Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 13.02.2012 / 00:44 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив



Опубликовано в журнале:
«Октябрь» 1997, №1
ПРОЗА И ПОЭЗИЯ


Ранний сбор ягод
Стихи
версия для печати (8345)
« »


Анатолий НАЙМАН

 

Ранний

сбор ягод

 

* * *

 

С опереженьем на добрый месяц проходит лето,

еще июль, а леса сентябрьское сыплют семя.

Ветер восточный с дождем шумнут, что наложат вето,

но, хлопнув дверью, с опереженьем умчится время.

 

Что же спасет? Говорят, простота, в простоте смиренье:

как Иван-дурачок, в июле ходить по бруснику,

не думать о снеге, держать вверх ногами книгу,

снять с ходиков стрелки и спрашивать «скоко время?».

 

Но время уходит — ух! ах! уходит! —

опережая себя самое и все на свете.

Год в три годика — год, год в 30 — годик,

в 60 — неделька: снег до субботы и мысль о лете.

 

А лето проходит с опереженьем на добрый месяц:

и в небе месяц с ножом в кармане, и я бруснику

спешу собрать, к лунному мху головою свесясь,

и вместе с падающей росой роняю ресницу.

 

Софье полтора года

 

Из места, о котором

мы ничего не знаем

и называем раем, является дитя,

дух молока и яблока под царским горностаем,

иной природы, нежели кузены и братья:

 

из шелка и фарфора его состав изваян,

на сотню дней рассчитан двойного бытия,

волной воздушной сплюснут, небесным верен стаям —

а дышит тем, что выдохнут иных природ тела.

 

И, к ним мало-помалу клонясь, приноровляясь,

дней за сто постигает, что этих тел любовь,

хоть не сравнима с тамошней, не к месту и не в радость,

но не за так им, грубым, дается, а за боль.

 

Ну что ж, любовь убога, но и за ту спасибо —

жить — это жить, таращась, а не в цветах бродя.

Тем более что что там? лицо? — оно красиво.

Ну что ж, давайте пробовать, кузены и братья!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И ты оттуда тоже, творенье Божье Соня:

еще курится ладан и мак вокруг тебя,

еще ты засыпаешь при звездах и при солнце,

но спишь уже по-нашему — вздыхая и сопя.

 

Здесь все не так. Все тянет обратно, тянет в лоно —

Эдема, Авраама, долины, где цвело,

на поле, где сияло, где жило до излома,

который сердце вылущил и чистое чело.

 

Откуда же ты, Софья? Чего меня лишает

твое забвенье? Или хоть малого стебля

еще ты помнишь ласку, хоть очерк тех лужаек?

А то с чего гляжу я с восторгом на тебя?!

 

Софье два с половиной

 

Зачехлив инстинкт, жизнь пошла на нерве,

все чистоголосей, все пышноволосей,

трепеща, как яхта перед спуском с верфи,—

и все чаще Соню звать охота Зосей:

 

шаг — как лепет светский, лепет — как купанье

ню; размыта родина, в фокусе Варшава;

у ясновельможной ясноглазой пани

даже и младенчество в меру моложаво.

 

Я был тоже молод, Софья, ах, как молод! —

как бывает шляхта раз в столетье в Польше.

Жаль, уж не мурлычет твой роток, а молвит,

но и молвь — музыка, помни же и пой же.

 

Когда восемнадцать, когда двадцать минет,

вдруг мотив привяжется, вальс знакомо нервный,

и инстинкт из груды ту пластинку вынет,

сталью игл изрытую, шарма звук неверный.

 

Ах, какая прелесть этот хрупкий гонор,

этот зной манеры, все которым грелись!

Гордая ли слабость — ваш смертельный номер?

Нежная ли гордость — эта наша прелесть!

 

Так давай же вместе ножкой, Соня, топнем

и заплачем вместе, чтоб к тебе вернулось

то, что между «знаем» прожито и «помним»,

то, что, хочешь, мудрость будет, хочешь, юность.

 

1/13 сентября

 

Ветер клюнул верхи берез,

лес качнулся, хоть был тверез,

стог качнулся, стол простора качнулся.

Лугу шмель прогудел: «Мон шер,

ветер — лишь весы атмосфер...» —

и заткнулся. И круг года замкнулся.

 

У природы — один прием:

завернуться вновь в эмбрион,

спрятать в зерна то, что было просторно.

Дунул ветер, и со стола

осень скатерть сняла и все крошки смела

в войлок дерна. Догола — а не порно!

 

Крылья таза и руль ключиц

продолжают нас жить учить,

но вульгарно — да, мон пти? — без шарма.

А кишочки и слизь зато

поджимаются влезть в пальто

карапуза — не в шинель командарма:

 

костный остов. В зазор вползла

белоснежная туча зла,

вся ампир из каверн, из гармошек модерн,

вся из впадин, из ссадин-примочек.

Так что, маршал, пардон, малыш,

курс с нуля начинается, слышь?

Чмокай, хлюпай, икай — глядишь,

и не хочешь, а к концу забормочешь.

 

Речь — лишь голос плюс кислород,

вещь — лишь колос, но прежде рост,

срок для вещи — то, что время для речи.

Чтоб наполнить,

годичный курс

должен сам становиться пуст,

зреть, как печень, распрямляться, как плечи.

 

* * *

Воду брал на восьмом году

в полынье. Ну-ка: в горку, по льду

да с ведром — а? А вот иду —

шмыг в чулан и дверь на щеколду.

 

Воздух брал... Стало быть, Урал,

если сливочный, ломтем, воздух

я губой, как теленок, брал

с белоснежных холмов бесхозных.

 

И так далее. Брал огонь

из печи — чтобы тень плясала.

Землю, ту — как не брать ногой

с ходу, лучше когда босая.

 

— Эй, опомнись. В тот год война

мир стихий превратила в схему,

вещи — списками, имена —

по алфавиту — в дым и землю.

 

— Пусть. Но пуп-то земли — дитя:

перед ним золотится прорубь

чашей огненного питья;

счастье бьется в окно, как голубь;

 

Бог над ним облака пасет.

Между «быть» и «жить» перепонка

тех спасет, кого Бог спасет.

Я — из тех. Бог спасет ребенка.

 

 

* * *

 

О. Димитрию

 

В лучшей части души, то есть в части, пустой

от чудных интересов и нервного чувства,

к чистой жизни он был предназначен, к святой,

то есть к знанью, сомненье которому чуждо.

 

В остальной же, больной, худшей части души,

мимолетными фактами мира набитой,

он любил запах сена и даже духи,

то есть мир, но как будто немного забытый,

 

то есть русские книги, где косят луга,

и немецкий концерт со щеглом и гобоем,

и парижскую живопись, скажем, Дега.

О, как слушал, смотрел, как читал он запоем!

 

Что ж худого? А то, что — не лучшая часть.

Что, душой от кромешного воя и стужи

отходя, лучшей части он здесь и сейчас

жить мешал, чтобы худшей не сделалось хуже.

 

Зла, однако, не вспомнит, спасаясь, душа:

худшей частью шепнет неуверенно: «Боже?..» —

и, на выходе свет за собою туша,

лучшей частью поймет и утешит: «Похоже».

 

Луг

 

Грише

 

Конский щавель и пастушечья сумка —

майские, а не в гербарийной папке —

учат меня, знатока-недоумка,

сколь нас древнее гусиные лапки.

 

Череп этруска, равно как и вилла,

лапками сплошь по фасаду, не лавром,

татуированы. Медь хлорофилла

выцвела в мраморном плаче по храбрым,

 

но эпитафия справа налево

тем, чья дралась до последнего рота,

переплетает края барельефа

гусьими плюснами знатного рода.

 

Даль расстоянья, времени скорость —

где они? если до Твери от Рима

Rumex confertus, Bursa pastoris

чтут Potentilla L. anserina.

 

Простонародье — аристократов

чтит не без гордости в каждых потомках,

бледные корни под слякотью спрятав,

выставив сизый узор на котомках.

 

Притча о неблудном сыне

 

Н. С.

 

Жизнь — это зеркало с отраженьем кого-то,

кем ты не стал, а мог бы, ну, скажем, вора

или танцора, взявшего твои черты,

твой негатив: ты — анти-он, он — анти-ты.

 

Он — кем хотел, тем был. Ты хотел быть добрым,

между «нельзя» и «можно» занявшись торгом.

Он же пустился во вся, чуть не спился,

жизнь промотал — «если можно, зачем нельзя?».

 

Зеркало это — наследство от отчего брака

сыну неблудному с внешностью блудного брата,

чтоб доказать ваше тождество, а не родство.

Не обижайся, что ты не счастливей его.

 

Не обижайся — зеркало. И не отчайся:

счастье — всегда не твое; твое же счастье —

зрение, нервный к хребту от хрусталика путь,

не на себя реакция, а на ртуть.

 

Жизнь — это счастье видеть стекло согретым

кровью, дыханьем, просто — внезапным портретом

отца — сквозь линзы влаги, омывшей глаза,

не узнавая его двоящегося лица.

 

 

Из рецептов сна

 

...by a sleep to say we end

The heart — ache and the thousand natural shocks...Е

Hamlet, act III

 

С сердцебиеньем проснешься под утро — сразу отпей

из чашки, поставленной с вечера в изголовье;

беззлобно в вороний кашель и оттепельную капель

вдышись, как в ритм, еще не увязший, по счастью, в слове.

 

А если вчерашний день или близкий друг

придут на память, подумай: «Господи Иисусе»,

и снова: «Господи», и ни на шаг за круг

выдохов этих, вдохов, повторов, глотков не суйся.

 

В конце концов сердцебиенье — всего лишь дубль

неудающихся сцен, сцен торжества и неги.

Руку на грудь, влаги еще пригубь,

и, чуть не забыл, все это время — сомкнуты веки.

 

На воду и воздух минимум мышц потрать,

минимум мозга на мысль, ибо ночь — охрана

от жизни. Пить, дышать, повторять —

да. А жизнь, как кадр со слепого экрана,

 

пусть на глазное плоско ложится дно —

кадр из фильма, в котором так и не снялся,—

бестелесней чаинки и перышка, как на сукно

чистое, вверх картинкой, карта пасьянса.

 

* * *

Все те же двести или сто

стишков, как нам оставил Тютчев,

неважно, все равно про что,

не обязательно чтоб лучших;

 

свод околичных формул, чей

знал Ходасевич нервный трепет,

невзрачней детских куличей,

какие вдоль песочниц лепят;

 

колонн руины на плато,

где шли перед царем спектакли,

 

которых текст писал Никто,

рыдая,— Анненский, не так ли?..

 

Подбор свидетельств о писце,

не бронзы, а графита хрупче,

крошащегося на конце

карандаша над спорной купчей,—

 

короче, двести — или сто-

страничное в чужом конверте

тебе, не то твое письмо

о климате, любви и смерти.

 

 

 

 

 

* ... Сном, скажем так, мы приканчиваем

Сердечную боль и тысячу естественных ударов...

Гамлет, акт III (англ.)

 

 









в начало страницы


Яндекс цитирования
Rambler's Top100