Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2016, 6(110)

Ответ Дэвиду Холлоуэю и Алексею Семенову

Перевод с английского Андрея Захарова

Документ без названия


Изабелла Гинор – специалист по СССР/России, сотрудник Института Трумэна Еврейского университета Иерусалима.

Гидеон Ремез – сотрудник Института Трумэна Еврейского университета Иерусалима, в прошлом – глава отдела иностранных новостей Радио Израиля.

 

Задействовав аргументы ad hominem – обращаясь к нам как к журналистам, «которые именуют себя историками», – профессора Холлоуэй и Семенов едва ли преуспели в разжигании нашего дискуссионного задора. Дело в том, что журналистика не порок; наши предыдущие работы на этом поприще, в особенности касающиеся освещения событий в СССР накануне и после его распада, послужили качественной прелюдией к нынешним историографическим исследованиям, предпринимаемым нами в качестве стипендиатов Института Трумэна Еврейского университета Иерусалима. Более того, подготовленные нами научные публикации также были удостоены престижных наград и перечислены на наших персональных страницах на сайте института[1]. По этой причине мы не видим необходимости в том, чтобы отстаивать свою квалификацию, защищаясь от столь недружественных инсинуаций.

Мы, со своей стороны, с неизменным уважением относились к новаторскому исследованию профессора Холлоуэя, посвященному Юлию Борисовичу Харитону. Эта работа широко цитировалась в нашей собственной биографической публикации, в центре которой были доктор Макс Эйтингон и его супруга Мирра Буровская, сыном которой от предыдущего (второго) брака был Юлий. Свою признательность профессору Холлоуэю мы выразили, отправив ему текст нашей статьи, в 2012 году появившейся в журнале «Modern Jewish Studies». Единственной ремаркой, полученной тогда в ответ, стала его благодарность за то, что мы «поделились своей интереснейшей работой». Он также предложил отправить этот материал и профессору Семенову. Вплоть до появления нашего эссе в журнале «Неприкосновенный запас» никаких иных откликов от наших уважаемых корреспондентов не поступало; только потом они направили нам свой комментарий, выдержанный в наступательной стилистике и почти дословно совпадающий с ныне обсуждаемым.

Холлоуэй и Семенов согласны с тем, что «имеющиеся по этой теме литературные данные… свидетельствуют скорее в пользу предположения» о связи Макса Эйтингона с советскими секретными службами в 1920–1940-х годах. И хотя они отчасти противоречат себе, заявляя ниже, что «нет никаких доказательств того, что Макс Эйтингон и его жена Мирра вообще работали на советскую разведку», мы не чувствуем необходимости вновь воспроизводить здесь набор дополнительных свидетельств, подтверждающих оценки «имеющихся литературных данных». По замечанию наших оппонентов, «документальных доказательств факта сотрудничества Макса Эйтингона с НКВД до сих пор получено не было», но если бы такие бесспорные документы вдруг появились, то это можно было бы считать чем-то из ряда вон выходящим.

Вместе с тем, по нашему убеждению, совокупность косвенных свидетельств, в сборе которых принимали участие и мы, также выглядит довольно убедительно – как, собственно, обычно и бывает в подобных случаях. Сошлемся лишь на один пример. В 1942 году Максу и Мирре было отказано в получении американских иммиграционных виз, причем, объясняя этот факт, Макс ссылался исключительно на «определенные семейные связи, мои собственные и моей жены». По словам одного британского разведчика, «шпионаж представляет собой такое преступление, которое очень трудно доказывать»:

«Обычно весь арсенал, имеющийся на руках у контрразведки, начинающей работать с подозреваемым, сводится к набору биографических фактов, странностей поведения, совокупности деталей, которые открыты для самых различных интерпретаций, но которые, в конечном счете, способны вдруг обернуться прозрением – в тот самый момент, когда все это, собранное вместе, влечет только один и единственный вывод»[2].

Холлоуэй и Семенов наверняка согласятся с этим.

Иначе говоря, наш вывод относительно Макса и Мирры коллегами не оспаривается. Они, однако, сомневаются в нашем предположении, согласно которому Эйтингонами двигало желание обеспечить Юлию Харитону безопасность и профессиональное продвижение – мотив, в высшей степени благородный, какими бы ни были услуги, указываемые его матерью и отчимом советскому режиму. Он, кстати, очень контрастирует с мотивами других представителей клана Эйтингонов, например проживавшего в Нью-Йорке Моти Эйтингона, кузена Макса, чье сотрудничество с советскими спецслужбами подтверждается документами[3]. В данном случае имела место корысть: стремление обеспечить монопольное положение семейному бизнесу, перешедшему к Моти от отца Макса, – в основе которого лежала торговля советской пушниной в США, а также за родственную поддержку, оказываемую в этом деле генералом НКВД Наумом (Леонидом) Эйтингоном. Со временем Моти все более активно передавал Максу инструкции и деньги, причем эта деятельность стала особенно интенсивной после того, как в 1934 году его кузен переехал в Палестину.

Несмотря на академический интерес профессора Холлоуэя к фигуре Юлия Харитона и семейную связь профессора Семенова с этим человеком, предложенное ими весьма неточное описание жизни его матери отражает различия между двумя фокусами исследования – нашим и их. Возьмем, к примеру, их ошибочное заявление, согласно которому «актриса Буровская оставила шестилетнего сына Юлия в 1910 году, разведясь с его отцом Борисом Осиповичем Харитоном и уехав из Петербурга в Германию с новым мужем Максом Эйтингоном». На самом деле Мирра, использовавшая сценическое имя Биренс, не покидала в 1910 году русской столицы в обществе Эйтингона; он в тот год вообще не появлялся в России и, следовательно, не мог стать ее «новым мужем». Романтическая связь между ними возникла лишь в 1912 году, причем возникла в Германии. Через год Макс помог ей заочно развестись с Борисом Харитоном; поэтому выйти за него замуж, опять-таки в Германии, она смогла лишь в апреле 1913-го.

Столь же безосновательным представляется и другое утверждение, также имеющее отношение к этой дискуссии и повторяемое нашими оппонентами дважды. По мнению Холлоуэя и Семенова, оставив маленького Юлия с отцом, Мирра вообще не интересовалась сыном вплоть до его визита в Берлин в 1926 году. Но десятки писем, написанных ей Максом, свидетельствуют о том, что, хотя мальчик был далеко, мать постоянно о нем думала. Сам Макс столь же трепетно беспокоился о его благополучии; со временем эта забота сделалась еще более благородной, поскольку муж Мирры, как выяснилось, не мог иметь собственных детей. Подтвердим сказанное лишь одним примером из многих: в ходе единственной поездки в Россию, предпринятой после брака с Максом в 1913 году, Мирра, встретившись со своим старшим сыном (от первого брака) Виктором Бродским, тщетно пыталась увидеться и с Юлием.

Если говорить о более поздних временах, то о ее озабоченности судьбой Юлия в революционные годы свидетельствует, скажем, то, что Макс упоминал «мальчика» в своей переписке с Фрейдом. Это было в письме от 27 декабря 1921 года, после того, как Максу удалось организовать отъезд из России для матери Мирры, жившей в Екатеринодаре и овдовевшей в ходе гражданской войны на юге. Из письма очевидно, что бабушка привезла добрые вести о Юлии; по словам Макса, Мирра «много говорила о мальчике […] в ней вновь проснулась воля к жизни»[4].

Некоторые из аргументов, на основании которых Холлоуэй и Семенов называют наши выводы «слишком смелыми спекуляциями», настолько абсурдны, что не нуждаются в опровержении – например, утверждение о том, что «Макс Эйтингон и Юлий Харитон виделись всего два раза». Явное или скрытое содействие, оказываемое Максом советским спецслужбам для того, чтобы гарантировать благополучие Юлия, вообще не требовало личных встреч между ними. Еще более нелепым нам кажется поднимаемый оппонентами вопрос о том, «возможны ли для спецслужб подобные “соглашения”». Ответ на него не вызывает сомнений: такая практика была настолько повсеместной и даже типичной, что нет ни малейшей необходимости ссылаться на тьму примеров, ее подтверждающих. Впрочем, об одном случае, зеркально похожем на обсуждаемый, сказать все же стоит. Речь идет о Георгии Гамове, также физике, бежавшем в 1933 году в Соединенные Штаты вместе с женой. Их последующее сотрудничество с советской разведкой обуславливалось тем, что их родственники остались в СССР на положении заложников[5].

Столь же безосновательны попытки Холлоуэя и Семенова объявить всего лишь «догадками» наши предположения о том, что работа Юлия Харитона в Кембридже в 1926–1928 годах и, в особенности, его визиты в берлинский дом Эйтингонов по пути из России и обратно требовали официального одобрения. «Никаких доказательств, – пишут наши оппоненты. – Вспомним, что это был 1926 год, когда тогдашняя ЧК-ГПУ была еще далека от НКВД 1930–1940-х годов». У нас же, напротив, есть многочисленные подтверждения того, что уже в середине и конце 1920-х подобные вещи стали рутинной практикой. Вот, скажем, случай 1927 года: советские власти разрешают писательнице Ольге Форш навестить живущую в Париже дочь, но при этом запрещают встречаться с Владиславом Ходасевичем и Ниной Берберовой. Когда же эти литераторы пытаются прийти к ней в гости, Форш выставляет их за дверь – явно опасаясь слежки[6].

Что же касается самого Юлия Харитона, то его для миссии в Кембридже отобрал ленинградский наставник Николай Семенов (дедушка одного из наших оппонентов, сын которого позже женился на приемной дочери Юлия Харитона). Его отъезд в лабораторию Резерфорда был согласован с Петром Капицей, который был лидером российских ученых, работавших в Англии, – группы, рассматриваемой в качестве особого национального проекта, тщательно отобранной, контролируемой и используемой. Британский контрразведчик, цитируемый выше, сообщает, что сам Капица, согласно оперативным данным, «не раз принимал у себя дома сотрудников советских спецслужб»[7].

Жесткий контроль и постоянное вмешательство со стороны кураторов подтверждаются самим Юлией Харитоном в его кембриджской переписке с отцом, матерью и отчимом. В одном из писем он сообщает:

«У нас с отцом вышла ужасно обидная история. Оказалось, что мы были оба вместе в Berlin’е [Юлий тогда второй раз навещал Макса и Мирру. – И.Г., Г.Р.] и не встретились, т.к. я почему-то не получил (кажется, единственный раз за все время, что я был в Англии) его письмо, в котором он мне об этом писал»[8].

Разумеется, отношение к Максу и Мирре было бы иным, если бы Юлию разрешили не просто встретиться с ними, но и пожить у них. Накануне его первого визита в Берлин в 1926 году письма Макса к жене пестрят упоминаниями о «нашем сыне» (не называемом по имени) и «его путешествии», что говорит не только об их тревоге за него, но и об осознании того, что нужно соблюдать осторожность.

Реагируя на наш тезис о том, что весьма гладкое продвижение Юлия Харитона, осуществлявшееся вопреки его сомнительной родословной, требует объяснений, Холлоуэй и Семенов утверждают, что «подобное противоречие можно наблюдать у многих участников советского атомного проекта», включая Якова Зельдовича, Давида Франк-Каменецкого, Льва Альтшулера. Объяснялось оно тем, что все они были нужны властям. Для выяснения того, как этим людям удалось избежать чисток, потребовалась бы специальная исследовательская работа. Но еще задолго до того, как наша гипотеза была выдвинута, сам профессор Холлоуэй отмечал, что «в политической оптике сталинизма личность Харитона выглядела весьма сомнительной»; при этом он перечислял в числе осложняющих обстоятельств родителей, проживавших за границей, еврейское происхождение, работу в Англии[9]. Иначе говоря, вопреки своим нынешним заверениям, профессор Холлоуэй прежде полагал, что выживание и процветание с таким «багажом», как у будущего академика, было в те времена скорее исключением, а не правилом.

Преследования по подобным основаниям начались задолго до сталинского «Большого террора». Борис Харитон, видный кадетский журналист, а после революции свободомыслящий писатель, был выслан из Советской России на борту второго «философского парохода» в ноябре 1922 года. В августе того же года ЦК партии большевиков принял резолюцию, согласно которой все студенты вузов были обязаны представлять свидетельства своего классового происхождения, деятельности в годы гражданской войны, идеологической безупречности. ГПУ пристально наблюдало за студенчеством; тех, кто был связан с антисоветскими партиями, отчисляли и даже высылали из страны[10]. Но Юлий Харитон не только избежал высылки вместе или вслед за отцом, но и продолжил обучение, а Николай Семенов, спасая его от голода, даже раздобыл для молодого человека «академический паек»[11].

В ряду случаев, радикально контрастирующих с этим, можно сослаться на один, связанный с семьей самого Юлия. Речь идет о Борисе Михайловиче Гессене, родившемся в 1893 году и породнившемся с Борисом Харитоном благодаря женитьбе. Видный физик, марксистский философ и историк науки, обладающий такими коммунистическими регалиями, которых у Юлия Харитона никогда не было, он воевал на стороне большевиков в гражданскую войну, был лояльным членом партии с 1919 года и даже работал секретарем местного совета в своем родном Елисаветграде (на Украине)[12]. Подобно же Харитону, Гессен учился в Великобритании (в Эдинбурге до Первой мировой войны), а потом получал у властей разрешения для прослушивания лекций в Берлине (в 1924-м) и участия в конференции в Лондоне (в 1931-м). Всего этого вкупе с семейными связями в России и за рубежом оказалось достаточно для того, чтобы в 1936 году его обвинили в подрывной деятельности и заговоре с целью убийства советских руководителей, арестовали, а потом расстреляли[13]. Досье Юлия было еще более внушительным, и, когда в 1939 году, во время советско-финской войны, за ним однажды ночью пришли в связи с важным государственным делом, у его жены были все основания предположить, что его арестовали[14].

Мы благодарны Холлоуэю и Семенову за информацию о том, что Виталий Губарев, автор интервью с Юлием Харитоном, опубликованного в «Правде» в 1984 году, был «более чем проверенным» секретными службами сотрудником, а само «интервью, естественно, могло иметь только строго регламентированный характер». Это поддерживает наш вывод, согласно которому выдумка о том, что в 1928 году Харитон отправился в Берлин сугубо для того, чтобы встретиться с «немецкими коллегами», была призвана скрыть его пребывание у Мирры и Макса. Даже спустя 46 лет детали этого визита оставались деликатной темой; но сам по себе факт наличия зарубежных родственников уже не считался преступлением, и поэтому причины сохранения подобной секретности в данном случае вызывают вопросы. Как нам недавно стало известно, корректировку текста в этом отношении производил не интервьюер и не цензор, но сам Юлий Харитон: его бывший сотрудник рассказал нам, что ту же историю о «профессиональном визите» ему в свое время поведал и сам босс.

О берлинской поездке, предпринятой Харитоном, стало известно только из его посмертно опубликованных уже в постсоветскую эпоху мемуаров; Мирра и Макс, со своей стороны, также держали эту встречу в строгом секрете до конца своих дней. Холлоуэй и Семенов вопрошают: «Разве удивительно, что мать по случаю приезда сына на несколько дней решила отменить званые вечера и не приглашать пожить в доме широко известного в русско-эмигрантской среде философа [Льва Шестова]», а также Фрейда и прочих друзей? Возможно, так оно и было, но столь же основательно предположение о том, что мать, гордившаяся академическими достижениями сына, искренне хотела поделиться своей радостью – если бы только могла. Холлоуэй и Семенов не спорят: причина скорее всего заключалась в том, что «информация о его присутствии вполне могла повредить сыну, возвращающемуся в СССР». Это утверждение в свою очередь не только подкрепляет наши догадки, но и противоречит их собственным заявлениям, согласно которым семейные связи Юлия Харитона никогда не были для него проблемой, ради которой стоило бы идти на какие-то закулисные соглашения, ограждающие от «последствий».

И, наконец, последнее. Холлоуэй и Семенов оспаривают наш тезис о том, что «генерал НКВД Наум Эйтингон… имел административный контроль над Игорем Курчатовым и Юлием Харитоном» в советском атомном проекте, поскольку, по их данным, «Наум Эйтингон работал в подразделении НКВД, связанном с иностранной разведкой». Однако Павел Судоплатов, начальник Эйтингона, описывает его (и свою) миссию несколько иначе: «По приказанию Берии я и мои заместители – генералы Эйтингон и Сазыкин – как оперативные работники должны были оценить сильные и слабые стороны Курчатова» и его сотрудников. Возглавляемой Судоплатовым группе «С», образованной в 1944 году, предписывалось координировать «деятельность по сбору информации по атомной проблеме», а также на нее возлагались «функции реализации полученных данных внутри страны»[15]. В свою очередь Юлий Харитон лично участвовал в решении этих задач: его отправляли в Германию, где он в форме офицера НКВД разыскивал ученых-атомщиков и уран, подобно тому, как Наума Эйтингона с аналогичной миссией командировали в Китай.

В целом же комментарии Холлоуэя и Семенова представляются нам довольно безвредными; единственное, что нас удивляет – это переоценка прошлых позиций, которую произвел профессор Холлоуэй, а также наличие его подписи под всей этой неуклюжей критической аргументацией.

 

Перевод с английского Андрея Захарова

 

[2] Wright P. Spycatcher: The Candid Autobiography of a Senior Intelligence Officer. New York: Viking, 1987. P. 300.

[3] Haynes J.E. Vassiliev Notebooks Concordance: Cover Names, Real Names, Abbreviations, Acronyms, Organizational Titles, Tradecraft Terminology. Washington: Wilson Center, 2008. P. 47, 59.

[4] Письмо Макса Эйтингона Зигмунду Фрейду от 27 декабря 1921 года: Michael Schröter, Sigmund Freud, Max EitingonBriefwechsel 1906–1939. Tubingen: Diskord, 2004. № 225E. S. 277. Поскольку Виктор к тому моменту пропал в неразберихе гражданской войны, написанное могло относиться только к Юлию.

[5] Судоплатов П.А. Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930–1950 годы. М.: ОЛМА-ПРЕСС, 1998. С. 304–305. Из описания этого случая без труда можно сделать вывод о том, что это был лишь один эпизод из числа многих.

[6] Берберова Н. Курсив мой. Гл. 4 (http://mreadz.com/read-19710/p99).

[7] Wright P. Op. cit. P. 259.

[8] Письмо Юлия Харитона Петру Капице, без даты [апрель–май 1929]. Цит. по: Рубинин П. Харитон и Капица: история дружбы в письмах и документах // Юлий Борисович Харитон: путь длиною в век / Под ред. В. Гольданского. М.: Наука, 2005. С. 260.

[9] Holloway D. Parallel Lives: Oppenheimer and Khariton // Carson C., Hollinger D. (Eds.). Reappraising Oppenheimer: Centennial Studies and Reflections. Berkeley: University of California, 2005. P. 122.

[10] Христофоров В.Ф. Высылка ученых и деятелей культуры из России в 1922 году в документах ГПУ // Русский Берлин: 1920–1945. Международная научная конференция / Под ред. Л.С. Флейшмана. М.: Русский путь, 2006. С. 61–62.

[11] Josephson P.R. Physics and Politics in Revolutionary Russia. Berkeley: University of California Press, 1991. P. 51–52.

[12] Горелик Г.Е., Френкель В.Я. Матвей Петрович Бронштейн. Berlin: Springer Verlag, 1994. S. 50; Chilvers C.A.J. The Tragedy of Comrade Hessen // Söderqvist T. (Ed.). The History and Poetics of Scientific Biography. London: Routledge, 2007. P. 112.

[13] Гессен В.Ю. Историк Юлий Гессен и его близкие. СПб.: Дмитрий Буланин, 2004. С. 362–364; Горелик Г.Е. Москва, физика, 1937 год // Трагические судьбы: репрессированные ученые Академии наук СССР / Под ред. В.А. Куманева. М.: Наука, 1995. С. 54–75.

[14] Семенов А.Ю. Звездное небо и нравственный закон // Человек столетия. Юлий Борисович Харитон / Под ред. В.Н. Михайлова. М.: ИздАТ, 2002. С. 611.

[15] Судоплатов П.А. Указ. соч. С. 296.

 

Версия для печати