Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1998, 10

Игра в чудо

Лирический триптих


“Бывают странные сближения...”

Владислав ОТРОШЕНКО

Игра и чудо

ЛИРИЧЕСКИЙ ТРИПТИХ

Два ожерелья

Первая ставка в этой беспримерно азартной игре была достаточно скромной — жемчужное ожерелье. Его поставил на кон царь западных земель Индии Юдхиштхира, принадлежавший к роду пандавов. Юдхиштхиру вызвал на игру в кости его двоюродный брат из рода кауравов, царь Дурьйодхана, владевший восточными землями Индии. Именно вызвал, как вызывают на дуэль. Отказаться от игры в кости, если последовал вызов, в Древней Индии считалось бесчестьем для всякого кшатрия, представителя касты воинов и правителей. Юдхиштхира был истинным кшатрием.

Принимая вызов, он превосходно знал, что в какой бы то ни было игре для него нет более опасного противника, чем Дурьйодхана, потому что Дурьйодхана злобно его ненавидит; Дурьйодхана завидует его несметным богатствам и ослепительной роскоши его чудесных дворцов в Индрапрастхе, столице пандавов (современном Дели); Дурьйодхана считает несправедливым раздел наследственного царства на восточное, доставшееся ста братьям кауравам, и западное, где властвуют всего пять братьев пандавов во главе с Юдхиштхирой. Знал Юдхиштхира и то, что его двоюродный брат Дурьйодхана мечтает владеть безраздельно всем царством. И, наконец, царю пандавов было известно самое главное — что у Дурьйодханы есть дядя по имени Шакуни и что во всей стране Бхаратов — Индии — нельзя найти игрока в кости, равного этому коварному дядюшке, который столь же ловок, сколь и нечист на руку. Играть предстояло именно с ним. Дурьйодхана же будет только делать ставки. Таковы были условия игры. Юдхиштхира согласился на них. И игра пошла.

Она происходила в Хастинапуре, столице кауравов (в ста километрах

к северо-востоку от нынешнего Дели), при огромном стечении народа

в обширном Дворце собраний, специально построенном для этой игры

в ХII в. до н. э.

Дурьйодхану ничуть не смущало то обстоятельство, что первая ставка — жемчужное ожерелье — была чересчур умеренной, чтоб назвать ее царской. Ведь и он, Дурьйодхана, знал кое-что сокровенное о своем двоюродном брате, царе Юдхиштхире. Он знал, что мудрый, доблестный и беспорочный царь подвластен лишь одному пороку — дьявольскому азарту, помрачавшему временами его рассудок.

И главная ставка Дурьйодханы — ставка на азарт — сыграла. Уже через минуту-другую, когда ожерелье было выиграно Дурьйодханой благодаря искусному жульничеству дядюшки Шакуни, Юдхиштхира сам предложил противникам сыграть не на мелочь, а “делая тысячные ставки”.

И игра пошла на тысячные ставки.

Пошли на кон сто кувшинов — по тысяче золотых монет в каждом. За ними — царская колесница, “победоносная и священная”. За колесницей — тысяча боевых слонов “с золотыми подпругами”. И все это выиграл в пользу любимого племянника Дурьйодханы ловкий Шакуни. Но Юдхиштхира уже не мог остановиться. Азарт толкал его в пропасть. Азарт неумолимо втягивал его в великую игру.

И великая игра пошла.

Кости зловеще плясали на мраморном столике. Они останавливались лишь на мгновение в ожидании новой ставки. И головокружительные ставки следовали одна за другой. Сто тысяч рабынь, “юных и дивно-прекрасных”, поставленных Юдхиштхирой на кон, уже не принадлежали ему. Уже не был он властелином ста тысяч рабов, “почтительных и благосклонных”, взятых с кона одним броском. Уже не он распоряжался бесчисленными колесницами, слонами, конями, воинами и всею казною царства пандавов. Но у царя оставалось то, что мог поставить на кон только царь. И он поставил: город Индрапрастху и всю страну пандавов вместе с ее достоянием и всеми людьми, ее населяющими, исключая брахманов — членов высшей касты, владеющих небесным знанием Вед и никому на Земле не подвластных.

Весть об этой грандиозной ставке повергла в оцепенение многотысячную толпу во Дворце собраний. В глубокой тишине Шакуни бросил кости. И после его броска возглас неистового ликования прокатился по стану кауравов.

— Царство пандавов проиграно! У Юдхиштхиры больше нет ставок! — слышалось отовсюду.

Но тот, кто выкрикивал это, плохо знал Юдхиштхиру — самого азартного игрока в мировой истории. Да, у него не оставалось ставок для великой игры. Но были ставки для роковой. И они были сделаны.

Одного за другим Юдхиштхира поставил на кон своих братьев — царевичей Накулу, Сахадеву, Бхимасену и Арджуну. Когда же он и их проиграл кауравам, каждого превратив в раба, Шакуни невозмутимо спросил у него:

— Скажи, о царь, есть ли у тебя еще богатство, которое не проиграно?

На это Юдхиштхира, не задумываясь, ответил:

— Я сам.

И сыграл на себя самого.

Ставка была проиграна. Царя Юдхиштхиры отныне не существовало — был раб Юдхиштхира. Но и раб еще мог играть.

Последняя ставка этого раба предрешила исход игры.

Рабу предложили вернуть свое царское достоинство.

— Есть ведь еще милая тебе царица,— вкрадчиво напомнил ему Шакуни,— единственная пока еще не проигранная ставка. Поставь Кришну... Ею ты вновь отыграешь себя.

Царицу Кришну, или Драупади, как еще называет эпос “Махабхарата” общую супругу пяти братьев пандавов, Юдхиштхира поставил-таки на кон. Проигранную царицу кауравы насильно привели во Дворец собраний. Ее раздели догола, протащили за волосы через толпы зрителей — царь Дурьйодхана, глумясь, выставлял перед ней свои обнаженные члены... Это было бесчестье, которого не могли простить ни раб, ни царь. Игра должна была продолжиться. И она продолжилась.

Ее последним раундом была жесточайшая братоубийственная битва на Поле Куру, разразившаяся через четырнадцать лет, после того как пандавы вновь обрели право на проигранные царство и свободу. Битва длилась, как повествует эпос, в историчности которого не сомневаются исследователи, восемнадцать дней. В нее были втянуты все народы и царства полуострова Индостан. Из огромного войска кауравов в живых осталось только три человека. В стане пандавов уцелели лишь царица Кришна, царь Юдхиштхира, его четыре брата да еще один воин...

Игра была наконец сыграна.

Ее размах был поистине царским, если не сказать сверхчеловеческим. Сверхчеловеческим — с первой же ставки, которая могла показаться скромной кому угодно: рабам, царям, их доблестным воинам, но только не богам. Во всяком случае, бог времени Кала, несомненно, увидел в ту минуту, когда во Дворце собраний в Хастинапуре была сделана эта первая ставка, сразу два ожерелья: одно из жемчуга, другое из погребальных костров, зажженных после битвы по приказу Юдхиштхиры вокруг Поля Куру.

Разногласия Матфея и Луки,
или

В защиту чуда

“Проходя же близ моря Галилейского, Он увидел двух братьев, Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в море; ибо они были рыболовы; И говорит им: идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков. И они тотчас, оставив сети, последовали за ним”. (Матф. 4, 18—20)

Ну как же так? Они были рыболовы. Они были заняты делом, простым и понятным, весьма полезным и даже, быть может, для них приятным. У них были своя лодка и сети. Была своя тихая, затаенная радость (все рыболовы мирно помешаны) качаться с рассвета и до заката на волнах Галилейского моря — Тивериадского озера. Торговцы, приходившие в полдень к озеру — кто с корзинами, кто с лотками,— бойко кричали им с берега:

— Эй, Симон! Андрей! Хорош ли нынче улов?

Симон с улыбкой вставал в полный рост на корме и гордо показывал самую тучную (брат пододвинул ее ногой), с чешуей, сверкающей ярче динариев кесаря, в два локтя рыбину.

— Не стоит даже ассария!! — кричали торговцы и притворно отворачивались.

Но Симон-то знал, что, как только лодка, полная рыбы, двинется к берегу, торговцы в азарте зайдут по колено в воду и будут выкрикивать наперебой, потрясая звонкими кожаными мешочками:

— Сюда, Симон! Сюда, Андрей!

Впрочем, были у них и дни, когда сеть, извлеченная дважды и трижды, и множество раз из вод Галилейского моря, не натягивалась, не вздрагивала от живой, беспокойной тяжести, когда глаза их, утомленные блеском дремотно-медлительных волн, не ободрялись видом вскипающего серебра и когда Симону нечем было подразнить с кормы лукавых торговцев, ибо в затхлой водице на дне качающейся лодки сиротливо болталась одна рыбешка длиною в пядень. Но разве в такие дни они предавались унынию, разве они повергались в отчаяние настолько, чтоб бросить и лодку, и сети на берегу Галилейского моря и прочь уйти от него? Нет, они знали, что удача изменчива, а радость жить морем, свободой и собственным делом прочна и постоянна, “ибо они были рыболовы”, говорит Матфей.

И вот в такой неудачный для рыболовов Симона и Андрея день проходил близ Галилейского моря Иисус. Он увидел их. Они старательно вымывали сети на берегу, выбирали из них ракушки, водоросли. За ночь они не поймали ничего, да и ветреный пасмурный день не сулил большого улова. Об этом они и говорили между собой, браня погоду и море. Иисус подошел к ним, тронул пальцами за плечи и того, и другого и негромко сказал: “Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков”. И все. Больше ничего. Они переглянулись, выпустили из рук сети и пошли за Ним, даже не взглянув на свою лодку, переваливавшуюся с боку на бок у берега и капризно скрипевшую уключинами.

Ну как же это могло быть? Взяли и пошли. Все бросили, все забыли и по слову пошли за Ним... Необъяснимо и необъясняемо. Истинное чудо...

Так у Матфея, самого простодушного и незатейливого из евангелистов.

Евангелист же Лука мудрено и деловито рассеивает это чудо, к описанию чуда же и прибегая, впрочем, чуда, гораздо более прозаического, театрального, показного, гораздо более, так сказать, нечудесного, чем то, о котором поведал Матфей.

Словом, Лука все объясняет.

Согласно Луке, все было не так уж и просто — взяли да и пошли по слову! Нет. Сначала Иисус предложил рыболовам отплыть вместе с Ним на лодке на глубину. Они отплыли на вержение камня или на стадию — туда, где обычно Симон рыбачил с Андреем. Когда же остановились, Он осмотрелся, указал рукою на воду и сказал:

— Вот здесь закиньте сети для лова.

Симон, как видно, даже вспылил, отвечая Иисусу.

— Наставник! Мы трудились всю ночь и ничего не поймали,— обиженно возразил он. Однако, несколько успокоившись, рассудительно добавил, что если Иисусу угодно, то он, Симон, закинет по Его слову сеть. И тут же закинул ее. И что же! Рыбы наловили столько, что ею наполнили две лодки, да так, “что они начали тонуть”, восторженно уточняет Лука.

И такое было количество рыбы, повествует евангелист, что бедный Симон припал к коленям Иисуса, умоляя Его уйти немедленно, “Ибо ужас объял его и всех, бывших с ним, от этого лова рыб, ими пойманных”.

И вот только после свершения этого чуда Иисус сделал то, что чудом уже и не выглядит. После этого Он призвал Симона, сказав ему: “Не бойся; отныне будешь ловить человеков”. Но Он мог бы и не говорить этих возвышенно-таинственных слов, ибо на Симона и Андрея чудесный улов произвел такое впечатление, что они и без всяких дальнейших слов — не по слову, но всилу вида совершенного чуда — решились бы на то, на что они и решились: “вытащивши обе лодки на берег, оставили все и последовали за Ним”.

Так у Луки.

Так развенчано пышным чудом великое чудо, скромно и кротко описанное Матфеем, которого Лука, должно быть, не раз упрекал за то, что тот пренебрег изображением чудесного улова.

— Ах, Лука,— отвечал, должно быть, на эти упреки Матфей,— за Ним была Истина, и Он был достаточно ею проникнут, чтоб призвать одним только Словом.

— Нет, Матфей, нет! — возражал Лука.— Чудо должно быть ярким и зримым!

...Разговаривая так, они стояли на том самом месте, где Иисус призвал Симона и Андрея. Время от времени, прерывая спор, евангелисты прохаживались в раздумьях, заложив руки за спину и ничего не замечая вокруг: Лука не замечал, что Матфей расхаживает по воде, как по суше, не замечал этого и сам Матфей...

Партия в счастье: Кречинский против бога Вишну

В начале века литературный критик Сергей Яблоновский высказал в газете “Русское слово” весьма вызывающее суждение о главных героях пьесы Сухово-Кобылина “Свадьба Кречинского”, карточных игроках Кречинском и Расплюеве: “Казалось бы, что в них? Оба мошенники. Один побольше, другой поменьше, что они нам? Почему вы, честный и порядочный человек и в глаза никогда не видевший шулеров, почему вы с таким участием — да, участием, я утверждаю это,— следите за треволнениями Кречинского, почему вы ловите себя на том, что вам хочется, чтобы жульничество Кречинского удалось? Почему Расплюев вам родной? А ведь он, несмотря на всю свою вопиющую пакостность, вам родной?”

Теперь, в конце века, взойдя на некоторую временну─ю (и, разумеется, вре─менную) вершину, этот вопрос — почему? — можно поставить шире. Почему игроки всех масштабов — от скромного карточного шулера Ихарева, любовно выписанного Гоголем в “Игроках”, до таких трагических фигур, как пушкинский Германн и лермонтовский Арбенин,— прочно вошли в русскую литературу?

Один из возможных ответов на этот явно философский вопрос состоит в том, что русскую литературу, яростно ценившую всякую искру подлинности, игра привлекала как неизбежная противоположность подлинности, как высшее и крайнее выражение иллюзорности жизни.

“Необоримой майей” называли эту иллюзорность древнеиндийские мудрецы. Они же полагали, что весь мир есть чудотворная и хитросплетенная Игра бога Вишну, который сам является одновременно и Игроком, и Игрой, и Ставкой в Игре. Именно эта трагически величественная Игра, а не игра в картишки, возводилась русскими писателями в “перл создания”. Игра, шагнувшая за пределы рулетки, ломберного столика и лавки ростовщика; игра, проникшая в чувства и побуждения; игра, дающая сильные ощущения, иллюзию подлинных радостей и полноты существования; игра, возведенная в принцип жизни и поставленная в основе всех проявлений бытия. Не случайно Арбенин в лермонтовском “Маскараде” произносит слова, которые будут вечно ласкать и тревожить вездесущий слух бога Вишну:

Что ни толкуй Вольтер или Декарт —

Мир для меня — колода карт,

Жизнь — банк; рок мечет, я играю,

И правила игры я к людям применяю.

Правила игры, примененные к людям,— вот нерв и суть того вселенски драматического и необоримого, как сама майя, явления, которое отразилось в произведениях русской классической литературы об игре. Всепоглощающая Игра. Все прочие игры — с применением фигурок, фишек, костей, жетонов — ее аватары (зримые воплощения), обладающие подчеркнутой яркостью и сообщающие игроку столь же яркие чувства.

— Ощущал я только какое-то ужасное наслаждение удачи, победы, могущества — не знаю, как выразиться,— говорит Алексей Иванович, игрок Достоевского, припоминая ночь своего фантастического выигрыша.

Ослепительное отчаяние, лихорадочная радость, упоение властью над поверженным партнером, а партнер — любой человек, с кем вступает игрок в отношения, холод и трепет сердца, прилив и отлив ощущений — все это мимолетно, без прочности и глубины, но сильнее и ярче, чем будничное чувство действительной жизни. Оттого и образ игрока так впечатляет, оттого в его внешности так резко выражаются и страсть, и торжество, и презрение, и оскорбленное самолюбие, и ледяное спокойствие. А власть его над собою и над людьми потому так сильна, что совладать с фиктивными чувствами, несомненно, легче. В этих-то особенных чувствах, искусственно вызванных игрой и потому подчиненных уму, невозмутимому генералу на полигонепереживаний, и упражняется дерзкий старатель:

Тут, тут сквозь душу переходит

Страстей и ощущений тьма,

И часто мысль гигантская заводит

Пружину пылкого ума...

И если победишь противника уменьем,

Судьбу заставишь пасть к ногам твоим с смиреньем —

Тогда и сам Наполеон

Тебе покажется и жалок и смешон.

Такие слова изрекает трагически-гордый Арбенин. Но вот уже и “пакостный” Расплюев рассуждает в том же духе о Кречинском, восхищаясь его умом:

— Наполеон, говорю, Наполеон! Великий богатырь, маг и волшебник. Вот объехал так объехал; оболванил человека на веки вечные.

— Нет, ум великая вещь,— уверяет гоголевский Ихарев,— я смотрю на жизнь с совершенно другой точки зрения. Этак прожить и дурак проживет, это не штука; но прожить с тонкостью, с искусством, обмануть всех и не быть обмануту самому — вот настоящая задача и цель!

— Все — ум, везде — ум! — восклицает Кречинский.— В свете — ум, в любви — ум, в игре — ум! В краже — ум!.. Да, да! вот оно: вот и философия явилась.

Все подвластно уму игрока. Как маг, вызывает он к жизни из пустот, испепеленных игрой, и любовь, и страсть, и вожделение, не являющиеся таковыми.

Вот пишет Германн к Лизавете любовные письма: “в них выражались и непреклонность его желаний, и беспорядок необузданного воображения”. Но “Эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое упорное преследование, все это было не любовь! Деньги — вот чего алкала его душа!”

— Я весь тут, весь по горло: денег, просто денег,— говорит Кречинский. И тоже пишет письмо к Лидочке. “Надо такое письмо написать, чтобы страсть была. Ведь страсть вызывает страсть. Ах, страсть, где она? Моя страсть, моя любовь... в истопленной печи дров ищу. А надо, непременно надо... Мой тихий ангел... милый... милый сердцу уголок семьи... нежное созвездие... черт знает какого вздору!..”

“В комедии не чувствуется присутствия женщины”,— сокрушались в

ХIХ веке критики “Свадьбы Кречинского”.

Что женщина для игрока! Пролог к заветным трем картам, мелкая ставка семпелем перед крупной игрой ва-банк, фишка на “чет” или “нечет”, перед тем как двинуть на “зеро”.

— Глупый тур вальса завязывает самое пошлейшее волокитство,— раскидывает Кречинский.— Дело ведено лихо: вчера дано слово, и через десять дней я женат! Делаю, что называется, отличную партию! У меня дом, положение в свете, друзей и поклонников куча. Да что и говорить! Игра-то какая, игра-то!

О, игроки, игроки! Они мечтают составить себе счастье в Большой Игре по правилам маленьких игр, уповая на некое автономное, не принадлежащее Небесам, самосущее чудо, разлитое, наподобие мировой воли, повсюду, таящееся везде,— хотя бы и в лавке ростовщика, или в раскладе карточных фигур, или в цифрах на колесе рулетки. И весь трагизм положения игроков —

в этом противоречии между пылкой жаждой счастья, славы, достоинства и ничтожностью, сверхпризрачностью средств, употребляемых для их достижения. Бредит тремя картами Германн: “Ему пригрезились карты, зеленый стол, кипы ассигнаций и груды червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал беспрестанно и загребал к себе золото...”

Горит, накаленный воображением, блистательный ум Кречинского, и череда лучезарных призраков влечет завороженный взгляд:

— У меня в руках тысяча пятьсот душ — и ведь это полтора миллиона и двести тысяч чистейшего капитала. Ведь на эту сумму можно выиграть два миллиона! И выиграю, выиграю наверняка; составлю себе дьявольское состояние, и кончено; покой, дом, дура-жена и тихая почетная старость.

Тешит себя безумной верой в эфемерного бога — в “один оборот колеса” рулетки, который “все изменит”,— Алексей Иванович, жаждущий “воскреснуть из мертвых” ценою удачной ставки на “красное” или “черное”:

— У меня теперь пятнадцать луидоров, а я начинал и с пятнадцатью гульденами!.. Что я теперь? Ze─ro. Чем могу быть завтра? Я завтра могу из мертвых воскреснуть и вновь начать жить! Человека могу обрести в себе, пока он еще не пропал!

Предается нежным мечтаниям о будущем счастье Ихарев, лаская “Аделаиду Ивановну”, крапленую колоду-труженицу:

— Легко сказать, до сих пор рябит в глазах проклятый крап. Но зато

ведь это тот же капитал. Детям можно оставить в наследство! Вот она, заповедная колодушка — просто перл!.. Послужи-ка ты мне, душенька... выиграй мне восемьдесят тысяч, так я тебе, приехавши в деревню, мраморный памятник поставлю; в Москве закажу.

Но чудо невозможно. Бог отсутствует в фишках маленьких игр и в бурлении искусственных страстей. И рушатся неизбежно сложные построения, возведенные на хрупких опорах. Три карты Германна, крапленая колода Ихарева, фальшивый бриллиант Кречинского... Роковые атрибуты игры... Причины фатальной гибели сердечно родных нам героев, для которых счастье остается недостижимым. Ибо божественная Игра — и русские классики знали это не хуже древнеиндийских мудрецов — божественно же парадоксальна. Согласно правилам величественной иллюзии и безграничногообмана, и бриллианты, и страсти должны быть до безумия подлинными. Игра не позволяет обманывать Игру. Вишну может обыграть только сам Вишну или разве что Будда, как-то раз обыгравший этого бога под деревом пипала на берегу реки Ниранджара...



Версия для печати