно смотрел в сторону сожженного леса.

Минут двадцать петляли по скудной растительностью дороге и наконец оказались на берегу того же озера Имандра. Мэр строил тут дачу — маленькую, никаких каменных хором. Основной дом, как он признался, припасенный на пенсию, дожидается их под Череповцом, на родине жены.

Участки садового товарищества, как сказали бы мы в Подмосковье, те же пресловутые сотки, а вот земля под огороды, похоже, привозная. └Мужики с соседних дач здоровались на равных, словно вел нас начальник цеха, а никак не глава местной власти. В этот выходной мэр приехал с семьей посадить картошку. Районированную. Приспособленную к местным условиям. Предмет всеобщей гордости. Мне показали проросшие красные клубни, и я повертел их в руках.

На соседнем участке шла гульба. Грузин Игорь, он же Яго, русский дядя Боря и печальный безымянный осетин жарили шашлыки. Целое ведро свинины, лес самодельных шампуров, стол, ломящийся от закуски. При виде нас общество восторженно завопило. Подняли стаканы. Дядя Боря начал вещать про некую трубу, которую он строил в далекие годы, когда Игорь-Яго еще под стол пешком ходил, и построил так крепко, что она стоит до сих пор. Яго принялся мечтать вслух, как он скоро уедет в теплую Грузию к маме. Осетин молчал, а потому все над ним подшучивали. Шашлык получился вкусный.

На мои глупые вопросы относительно профессиональных болезней и загубленной природы громко смеялись и сообщали, что в некоторых цехах работают только в противогазах. Дружно вспоминали, как раньше ездили отдыхать на юга — отпуски на Севере суток по пятьдесят. Теперь вот стали строить дачи — денег на перелеты больше нет.

Натура царствовала здесь пространно и богато. Зарплаты им задерживали, пенсия у дяди Бори была как у всех, но откуда-то взялись ведро свиного шашлыка, и водка, и закуска на столе. Когда затянули песню, мы с Вайнштейном потихоньку ретировались. Стоял душный вечер. Кусались большие комары.

Дорогу до Апатитов я проспал. Помню только, как Вайнштейн сказал: “У меня дачи нет и никогда не будет, а картошки я себе всегда куплю на базаре, сколько потребуется”.

На следующий день была суббота. Я проснулся в трехкомнатной квартире, принадлежащей университету. Дневниковая запись того дня скупа: “Туман. Дождь. Обещана рыбалка”. Она не состоялась, так как Миша из горсовета, специалист по выездам на природу, в пятницу как на грех допоздна провожал шведскую делегацию в местном ресторане. Мы отложили рыбалку на воскресенье. В какой-то момент днем на пороге квартиры возник Вайнштейн и повел меня гулять по городу. За час с небольшим мы обошли его весь. Цены на базаре были московские. Барахолка рядом наводила уныние стандартным турецким набором, которым забиты все города и села России.

Баллончики с краской были здесь в ходу, но граффити оказались не так часты и изощренны, как в Москве. В основном красовался на стенах Цой, кажется, порядком забытый в столице, и таинственная “Продиджи”, презираемая моим тринадцатилетним сыном, а значит, в определенных кругах молодежи весьма модная.

Мы шли по главной улице Апатитов — улице академика Ферсмана, мимо здания РАН, выстроенного еще в сталинских традициях. Здание было оштукатурено и даже покрашено в коричневый цвет, чем отличалось от серо-силикатного города. Жилые дома делились тут на три категории по годам застройки: шестидесятые, семидесятые и восьмидесятые. Семидесятые были улучшенной конструкции и планировки, а восьмидесятые — еще более улучшенной. Определить снаружи разницу было затруднительно.

Несколько раз выныривали недостроенные здания. Громадная больница — такая и в Москве была бы к месту.

— Денег не хватило, о ней я больше всего жалею,— пожаловался Вайнштейн. И тут же честно добавил: — Правда, как всегда, заболели гигантоманией. Зачем было такую здоровенную строить?

Гигантоманией болел и какой-то быстро прогоревший банк — его коробку Вайнштейн мечтает в скором времени приспособить под здание университета. Долгострой присутствовал и в пейзаже моего двора: великая китайская стена — многоквартирный дом без крыши, зияющий пустыми окнами. Его покой стерегли два гигантских ржавеющих крана.

— Академстрой. У нас теперь такой острой проблемы с жильем не стало, люди драпают.

Вайнштейн довел меня до порога и оставил одного. Я сварил картошки, выпил чаю и принялся смотреть в окно на далекие предгорья Хибин. Передо мной развернулась бесконечная промзона обогатительного комбината. Трубы и коробки заводских зданий. Из одной трубы тоненькой, но упорной струйкой вырывался черный дым.

На переднем плане царствовали частные гаражи. Остовы покореженных машин на крышах, трубы вентиляции. Я насчитал пять надстроек — вторые этажи с телевизионными антеннами, своего рода ателье, где местные мужики скрывались от жен.

Небо по-прежнему было низкое, свинцовое, запечатанное тучами. Я завалился на койку и принялся читать роман Кундеры “Невыносимая легкость бытия”.

Рыбалка не состоялась и в воскресенье. Уже в одиночестве я побродил по городу, закрепляя увиденное вчера, отведал кольского пива, настойчиво рекомендованного мне гражданами у ларька. Пиво оказалось и впрямь свежее.

Отведать чудодейственного напитка мне не удалось, может быть, он оказался бы кстати.

Зато несколько раз среди дня проглядывало солнце.

В 17.00 зазвонил телефон.

— Але, это в четвертый домик я попала?

Полчаса я гадал, о каком домике шла речь. Вынужденную медитацию прервал женский голос с соседнего балкона:

— Хочешь на улице остаться? Да! Да?

— Дя-дя! — детский рев.

Хлопнула дверь, рев прекратился.

Дым из далекой трубы вдруг стал белым и повалил как из самовара, который прокачали сапогом.

Утром в понедельник я пришел в университет. Крепкое пятиэтажное здание с высоким крыльцом, ведущим сразу на второй этаж. Оно словно стояло на подклете, как поморская изба. Коридоры, стаи студентов, абитуриенты с родителями, изучающие доску объявлений. Дешевый и вкусный буфет со своей выпечкой. Библиотека — небольшая читальня и подсобки, забитые книгами, еще не расставленными полностью по стеллажам: библиотека недавно переехала. Да и всему-то заведению, кажется, два года.

Вайнштейн повел меня в компьютерный класс. Сам он читает здесь математику. Компьютеров было много.

— Кадров, конечно, не хватает, вот взяли хорошего парня из школы — преподавателя истории, обязали срочно защитить кандидатскую. А это наш большой лекционный зал!

Помещение человек на пятьдесят от силы. Чувство Вайнштейна передалось и мне. Нам часто нравятся картины в мастерской художника, мимо которых на выставке прошел бы, не заметив. Сколько же сил стоило все это пробить, согласовать, утрясти, привезти, расставить? Нужно ли такое образование? Вайнштейн уверяет, что нужно. Оплатить учебу детей в больших городах, даже наскрести денег на проезд нынешние родители не в силах.

Вскоре появился водитель Сергей, и мы отправились в Кировск — сердце Хибин, к главному городу-руднику, с которого все тут начиналось. Из туч вынырнуло солнце и так и стояло весь день. На мосту я заметил человека в одних плавках — он шел медленно, закинув голову, блаженно ловил солнечные лучи.

Солнце и электроэнергия — две главные проблемы Севера. Энергией край пока снабжает Кольская атомная станция, нехватку солнца раньше восполняли поездкой на юг, к теплому морю. Теперь для северян осталось только море — свое, холодное.

Сталинских строений в Кировске было больше, чем в Апатитах,— мелькнула грандиозная лестница, она уводила куда-то в гору к белым колоннам и лепному фризу, но машина взяла крутой поворот, и видение исчезло. Слева и внизу возникло озеро, окруженное старыми горами. На берегу мертвый завод, те же трубы, корпуса, подъездные пути — первый обогатительный, теперь не работающий, законсервированный. Рыбы в озере, как мне объяснили, давно нет.

Скоро Кировск кончился, и тут же возник ряд домиков, принадлежащих ботаническому саду, заложенному в Заполярье еще академиком Ферсманом.

Выметенные дорожки, кустики, травки, цветы, уникальные деревья. Милая девушка-аспирант, занимающаяся березой в условиях крайнего Севера, повела нас в теплицу. По красивому мостику перешли ревущий поток, несущийся с гор.

Невысокий смешанный лес заползал на склон горы. Дышалось легко, отовсюду слышен рев обезумевшей воды. Контраст с городом налицо, все тут ублажало глаз, радовало и успокаивало, стало понятно, почему сам Ферсман жил здесь, а не в Кировске.

— Это сейчас, когда тает лед, река такая красивая,— призналась девушка,— летом тут течет едва заметный ручеек.

Выходило, что мне повезло, я задержался на мостике, уходить не хотелось. Кругом шла работа — женщины в синих халатах удобряли почву, высаживали в грунт рассаду, пропалывали ряды каких-то едва пробившихся из земли ростков. Над отъединенным уголком заповедной земли высилась громадная гора, ее голая светлая вершина блестела, как лысина, на фоне яркого солнечного неба.

В теплице — духота, пальмы, агавы и рододендроны. Кофейное дерево, лимонное с проклевывающимися плодами и что-то еще и еще — редкое, даже ядовитое, с красивыми цветами. Девушка увлеченно рассказывала: в Норвегии несколько лет назад устроили подобный сад, до этого Кировский был уникален — единственный в Заполярье.

Я подобрал странный лист, чуть отливающий воском,— древний японский предок сосны, уронил его на мокрый песок, сунул украдкой в блокнот. С потолка свисали тропические лианы.

Дальше, за ботаническим садом, дорога уходила в горы. Мы проехали километр-другой по грунтовке, остановились в большой котловине. Внизу, в самом центре ее, лежало круглое аккуратное озеро. Мы были одни, дорога тянулась куда-то вверх по ущелью к таинственному домику спасателей. Кругом низенькие березки, сосенки и высокие, покрытые трещинами скалистые Хибины. Светило солнце, под ногами лежал жесткий, сухой мох. Небо было высоким и отливало бирюзой.

Кое-где еще лежал потемневший снег. Мы стояли молча. Погода начала портиться. Небо вмиг утратило изысканную чистоту, превратилось в пепельно-грязное, а кое-где и с разводами сажи. Вслед за небом в угрюмые и мрачные тени укуталось все вокруг.

Открытый карьер — главный рудник — мне показали во второй половине дня.

Рудник находился над Кировском высоко в горах. По дороге в машину села корреспондентка местной газеты, она же выступала в роли гида и проводника. Ехали по серпантину. С левой обочины лежал пласт слежавшегося снега-льда полутораметровой толщины, из-под него бежал ручей, с правой стороны — дали: леса, болотца, небольшие озера. Одно было ярко-изумрудного цвета.

Наконец поднялись на плато. Красный кирпич в двухэтажных домиках-бараках выкрошился от холодов. Поодаль цеха и ремонтные мастерские, утонувшие в ненужном металлоломе. Хлопающие двери на сильных пружинах и пронизывающий ветер.

Главный инженер рудника посадил нас в свою “Ниву”, подвез к смотровой площадке. Ограждение, сваренное из тонких труб, напоминало изголовье пружинной кровати, под ним зиял четырехсотметровый провал. Змеящаяся под краям карьера дорога походила на террасы для выращивания риса — два широких “БелАЗа” легко расходились на

ней. Отвалы, бульдозеры, редкие точки — люди. Четыре зацементированных колодца — шахты, по которым вниз спускают руду. Горы, начинающиеся прямо от противоположной стены рудника и уходящие за горизонт, позволяли сравнить грандиозный провал с детской игрой, с конструктором — так произвольно были набросаны в нем непонятные сооружения, техника и едва различимые люди. Горы съедали размер совершенного, и только при взгляде прямо под ноги, вниз, начинала кружиться голова. Здесь, у нулевой отметки, дул свирепый ветер и было неуютно стоять на отгороженном пятачке и слушать цифирь со многими нулями, что с удовольствием перечислял любящий свое дело главный инженер. Ветер, налетая из соседней долины, ворошил на склоне справа, где устроила помойку столовая рудника, бумажные ошметки, чесал лоскуты порывами снизу вверх, как гладят животное против шерсти. Поверх тряпичных и бумажных остатков валялись ребра и белые кости, словно сдвиг горы выдавил на поверхность остатки ископаемых чудовищ. Мелкий песок, носившийся в воздухе, неприятной дробью хлестал по ногам.

— Когда двадцать пять лет назад я начинал, с места, где мы стоим, можно было спокойно ходить до противоположной горы,— сказал главный инженер рудника.

Не то чтобы я не поверил, просто не срабатывало вооображение. Посредине горного массива зияла дыра, и хотелось думать, что она вечная, всегда была такой, люди лишь слегка подтесали стенки, проложили для своих нужд спуски и пробили глубокие штольни. Разница заключалась в том, что он еще видел и помнил.

В Новгороде Великом, где я работал студентом в археологической экспедиции, мы тоже рыли глубокие, до десяти метров, раскопы. Туристы высыпали из автобусов, располагались на смотровой площадке, отгороженной кое-как скрепленными спинками кроватей, мы специально собирали их на помойках. Туристов мы не любили — мы работали внизу, в забое, они отдыхали и любовались.

— Посмотрите, — доносилось до нас,— вот перед вами деревянная мостовая улицы двенадцатого века, к ней примыкают частокол боярской усадьбы и остатки древних срубов.

Сказки гидов мы знали наизусть и смеялись над ними. Когда же в редкие минуты после окончания рабочего дня нам случалось забрести на пустой раскоп и постоять у края, иногда исподволь воображение рисовало древнюю жизнь, и это было незабываемое чувство.

Здесь, на плато, в центре Хибин, я был туристом, и, несмотря на старания гида, увиденное не захватило и не потрясло. То ли масштаб был слишком велик, то ли слишком мелок по сравнению с окружающей природой, а скорее еще и потому, что котлован был мертв, как вывозимая порода, а мелкие инженерные тонкости, наверняка спасшие не одну сотню человеческих жизней, расчеты, догадки, интуиция, связанные с этой профессией, были мне недоступны в меру моей необразованности.

Яму выгрызали двадцать пять лет. Породу спускали по специальным шахтам-стволам вниз, в Кировск, отвалы ссыпали с горы в долину. Они расползались на километры, как вулканическая лава, подминая и затопляя своим серым веществом все живое и зеленое. Зимний лед благодаря природным законам даже затащил часть серого камня вверх, на склон противоположной горы. Всюду, куда ни падал взор, валялись черные автомобильные покрышки.

Я вдруг вспомнил, как в Изборске, недалеко от Пскова, где мне тоже довелось поработать в экспедиции, на вершине горы на праздник Ивана Купалы разводили большие костры. В котловине меж двух гор вытянулось озеро, речка связывала его с другим, уже не видимым от стен древней славянской крепости.

Мы приходили к костру, усаживались рядом с местными, глядели в ночь. В ней полыхали высокие костры. Все ждали. Наконец где-то на противоположной стороне запускали большое тракторное колесо. Горящий круг несся, разбрызгивая огненные искры,

и это древнее действо завораживало. После первого следовали другие, конечно же, и мы запускали свои. Колеса в Изборске катают с гор с незапамятных времен — раньше запускали промазанные дегтем и отслужившие свое тележные колеса.

Здесь, на Кольском, в Хибинах, покрышки “утилизировали” — не жгли, а просто и безрадостно спихивали с откоса, вывозить их вниз было дорого да и зачем? Лопари не знали колеса, и я пожалел, что не нашлось заезжего изборчанина: он бы научил мужиков, как надо катать с гор отслужившую резину.

Черные круги лежали на серых языках отвала, кое-где вмерзнув в нерастаявший лед, напоминая замусоренные подмосковные леса, куда горожане наезжают на выходные. И лишь далеко-далеко, там, куда не дотянулась мертвая лава, продолжалась еще живая долина — зелено-бурая, с редким лесом и блестящим посередине синим ручейком. Кругом стояли скалистые горы, с треснувшими от собственной тяжести камнями. Местами они поросли жестким хвойным лесом. До них черед не дойдет, цены на сырье упали, комбинат, как и все кругом, переживает глубокий кризис.

И снова разговор с главным инженером зашел о деньгах, о зарплатах, не соответствующих труду, о том, что начальство не хочет закупать японские многотонники “Комацу”, чей моторезерв в четыре-пять раз больше отечественных “БелАЗов”; конечно, и стоят они вдвое дороже. Впрочем, и новый “БелАЗ” купить теперь непросто — как и везде, нет

денег.

В ремонтном цехе я вспомнил, как мальчишкой ходил с отцом на ВДНХ, лазил по выставочному “БелАЗу” — нас уверяли тогда, что подобных машин не делает никто в мире. Но сейчас я осознал, что в детстве машина не так поразила меня, как теперь,— одно дело увидеть слона на природе, другое — в зоопарке. Эти горбатые страшилища — здесь, среди пронизывающих ветров, холода, вымораживающего кирпич, на плато, где невозможно поставить столбы электропередач, так как их завалит ветер. Энергию подают по наземному кабелю. Тут грызут апатит — сырье для производства суперфосфата. Грызут, перевозят, сваливают вниз, обогащают и отправляют куда-то на юг, чтобы лучше росла пшеница.

Меня удивило: машины доставляются в ящиках, по частям, здесь их собирают, сваривают из двух половин многотонный кузов, надевают двухметровые колеса — домкратом служит подъемный кран. Я не смог отказать корреспондентке и сфотографировался на память у высоченного колеса, хотя вдруг понял, что не полезу по лестнице в кабину, не стану вертеть руль и разглядывать кнопки на приборной доске. Я был сыт по горло этой впечатляющей помимо воли, грохочущей мазутной промзоной. Людей сослала сюда жизнь. По привычке цепляясь за прошлое, они гордятся своим нечеловеческим трудом в царстве льда и полутораметровых сосулек, которые ветер вытягивает на проводах. День за днем люди проживают среди серых глыб и механизмов, в краю, где рождаются и умирают “БелАЗы”, а медведи кормятся у столовских помоек.

На следующий день Вайнштейн пригласил меня в Снежногорск, где он с коллегой должен был провести собеседование с заочниками, желающими поступить в университет. За двадцать пять лет существования город трижды менял имя — сначала назывался Вьюжный, потом — Мурманск-60 и лишь затем стал поэтическим Снежногорском.

Ехали долго по уже знакомой дороге мимо Мурманска, затем взяли севернее, по противоположной стороне залива, где сквозь нескончаемый камень, лишайники и тундровые деревья была проложена дорога к городкам-базам. Рядом со Снежногорском — Скалистый и Полярный, туда необходимо выписывать отдельные пропуска.

Шлагбаум, пост, охраняемый моряками-десантниками, проверка паспортов. Каменная глыба слева — дорога выбита прямо в скале, справа — длинный забор, закрывающий вид на бухту,— в ней ремонтный завод. Вокруг него и создавался город. На заводе, естественно, работает большая часть из двадцати тысяч оставшихся жителей.

Трубы ТЭЦ — первое, что вынырнуло из скал. На диком камне стоят побитые ветром, покрытые трещинами дома, они похожи на космические корабли из романов о покорении галактик, после долгих скитаний спустившиеся на промежуточную станцию на дозаправку.

Мэр Снежногорска, подвижный, живой, с моржовыми усами и повадками главы большого назойливого семейства, легко влетел в кабинет, впечатался в крутящееся кресло и только после, отметившись, вскочил и пожал нам руки. Вайнштейн с коллегой, наскоро выпив чаю, отправились работать — принимать экзамен у будущих заочниц, за учебу которых платит мэрия.

Развлекали меня видеофильмом, повествующим о нелегкой жизни соседнего городка.

Представьте себе любительскую съемку с рук — камера скачет по улице. Почти ничего не видно — вьюга швыряет в объектив снег, бьет по окнам. Улица обледенела. Су-

гробы... Появляется пожилая женщина с хозяйственной сумкой. Она едва бредет и, конечно же, скоро падает. Пытается встать, падает снова, теперь уже на спину, и сползает по льду куда-то вниз, видимо, на проезжую часть.

— Смотри, смотри, нет, ну как они там живут! Семь тысяч человек осталось, атомные лодки стоят на приколе, никому на хрен не нужные.

Фильм показывали потому как комичный.

Мэр в своем кресле уже двенадцать лет.

— Ну, пошли, покажу наш город, а точнее — ЗАТО.

— ЗАТО?

— Закрытое административно-территориальное образование. То есть кормимся за счет госбюджета. Иначе здесь всем крышка!

— А завод?

— Завод посмотришь позже. Любочка, позвони директору и свяжись со старостой, пусть церковь откроет, я через часок буду. Мы тут храм построили в честь Георгия. Строили-то в честь Жукова, на День Победы освящали — он же наш Георгий Победоносец,

верно?

Выходим на воздух. Почти все дома в Снежногорске можно охватить глазом, если встать на месте и повернуться вокруг своей оси. Мы идем к храму. На блочных домах, по стенам, висят на талях рабочие и латают трещины.

— Профилактика. Ребята из Питера, из альпинистского клуба. Хорошо зарабатывают летом, зато зимой не работают — ходят в свои походы. Молодцы! Вот покрасим — будут дома как новые.

— Это что же, их так ветер и вьюга?

— Нет, зачем, при перевозке блоков, при установке долбанули маленько, образовались микротрещины, со временем проступают.

В центре города здоровенная ложбина в скале, бывшее озеро. В ней копошатся школьники, выносят мусор на носилках, укрепляют стенки.

— Смотри, осушили озеро — раз! Будет теперь где собак выгуливать — два! Детям площадка — футбол, хоккей — три! А сейчас — трудовой семестр для старшеклассников, малышей мы в Крым отправили греться. Сложно было, но деньги пробили.

Ветерок гуляет среди домов, по ущельям. А кругом, куда ни кинь глаз — голые скалы и ни травинки на них. И никуда отсюда ни уехать, ни уйти. Даже на выходной.

— Сейчас рыбу ловят, в заливе селедка пошла, разрешили людям, пусть на зиму заготовят.

— А какой тут досуг?

— А мы куда идем? В храм, а потом во Дворец культуры. Теперь, правда, я звезд пригласить не могу, один тут попросил за выступление двадцать тысяч. Я б и рад, да где взять? Но справляемся своими силами. Конкурсы самодеятельности, танцы, кино — это у нас есть. Спортивные секции. Бассейн.

Заходим в церковь. Большая и крепкая, стоит на высоченном диком валуне, напоминающем постамент памятника Фальконе.

— Что-что, а церковь мы в первую очередь отстроили. Мурманский архиепископ приезжал. Я, между прочим, в Совете Федерации состою в комиссии. Лужкова вашего лично знаю, Строева. Патриарх мне грамоту отписал. Денег не густо, но на храм Христа Спасителя перечислили!

Несколько раз звонит телефон. Не сотовый, дальнего действия.

— Почему лифт не пустили в “трех ягодках”? А люди пешком должны ходить? А я знаю? Нет у вас допуска? А ремонтники есть! Мне тебя учить? Пусть чинят, и быстро, а потом протокол, и я подпишу, и все в порядке будет.

Из помятого “фольксвагена” навстречу нам вылезает адмирал. Лицо мясистое, тяжелое, в красных прожилках.

— Какими судьбами?

— Сыну приехал помочь окна покрасить, у него же прибавление.

— Хорошо, хорошо, а как вы там?

— А, мать...

— Держись, адмирал!

— Это адмирал, дизельные подлодки у него, а кому они теперь нужны?

Киваю головой. Вроде никому не нужны.

— Что теперь кому нужно? А с людьми мне что делать? Им же жить надо. Им по десять месяцев зарплату не платят. Учинили тут забастовку. Если по всей стране бастуют, у нас сам Бог велел, ведь на скалах картошка не родится.

— Так ведь и вправду теперь не нужно.

— Мое дело — люди, людей же я не брошу!

Заходим в Дворец культуры. Мэр первым делом бросается к батарее отопления. Женщина у входа открывает было рот, но он ее опережает:

— Знаю. Знаю! Знаю!! Два месяца трубы не работают, думал, уже сделали. Вы на очереди, на той неделе сниму бригаду.

Женщина радостно кивает и ведет нас в глубь пустынного здания, в музей города, где мы смотрим на любительские фотографии передовиков и старожилов. Женщина в теплом пальто.

— Смотри, люди! И многие живы, городу-то четверть века. Как строили? Героически!

Понимаю, что героически. И слушаю истории. Ветер, вьюга, нет энергии. Холод. Взрывчатка отмокает, придумали ее завертывать в презервативы, а их по квоте отпускают. Через обком пробили.

Скалистый. Полярный. Снежногорск. Подводные лодки. Оборонка. Адмирал, что на дизельных явно пьет горькую.

— Мафия у вас есть своя?

— Здесь нет, я б их в бараний рог скрутил. Рыпнулись заезжие мурманские, матросиков на них натравили, и баста!

Возвращаемся в мэрию. В кабинете зама накрыт обед. Заместитель мэра показывает мне схему. Машины “ГАЗ” меняют на муку, муку на сахар, сахар на болты, болты на рубероид, рубероид на мазут. Без мазута не работает ТЭЦ. Без ТЭЦ — нет тепла. Без тепла тут всем крышка.

— Почему-то я думал, что бартера уже давно нет.

— Москвич... Все по взаимозачетам, с каждым звеном цена удорожается, но результат налицо.

— Крадут?

— В каждом звене и безбожно. Ты можешь достать мазут по-другому?

— Ничего я не могу.

— То-то!

— Север держит, только приехал — раз, и жизнь прошла!

Директор завода по ремонту кораблей “Нерпа”. Молодой украинец из Винницы. Окончил питерский кораблестроительный.

Едем на новенькой “Ниве”. Чтобы как-то завязать разговор, спрашиваю:

— Что, тоже нет денег?

— Именно. Сейчас увидишь женщин у кабинета — как им в глаза смотреть? Ну, поставили нам американские ножницы — любой металл режут замечательно, а дальше что? Будем резать атомную подводную лодку. А она под парами, ты это хоть понимаешь? Ракеты еще в шахтах. На кнопку нажал — и хрен с ней, с Америкой! Подлодке плавать и плавать. Красавица! А ее под нож. Мы бы могли ремонтировать корабли, а они предпочитают чиниться за рубежом. Почему? Команда отдыхает, суточные в долларах идут, и начальство с инспекциями наведывается. А подлодки хватит на пятнадцать месяцев от силы, дальше что? Знаешь, сколько в США такая работа стоит? Тридцать — сорок миллионов долларов, а нам — объедки.

Потом в Москве я посмотрю видеофильм о Снежногорске. Там снята забастовка на “Нерпе”. Женщина с пафосом кричит в толпу:

— Мы, заводчане, приученные к организованности и терпению, продолжаем верить в то, что о нас кто-то будет думать и заботиться — это качество всего русского народа, воспитанного на социалистических ценностях.

Кто бы стал спорить, я не стану. Заповедник? Реформами здесь и не пахнет — царствуют бартер и взаимозачеты. Как они живут? ЗАТО, бюджет...

Сироты, кругом сплошные сироты.

На домах с торца нарисованы большие и яркие клубничины — две на втором корпусе, три — на третьем. Когда дом заново покрасили, все население восстало — пришлось нарисовать вновь.

Единственный в городе светофор поставили, чтобы дети знали, что это такое.

Водитель Сережа заехал за мной рано, и мы выехали из Апатитов на сей раз на юг, на Терский берег, в районный центр со старым названием Умба. Наконец-то я ехал на природу.

Наставляли меня, конечно, по заведенной программе: леспромхоз, мраморный завод, но я просился к рыбакам, хотелось тишины и рыбы — желательно семги или на худой конец свежей трески. Мэр Умбы, на счастье, был занят приготовлениями к празднику — в надвигающиеся выходные поселок собирался отметить свое столетие.

Дорога предстояла длинная — через Кандалакшу до Умбы километров двести пятьдесят, и, конечно же, никакого жилья по пути. Кругом лес — он менялся на глазах, густел, набирал знакомые северные цвета — деревья, вырвавшись из каменного пояса, становились выше и стройнее. Ягодные болота тянулись вдоль шоссе — здесь, чувствовалось, живут глухари и по ночам стоят лоси.

Мой водитель был парень лет тридцати пяти — сорока, жилистый, сухой, предупредительный, на редкость воспитанный. Машину он вел легко и уверенно. Работой своей Сергей явно дорожил — график свободный, начальники — люди культурные, зарплату, хоть и небольшую, платили исправно.

Впрочем, я скоро понял, какие он заканчивал университеты. На руке красовалась татуировка: женщина, обвившаяся вокруг обоюдоострого кинжала. Не удержавшись, я спросил:

— За наколки сегодня отвечают, или каждый лепит что пострашней?

— Знаете,— не без изумления ответил он,— мы тут с женой были на похоронах тестя в Новгороде, так что меня поразило — племянник, двенадцатилетний пацан, такой же вопрос задал. Смышленый, да?

Затем три часа он рассказывал о своей отсидке. Женился он рано, вырвался с Севера к жене под Ленинград, пошел в дальнобойщики и как-то раз не вовремя вернулся домой...

— Я тут читаю про тюрьмы и лагеря — такое пишут! У нас на зоне был порядок, не то что теперь на воле. Я не блатовал, просидел весь срок работягой, но если голова есть — никто тебя не тронет.

В тюрьме он заочно закончил школу. Никакой романтики, выдалось оттянуть десять лет — оттянул, но теперь жил с оглядкой, знал цену времени. Деловитый, умный, сдержанный, точнее, глушащий взрывной темперамент — десять лет приучили сперва подумать, потом говорить.

— В Новгород к теще не хотите перебраться, здесь же холодно?

— Нет уж, здесь я всех знаю, а сначала начинать — пороху не хватит.

Вот она, главная формула, что держит людей на Севере.

Умба — деревянный поселок с вкраплениями кирпичных пятиэтажек. Стоит на берегу морской губы, цветом вода напоминает озерную — стальная, не прозрачная. Никаких водных просторов — узкая полоска залива, вокруг домики, бани, сложенный в штабеля лес — привычное северное село. Церковь построили недавно, чем, конечно, гордятся. Еще есть свой музей. Туда я и направился.

В большой поморской избе меня уже ждала заведующая. Сколько-то лет назад она закончила в Петрозаводске филфак.

Настороженность с нее спала, когда я упомянул, что шесть лет проработал археологом в реставрационной мастерской, в том числе и на Соловках. Пустились искать общих знакомых и нашли одного.

Я побродил среди чучел представителей местной фауны, оглядел лопарскую утварь и археологические побрякушки, вежливо выслушал краткий рассказ о проникновении новгородцев в эти земли еще в двенадцатом веке. Вспомнил про свой диплом, что еще больше расположило ее ко мне, москвичей она, как водится, не любила.

— А Умбе сто лет. Выходит, это не старое село?

— Почему? Конечно, старое — из самых первых, в писцовых книгах и летописях упоминается. Отмечают ведь не столетие села, а столетие поселка — обычный повод вытянуть из Мурманска хоть какие-то деньги. У нас же все стоит — и мраморный карьер, и леспромхоз. Как все растащили, так и не могут теперь наладить, еле-еле жизнь теплится.

— Чем же живете?

Она недоуменно пожала плечами и вдруг спросила:

— Что у вас в Москве говорят об экуменизме?

— Разное говорят.

Прошлый батюшка, погибший недавно в автомобильной катастрофе, был из монахов, паству содержал в строгости и просвещал соответственно.

— Он нас хорошо окормлял. Нет, и сегодняшний хороший, но поп. А это другое дело.

Дальше, по нарастающей в ее речи зазвучали апокалиптические нотки. Запуганная временем, она готовила чистые одежды к Судному дню. В церковь стала ходить сравнительно недавно.

Человек, встретивший меня на пороге своего дома, являл собой тип не частый, но встречавшийся мне и ранее. Крепкий, невысокий, с обязательной бородкой, в просторной рубахе с закатанными по локоть рукавами, что выгодно подчеркивало его мощные руки, в крепких рабочих штанах, отливающих в белизну, с обязательным ножиком в чехольчике, болтающимся на поясе, обозначающим, вероятно, статус мастера. Ножичек, конечно же, был самодельный и особенной стали, хорошо держащей заточку, о чем позднее было сказано особо.

Хозяйство здесь было устроено основательно: гараж с двадцать четвертой “Волгой”, прицеп (под навесом), наверняка где-то был припрятан и “Буран” для зимних передвижений, сарай-мастерская, где сохло деловое дерево и лежал здоровенный сварной железный крест, выкрашенный черной краской. У забора стояла маленькая часовенка, похожая на внезапно выросший улей. Маковка была аккуратно покрыта лемехом из блестящей жести. Поморы устраивали кровлю из дерева, как в Древнем Новгороде, откуда они и пришли в эти края. Я упомянул словечко, оставшееся в памяти с реставрационной юности.

— Лемех? — Мужик, смакуя, повторил незнакомое слово.— Не знал, что так называется. Форма сама продиктовала. Я с этой часовней полгода провозился, пока сообразил, как ее собрать. Вот крест, например. Косая перекладина справа налево или наоборот? К попу ходил, книги изучал — разобрался. Во всем разобраться можно.

Водку он пил, но запоями не страдал и, научившись в детстве по-доброму изумляться, сохранил эту способность до сих пор. Просидел десять лет под землей на вредной шахте и заработал небольшую пенсию. К тридцати годам вдруг понял, что жизнь впереди еще длинная и прожить ее следует так, чтобы не было скучно. Он удачно женился на враче-дерматологе, женщине тихой, симпатичной и хозяйственной — цветник, огород и громадный парник, под крышу забитый зеленью, подтверждали это. Жена родила ему двух детей. Разбогатеть здесь, в Умбе, немыслимо, да и жил он не ради денег. Его влекла история и истории. А потому он собирал досье на упавшие на Кольском полуострове самолеты, на затонувшие в ближайших водах суда... Их было много — папок и просто стопок бумаги: документы, фотографии, какие-то выписки, показания очевидцев. Он собирал свой архив — государству не верил с детства. Манилов, Собакевич и кто-то еще третий, трезвый и рукастый, не описанный Гоголем, слились в нем в невычислимых пропорциях. Он не только собирал, но, что важнее, и создавал. Например, часовню. Городское начальство узнало о ее существовании за несколько дней до праздника и тут же включило освящение “объекта” в план праздничных мероприятий.

— Сам не знаю, зачем ее слепил — интересно было построить. Пусть будет. Красивая же, правда?

— Красивая.

— А то! Видал памятники погибшим воинам?

— Доводилось.

— Пойдем в дом, я тебе мои памятники покажу, я их по Кольскому много наставил. У нас же война была зверская — до сих пор во многих местах кости прямо на камнях лежат. И техника, и оружие. На Рыбачьем с сорок первого по сорок четвертый без остановки стреляли.

— На Рыбачьем воевал дедушка моих знакомых. Он говорил, что было так страшно, что хотелось умереть.

— Понятно: голые скалы, окоп — щель в камнях, укрыться негде, все так и осталось, только это мало кого волнует. Вот и приходится восстанавливать справедливость, перезахоранивать останки, а потом инструмент на плечи — и на сопку. Памятники я из нержавейки делаю, чтобы навечно стояли. И, между прочим, не только нашим. Крест в сарае видел? Это немцам, он же лютеранский, без косой перекладины. Я сперва поставил деревянный, но понял — снесут доброхоты, теперь буду менять. Почему б, думаю, не поставить немцам — не фашистам, простым летчикам. Они до войны разбились, а я место нашел, и самолет там рядом лежит. Крупповское железо крепкое, так что вполне подлежит восстановлению.

— ?

— Да просто. Вот этими руками. Я два самолета восстановил — один в Норвегии стоит — памятник нашим военным летчикам. Норги попросили — мы с ребятами и собрали в самом начале перестройки. Теперь, конечно, я б не взялся, теперь бы нам таможня всю душу вынула. Такой самолет на “Сотбисе” тысяч двести фунтов стоит. А мы за бесплатно, ради интереса и памяти. У меня теперь в Норвегии много друзей, но я туда больше не езжу. Как стали наши барахольщики страну чесать, в магазинах везде табличек по-русски наставили: “Здесь установлена скрытая камера слежения”. И прочая ерунда. Стыдно. Я себе сказал: “Мужик, ты туда больше ни ногой!” Мои друзья говорят: брось, это же не про тебя. Но я сказал — и не поеду.

Речь его лилась беспрестанно, он спешил хоть конспективно охватить всю свою жизнь. Он жил в вечной спешке, работал руками одно, думал уже о следующем, а мечтал о третьем, четвертом...

Дом, а меня обязательно поводили и по дому, был не хуже норвежских, которые я увидал на его фотографиях: рубленный из мощных бревен, с уютными, маленькими комнатами, с печками, камином, крепкой лестницей на второй этаж, с чистой, отделанной свежим деревом кухней. На втором этаже — комната мастера: письменный стол, простая, узкая кровать, полки по стенам. На них — минералы, лимонки, противотанковые гранаты, штыки трехгранные, немецкие тесаки, выцветшая летняя пилотка, заржавленные пистолеты, действующая, отреставрированная его руками немецкая ракетница. В углу, рядом с письменным столом, нашлось место и для ржавого самолетного пулемета.

Впрочем, и снаружи дом украшали: оленьи рога, из самых исполинских, что мне доводилось видеть, рында с немецкой подлодки, она же — звонок в дом, и какая-то самолетная пушка, экспонированная таким образом, что позавидовал бы сам Эрнст Неизвестный.

В свободное от главных работ и раздумий время он возил на своей “Волге” товар для местных предпринимателей в Кандалакшу, чем, думаю, зарабатывал больше, чем средний умбянин, трудящийся на погибающем предприятии.

Он — положительный, свободный, гордый своей независимостью. Это за версту читалось на его здоровом, розовощеком лице. Он жил в своем северном измерении, стараясь как можно меньше зависеть от властей предержащих.

— Я предпочитаю, чтобы меня называли чудиком,— сказал без ложной скромности.

Когда закончили осмотр частного музея, он накормил меня супом, причем и сам поел с аппетитом, а затем вдруг резко посуровел и строго сказал:

— Ладно, ты иди, мне работать надо. Обещал им часовню к празднику — значит, поставлю!

В подтверждение слов он принялся строгать какую-то сосновую плашку. На улице шел мелкий дождик, деревяшка отсырела.

— Куда с таким материалом, ну просто беда! — услышал я напоследок.

Шофер, присланный за мной из мэрии, поглядел на его крепкий дом и произнес с нескрываемой завистью и восхищением:

— Да, домик он себе важный отгрохал!

Вечером мэр Умбы сел за руль “уазика” и мы выехали на дачи. В местном лесу умбяне поставили летний поселок: с одной стороны большое лесное озеро, с другой — морская губа, где в домике рыбаков мне предстояло переночевать две ночи.

Местный предприниматель, владелец магазина, в прошлом спортсмен и учитель физкультуры, ждал нас на своей даче. Артель рыбаков ловила в озере и в море, а он сбывал пойманную рыбу.

— Разрешили людям ставить невода─,— сказал мэр,— раньше этого не было, ловил только Гослов, но не помирать же с голоду.

Были у них в Умбе мраморный карьер и заводик. Приехали итальянцы, создали совместное предприятие. Погрузили мрамор на корабль и повезли его в Японию на ярмарку. Но хитрые японцы покупать по предложенной цене отказались, пришлось мрамор сбрасывать в море.

— Итальяшки нарочно угробили завод, уничтожили конкурентов. Теперь дело не поднять — субсидий нет, налоги дикие...

Я слушал дивную сказку, похоже, подслушанную у писателя Лескова. Гадал: по Северному морскому пути сквозь ледяные торосы плыл тот умбский мрамор в Японию или вокруг всего света, минуя бурный Босфор, жаркий Суэц и пряную Индию? Одно в сказке было неподдельно — горестная интонация.

За крепким самодельным столом сидели два здоровых мужика: мэр и предприниматель, разводили руками, жаловались на отсутствие в стране власти и порядка. В воздухе носились цифры с длинными нулями и уплывали через форточку поверх холодного моря в далекие зарубежные банки. Я смотрел в окно и мечтал, чтобы меня поскорей оставили одного.

Среди моих знакомых в Москве многие в последнее время стали легко разбираться в экономике. Не имеющие высшего образования люди уверенно судят о макроэкономике и микроэкономике, о талибах и Муталибове, о падении цен на нефть и спекуляциях Сороса, о выгодности того или иного транша. Не важно, что через неделю точка зрения может в корне измениться.

Я в этой серьезной науке ничего не понимаю, то же, что вижу глазом, выглядит печально. На смену трактору приходит лошадь (там, где могут и хотят накосить на зиму сено). Фермеры, мечтавшие о чистой сельской жизни, со своих трудов почти поголовно разорены и бросили дело. Спасает картошка, картошка и еще раз картошка. И рыба — там, где водится, и — грибы.

Наконец они уехали. Два паренька повели меня через лес к рыбацкому домику. Шли мы с полчаса, под ногами хлюпала вода. Солнце спряталось за тучу, но дождь перестал.

Избушка была большая, с сараем-дровником, соединенным с домом одной кровлей. На берегу — железная казанка без мотора, на воде — поплавки сетей. Чаек над ними видно не было.

— Рыбы пока нет,— серьезно сказал старший,— когда ее много, вся вода от чаек белая, а то немногое, что заходит в сеть, выедает тюлень.

Младший снял с плеча сумку, достал целлофановый пакет:

— Папа просил передать на уху.

В пакете лежали озерные окуни и плотва.

Со своей свежей рыбой я постучался в дверь рыбацкой избушки. Борис, с которым предстояло провести день и две ночи, вышел из-за избы — строгал там новое лодочное весло.

Борис любил поговорить. Историй он знал множество и, кажется, спешил рассказать их мне все. До пенсии работал на тяжелых грузовиках, теперь скрывался от жены в рыбацкой артели. Работал он в надежде на “рыбу”. Рыбой здесь называли семгу, любая другая имела обычное название: камбала, треска, навага, селедка. Я приехал неудачно, сети почти не ловили.

— Через неделю-другую пойдет селедка и треска, а за ними и рыба пожалует.

С продажи семги ему и должно было немного перепасть. Все же главная его забота была о сыне. Тот служил мичманом в Полярном, но из-за какой-то темной истории вылетел с флота по решению офицерского суда чести.

— Капитану рожу набил или обматерил прилюдно, я так думаю. Молодой. Смолчал бы, отслужил еще пять лет — и пенсия в кармане, а теперь где деньги искать? Пошел в рыбаки. Не пьет, учится сети вязать, за ум взялся. Я им тут дело поставить помогаю. Сколько помню, рыбаки с голоду не помирали.

По его словам выходило, что тот, кто не пьет, ловит рыбу. Мужики вернулись к коренному поморскому промыслу. Только в отличие от начальства Борис на жизнь не сетовал. У него была другая беда — женщина, которую любил с юности, после школы пошла учиться в институт, а он, лапоть деревенский, испугался, что не сможет жить с такой образованной.

— Раз спасовал, всю жизнь маюсь.

Он изливал душу, как часто плачутся незнакомому человеку, с которым завтра расстанутся навсегда.

Устав слушать его истории, я ушел к большому камню у воды, сел на него. Стояла северная ночь, солнце на полголовы утонуло в дальних деревьях. Было светло, тихо и холодно — все те же шесть градусов выше нуля.

Утром поехали на рыбалку: Борис греб, я бросал блесну. Как дорогого гостя меня и здесь выгуливали, после неоднократных предложений поменяться местами я сдался и принялся яростно крутить спиннинг. Море здесь было неглубокое, тройник часто цеплял морскую капусту и зеленые водоросли. Все же несколько рыбешек я поймал, обеспечил ужин.

Мы медленно двигались вдоль берега. Как водится у рыбаков, каждое дерево на земле, каждый поднимающийся с отливом из воды камень были связаны с историей, смешной, печальной или бытовой. Скоро я был в курсе всех здешних смертей, катастроф и неудачных адюльтеров.

Борис сыпал именами — они, как сноски в монографии, должны были засвидетельствовать правдивость рассказанного. Кольки Сундаревы, Васьки Постоевы, Максим Борода и Катька “с-фермы” — передо мной разворачивалась одна большая сага, только герои в ней не воевали, не путешествовали по чужим морям, а все больше тонули по пьянке, рубили друг друга из-за неразделенной любви, замерзали у собственного сарая в пургу или, как Дважды Рожденный, чудесным образом возвращались с того света.

— Дважды Рожденный, его по имени никто не зовет. Учудил мужик, ты, может, не поверишь, но факт, в Умбе всем известный. Короче, отплыл он в море на банку за треской. Это километрах в двух-трех от берега, там треска за килограмм — обычное дело. Половил, выпил, половил, выпил — сентябрь же, ветер холодный. А был в лодке один.

Стал заводить мотор, ясное дело — не заводится. Встал на корме, дергает за шнур, взмок весь, ну и завелся мотор неожиданно — на скорости стоял.

Как был, в ватнике, плаще, сапогах, сыграл через мотор в море. Лодка пошла своим ходом, мужик начал тонуть. И утонул. Лодку потом на берег выбросило, тело искали, но не нашли. Догадались. По нашему морю не выплывешь, вода — холодный кипяток.

Умер мужик. “И вдруг,— рассказывает,— очнулся я, мама дорогая, кругом свет какой-то неясный, как лампы люминесцентные горят, только глуше, дрожит все, вибрирует, гул какой-то утробный. Лежу голый, холодно. Рукой пошевелил, вздохнул, мать честная — все ребра поломаны. Я и заорал с испугу. А надо мной двое нависли, прямо над лицом: “Молчи, гад, лежи не двигаясь!” Потом пришла телеграмма из Северодвинска: “Вышлите срочно денег на морской госпиталь”.

Так было: он стал тонуть, а рядом шла подлодка. Всплыли, выслали водолазов, подобрали его и опять на глубину ушли. Когда делали искусственное дыхание, ребра ему и поломали. Но откачали же.

Другая из запомнившихся историй куда типичней.

— Поехали мы в лес на дальнюю делянку за хлыстами. Январь. Холод страшенный. Снегу по грудь. На полдороге напарников “ЗИЛ” заглох — мотор накрылся. Зачалил я его грузовик, дотащил до избушки.

А у нас с собою было. День пьем, два пьем, три. Опухли и устали. На улице ужас: воет, крутит. Лесорубы пьют вместе с нами. Вот лежу я на койке и тихо так говорю:

— Колька, ты деток своих любишь?

— Иди ты, гад!

— Нет, Колька, врешь, любишь ты своих деток.

— Ага! — говорит.

Встал и вышел на улицу. Ну и я за ним. А движок уже снегом завалило. Размели. Два дня возились, костры кругом разожгли. Разобрались, что к чему, запустили. Нагрузились, поехали домой. А, поверь, так на морозе лезть в него не хотелось, но сделали.

В скольких-то километрах Умба, гараж, может быть, и не теплый, но со стенами и крышей. И тягач, вероятно, нашелся бы. В голову не пришло. Пили со страху три дня, а оклемались — вспомнили, что детей кормить надо. И починили. На морозе, среди дикого леса.

Предлагаю детям в школе тему сочинения: “Нужен ли нам такой подвиг?”

В последнее утро, часов в пять, я вышел на крыльцо. Кончилась первая неделя июня. Шел мелкий косой дождик. Было ужасно холодно.

На воде качались поплавки, рядом с ними маячила веселая усатая морда — тюлень. Дважды, а то и трижды в день он приплывал к сетям, как в магазин наведывался, съедал и без того скудный улов и довольный отбывал на отмель напротив дома. Лежал там, блаженно поворачивался с боку на бок, блестел жирной, лоснящейся шкурой.

— Гляди, парень, скоро тебя порешат,— сказал я ему и поспешил укрыться в теплой избе.

Тюлень был приговорен. Борис специально собирался съездить в Умбу за ружьем.

— Печенка у них вкусная, а остальное мясо есть нельзя, ворванью воняет.

— Его бить, что зайца, любой дробью, легкий на убой. Жалко только, иногда они тонут, так что брать его надо с мотором, на отмелях.

Такой совет выдал мне Борис на прощание.

Две ночи и день пробыл я в рыбацком домике, а казалось, прошла неделя. Я снова ехал в Апатиты. Где-то в глубине громадного Кольского полуострова остались старые лопарские и поморские села, деревянные церкви, дикая тайга и стада северных оленей — туристический рай, до которого мне не довелось добраться. Дороги в те края не на “Волгу” рассчитаны.

Меня уверяли, что лопари еще существуют. Может, так оно и есть. На Севере бытует легенда о чуди белоглазой, что под давлением новгородских колонистов ушла под землю. Думаю, что так произошло и с лопарями,— на деле они давно там, в другом, своем, измерении, гоняют по подземным пастбищам оленей, собирают ягоду и грибы,

а наверх отсылают ленивых и проштрафившихся. Те пьют водку и представитель-

ствуют.

Ехали мы в промышленные Апатиты на новой “Волге”, а столкнулись с древним и неистребимым, как не виденные мною лопари. На пустом шоссе, на продуваемой ветром открытой автобусной остановке, мы подобрали юродивого.

— Братия во Христе, подвезите хоть немного вперед.

В легком пиджачке, в сандалиях, небритая щетина чуть оттеняла впалые скулы. Глаза горят, пальцы длинные и негнущиеся, на них висит то ли мешок, то ли торба.

— Куда тебя?

— В Кировск, добрые люди, вы меня отвезите, а я в долгу не останусь. Денег у меня сейчас нет, но я с вами рассчитаюсь, на небесах долг отдам.

— Откуда бредешь?

— В отпуск ездил, на родину, в Армавир. А здесь у батюшки в церкви работаю. Батюшка мало денег на отпуск дал, вот и еду на перекладных.

— Сколько же дней едешь из Армавира?

— Неделя, добрые люди, неделя сегодня пошла. На разных машинах, уже и со счету сбился. Но ничего, это мне за мои грехи...

То лепетал как младенец, то рассуждал, как вполне трезвый и взрослый человек.

— Женатый?

— Нет, болен я, не могу жену содержать. А хлебушка нет у вас, я бы поел, два дня уже голодаю.

— Извини, брат, мы домашние, с собой еду не возим.

— Ничего, батюшка накормит, скоро уже.

— Машина у твоего батюшки есть?

— Есть, есть, заграничная, хорошая машина.

— Что же он на такой машине ездит, а тебе денег на дорогу жалеет?

— Это за грехи мои, я не жалуюсь, все хорошо.

Хитрый, лукавый, простоватый, больной.

Скоро он заснул. Сергей, интервьюировавший его через плечо, сказал:

— Я в церковь даже не захожу, страшно.

Потом был еще один день — последний. Попрощались с Вайнштейном, Сергей отвез меня в аэропорт. Рейс Апатиты—Москва выполнял старенький АН-24, принадлежавший компании “Воронеж-Авиа”. Рядом в кресле через проход сидела старушка, везла внучат в Вологду.

— Квартиру по отселению получили?

— Конечно, как же еще, и хорошая квартира, живи — не хочу, так не хотят, а одна я там не справлюсь.

— Что же не хотят, все же не Заполярье?

— Так здесь же всё, куда уж нам деваться.

Что всё оставалось здесь, в Апатитах, я расспрашивать не стал. По существующей, но больше на бумаге, программе отселения с Севера государство обязано предоставить квартиры в центре России всем тем, кто выработал свой стаж в Заполярье. Мне говорили, что сегодня во главе списков стоят старушки со стажем более сорока лет. За ними, естественно, тянется весь клан, вплоть до малолетних внуков. Бабушки, получив ордер, выезжают в Вологду или Кинешму, оформляют владение квартирой и затем преспокойно возвращаются домой — доживать, туда, где осталось их всё. Молодежь полученной квартирой гордится, мечтает о спокойной пенсии в умеренном климате, но пускать корни в новом месте не спешит, квартира используется как дача для детей на летний период, нечто вроде не существующих теперь профсоюзных путевок в крымские санатории. Правда, мне рассказывали историю некоей Люськи, что получила квартиру в подмосковной Балашихе и умудрилась с доплатой обменять ее на Москву. Теперь, говорят, она живет в самом центре столицы и даже нашла приличную работу. Но каких только чудес не бывает!

Что же до северного измерения, признаюсь честно — не нашел, не увидел, особая поморская культура перекочевала в музей, лопари мне не явились, а так — живут себе люди, хлеб жуют и, конечно же, картошку. Картошка выручает — там, конечно, где ее можно посадить.

Может, все от того, что проехал я Кольский бегом-наскоком, пожил бы год, другой, третий — и меня бы приняло и проняло, как некогда коренного москвича Евгения Александровича Вайнштейна, как многих и многих других, и стал бы я тогда иным, но это была бы другая история.



Версия для печати