Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Октябрь 1996, 3

«Святое дело поэзии»

(О книге "Николай Старшинов. Лица, лики и личины. Литературные мемуары.")


Журнальный зал Октябрь


"Святое дело поэзии»



Николай Старшинов. Лица, лики и личины. Литературные мемуары.

М., РИФ "РОЙ", 1994.

Еще в бытность редактором альманаха "Поэзия" добрейший Николай Константинович Старшинов судил о литературе просто, но причудливо. Во вверенном ему альманахе честно выдерживалось некое эмпирическим путем достигнутое равновесие: сколько-то русскоязычных авторов, сколько-то иностранных, сколько-то народов СССР и прочих инородцев, остальное же место отдавалось русской поэзии в том ее понимании, которое и делало альманах явлением неповседневным, а на редактора заставляло смотреть с улыбкой на устах и замиранием в глубине души.

Да как же! говорил Николай Константинович, чуть не плача от счастья и сострадания.Человек живет бог знает где, у черта на куличках, ни одной книги не прочитал, из запоев не вылезает, а, поди ж ты, стихи складывает.

И все образовывалось, подборка нового поэта направлялась в печать, и дальнейшее его существование окружалось искренней неутихающей заботой чудесного редактора.

Должность "пастух" или "дояр" его подопечных редактора умиляла. Если же вместо "пастуха" встречался какой-нибудь и вовсе экзотический "подпасок", оказывающийся на деле не буколическим подростком, а слегка обрюзгшим мужиком годам к пятидесяти, в облаке винного и табачного угара, тут и вовсе радости не следовало пределов. Рекомендация в Литинститут была обеспечена.

- Стихи-то что-то не очень,возражал подвернувшийся под горячую руку оппонент.

Да он только сельскую школу закончил,возражал Николай Константинович с такой убежденностью, словно это было не каким-то чудовищным недоразумением, а великим благом. И уточнял: Трехлетку.

Из людей, приведенных им в литературу, можно сколотить средней величины колхоз с собственной МТС.

Все сказанное выше сказано неспроста, ибо натура человека отражается и в делах, которые он творит либо которые творить отказывается, и в воспоминаниях об этих делах, и в общих свойствах памяти о пережитом. Наша память как записная книжка, разница лишь в том, что старую книжку можно перебелить, память же терпеливо хранит и вычеркнутые телефоны. Впрочем, сходств куда больше, чем различий. И память, и записная книжка равно хранят и нечто величественное, и пустяки, распределенные по местам.

А потому длинный поалфавитный список героев этих мемуаров, вынесенный на обложку, не должен ввести в заблуждение. И не следует удивляться ни пестроте имен от Виктора Астафьева и Анны Ахматовой до Александра Твардовского и Алексея Фатьянова, минуя Наума Коржавина, Андрея Платонова или Михаила Светлова,ни характеру воспоминаний.

Заболоцкий улыбнулся, услышав немудреную городскую песенку. Олеша разглядел из кладбищенских кустов Переделкина квадратные звезды на небесах. Славные и странные пустяки, в которые хочешь верь, хочешь нет. Встреться такое в иных сочинениях, требовались бы документальные уточнения. Однако в отличие от многих других этим мемуарам следует доверять, здесь почти все увидено собственными глазами, а на крайний случай услышано из первых уст. Вот записанный едва ли не с сохранением любых фонетических особенностей, как у фольклористов на полевом сезоне, колоритный момент Степан Щипачев заманивает к себе в постель, а вернее, на служебный диван, начинающую поэтессу Юлию Друнину: "Ну чего вы боитесь нашей близости? Но ведь об этом никто не узнает. А зато у вас на всю жизнь останутся воспоминания о том, что вы были близки с большим советским поэтом!.."

Самое смешное, что это необыкновенно серьезно. И мемуарист считает героев книги достойными памятования, а их место единственным в русской культуре. Это даже трогательно, если вспомнишь такие лица, как Красный боец Владимир Павлинов и Красный монах Анатолий Чиков, намеревающиеся с полуночи до утра покончить с неправдой и несправедливостью на

Земле. Или Павел Мелехин, продающий свои стихи знакомым стихотворцам, например, М. Касаткину, в сборнике которого позднее был обнаружен знаменитый акростих "Касаткин ти говно".

Или телефонный дивертисмент известного советского юмориста, приехавшего в Дом творчества: "Уже через полчаса после его вселения в комнате раздавался лихорадочный стук пишущей машинки длинная очередь.

Потом слышался торопливый скрип ступенек - Виктор Ефимович поспешно спускался к телефону, стоящему внизу, в коридоре:

Алло, девушка, девушка, это почта? Да?.. Талон номер один. Я только что купил его у вас... Такой симпатичный мужчина с бородкой... Это я. Пожалуйста, дайте Москву.

Затем он набирал нужный московский номер и:

Машенька, Машенька, это говорит Витька Ардов!.. Да, я... Я уже в Голицыне... У меня отдельная комната, очень уютная... Приезжай скорее!.. Знаешь, как тебе будет со мной хорошо!.. Знаешь, как хорошо!.. Не можешь, да?.. Очень жалко!.. А то у меня уже все есть - и четвертиночка, и закусочка!.. Ну, пока...

Все это он выкрикивал так, что слышал весь Дом!.."

Потом опять скрип ступенек, опять машинописная трель и опять разговор, теперь уже по талону "номер два". Это не мешало Ардову привечать у себя Ахматову и быть ее надежным товарищем, о чем сказано в другой новелле.

Или замечательный портрет Ярослава Смелякова, в новом костюме и белой рубашке ожесточенно копающего червей для рыбалки и отгоняющего взволнованного пасынка: "Как червей копать, в грязи возиться, так дяде Яре, большому советскому поэту. А как рыбу ловить с чистенькими ручками, так тебе!.."

И дальше, дальше, почти без числа. Все большие и крупные советские поэты, прозаики, либо на крайний случай литераторы, либо люди возлелитературные. И в это веришь. Ведь мемуарист не только видел или о том слышал, он сам в это верит. Верит в величину и своеобразие почти каждого, хоть что-то сложившего из букв на листе бумаги. Порою искренне недоумевает, какой подставить масштаб, чтобы измерить объем и величие своего очередного героя. Потому Евгению Евтушенко отведено здесь столько места и слов. И потому вопрос остается вопросом, ибо Евтушенко явление не культуры, а, напротив, цивилизации.

Мемуарист этого не понимает. Будь его воля, он бы писал слово "литература" с большой буквы, а слово "поэзия" с еще большей. Именно потому воспоминания его составлены из любопытных, милых и почти ничего не значащих подробностей, что для автора нет пустяков. Он благоговеет, каждый вздох человека творящего кажетс ему необыкновенным, и сама способность к созданию искупает для него последствия, будь то премного известный распорядитель литфондовских похорон Арий Давыдович или старейший советский поэт Павел Григорьевич Антокольский, затаскивающий ту же Юлию Друнину на сей раз в ванную комнату. Мемуарист преклоняется перед культурой как таковой, чему свидетельство почти школьные рассуждения о классиках о Случевском, Некрасове, Блоке и переводчике "Илиады", настоятельно величаемом А. Гнедичем.

Потому-то и не было необходимости в рассуждениях о великих и в размышлениях о природе собственного творчества. Воспоминаний о других хватает, чтобы понять самого воспоминателя лучше, чем в литературоведческих разборах и автобиографических экскурсах.

Впрочем, и здесь есть любопытные эпизоды. Однажды мемуарист и Сергей Викулов оказались в селе Львовка, принадлежавшем некогда старшему сыну Пушкина. И вот они стоят возле колодца и читают свои стихи местным старушкам.

"Когда-то я (мне было тогда уже сорок лет, я был уже больше десяти лет членом Союза писателей), прожива длительное время в деревне, подрядился на все лето пасти стадо, поскольку у меня было намерение написать рассказ о пастухе.

К сожалению, пастухом я оказался никудышным, и рассказ у меня не получился. Но зато стихи о том, как трудно давалось мне это искусство, я написал:

Мне сорок лет, а я в подпасках,

Еще учусь пасти коров...

Рассвет осенний хмур, неласков,

Он по-закатному багров.

А кончалось стихотворение и совсем печально:

Земля лежит в осенних красках,

Как полотенце в петухах...

Я в сорок лет еще в подпасках.

Когда-то буду в пастухах?!

Едва я закончил чтение стихотворения, одна из старушек отвела меня в сторону и доверительно, но твердо предложила:

А ты, сынок, оставайся у нас. Мы тебя сразу старшим пастухом назначим. И не в каком-нибудь завалящем селе, а в самой пушкинской Львовке!.."

з

На этом можно было бы и закончить, но следует еще сказать о кавычках, в которые заключено название. Это не насмешка, не знак, берущий под сомнение сказанное. И, надеюсь, добросердечный и многотерпеливый автор мемуаров не увидит здесь никакого подвоха. Это лишь цитата из его книги.

Настасья ПОДЪЯБЛОНСКАЯ





Версия для печати