Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1998, 2

По страницам Онегинской энциклопедии

Вступление Н. И. Михайловой

Литературная критика

“Это светлое имя — Пушкин”

По страницам Онегинской

энциклопедии

Три года назад “Октябрь” начал публикацию своеобразной книги в журнале — Онегинской энциклопедии, продолжив традицию литературных журналов XIX века, знакомивших читателя с тем или иным произведением глава за главой.

Большой авторский коллектив уже несколько лет кропотливо и вдумчиво работает над материалами Онегинской энциклопедии. “Октябрь” все это время непосредственно связан с ее создателями и из года в год отдает свои страницы большим оригинальным подборкам разнообразных статей. Таким образом читатели “Октября” получили возможность стать очевидцами создания Онегинской энциклопедии, этого уникального труда, который в полном объеме выйдет в свет к двухсотлетию великого поэта в издательстве “Русский путь”.

В этом номере журнал предлагает вниманию читателей очередную подборку, которая состоит из статей, связанных с самыми различными явлениями литературы, искусства, культуры и быта, так или иначе отразившимися в романе “Евгений Онегин”. Надеемся, что материалы, опубликованные в “Октябре” (а за три года их появилось более двадцати пяти), помогут приблизиться к постижению главного и любимого произведения Пушкина, ставшего одним из центральных явлений русской культуры, к эпохе, которую мы называем пушкинской.

Н. И. МИХАЙЛОВА,
академик РАО,
руководитель издательского проекта

АНАНАС — “плод грановитый, круглый, на коем кожура желтая, тело же рудожелтое, разделенное вязкими перепонками, имеющее отменно приятный винный вкус и ароматический запах” (Словарь Академии Российской. Т. 1. Спб., 1789, с. 32). Традиционный для пушкинского времени десерт в дорогих ресторанах Санкт-Петербурга, ананас был подан к столу обедавшего у Talon Евгения Онегина зимой 1819 г. (“И трюфли, роскошь юных лет, <...> И Стразбурга пирог нетленный / Меж сыром Лимбургским живым / И ананасом золотым”.)

Ананасы стали известны в Европе с XVI в. (эти экзотические тропические растения были завезены в Испанию в 1514 г.). Полтора столетия спустя в Голландии были проведены первые опыты по выращиванию их в теплицах. Жители Старого Света вскоре по достоинству оценили “сладкое, тающее, душистое тело” самого “лучшего и вкусного из <...> плодов” (Энциклопедический Лексикон. Т. 2. Спб., 1835, с. 202).

К середине XVIII в. на пирах русских вельмож ананасы уже нередко соседствовали с традиционными блюдами национальной кухни. Так, например, фавориту императрицы Елизаветы Петровны И. И. Шувалову “нравился печеный картофель при ананасах на столе” (Тимковский И. Ф. Мое определение на службу. “Москвитянин”, 1852, № 20, ч. III, с. 64). Об этом же читаем в обращенных к И. И. Шувалову стихах М. В. Ломоносова (1753): “Спасибо за грибы, челом за ананас / <...> Российско кушанье сразилось с Перуанским” (Ломоносов М. В. Сочинения. Т. 2. Спб., 1893, с. 289). М. И. Пыляев упоминает другого русского аристократа — графа А. П. Завадовского, который ел ананасы не только “сырыми и вареными, но даже квашеными: у него ананасы рубили в кадушках, как простую капусту, делали потом из них щи и борщ” (Пыляев М. И. Старое житье. Спб., 1892, с. 17).

По мере увеличения количества оранжерей, в которых разводились ананасы, это изысканное лакомство перестало украшать лишь дворцовые обеды. Возможность отведать их сочные золотисто-желтые плоды появилась у обитателей богатых дворянских и купеческих особняков. В 1780 г. в послании к откупщику М. С. Голикову Г. Р. Державин вспоминал о картине, увиденной в его доме: “Гремит музыка, слышны хоры / Вкруг лакомых твоих столов; / Сластей и ананасов горы, / И множество других плодов / Прельщают чувства и питают” (Державин Г. Р. Сочинения. Ч. 1. Спб., 1808, с. 199).

В онегинские времена ананас по-прежнему оставался одним из наиболее желанных для желудка гурмана угощений (“Несут огромные подносы — / На них предстал роскошный сад: / Вот ананасы, абрикосы, / И персики, и виноград” (Филимонов В. С. Обед. Спб., 1837, с. 142).

Ананасы перестали быть диковинкой. Жителям обеих столиц, привыкшим обедать у себя дома, достаточно было послать за ними в соседнюю лавку, а завсегдатаи рестораций могли, как это сделал Онегин, заказать ананас на “четвертую перемену” (то есть десерт), следовавшую обыкновенно за жарким или пирогами. (В черновых вариантах “Евгения Онегина”: “И рябчик и двойной бекас — / И ты, душистый Ананас”.) Провинциальный же помещик при желании имел возможность развести в своем имении целую тропическую плантацию, приобретя в семенной конторе по вполне приемлемой цене (от 2 до 10 рублей ассигнациями) саженцы “ананасового растения” — см.: “Санкт-Петербургские ведомости”, 1819, № 104 (30 декабря).

Ананасы подавали к столу сырыми, варенными в сахаре, их плоды помещали в уксус или делали из них мармелад. Немало было тогда и почитателей блюда, о котором Пушкин писал жене 2 сентября 1833 г.: “Вечер у Нащокина, да какой вечер! шампанское, лафит, зазженный пунш с ананасами — и все за твое здоровье, красота моя”.

А. Я. НЕВСКИЙ

БОВА (примеч. 31) — персонаж лубочной “Сказки о славном, сильном, храбром и непобедимом витязе Бове Королевиче и о прекраснейшей супруге его, королевне Дружневне”, авантюрной повести, распространявшейся с начала XVII в. в списках, а затем и многочисленных массовых печатных изданиях для простого народа. Тема “Бовы” оказалась предметом непреходящего творческого интереса Пушкина, который на протяжении двадцати лет творчества, начиная с 1814 г., периодически возвращался к этому сюжету и проецировал его на собственные художественные создания.

В “Евгении Онегине” Бова упомянут Пушкиным в примечании, комментирующем стих “Людская молвь и конской топ”. Контекст упоминания следующий: “В журналах осуждали слова: хлоп, молвь и топ как неудачное нововведение. Слова сии коренные русские. “Вышел Бова из шатра прохладиться и услышал в чистом поле людскую молвь и конский топ” (“Сказка о Бове Королевиче”)”. Пушкин указывал на этот стих, как на прямую цитату из лубочной сказки, и в возражениях на критику “Атенея”, и в “Опровержениях на критики”; во всех случаях цитата заключена в кавычки. При ближайшем рассмотрении, однако, оказывается, что в печатных изданиях лубочной сказки пушкинского времени ничего подобного не было. Цитата относится к эпизоду, предшествующему знаменитой сцене сказки — битве Бовы с Полканом-богатырем. В сборнике “Дедушкины прогулки” (1791), наиболее распространенном источнике текста пушкинского времени, была помещена краткая редакция “Бовы”, но соответствующая фраза звучала вполне описательно: “Вот выходит он однажды из шатра своего и слышит, что далеко в поле идет гул от топота конского, слышится ржание, и ветер доносит до слуха голоса человеческие” (Лубочная книга. М., 1990, с. 57). Даже в ориентированной на фольклор редакции списка XVII столетия было лишь отдаленно напоминающее “четырехстопный ямб”, приведенный Пушкиным: “И Бова вышелъ из шатра холодитца. И <...> какъ услышалъ Бова конскую потопь и людцкую молву...” (Памятники литературы Древней Руси. XVII век. Книга первая. М., 1988, с. 293). Так что перед нами либо фольклорный вариант, взятый “со слуха” (как в третьей из “Песен о Стеньке Разине” — “Что не конский топ, не людская молвь...”), либо образование, придуманное самим поэтом, который в 1822 г. пытался перекладывать “Бову” как раз четырехстопным ямбом.

Показательны и упоминания Бовы в черновиках “Евгения Онегина”. В вариантах второй главы он вспоминается как символ текста, стоящего у самого начала жизни русского человека:

Фадеевна рукою — хилой

Ее качала колыбель

Стлала ей детскую постель

Помилуй мя читать учила

Гуляла с нею, средь ночей

Бову рассказывала [ей]...

Лубочная сказка оказывается наряду с “колыбелью”, “детской постелью” и первой детской молитвой. Здесь Пушкин, несомненно, использовал собственные детские воспоминания “о мамушке моей”, рассказывающей ночами “о мертвецах, о подвигах Бовы”, отразившиеся в раннем стихотворении “Сон” (1816).

В беловых рукописях той же главы “Бова” появляется при характеристике не Ольги, а Татьяны и в более “взрослом” контексте. Няня Фадеевна

...за ней одна ходила

Бову рассказывала ей

Чесала шелк ее кудрей

[И чаем] поутру поила...

А в окончательном тексте поэмы “Бова” так и не появился: он исчез вместе с Фадеевной, и литературными “знаменами” героини стали “...обманы / И Ричардсона, и Руссо”.

“Исчезновение” это не случайно: между работой над рукописями второй главы (создававшимися в 1823 г.) и окончательным текстом (готовившимся в 1826 г.) Пушкин узнал очень существенную особенность знаменитой “лубочной книги” — ее “нерусское” происхождение. Летом 1825 г. он услышал о существовании средневековой итальянской поэмы “Byovo d’Antona” и даже подробно законспектировал пересказ ее сюжета из “Истории итальянской литературы” П. Л. Женгене (см.: Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты. М.-Л., 1935, сс. 486—490). А эта поэма была несомненным “западным” источником русского “Бовы”. Осознание же его как “вечного”, “бродячего” европейского сюжета изменило ориентации в отношении Пушкина к самой лубочной повести-сказке. В сравнении с “обманами” Ричардсона и Руссо “Бова” явно проигрывал и уж никак не мог осознаваться в качестве “детского”, “няниного” национального “противовеса” этим “знакам” юношеского созревания Татьяны,— он вообще утратил прежнюю национальную “знаковость”. Поэтому Пушкин убрал “Бову” из основного текста, оставив лишь указание на языковые особенности русского варианта средневековой рыцарской повести.

В. А. КОШЕЛЕВ

АДАМ СМИТ (1723—1790) — британский экономист и философ, шотландец по происхождению. Родился в маленьком шотландском городке Керколди в семье таможенного чиновника, учился в университетах Глазго и Оксфорда. Путешествовал по Франции в качестве воспитателя молодого английского аристократа. Был профессором нравственной философии (в сущности, общественных наук) в университете Глазго, последние годы жизни — одним из таможенных комиссаров Шотландии. Умер и похоронен в Эдинбурге. Главное сочинение Смита “Исследование о природе и причинах богатства народов” опубликовано в Лондоне в 1776 г.

Адам Смит упоминается в строфе VII первой главы “Евгения Онегина” в контексте образования и чтения Онегина в период формирования его интеллектуального и духовного облика. Чтению Смита противопоставляется отрицательное отношение Онегина к древнегреческим поэтам Гомеру и Феокриту. Иначе говоря, в глазах Онегина занятия политической экономией — полезное и важное дело, в противоположность классической учености, изучению греко-римской культуры. По мнению Ю. М. Лотмана, этот мотив подсказан Пушкину речью декабриста Н. И. Тургенева при вступлении в литературное общество “Арзамас”. Тургенев был знатоком политической экономии, поклонником Адама Смита, автором одного из первых русских сочинений по этой науке. В указанной речи он критиковал бесполезный, по его мнению, перевод “Илиады” Гомера Н. И. Гнедичем, выступая за создание и публикацию трудов по политической экономии.

Еще одно упоминание Адама Смита у Пушкина содержится в незаконченном “Романе в письмах” (1829). Речь там идет об изменении преобладающих интересов в светском обществе после декабрьского восстания 1825 г.

Смит был основоположником классической школы в политической экономии. С появлением этой школы экономическая мысль вышла, можно сказать, из донаучной стадии и стала наукой. Такая оценка роли Смита, уже достаточно сформировавшаяся ко времени Пушкина, была впоследствии принята всей мировой наукой, включая марксистское направление.

В первой четверти XIX в. идеи Смита пользовались большим влиянием в России. Это влияние распространилось на три основных сферы: науку и преподавание, политически радикальные круги, светское общество. Эти три сферы переплетались и тесно взаимодействовали. Пушкин имел достаточно серьезное представление о Смите и его учении из лицейского курса, где политическую экономию и ряд других общественных наук преподавал А. П. Куницын, друг и во многом единомышленник Тургенева. Пушкин также хорошо знал, что несколько молодых офицеров (будущих декабристов) слушали частные лекции по политической экономии у Куницына и других профессоров.

Увлечение Смитом и политической экономией было лишь частью увлечения политическими науками и вопросами, проистекавшего из волны либеральных веяний, охвативших образованное русское общество после победы в Отечественной войне 1812 г. и походов русской армии в Западную Европу в 1813—1814 гг. В государственном аппарате, в печати, в салонах, в тайных и полутайных обществах активно обсуждались вопросы конституционного правления и отмены или по крайней мере смягчения крепостного права.

Светское увлечение западными либеральными идеями имело немало карикатурных черт. Первый биограф Пушкина, П. В. Анненков, писал о периоде 1815—1825 гг.: “Что бы ни говорили современники эпохи о повсеместном изучении политических наук, о занятиях Смитом, Бентамом, Филанжиери и проч., но способ занятия ими вполне был “светский” и никакого испытания выдержать не мог”. Это явление, хорошо осознаваемое Пушкиным с его наблюдательностью, с его склонностью к иронии и самоиронии, отразилось в описании воспитания Онегина и его занятий политической экономией.

Онегин мог читать Смита в русском переводе, поскольку “Исследование о природе и причинах богатства народов” было издано в 1802—1806 гг. за казенный счет. Однако это маловероятно, учитывая французское воспитание Онегина и царившие в светском обществе нравы. Вернее всего, он читал Смита во французском переводе. Английский язык был вплоть до ХХ в. не в моде и потому, безусловно, недоступен Онегину, как и подавляющей части его окружения. В первые два десятилетия ХIХ в. на русском и французском языках был издан также ряд учебников и других книг, содержавших сокращенное и упрощенное изложение книги Смита.

Политическую экономию в первой четверти ХIХ в. часто называли “системой Смита”. Эта “система” представлялась современникам Пушкина неким завершенным зданием, в котором все основные проблемы были распределены “по этажам”, взаимоувязаны и подчинены общим принципам анализа. Почитателей Смита привлекало то, что он толковал экономическое развитие (и вообще общественное развитие) как естественный процесс, подчиненный законам, отчасти подобным законам природы. В этом смысле Смита иногда сравнивали с Исааком Ньютоном. Хотя государство занимает важное место в учении Смита, его роль сводится к тому, чтобы не допускать нарушения этих естественных законов, чтобы следить за соблюдением принципов “естественной свободы”. Смит считал, что наемные работники должны иметь право свободно выбирать себе нанимателей, руководствуясь своими интересами. Применительно к России это означало категорическое отрицание крепостного права и принудительного труда. Смит выступал против любых форм монополии в экономике, за свободную конкуренцию производителей товаров и предпринимателей, считая, что это в интересах всего общества. Важное место в учении Смита занимал принцип свободы внешней торговли, минимального ограничения ее пошлинами и другими мерами. По его мнению, это способствует росту экономики всех торгующих наций.

По своим политическим взглядам Смит был убежденный либерал, сторонник парламентской монархии при жестком ограничении власти короны. По многим высказываниям можно полагать, что он склонялся к республиканской форме правления. Он в принципе положительно относился к государственному устройству Соединенных Штатов Америки — молодого государства, отколовшегося в итоге войны 1775—1783 гг. от Великобритании. Это соответствовало взглядам радикального направления в русском либерализме, которое воплотилось в движении декабристов.

Как философ Смит в основном исследовал мотивы поведения людей в обществе. Он может быть отнесен к шотландской школе “реалистической философии”, основанной такими мыслителями, как близкий друг Смита Дэвид Юм и его университетский учитель Френсис Хатчесон. Прилагая свою трактовку мотивов поведения к экономике, Смит считал, что интересы общества будут в наибольшей степени обеспечиваться в том случае, если люди будут в первую очередь руководствоваться собственным “своекорыстным интересом”, прилагать усилия не ради кого-то и не ради абстрактных (даже благородных) целей, а прежде всего ради своего собственного благосостояния. Государство не должно мешать в этом людям при условии, что они не нарушают законы и обыкновенную мораль. Эти идеи носили антифеодальный характер и соответствовали условиям прогрессивного буржуазного общества.

Упомянув Адама Смита и назвав Онегина (несомненно, с изрядной долей иронии) “глубоким экономом”, Пушкин в следующих строках лаконично и образно раскрывает некоторые черты “системы Смита” в противоположность господствовавшим до ХVIII в. теориям так называемых меркантилистов. Последние видели богатство нации в деньгах (золоте, а также серебре), крайне односторонне толкуя процесс экономического развития. Кстати сказать, еще А. Н. Радищев, который много писал по экономическим вопросам, выразительно называл эти взгляды “мнением стародедовским”. Смит и его последователи покончили с этим мнением, объяснив, что на самом деле богатство нации состоит в массе непрерывно производимых в ее хозяйстве товаров (продуктов), тогда как деньги играют лишь вспомогательную роль, обслуживая оборот этих товаров. Конечной целью хозяйственной деятельности является потребление, но для потребления нужно вовсе не золото, а “простой продукт”, т. е. масса разных полезных товаров. Одновременно со Смитом схожие идеи развивали французские экономисты, известные под названием физиократов, что в переводе с древнегреческого означает сторонников “власти природы”. Однако по цельности и полноте экономического мировоззрения они уступали Смиту.

Даже если бы в “Евгении Онегине” и других сочинениях и записях Пушкина не было важных и выразительных экономических деталей, мы по “экономической” строфе могли бы констатировать, в какой мере Пушкин был в курсе взглядов современной ему науки. У нас нет достоверных сведений, что сам Пушкин “читал Адама Смита”, но он, безусловно, хорошо знал его важнейшие идеи и был в курсе экономических дискуссий своего времени.

Замечательно то, что, выразив в ярких стихах мудрость классической (Смитовой) школы, Пушкин двумя последними строками строфы оттеняет и ограниченность этой мудрости. Отец Онегина, стоящий перед суровыми фактами действительности практик, не понимает ученого сына. Дело в том, что, как бы ни был важен “простой продукт”, он может в определенных условиях оказаться бесполезным, если его нельзя обратить в деньги. На ученом языке мы назвали бы это осознанием проблемы реализации продукта или товара. В сложности проблемы реализации заложена возможность экономических кризисов. Эта логика, воплощением которой становятся действия отца героя, оказывается еще более ясной, если учесть, что в пушкинском черновике имеется экономически еще более отчетливый вариант двух последних строк: “Отец с ним спорил полчаса /И продавал свои леса”.

Дело не просто в том, что Евгений Онегин воспитан и образован на новомодных идеях, тогда как его отец принадлежит ХVIII в., эпохе наивного барского расточительства и хлебосольства. Гораздо важнее то, что мысли Онегина отражают несколько высокомерные иллюзии классической школы о незначительности денег, а представления его отца — скептицизм и реализм практиков, нутром чующих, что товар, не нужный его владельцу для потребления, мало что стоит, если он не продан (или не заложен).

“Экономическая” строфа “Евгения Онегина”, упоминающая имя Адама Смита, породила обширную литературу самого различного рода. Это указывает на содержащееся в ней богатство ассоциаций. Исходным пунктом этой литературы может считаться рецензия на первую главу “Евгения Онегина”, опубликованная в 1825 г. в журнале “Московский телеграф”. Рецензия без подписи почти несомненно принадлежала перу издателя и редактора журнала Николая Полевого. Рецензент приводит стихи об Адаме Смите и отмечает их “простоту”, считая ее важнейшим поэтическим достоинством. Далее он задает риторический вопрос: “...что же простее, добродушнее этой насмешки над толпами модных последователей Смита?” Естественно, не будучи экономистом и оценивая текст по свежим следам, он не мог уловить более сложные аспекты этого текста. Как мы видели, Анненков, описывая жизнь и деятельность Пушкина в годы создания первой главы, приводит имя Смита в таком же контексте.

По-видимому, Карл Маркс был первым экономистом, который обратил внимание на более глубокие аспекты этих стихов Пушкина. С тех пор многие авторы, как марксисты, так и немарксисты, упоминают об этом примечательном факте и по-разному толкуют его. В книге “К критике политической экономии” (1859) Маркс в одном из примечаний к тексту иллюстрирует ссылкой на отца Онегина, лучше своего сына понимающего важность наличных денег в противоположность товару, который еще надо продать, свой анализ трактовки категорий товара и денег классической политической экономией. Конкретно в этом месте речь идет о теории Давида Рикардо, крупнейшего последователя Адама Смита. Исследователи полагают, что Маркс почерпнул эти сведения либо у Энгельса, который в эти годы изучал русский язык и читал первую главу “Онегина”, либо из опубликованного в 1854 г. стихотворного перевода романа на немецкий язык, сделанного Фридрихом Боденштедтом.

Энгельс перевел прозой на немецкий несколько первых строф, включая “экономическую”, а впоследствии несколько раз обращался к ней в своих поздних работах. В статье “Внешняя политика русского царизма” он иллюстрирует этой строфой свою трактовку внешней политики и внешней торговли России в начале ХIХ в., а в письме Н. Ф. Даниельсону — методологию научного подхода к экономическим явлениям.

Термин “простой продукт”, придуманный и употребленный Пушкиным, послужил поводом для целой серии противоречивых комментариев. Начиная с В. В. Святловского, автора одной из первых книг по истории экономических идей в России (1923), несколько комментаторов, особенно Н. Л. Бродский, полагали, что этим термином Пушкин заменил характерный термин физиократов “чистый продукт” (product net), источником которого, по их мнению, могло быть только земледелие. На этом основании комментаторы считали, что Евгений Онегин у Пушкина представлен не столько последователем Адама Смита, сколько физиократов.

На наш взгляд, такая трактовка ошибочна. Она приписывает Пушкину чуждый его образованию и усвоенным взглядам ход мыслей. Пушкин прямо увязывает взгляды и интересы Онегина с чтением Адама Смита, что очень точно соответствует духу эпохи и среды, и непонятно, почему он перешел бы в последующих строках к физиократам. Очевидно, термином “простой продукт” Пушкин хотел показать, что речь идет о всем многообразии товаров, пригодных для потребления, в противоположность деньгам, которые непосредственно для потребления не нужны. Этот вывод подробно обосновывается в книге А. В. Аникина “Муза и мамона. Социально-экономические мотивы у Пушкина” (1989).

Авторы трудов по русской экономической мысли, как правило, цитируют “экономическую” строфу “Евгения Онегина” и используют ее в изложении. Приведем лишь два примера: книгу И. Г. Блюмина “Очерки экономической мысли в России в первой половине ХIХ века” (1940) и книгу американца Дж. Ф. Нормано “Дух русской экономической науки” (1945, на английском языке).

Из других случаев цитирования и ссылок на “экономическую” строфу укажем на выступление британского премьер-министра Маргарет Тэтчер в московском Кремле во время государственного визита в СССР в марте 1987 г. Она привела эти строки Пушкина, чтобы показать традиционную взаимосвязь русской и британской культур.

А. В. АНИКИН

БАШМАЧОК

То в хрупком снеге с ножки милой

Увязнет мокрый башмачок...

На протяжении всей истории костюма женская обувь зависела от общего силуэта одежды, от прически, от длины и ширины юбки. Так, в конце ХVIII — начале ХIХ в. произошли коренные изменения в форме обуви, связанные и с развитием промышленности, и с изменением длины платья, и с распространением влияния более практичной и удобной английской моды. В первых номерах журнала “Ценные информации о моде и обычаях ХVIII века” за 1786 г. говорится: “Одним из занимательных появлений в моде есть реформа туфель и каблуков. Входят в моду грубые английские башмаки и широкие низкие каблуки. Важнейшим является то, что можно спокойно ходить, не уродая стопу, не мешая здоровому движению и не получая катар” (Цит. по: Козлова Т. В. Обувь и костюм. М., 1967, с. 50).

В 1820-е гг. подол юбки вновь становится короче: “В то время платья были пребезобразные: узки как дудки, коротки, вся нога видна, и от того под цвет каждого платья были шелковые башмаки из той же материи” (Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово. М., 1989, с. 288). Столь привычное нам наименование женской обуви — туфли или туфельки — в языке первой трети ХIХ в. почти не употреблялось. Башмаки или башмачки — вот обычное название, встречающееся в воспоминаниях того времени, в журналах мод, в литературных произведениях.

Форма башмака ХIХ в. была в достаточной степени консервативна: мягкие, на тонкой подошве, без каблука или с незначительным каблуком. Бальные туфли были сильно открыты, декорированы бантами, розетками или маленькими металлическими пряжками. Шились они из бархата, атласа, шелка или сафьяна. В отличие от формы цвет ткани часто менялся. Цвет обуви мог быть подобран в тон платью, как вспоминает Янькова, либо подчинялся господствующей моде. Например, в 1816 г. “Модный вестник” (книга 1, июнь, с. 49) рекомендовал своим читательницам башмаки фиолетового цвета; в 1825 г. для новогодних визитов предлагалась обувь из черного атласа и черного или же белого кашемира, для девушек же обязательным цветом был белый (“Московский телеграф”, 1825, ч. 2, сс. 35—36). В начале двадцатых годов, к которым относится действие пятой главы романа, в моде был красный или зеленый цвет туфель. “Башмаки на бал одевались открытые, низкие без каблуков, из цветного сафьяна. Иногда зеленого или красного, чулки всегда шелковые. По случаю коротких платьев вся нога была на виду” (Воспоминания Е. И. Раевской. “Исторический вестник”, 1898, № 11, с. 554). В Петербурге модные дамы заказывали обувь у Пецольда, причем пара атласных башмаков стоила очень дорого. Прочнее и выгоднее было носить обувь кожаную — козловые башмаки, которые можно было купить в Гостином дворе. По будням барышни носили опойковые башмаки; видимо, такие были и у Татьяны Лариной. Опоек (опойк) — мягкий кожевенный товар, идущий главным образом на легкую обувь. Материалом для него служили шкуры молодых телят, в возрасте меньше одного года, питавшихся только молоком. Опойковые башмаки могли быть черного или белого цвета.

В рукописях Пушкина неоднократно встречаются рисунки с изображением женских ножек в открытых бальных башмаках. Как правило, их форма совпадает с описанием обуви, модной в первые десятилетия ХIХ в.

Е. И. ПОТЕМИНА

БИША Мари Франсуа Ксавье (1771—1802) — французский анатом, физиолог и врач. Сообщая в восьмой главе “Евгения Онегина”, что Онегин “стал вновь читать <...> без разбора”, Пушкин упоминает Биша в ряду таких имен, как Гиббон, Руссо, Манзони, Гердер, Шамфор, мадам де Сталь, Тиссо, Бель, Фонтенель.

Когда умер Биша, врач Главной парижской больницы, основатель французской школы терапии Ж. Н. Корвизар написал Наполеону: “Никто не сделал так много и так хорошо за такое короткое время”.

Получив медицинское образование в Лионе и Париже, помимо непосредственной врачебной деятельности, Биша проводил изучение органов и тканей человека, вскрывая умерших людей и животных, а также читал лекции по анатомии, физиологии и хирургии. Круг его научных интересов был широк, но основным направлением исследований стало изучение тканей тела человека. Он первый систематизировал ткани организма, выделив двадцать одну тканевую “систему”, заложив основы современной гистологии. По мнению Биша, ткани организма являются основными структурными и физиологическими единицами жизни. Изучая патологические изменения в органах и тканях, произошедшие у людей, погибших от различных заболеваний, он внес существенный вклад в патологическую анатомию.

Наряду с чисто практическими и экспериментальными исследованиями Биша занимался общебиологическими и общемедицинскими проблемами. Рассматривая понятие “жизнь”, он определил ее как “совокупность отправлений, противящихся смерти”. В живом организме противоборствуют непрерывное созидание и разрушение. Биша считал, что болезненный процесс локализован не в органе, а в патологически измененной ткани.

Книги, написанные Биша, основные из которых: “Трактат о мембранах и оболочках” (1800), “Физиологические исследования жизни и смерти” (1800), “Общая анатомия в приложении к физиологии и медицине” (1801), были изданы во Франции и затем переведены на другие языки, в том числе на русский. В 1865 г. в Санкт-Петербурге были напечатаны “Физиологические исследования жизни и смерти” в переводе П. А. Бибикова с его обширными примечаниями о Биша.

Общебиологическое и общефилософское значение трудов Биша давало основание для современников Пушкина относить его книги к числу “произведений центральных, которые знать необходимо всякому образующему себя человеку” (Одоевский В. Ф. Русские ночи. Л., 1975, с. 215).

В библиотеке Пушкина было 5-е издание книги Биша — “Recherche physiologiques sur la Via et la Mort” (1829, 528 стр.). Разрезаны стр. 1—96 (первые шесть глав), заметок нет. Издание, принадлежавшее поэту, вышло накануне работы над VIII главой “Евгения Онегина” (Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. М., 1988, с. 172).

Н. Л. Бродский в первом издании “Комментария к роману А. С. Пушкина “Евгений Онегин”” (М., 1932, с. 172), полагал, что Онегин, читая сочинение Биша, пытался найти средство от “болезни”, вызванной его любовью к Татьяне, однако в последующих изданиях это предположение исключил.

Несмотря на то, что Онегин “стал вновь читать <...> без разбора”, выбор его книг, сделанный Пушкиным, не случаен. В черновом автографе вместо “Madame De Stael, Биша, Тиссо”,— “Madame De Stael, Парни, Тиссо”, “Madame De Stael, Токвиль (?), Тиссо”. Учитывая, что основные работы медиков (Тиссо, Фонтенель), упомянутых в XXXV строфе восьмой главы, посвящены жизни и смерти, можно предположить интерес Онегина к вопросам, которые сегодня определяются понятием “жизнь после смерти”.

М. И. МИХАЙЛОВ

БУМАГА. “Дай, няня, мне перо, бумагу”,— обращается Татьяна к “седой Филипьевне”, чтобы написать к Онегину. <...>

Бумажных заводов или фабрик в 1825 г. в России было восемьдесят семь; здесь производили бумагу для печати, техническую и писчую. Последняя выпускалась трех видов: для письма, гербовая для документов и концептная для копий и черновиков. Бумага для письма могла быть разного цвета, размера и качества: небеленая желтоватого или слабого кофейного оттенка; беленая; синяя, голубая, розовая, зеленая — окрашенная; неокрашенная серая из плохого сырья. Изготовляли бумагу тонкую и грубую, с филигранью и без нее, полупроклеенную и многократно проклеенную, лощеную и нелощеную... В 1817 г. появилась бумага со штемпелем. Тогда же, в 1817 г., на Петергофской казенной фабрике была установлена первая машина — самочерпка, с помощью которой бумагу отливали не вручную, листами, а длинной лентой. Машинная бумага обязательно обрезалась и могла иметь простой, киноварный или золотой обрез; сделанная вручную чаще всего была с необрезанными неровными краями. В Россию также ввозили лучших сортов бумагу из Голландии, Англии, Франции, Германии. Выбор был достаточно широким, особенно в столицах, но хорошая бумага — и русская, и иностранная — стоила дорого.

В “Приходо-расходной книге” князя Петра Андреевича Вяземского есть такая запись за 1823 г.: “Генваря 25 — Бумаги пищей две дести – 5.50”. Значит, за 48 листов (одна десть — 24 листа) была заплачена довольно большая сумма. Дестями бумага не только измерялась, но и продавалась: каждая спрессованная десть заворачивалась в серую упаковочную бумагу, на ней ставилась печать фабрики или наклеивалась этикетка; в таком виде ее можно было купить прямо на заводе или в книжной лавке. <...>

Какая же бумага была в поместье Лариных? Вряд ли там имелось несколько сортов, скорее всего на ближайшей мельнице было куплено две или три дести какой-то не очень дорогой писчей бумаги; возможно, была выбрана проклеенная, потому что на ней не расплывались чернила. Несомненно, это была почтовая бумага. В XVII в. почтовой называлась филигрань с почтальонами, трубящими в рожки и скачущими на лошадях, а в XVIII в. это имя получил определенный формат листа: большой почтовый и малый. Вся бумага для письма в начале XIX в. называлась почтовой. Когда Пушкин 20 декабря 1824 г. из Михайловского просил брата Л. С. Пушкина: “Пришли бумаги почтовой и простой...”, он, по-видимому, имел в виду гладкую и лощеную — почтовую и более дешевую шершавую и грубую нелощеную — простую.

Вероятно, Татьяна писала на простой бумаге. Неизвестный автор рассказа “Мой письменный стол” так сказал о письмах своей возлюбленной — бедной барышни: “Простая бумага, некрасивый почерк, особый язык, понятный только тому, кто любим” (“Бабочка”, 1829, 3 июня, среда, сс. 211—212).

Пушкинская героиня Лиза Муромская (“Барышня-крестьянка”), чтобы казаться настоящей крестьянкой, нарочно изменила почерк и взяла именно простую бумагу для писем к Алексею Берестову, который в условленном месте “находил на синей простой бумаге каракульки своей любезной”.

В окончательном тексте “Евгения Онегина” слово “бумага” Пушкин употребил один раз; в черновиках только однажды появился Трике “с бумагой” — “листом торжественным в руке”. Но так или иначе тряпичная почтовая бумага косвенно упоминается и в других эпизодах романа.

К петербургскому dandy Онегину “записочки несут”, написанные, по-видимому, на бумаге высшего качества — веленевой. Ее отливали изобретенной в Англии в середине XVIII в. формой со сплошной сеткой, не оставлявшей отпечатков на листе. Это была превосходная, очень тонкая бумага, именно она чаще всего обрезалась во вторую, в четвертую, в восьмую долю листа и продавалась со сплошным золотым обрезом. Формат in quarto (в четвертую долю листа) Пушкин упомянул, рассказывая о “рукописном и великолепном альбоме” “блистательной дамы”.

Ленский послал Онегину записку с вызовом на дуэль. Вряд ли важно, на какой бумаге: купленной в России или привезенной из Германии. Вероятно, из той же дести он взял следующий лист и написал свои последние стихи.

Онегин больше не получит писем от Татьяны; несколько лет спустя он развернет приглашение ее мужа князя N и, проговорив вслух: “Боже! к ней!..”, наверное, не заметит, на веленевой или верже оно будет написано. Шелковистая и очень гладкая бумага верже была изобретена в 1757 г. английским типографщиком Дж. Баскервилем. Он пропустил листы между нагретыми медными валами, и бумага стала тонкой, с красивыми продольными частыми углублениями от медных пластин. В России верже появилась в 1806 г. и позднее производилась на многих фабриках (в том числе и на бумажном заводе А. Н. Гончарова, деда Н. Н. Пушкиной). Скорее всего свои “страстные посланья” к Татьяне Онегин писал на верже или веленевой...

Заканчивая роман, Пушкин вспоминал о тех, “которым в дружной встрече / Я строфы первые читал...”. Поэт знакомит друзей с новым произведением, конечно, не по печатному тексту, а по автографам.

В книгу “Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме” (М.—Л., 1937) составители Л. Б. Модзалевский и Б. В. Томашевский включили подробные описания бумаги 824 автографов Пушкина. Приведем отрывок о беловой рукописи четырех строф третьей главы “Евгения Онегина” от “Не спится, няня, здесь так душно!” до “Старушку в длинной телогрейке”. В описании сказано: “Фабричный полулист 221х358 мм; вод. знак: овальный щит с изображением льва и меча”. В таблице в конце книги есть такие сведения: “верже белая без обреза, посредине: Г. г. Хлюстиных / 18<18>” и подробное описание филиграни: “На развернутом листе в тройном овале с пятью геральдическими лилиями геральдический лев, повернутый влево (морда фас) с молниями в правой поднятой лапе, пересеченной через туловище сверху вниз жезлом с трезубцем на верхнем конце”.

Е. А. ПОНОМАРЕВА

ДМИТРИЕВ Иван Иванович (1760—1837) — поэт, преимущественно сентименталистского направления. В тексте “Евгения Онегина” встречается несколько упоминаний имени Дмитриева, цитат и реминисценций из его произведений.

В главе IV в полемике с “критиком строгим” — поборником классической оды и противником элегии (имелся в виду Кюхельбекер) — автор ссылается на поэтический опыт Дмитриева: “Одни торжественные оды! / И, полно, друг; не всё ль равно? / Припомни, что сказал сатирик! / Чужого толка хитрый лирик / Ужели для тебя сносней / Унылых наших рифмачей?”. В сатире “Чужой толк” (1794) Дмитриев высмеивал поэтов, пишущих оды ради выгоды, но не выступал против самого одического жанра; в “Евгении Онегине” же он оказывается “союзником” автора, считающего этот жанр устаревшим и предпочитающего ему новейшую элегию. Возможно также, что описание дня стихотворца в той же сатире Дмитриева отозвалось в описании дня Онегина в главе первой: “Назавтра, лишь глаза откроет,— уж билет: / На пробу в пять часов... Куда же? В модный свет <...> / Потом опять домой: здесь холься да рядись: / А там в спектакль, и так со днем опять простись!” (ср. в “Евгении Онегине” гл. I, строфа XV и далее).

Один из трех эпиграфов к главе VII: “Москва, России дочь любима, / Где равную тебе сыскать? Дмитриев” — взят из стихотворения “Освобождение Москвы” (1795), посвященного событиям 1612 г. Эпиграф сопрягает в тексте главы эпоху далекую и относительно недавнюю, но уже тоже ставшую историей — 1812 год, тема которого дана у Пушкина в торжественном стиле, как бы в традиции Дмитриева. По мнению А. Е. Тархова, эпиграф намекает и на “неосуществленную героическую потенцию” Татьяны (отмечались параллели между образами Татьяны и Полины из пушкинского “Рославлева”). Вместе с тем одический пафос цитаты из “Освобождения Москвы” (отозвавшегося и в ранней лирике Пушкина — см. “Воспоминания в Царском Селе”, “Вольность”) корректируется у Пушкина двумя другими эпиграфами к этой же главе — из поэмы Баратынского “Пиры” и из “Горя от ума”, несущими в себе соответственно ироническую и сатирическую оценку московской жизни. Диалог эпиграфов по-своему отражает сложный поэтический мир главы и свидетельствует о диалогичности художественного мышления автора.

По предположению П. А. Вяземского (см.: “Русский Архив”, 1887, № 12, с. 578), Пушкин изобразил Дмитриева в строфе XLIX главы седьмой: “...Об ней (Татьяне.— А. К.), поправя свой парик, / Осведомляется старик”. Эти строки (1828) могли быть своеобразным поэтическим отголоском встреч самого Пушкина с Дмитриевым в Москве во второй половине 20-х гг. Очевидно, московская тема в “Евгении Онегине” во многом связывалась для Пушкина с фигурой Дмитриева — крупнейшего в ту пору московского литератора старшего поколения. И творчество, и сам возраст его давали возможность некой поэтической ретроспекции, органичной для пушкинского поэтического осмысления богатейшей истории древней столицы.

В беловой рукописи главы восьмой (строфа V, в окончательной редакции — II) после упоминания о “благословившем” юного автора “старике Державине” шел стих “И Дмитрев не был наш хулитель”, а далее говорилось о Карамзине и Жуковском, тоже высоко оценивших талант поэта-лицеиста. Эта поэтическая формула восходит к “Посланию от английского стихотворца Попа к доктору Арбутноту” (1798) самого Дмитриева: “Великодушный Гарт был мой путеводитель; / Конгрев меня хвалил, Свифт не был мой хулитель...”. О Дмитриеве Пушкин писал в таком ключе и в лицейском послании “К Жуковскому” (1816): “...И Дмитрев слабый дар с улыбкой похвалил...” и т. д. В “Евгении Онегине” Пушкин намекает на историю девятилетней давности (1820), когда Дмитрев, прежде не “хуливший” Пушкина, критически отозвался о поэме “Руслан и Людмила”. Пушкин узнал об этом по намеку в статье А. Ф. Воейкова (“Сын Отечества”, 1820, ч. 65, № XLIII, с. 115) и по рассказам друзей, знавших о дмитриевской оценке. Так, Дмитрев писал П. А. Вяземскому 18 октября 1820 г.: “...жаль, что не поставил в эпиграф известный стих с легкою переменою: La me`re en de─fendra la lecture a` sa fille” (“Мать запретит читать это своей дочери”; Письма И. И. Дмитриева к князю П. А. Вяземскому 1810—1836 годов. СПб., 1838, с. 25). Имя своего критика Пушкин мог определить и по аналогии со стихотворной надписью Дмитриева “К портрету М. Н. Муравьева” (1803), содержащей тот же оборот: “Я лучшей не могу хвалы ему сказать: / Мать дочери велит труды его читать”. Этот измененный стих из комедии французского драматурга А. Пирона “Метромания” Пушкин, в свою очередь, перефразирует в предисловии ко второму изданию “Руслана и Людмилы” (1828), где вспоминает об “увенчанном, первоклассном отечественном писателе” (выражение Воейкова), который “приветствовал сей первый опыт молодого поэта следующим стихом: Мать дочери велит на эту сказку плюнуть”. Отголосок этой истории еще прежде звучал в черновом варианте строфы IX главы второй:

“Его труды конечно мать

Велела б дочери читать — — —

[La mere] en prescripa la lecture a` sa fille

Piron

Стих сей вошел в пословицу. Заметить, что Пирон (кроме своей Метром[ании]) хорош только в таких стихах, о которых невозможно и намекнуть, не оскорбляя благопристойности”. Пассаж о “стихах” (вместо “трудов”) Ленского повторен и в беловой рукописи. Не исключено, что обращение к “друзьям Людмилы и Руслана” в главе первой (строфа II) предполагало мысль и о противниках поэмы, прежде всего о Дмитриеве. Очевидно, для Пушкина, “поставившего себе за правило помнить зло и не отпускать должникам своим” (П. А. Вяземский в кн.: Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985, т. I, с. 121), Дмитриев был одним из таких “должников”. Вместе с тем ссылка на литературные авторитеты в восьмой главе важна ввиду литературной ситуации рубежа 20 — 30-х гг., прежде всего полемики с Н. Полевым (см. также стихотворение 1830 г. “Мы рождены, мой брат названый...”). Отсутствие упоминания о Дмитриеве в окончательной редакции объясняется, вероятно, тем, что к началу 30-х гг. конфликт со старшим поэтом был исчерпан, отношение к нему стало уважительно-вежливым (см. Письма Пушкина к Дмитриеву 1832—1836 гг.), и напоминать о неприятной для обоих истории Пушкин не хотел.

В примечании 42, относящемся к отступлению о дорогах, поэт приводит строки из стихотворения П. А. Вяземского “Станция”, в частности: “...Дорога, скажешь, хороша — / и вспомнишь стих: для проходящих!” Вяземский цитировал здесь басню Дмитриева “Прохожий” (1803), герой которой зашел в монастырь и восхищенно говорил монахам о красоте здешней природы: “...Не правда ли?” — вопрос он задал одному / Из братий, с ним стоящих. / “Да! — труженик, вздохнув, ответствовал ему: — / Для проходящих”. Ссылка на иронические стихи Вяземского и через них — Дмитриева оттеняет неприглядную картину дороги в “Евгении Онегине”.

Пушкин цитирует Дмитриева в черновиках “Путешествия Онегина” (1830): “Тоска, тоска!... [но Волга] / Но [Волга — рек, озер краса] / Его манит на пышны воды / Под полотняны паруса”. Имеется в виду строка из стихотворения Дмитриева “К Волге” (1794): “О Волга! рек, озер краса...” Усомнившись в необходимости цитаты, Пушкин зачеркнул ее, однако в последующем варианте восстановил: “Тоска! Евг<ений> ждет погоды / Уж Волга рек озер краса / Его зовет на пышны своды / Под полотняны паруса”. В итоге же “волжские” строфы в опубликованный Пушкиным текст “Путешествия...” вообще не вошли. Стихотворение Дмитриева могло привлекать Пушкина затронутой в нем темой восстания Степана Разина, упомянутого и Пушкиным в той же строфе, где он цитирует Дмитриева. В 30-е г. тема “русского бунта” становится одной из ключевых в пушкинском творчестве.

Возможно также, что в строках “...И ревом скрыпок заглушон / Ревнивый шопот модных жен” последнее словосочетание восходит к сатирической стихотворной сказке Дмитриева “Модная жена” (1791), в пушкинскую эпоху широко известной (Пушкин цитирует ее в письме к Л. С. Пушкину и П. А. Плетневу от 15 марта 1825 г.).

А. В. КУЛАГИН

ДОНСКОЙ ЖЕРЕБЕЦ.

Обыкновенно подавали

Ему донского жеребца...

Донская — одна из старейших отечественных конских пород. Среди отдаленных предков дончаков были половецкие “скоки” (т. е. легкие быстроногие скакуны), лошади других народов, кочевавших в древности в южнорусских степях. Основу породы составили приведенные в начале ХVIII в. переселившимися на Дон калмыками лошади монгольского корня, которые смешались с местными казачьими, а также с захваченными казаками в сражениях горскими, турецкими, персидскими и другими восточными лошадьми. К концу ХVIII в. сложился характерный тип дончака — с узкой горбоносой головой, заметным кадыком на шее, глубокой грудью, подобранным животом, крепкими костистыми ногами и очень прочными копытами. Лошади были большей частью рыжей, бурой, гнедой или караковой масти, реже серые и вороные. Они уступали западноевропейским верховым лошадям в росте и красоте, были, как тогда выражались, не “конисты”, но зато очень выносливы, гибки, ловки, быстры и крайне неприхотливы к корму и условиям содержания. На дончаке можно было проскакать без отдыха двадцать и даже тридцать верст. Множество донских лошадей поступало на пополнение русской армии. Их охотно покупали частные лица для разъездов и конной охоты, тем более что стоили они в несколько раз дешевле лошадей заводских “культурных” пород (в середине ХIХ в.— в среднем 30—40 рублей за голову). Воспитанные в вольных табунах дончаки имели, как правило, ровный и твердый характер, не боялись шума и выстрелов, смело перескакивали через препятствия, но часто бывали излишне горячими и недоверчивыми к человеку. Ездить на донской лошади, особенно на жеребце, мог только смелый и опытный, уверенно держащийся в седле всадник. Именно такими качествами, которые Пушкин высоко ценил, он наделяет своего героя.

Д. Я. ГУРЕВИЧ

АЛЬБАНИ (АЛЬБАНО) ФРАНЧЕСКО

(1578—1660)

Итальянский художник Болонской школы. Учился у Д. Кальварта, затем у братьев Караччи. Писал на сюжеты Евангелия, но главным образом приобрел известность картинами на мифологические сюжеты. Работал в Болонье, Риме и Флоренции.

Имя Альбани упомянуто в пятой главе “Евгения Онегина” (строфа ХL):

В начале моего романа

(Смотрите первую тетрадь)

Хотелось вроде мне Альбана

Бал петербургский описать.

Тетрадь первая — строфа ХХХ — о петербургском бале;

Люблю я бешеную младость,

И тесноту, и блеск, и радость,

И дам обдуманный наряд;

Ко времени создания первой тетради (первой главы), писавшейся в 1823 г. (Кишинев — Одесса), Пушкин был знаком с подлинными произведениями Ф. Альбани, находившимися в Эрмитаже: “Благовещение” (из собрания Р. Уолпола, Англия), “Крещение” (из того же собрания) и “Похищение Европы” (из собрания гр. Брюля, Дрезден).

Пушкин мог познакомиться с подлинниками Альбани не только в Эрмитаже, но и в Галерее А. С. Строганова в Петербурге, а также видеть воспроизведенные полотна в цветных гравюрах и альбомах у Карамзиных, Олениных, в копиях, продававшихся у книгопродавца И. В. Сленина.

Современники Пушкина и художественная критика ХIХ в. воспринимали искусство Альбани восторженно: “живописцем прекрасных детей и пригожих женщин” называл Альбани В. Кюхельбекер (Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи., Л., 1979, с. 43). “Превосходен и в безделицах/ кисть Альбана в самых мелочах”,— писал А. Ф. Воейков. (Поэты 1790—1810-х годов. Л., 1971, с. 278). “Свежий колорит”, “нежность исполнения”, “грация фигур и положений” (Неустроев А. А. Картинная Галерея Императорского Эрмитажа. СПб., 1898, с. 73); “много грации и светлого веселья”; “лучше всего изображал он женское тело, моделью для которого служила красавица-жена” (Сомов А. Картины Эрмитажа. СПб., 1859, с. 54).

Ассоциация петербургского бала с живописью Альбани объясняется восприятием Пушкиным-художником декоративной пластики женской фигуры и роскошной красочности туалетов дам, сверкающих обнаженными плечами в танце.

С искусством Альбани Пушкин, по-видимому, мог познакомиться еще до Лицея и, вероятнее всего, по изданиям, бывшим в библиотеке дяди, В. Л. Пушкина; в частности, в Альбоме штриховых гравюр с картин, находившихся в Эрмитаже, выпущенном Ф. И. Лабенским в 1805-м (1-й том) и в 1809-м (2-й том) гг., были две гравюры с картин “Благовещение” и “Похищение Европы”. Такой же альбом вполне мог быть в библиотеке Лицея, где с 1811 г. Пушкин слушал лекции П. Е. Георгиевского по эстетике и доктора философии и свободных искусств Н. Ф. Кошанского.

Имя Альбани впервые появляется в трех стихотворениях лицейского периода:

“Монах” /песнь 3-я/ (1813)

Ах, отчего мне дивная природа

Корреджио искусства не дала?

.........

Трудиться б стал я жаркой головою,

Как Цициан иль пламенный Албан;

“К живописцу” (1815)

Сокрытой прелестью Альбана

Мою царицу окружи;

“Сон” (1816)

Подайте мне Альбана кисти нежны,

И я мечту младой любви вкусил.

“В словесном живописании” (выражение Б. В. Томашевского), в эпитетах, в которых Пушкин говорит об искусстве Альбани, сказалось воображение юного поэта (“пламенный”, видимо, был в его представлении романтическим синонимом “итальянский”), а в иных случаях (сентиментальные “кисти нежны”) прямое заимствование текста Ф. Лабенского из описания картины “Благовещение”; там же он мог прочесть и другой текст: “Ничья кисть не изображала с таким превосходством прелести любви и юности”.

Звучание эротических мотивов в связи с именем Альбани опосредованно вошло в сознание Пушкина и через поэзию Анакреона, произведения которого были ему известны: увлечение лирикой Анакреона приходится на эпоху сентиментализма. Пушкин, бесспорно, был знаком с переводами и подражаниями теосскому старцу (Н. А. Львов. Стихотворения Анакреона Тийского, кн. 1—3, СПб, 1794; Анакреон или могущество любви. М., 1796; анакреонические стихотворения Г. Р. Державина, В. В. Капниста). В творчестве А. Пушкина, Н. Гнедича, К. Батюшкова эта традиция была продолжена. “В эпоху романтизма Анакреон представлялся романтиком эпохи античности. В. Г. Белинский писал “о греческом романтизме”... как о течении, воспевающем чувственное стремление... идею красоты. В Анакреоне ценили пафос жизнеутверждения... полное грации наслаждение” (Турчин В. С. Орест Кипренский, М., 1975, cс. 146—147). Недаром Альбани в то время называли “Анакреон живописи”.

Позже, в “Евгении Онегине”, ассоциация с Альбани возникла в ином, чисто декоративном ключе понимания его искусства.

Л. И. ПЕВЗНЕР

ВАЛЬС в “Евгении Онегине” упоминается трижды: два раза в сцене именин Татьяны и один — в седьмой главе (бал в Дворянском собрании).

Исследователи танца и мемуаристы называют вальс танцем “романтическим”, “демократичным”, даже “простонародным”, поскольку он строится по принципу хороводного движения в отличие от танцев старого времени (в том числе полонеза, которым по этикету начинался бал), где танцующие церемонно выстраиваются в колонну в соответствии с сословно-иерархическими отношениями.

Вальс ведет свое происхождение от немецких крестьянских танцев (нем. walzen — выкручивать ногами в танце, кружиться) и получает уже в ХVIII в. большую популярность в Германии, а потом и во всей Европе. Благодаря красоте мелодий, отсутствию сложных фигур и необходимости выполнять их в определенной последовательности он становится любимым танцем всех сословий, несмотря на то, что долгое время подвергается гонению со стороны церкви и представителей власти. “В одном из городов Германии в 1572 г. специальным служащим разрешалось штрафовать и даже заключать в тюрьму тех, кто будет в танце чрезмерно кружить девушку или женщину” (Друскин М. С. Очерки по истории танцевальной музыки. Л., 1936, с. 178). Этот же исследователь утверждает, что Екатерина II тоже была против вальса, поэтому при русском дворе он был введен только после ее смерти (1798 г.).

В 1820-е гг., когда мода на вальс распространилась в России, вальс по-прежнему считался излишне вольным. “Танец сей, в котором, как известно, поворачиваются и сближаются особы обоего пола, требует надлежащей осторожности <...>, чтобы танцевали не слишком близко друг к другу, что оскорбляло бы приличие” (Правила для благородных общественных танцев, изданные <...> Людовиком Петровским. Харьков, 1825, с. 72.). Поэтому даже обучать вальсу молодых людей до─лжно поодиночке, дабы молодые люди привыкли сами себя хорошо выдерживать, тем более что танцевать с таким партнером, которого нужно поворачивать или поддерживать, есть “сущее телесное наказание” (там же, с. 72).

Пушкин называет вальс “безумным”, “резвым” и связывает его с любовной игрой, ветреностью:

И вальсы резвые, и шопот за столом,

И взоры томные, и ветреные речи...

или:

Однообразный и безумный,

Как вихорь жизни молодой,

Кружится вальса вихорь шумный,

Чета мелькает за четой.

Эпитет “безумный” связан с той характеристикой танца, которую мы дали выше. Этот же образ использован Е. А. Баратынским в стихотворении 1824 г. “Оправдание”.

При гуле струн, в безумном вальсе мча

То Делию, то Дафну, то Лилету,

И всем троим готовый сгоряча

Произнести по страстному обету;

Касаяся душистых их кудрей

Лицом моим; объемля жадной дланью

Их стройный стан...

(Е. А. Баратынский. Стихотворения

и поэмы. М., 1971, с. 113)

Вальс ““Однообразный” — поскольку в отличие от мазурки, в которой в ту пору огромную роль играли сольные танцы и изобретение новых фигур, а уж тем более танца-игры котильона вальс состоял из одних и тех же повторяющихся движений. Ощущение однообразия усиливалось также тем, что “в это время вальс танцевали в два, а не в три па, как сейчас””,— поясняет Ю. М. Лотман в “Беседах о русской культуре” (Спб, 1994, с. 94), ссылаясь на книгу Ю. Слонимского “Балетные строки Пушкина” (Л., 1974, с. 10).

Определение “резвый” связано с быстротой кружения в вальсе: “Wiener Walz, состоящий из 2-х шагов, которые заключаются в том, чтобы ступать на правой да на левой ноге и притом так скоро, как шалёной, танцевали” (Цит. по кн.: Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре, с. 95).

Е. Я. ВОЛЬСКАЯ





Версия для печати