Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1998, 1

В сумеречной аллее играют лисы

Стихи

Анатолий НАЙМАН

В сумеречной аллее

играют лисы

 

* * *

Траченная молью полунеба карта,

черно-золотого полотно штандарта -

то, что вносишь ночью в тесноту передней,-

осеняют землю почестью последней.

Плоти отслужившей, почве и планете

уплывать снарядом гроба на лафете,

прибылью вселенной больше, чем уроном,

ибо всякий живший - воин и астроном.

Ад, не дуй в свирели, смерть, не бей в литавры,

ночь, зажги шутихи, запали петарды,

ибо сын вселенной, хоть и сбился с курса

и попал на землю, но домой вернулся.

На смерть***

Автомобиль останавливается у сада,

по сигналу из дома распахиваются ворота,

вспугнутая лиса через каменную ограду

прыгает. Это и есть Европа.

Круг тем за чаем привычный, привычно узкий:

во-первых, бездарный Париж; во-вторых и в-третьих,

Тель-Авив и Нью-Йорк, дикарство. И так как русский

присутствует, речь заходит о гиперборейцах.

Де, медведеподобны. А что творится

на север и юг от экватора! Скоро все потемнеем.

А это правда, что в Петербурге была царица,

называвшая одного европейца Энеем?

И тут все вспоминают, зачем собрались:

что человека, чей череп и ребра подобны Риму,

а сердце с каждым рассветом глотает радость

великой жизни, выбросило на берег Леты, как рыбу.

Разговор продолжается, но спазмом на спазме,

как будто действие перебирается за кулисы.

Тело героя лежит на постели в готической спальне.

В сумеречной аллее играют лисы.

Бабочка на перегоне

Абрамцево - Хотьково

Бора беззубые челюсти шамкнут -

и разнесло нас, мы нервны и жалки;

волен простор, лишь если замкнут

желобом ветра, сценой лужайки.

Бабочка, главочка байки вагонной!

Как я с тобой в эпилепсии трясся,

помнишь? и воздух взбивал заоконной,

свесясь с плацкарты энного класса.

Шлейфы танцорок, монашенок, узниц

вьются вдоль поезда, как параллели

пестрых крапивниц, белых капустниц,

чьи траектории суть мои цели.

Взгляд щекочи лишь, а хоть и не радуй.

Если не дух ты, то пух - я не мистик.

Ты ли паяц мой; пульс ли мой - раб твой?

Кто из нас тягой всосанный листик?

* * *

As и wandered the forest.

Blake

 

Я прошел через парк,

там кривлялась кора,

и кренилась листва,

как пустая изба.

Мне нашептывал парк:

"Хоть и солнечный крап,

хоть и ветреный плеск -

я не лиственный плебс.

Купы после бритья

и с начесом парик -

всё не я. А что я,

тебе думать, старик.

Пусть ты воля, но ось -

я, прошедший насквозь

твой минутный состав,

как конвойный - этап".

 

Зритель

 

Над дорогами виснет ястребиный дозор,

ястреб ястреба видит за несколько миль,

ястреб видит масштаб, человеческий сор,

отлетающий вздох и культурную пыль.

Не пернатый, воспетый за отрыв от земли

в небеса, а комок перепонок и жил,

успевающий даль распластать на слои

и примериться, прежде чем крылья сложил.

Он не знает земли - потому что тверда,

он не любит небес - потому что пусты;

то ли дело - что между: огонь и вода,

непалимые солнцем кучевые кусты.

Глаз наставлен на отблеск, на мерцание жаб,

на цистерны для ливней, на зеркало вод,

на бинокль, на военно-воздушный, на штаб

наших глаз, отследивших летучий их флот.

Это ястреб, бесстрастья чертеж и чутья:

как он крылья отточенно выгнул! как треф

он тузом сел на мушку зрачка! Это я -

скреп соломенных веер, оптических скреп.

Здравствуй, выкрест, паренье земли над землей,

элегантный, как папских казарм офицер,-

тот, что службой слеженья планету оплел,

в перекрестье прицела попавший прицел.

* * *

Скелетики птиц при поддержке листьев и трав

пикируют в глубь земляного лона:

хотя еще цел летательный аппарат,

но перья - сор облаков, а кости - солома.

Из туч маячок зеркальцем отсверкал,

и под ногами теперь лишь битые стекла,

а сквозь органику проступает металл,

тут же ржавея, поскольку она намокла.

Природа - огромный ноль, на пейзаже киста.

Сорочье крыло над кочкой - как эполетик.

А подо мхом - невыговариваемая тоска,

и лист ольхи - пригласительный туда билетик.

* * *

Художник умер, народ пошел с похорон

на чистой ноте, на чистой слезе и меди,

пошел с молотка, прибил каблуком перрон,

и льдом вода зачернела в зеркальном следе.

Художник умер. Мертвый, не упирай

рога в матерьял, не уминайся формой:

уж если не время, то, факт, не пространство рай,

а свет в мастерской, на сцене и в грим-уборной.

И не прикидывайся птичкой, снежком, травой

и, главное, памятью скорбный народ не пичкай,

а честно трубой на подходе к платформе взвой,

раз он с похорон возвращается электричкой.

Ты мертв, художник,- не упирай рога

в нетесаную доску и подстилку дерна:

народ пошел с похорон, и теперь нога -

орудье его искусства, а поступь - форма.

Ты больше не боль, а балет на снегу и льду,

но скоро на них запляшет весенний дождик,

и втоптанное в наст "я тебя люблю"

перетечет в расплывчатое "художник".

* * *

Береза, приписанная к избе,

как черно-белая к клумбе роза,

могла бы нервно стоять везде,

но твой - этот двор и твоя - береза.

И в зимах, сводящих обзор сперва

к скелету и жгущих, как в извести, в снеге,

ужасна не смерть, но гибель добра,

нажитого в лени и нищенской неге,-

столетнего скарба и той доброты,

какой был пронзен и окутан прежде,

чем ею пронзать и окутывать ты,

влюбляясь навек, стал природу и вещи -

свою и свои до прихода зим

бессчетных - за что и скажи спасибо,

поскольку, что звал в безумье своим,

все было красиво, только красиво:

участок, забор и даже зима,

не смерть, а швейцарская роскошь мороза,

купаясь в которой, береза, изба

и всё на земле - черно-белая роза.

Из Уолтера Де Ла Мара

Минимум трижды на дню,

не пропустив ни дня,

выбранное в меню

превращалось в меня.

Гуся и порося,

помидор и морковь

переводил, грызя,

зуб мой в мысль и любовь.

Горлом втекал ручей,

ветер и летний зной

прямо в состав речей,

в нерв ушной и глазной,

в мускул, в страсти накал,

в душу, в земную персть -

в то, чем я вновь искал,

что бы еще мне съесть.

Гроза

Вымокшая до нитки развешанная одежда

наводит на мысль о самоубийстве,

и ветер рощу пролистывает поспешно

в поисках компрометирующей записки.

Дерево бьется само с собою,

ветки друг с другом, с листвою листья,

и все со стволом, но реально бою

причастен лишь он, ибо смысл не в свисте

и не в том, что крона добра, а он злыдень.

Смысл - в выстаивании. Что было телом

дерева, делается вихрь и ливень,

ствол оставляя виселицей и скелетом.

Эй, электричество, полегче, полегче

стегай за окном - кого там? - липу.

Штаны и рубаха висят у печки.

Природу трясет, как на суше рыбу.

Торс ее тучен и враз обглодан,

но до смерти не засечен - и ладно.

Одежда с клоунским висит наклоном.

Огонь пылает, мигает лампа.

* * *

Тишина в деревне ночью ставит рекорд -

если что шумнет, то сдавленно и дрожа:

здесь железной дороги нет, стало быть, пароход

в двух верста─х по реке плывет, а точней, баржа.

Тишина тишиной, но сна ни в одном глазу.

Ты чего, баржа, волочешь? ты куда? ты чью -

не мою ль в безумье вгоняешь кровь и слезу,

в бормотанье о смерти втягиваешь? Но я молчу.

Мол, темно и тихо - это она, нас не морочь.

Мол, незвук и невид - она: так или нет?

Нет, хочу я сказать, это просто ночь,

ночь и дом на отшибе, сказать - но останусь нем,-

как чернильные в двух верстах берега,

как бугристых погостов изрывшая берег сыпь,

как сама баржа, как шлепки воды, как сама река,

как деревня, проглотившая на ночь язык,-

потому что не знает, что там - только ли Он,

или так же бывает тихо и так темно,

что, не видя-не слыша волн, попадешь им в тон.

Или там ни дня, ни голоса - только оно?

А тогда к чему ты всю эту речь завел?

Да не я ее, а она меня, и не к, а от.

Потому и любишь ноченьку, что живой.

Что всегда был жив. Что проснулся. Что - вот, что - вот...

Софье три с половиной

Отражается то или се

на лице, как в зерцале,- но чистым,

как цветок, остается лицо,

обращенное к выцветшим лицам,

непричастное к этим и к тем,

всем сродни, ни на чье не похоже,

словно то, что есть солнце и тень,

все равно роговице и коже.

Все лицо - это лоб, крутизну

перенявший у бездны небесной;

но и щеки, на ощупь волну

с водяной поделившие бездной;

но и губы, когда их слова

покидают, как звук, как улыбка,

как улитка домок, как пчела

сад, в который закрыта калитка.

Наконец, это глаз: как он щедр

тем, что сходства ему недодали,-

безмятежность чурается черт,

чистоте не присущи детали.

Не гляди же, как мы,- удержись

в полузнанье твоем бесподобном -

смыслом жизни стирается жизнь,

как любовь объясненьем любовным.



Версия для печати