Опубликовано в журнале:
«Неприкосновенный запас» 2015, №1(99)

Рецензии

 

Общество равных
Пьер Розанваллон
М.: Московская школа гражданского просвещения, 2014. − 416 c. − 1000 экз.

Пьер Розанваллон − французский философ и политолог, специалист по истории и теории демократии − известен своими работами о кризисе демократической системы как формы общественного устройства. В новой книге, недавно опубликованной по-русски, он, используя огромный массив научной литературы (в примечаниях ей отведены шестьдесят страниц) и углубляя аргументацию предыдущих своих работ, предлагает критически взглянуть на перспективы современных демократий с точки зрения неуклонно увеличивающегося разрыва в доходах граждан, присущего передовым странам.

Нельзя не согласиться с автором в том, что рост неравенства сегодня стал практически повсеместным. Это, кстати, весьма удивительно, так как еще в первой половине XX века в Северной Америке и в Западной Европе наблюдалась противоположная тенденция, затрагивавшая как доходы, так и имущество. Она была обусловлена быстрым ростом низких доходов и замедлением наращивания высоких, массированным внедрением социальных выплат и значительным эффектом прогрессивного налогообложения. Но, если все шло так хорошо, тогда почему же сейчас речь опять идет о восстановлении во многом, как предполагалось, уже преодоленного имущественного неравенства? И главное, почему озабоченность на этот счет в мире почти незаметна?

Более того, зачастую неравенство, достигшее колоссальных значений, терпимо воспринимается обществом: по мнению многих людей, оно позволяет добиваться бóльших экономических успехов. Эту тенденцию красноречиво демонстрируют цифры: так, во Франции в ходе исследования 2009 года на тему «Восприятие неравенства и чувство справедливости» 90% респондентов высказывались за необходимость сокращения доходов наиболее благополучной части общества, но одновременно 85% считали само неравенство доходов приемлемым, если оно основывается на вознаграждении за какие-то индивидуальные заслуги. Таким образом, существующая общественная система подвергается критике, но механизмы, лежащие в ее основе, принимаются. Такая двойственность отношения к неравенству, полагает Розанваллон, на самом деле вполне обоснована. Автор называет данный феномен «парадоксом Боссюэ» (с. 12). Этот французский проповедник и богослов XVII века однажды заметил: «Бог насмехается над людьми, которые жалуются на последствия, хотя дорожат причинами». Применительно к сегодняшним реалиям его слова можно истолковать так: мы нередко отвергаем в целом то, с чем соглашаемся в частности. И это не удивительно: осуждая ту или иную общую закономерность, мы имеем в виду объективные социальные ситуации, где индивиды предстают в виде абстрактной массы, в то время как частные случаи скорее объясняются индивидуальным поведением конкретных людей.

Однако, как бы мы порой ни оправдывали неравенство, оно может быть по-настоящему опасным, поскольку приводит к незаметному распаду не только социальных связей, но и институтов солидарности. Говоря о Франции 1990-х годов, Розанваллон констатирует:

«Распространение массовой безработицы и новых областей социальной незащищенности привели в первую очередь к распаду традиционных механизмов социального страхования и того, что постепенно стало настоящим государством-попечителем, которое теперь способно заниматься решением лишь самых вопиющих проблем социальной неустроенности. Негласный принцип справедливости и солидарности, лежавший в основе государства всеобщего благоденствия, опирался на предположение, что все риски распределены равномерно и имеют совершенно случайный характер. […] Рост осознания различий между людьми и их группами стал настоящим испытанием для основ общественного договора. Если люди обыкновенно проявляют солидарность перед лицом неизвестной им судьбы, они становятся менее солидарны, если воспринимают чье-либо положение как результат его личного поведения и выбора» (с. 239−240).

Сегодня проблема расслоения общества по материальному признаку признана одним из наиболее серьезных рисков для стабильности и роста экономики. Между тем, неравенство превращается в глобальный тренд: его характеристики в отдельных странах становятся все более сходными. Такая «глобализация» сближает страны, увеличивая при этом материальный и психологический разрыв между классами, как это было в XIX веке. По этой причине все больше экспертов, занимающихся данной проблематикой, говорят о необходимости новой политики перераспределения, которая подразумевала бы более эффективную систему налогообложения, а также увеличение уровня минимальной оплаты труда.

Книга Розанваллона интересна прежде всего тем, что позволяет взглянуть на проблему равенства с непривычной стороны: как пишет автор, одних только экономических мер для устранения проблемы общественного неравенства уже недостаточно − нужно воссоздавать саму идею равенства. Для этого в книге используется двойственный, исторический и теоретический, подход. Причем исторический анализ кризиса идеи равенства кажется автору особенно важным, поскольку то, с чем мы имеем дело сегодня, однажды уже происходило: первый кризис равенства наблюдался в 1830-х годах, углубляясь параллельно с развитием капитализма. Тогда он обернулся распространением национализма, протекционизма и ксенофобских настроений. Средством разрешения социального вопроса в тот период стали идеи идентичности и однородности − начали создаваться социальные государства, активно занимавшиеся перераспределением доходов. Но социал-демократы и социал-республиканцы, вышедшие на сцену в 1900-е годы, занимались данной проблемой в условиях, когда общество воспринималось как единая масса. А сегодня, когда усугубляется второй кризис равенства, ту же задачу приходится решать в глубоко индивидуализированной среде.

В свете сказанного исключительно востребованным, с точки зрения автора, оказывается опыт Великой французской революции. С тех пор, как в Париже впервые прозвучал лозунг «Свобода, равенство, братство!», прошло более двухсот лет, но те представления о демократии, которые утверждала революция, не утратили актуальности до сих пор. Она ставила своей целью уничтожение политических институтов феодального толка и замену их политическим строем, основанным на свободе и равенстве граждан, связывая воедино два понятия: демократию и равенство. Демократия как система, в которой суверенитетом обладает народ, не отделялась революционерами от демократии как формы общества равных людей. Равенство и свобода представлялись неделимым целым. Восстановление этой целостности сегодня предстает насущной задачей.

На протяжении XIX столетия представления о равенстве менялись: в настоящее время принцип равенства отождествляется с идеями левых партий, борьбой с бедностью, сугубо экономическим равенством возможностей. Однако левые партии больше не задают тона эпохи: общество усложнилось и поменялось, никто теперь не верит в абсолютное экономическое уравнивание. Кроме того, если отождествлять равенство исключительно с социализмом, то оно окажется в конфликте со свободой, которая является прежде всего состоянием личности, а значение личности в социалистических государствах, как правило, довольно ничтожно. Изменилась и сама природа неравенства. Обладая более широкими возможностями повысить свой социальный статус благодаря каким-то социально значимым заслугам, мы все больше склонны воспринимать его как следствие проявления различных индивидуальных качеств, а не как социальную предопределенность.

Автор напоминает, что для французских революционеров равенство было в первую очередь отношением, демократическим качеством, а не просто способом распределения ресурсов. В его основе лежали права человека, рынок и всеобщее избирательное право. Такое равенство-отношение, пишет Розанваллон, включает в себя три составляющие: подобие, независимость и гражданственность. Подобие понималось как обладание одними и теми же основными качествами: его можно назвать равенством-равноценностью. В свою очередь независимость есть равенство-автономия, отсутствие личной подчиненности кому-либо. Наконец, гражданственность трактовалась какравенство-участие, чувство принадлежности к общественной жизни. Интересно, что во времена Великой французской революции экономическое неравенство не осуждалось, но оно признавалось приемлемым только в том случае, если не угрожало различным проявлениям равенства-отношения.

Именно равенство-отношение, настаивает автор, должно послужить основой нового представления о равенстве. Возвращение равенства-отношения в общественно-политическую практику сделает мир спокойнее, безопаснее, дружелюбнее. А это даст обществу возможность включить в теорию равенства такой компонент, как свобода. Равенство и свобода снова, как два столетия назад, смогут дополнять друг друга. Только после установления равенства-отношения можно будет говорить о равенстве-перераспределении, то есть об экономической составляющей равенства. Розанваллон убежден: чтобы выйти из второго кризиса равенства, нужно вернуться к первоначальному представлению о нем, придав ему подходящую для сегодняшнего времени форму и заложив новый фундамент проекта общества равных с помощью принципов своеобразия, взаимности и общинности.

«Бороться с неравенством нужно путем новой национализациидемократических государств, понимаемой как усиление сплочения составляющих их частей и возвращение им контроля над политикой» (с. 343).

Этими словами французский мыслитель заключает свою книгу, позволяя нам самостоятельно продолжить размышления о том, каким образом воплотить представленные им идеи в жизнь.

Мария Яшкова

Political Institutions under Dictatorship
Jennifer Gandhi
Cambridge: Cambridge University Press, 2010. − 232 p.

Обычно рецензированию подлежат книги, исключительно новые, только что вышедшие из-под печатного станка и едва попавшие в руки читателя. В данном случае, однако, я решил нарочито нарушить устоявшееся правило, ибо впервые опубликованная в 2008 году работа Дженнифер Ганди, во-первых, в российских условиях с каждым годом становится все более актуальной, а во-вторых, перевод на русский язык ей ни в коем случае не грозит. Между тем, сюжеты, которыми занимается преподаватель Университета Эмори (Атланта), имеют к политическим проблемам России прямое отношение: она исследует особенности функционирования демократических по сути институтов при авторитарных режимах.

Зачем диктаторам политические партии и парламенты? Вопрос, казалось бы, странный: разумеется, это декоративные витрины, позволяющие правителям-автократам выглядеть чуть более пристойно в мире, который ценит и уважает демократию. Ганди, однако, обращает внимание на то, что столь упрощенная трактовка игнорирует изначальную «проблематичность» любой диктатуры. Действительно, судьба единоличного правителя отнюдь не сахар, а выполнение им своей работы сопряжено с множеством сложностей. Главными среди них автор считает решение двух задач: «национальным лидерам», с одной стороны, необходимо отбиваться от любых покушений на легитимность их правления, устремленного в вечность, а с другой стороны, нужно гарантировать себе хотя бы минимальное сотрудничество со стороны тех, кем довелось управлять. Иными словами, автократы, даже самые дикие, нуждаются в понимании, поддержке со стороны общества и взаимодействии с ним. Соответственно, предотвращая народное возмущение и поощряя кооперацию, им постоянно приходится делать уступки различным социальным группам, причем дело не всегда может ограничиваться только перераспределением ренты − порой, особенно если оппозиция сильна, желательны и политические концессии. И вот тут на сцену выходят парламенты и партии: «чтобы обеспечивать компромиссы в сфере политики, диктаторам требуются номинально демократические институты» (p. xviii). Иначе говоря, недемократические режимы просто не могут обходиться без демократических институтов − при всем их неприятии.

Соответственно, чем более «институционализированной» становится та или иная диктатура, тем бóльшую стабильность и предсказуемость гарантируют своему правлению диктаторы. Именно здесь, по мнению автора, следует искать объяснение того статистического факта, что во всех авторитарных режимах послевоенного периода разнообразие и усложнение институциональной среды позитивно влияло на экономический рост. Но при этом, говорит Ганди, не надо заблуждаться: ни наличие парламентов, ни функционирование партий не приближают авторитаризм к преображению в демократическую политию. Поскольку диктаторы создают, поддерживают, распускают легислатуры и партийные организации сугубо по своему разумению, ближайшими родственниками диктатур, украшенных узорной вязью парламентаризма, выступают все же не демократические системы, а более суровые диктатуры, в демократические игры вообще не играющие.

Исходя из того, что диктатурой можно называть любой режим, при котором «правители приходят к власти способами, отличающимися от конкурентных выборов» (р. 7), Ганди составляет внушительный перечень современных диктатур, включая индивидуальные и коллективные их разновидности. Средний временной интервал, во второй половине XX века проводимый той или иной страной под сенью диктаторского правления, составляет 40 лет (р. 12). С 1946-го по 2002 год 558 диктаторов побывали у власти в 140 странах, причем 49 из них были неограниченными монархами, 228 − военными правителями, а 281 − гражданскими диктаторами (р. 19, 33). Иными словами, диктатура в наши дни, как ни прискорбно это признавать, весьма распространенный и востребованный тип правления. Как правило, институциональным подспорьем авторитарных режимов выступают парламентские учреждения, причем не назначаемые, а напрямую выбираемые гражданами. Иногда, приходя к власти, диктаторы запрещают все политические партии, но такое бывает редко; чаще учреждается доминирующая партия, а все прочие партийные объединения заставляют присоединиться к поддерживающему режим «национальному» или «народному» фронту (р. 36). Автор постоянно подчеркивает, что функционирование «демократических» структур в лице парламентов и партий составляет непериферийную, а сущностную особенность авторитарных режимов. Они жизненно необходимы, поскольку любая диктатура предполагает гармоничное, если можно так выразиться, сочетание устрашения и подкупа, «подавления одних и кооптации других» (р. 76). При этом, однако, на уступки идут далеко не все диктаторы:

«Степень перераспределения ренты и глубина политических компромиссов зависят от значительности угроз, с которыми сталкиваются авторитарные правители, а также от того, насколько остро они ощущают потребность в сотрудничестве со стороны общества» (р. 77).

Итак, обычно авторитарные правители с уважением относятся к законодательным органам, видя в них площадки для контролируемого торга. Более того, как подчеркивается в работе, наиболее просвещенные из них предпочитают не однопартийные, а многопартийные легислатуры, поскольку членство в различных партиях влечет за собой разную степень идентификации с режимом, позволяя кооптировать в парламенты и «умеренных» оппозиционеров. С противниками диктатуры, находящимися под парламентским присмотром, легче договариваться; кроме того, институционализированная оппозиция не склонна к уличным протестам. Важно подчеркнуть, что все выкладки автора в книге подкреплены многочисленными таблицами и схемами; Дженнифер Ганди принадлежит к той компании политологов, по мнению которых постулаты гуманитарных наук должны поддерживаться убедительным математическим инструментарием. К ужасу, не сомневаюсь, многих читателей, не привыкших пока к подобной манере преподнесения политического материала, целые страницы своей работы американская исследовательница испещряет формулами и уравнениями. Кстати, конструируя с помощью различных переменных модель, которая прогнозирует поведение институтов при диктатуре, автор подтверждает некоторые догадки, не раз высказывавшиеся в отношении российского контекста. С цифрами в руках она доказывает, что, скажем, в этнически разнородных обществах институты, создаваемые диктатурой, «пробуксовывают» чаще. Далее, «ресурсные» авторитарные режимы, как правило, поддерживают менее развитую институциональную среду, нежели те автократии, которые не могут похвастаться обилием ресурсов. Впрочем, приводимые в книге данные показывают, что даже нефтегазовые диктатуры вынуждены уделять внимание номинально демократическим институтам, поскольку их активность улучшает экономические показатели страны (р. 160).

Хорошо известно, что институты выступают продуктом стратегических решений, принимаемых политическими акторами. По этой причине у нас нет никаких оснований приуменьшать роль легислатур, партий, выборов при авторитарных режимах: в условия диктатуры, и подтверждением тому служит российская практика, они важны не меньше, чем в условиях демократии. Но, может быть, стоит расценивать институционализацию как свидетельство не слабости, а, напротив, силы автократов, способных проводить политику «разделяй и властвуй»? Автор не согласна с этим: по ее убеждению, чем более мощным ощущает себя диктатор, тем менее он склонен увлекаться институциональными экспериментами. Вместе с тем, несмотря на тот факт, что автократы обращаются к институтам в основном от безысходности, начав функционировать в рамках диктатуры, парламентские учреждения и партийные структуры, в конечном счете, цементируют авторитарный режим (р. 184).

Исходя из сказанного трудно увидеть в фасадных учреждениях, создаваемых авторитарным режимом для своего удобства, тот плацдарм, с которого будет начинаться демократизация:

«При диктатуре вообще не предусмотрены процедуры, с помощью которых подобные институты или сами граждане могут сместить диктатора. В итоге авторитарные правители даже при наличии институтов сохраняют достаточно власти, чтобы приспосабливать институциональную среду под собственные нужды» (р. 187).

Иначе говоря, не стоит связывать надежды на демократизацию с институциональными экспериментами, предпринимаемыми режимом для поддержания своей устойчивости.

«Хотя выгоды от внедрения подобных установлений вполне реальны, повышение вероятности демократического транзита в число таких выгод не входит. Более того, в той мере, в которой диктаторские парламенты и ручные партии помогают автократам разрешать управленческие проблемы, они затрудняют вызревание демократии» (р. 188).

Среди исследователей авторитаризма уже давно идет полемика относительно того, откуда именно, изнутри или извне, начинается надлом авторитарных режимов. В то время как одна школа делает ставку на подспудно вызревающий раскол элит, делящих между собой источники ренты, и постепенное превращение декоративно-фасадных учреждений в институты реальной демократии, второе направление настаивает на неизбежности внешнего шока, экономического, политического или военного, раскалывающего или вообще сметающего прежние элиты и запускающего тем самым процесс демократизации. Судя по этой работе, Дженнифер Ганди ближе вторая точка зрения. И, хотя знание российской истории заставляет остерегаться призывов типа «Пусть сильнее грянет буря!», четыре десятилетия правления, которые приходятся на среднестатистического диктатора новейшего времени, тоже заставляют призадуматься. Кстати, если Ганди права, то мы очень скоро увидим, как российский авторитарный режим, экономический базис которого зримо подтаивает, вынужден будет идти на весьма неординарные и противоестественные для него уступки и компромиссы. А вот когда это произойдет и в стране начнется новая перестройка, нужно будет изо всех сил позаботиться о том, чтобы единоличное и патримониальное правление в России вообще стало бы конституционно невозможным. А иначе снова придется ждать 40 лет.

Андрей Захаров

Роскошь. Богатство между пышностью и комфортом в ХVIII−ХIХ веках
Филипп Перро
СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014. − 288 с. − 2000 экз.

«Подавать гостям, как притворщик Эзоп, рагу из языков птиц, обученных разговаривать; кормить, как Гелиогабал, свою дворцовую стражу рыбьими потрохами, страусиными мозгами и головами попугаев; поливать платаны, как Гортензий, сладким вином; разводить баранов, откармливая их таким образом, чтобы шерсть приобрела пурпурный оттенок и радовала глаз…» (с. 5).

Как, вопрошает автор, рациональное сознание должно относиться к подобным практикам? Можно ли представить что-либо более нелепое и тягостное, чем извращенные удовольствия за гранью пресыщенности, «ослепительный разгул для избранных», особенно если учесть, что в наши дни от чрезмерного богатства зачастую стараются избавиться, вкладывая его в комфортную и безопасную жизнь? Где пролегает грань между скандальной роскошью излишества и здравым смыслом простого удобства? Историк Филипп Перро, работающий в Центре междисциплинарных исследований Высшей школы социальных наук в Париже, поднимает в своей книге эти и многие другие вопросы. Выходя далеко за пределы заявленных в названии столетий, он на протяжении семи глав своей книги рассматривает трансформации, которые пережил феномен роскоши. Причем его интересует не столько традиционное отношение к роскоши, практикуемое тем или иным обществом, сколько способы обладания излишками в системах, признающих имущественное неравенство и считающих его неизбежным.

По убеждению автора, изучение роскоши является непростым делом. Это объясняется тем, что, как правило, исследования в данной сфере остаются описательными, сводятся к анекдотам и потому оказываются фрагментарными. Разумеется, нельзя сказать, что эта тема совершенно не исследована, отмечает Перро, ссылаясь на историографию XVIII века, но при этом новейшие разработки данного предмета в области антропологии, социологии или экономической психологии почти полностью отсутствуют. Между тем, научный инструментарий для исследования феномена роскоши имеется: с этой задачей способна справиться классическая социология, появившаяся в значительной степени в ответ на гегемонию рыночных отношений. Именно эта наука позволяет понять, что демонстративное потребление благ во все времена подчиняется прежде всего логике аффекта и только потом естественной логике материальной пользы и личной выгоды. В любом случае, говорится в книге, феномен роскоши носит двойственный характер и должен оцениваться соответственно.

Как полагает автор, базовым периодом, позволяющим нам понять нынешнее отношение к роскоши, выступает XIX век. То, что некогда считалось исключительной привилегией меньшинства, постепенно превращалось в элемент минимального достатка, признак определенного социального статуса. На протяжении именно этого столетия «в том, что касается одежды, мебели, еды, транспорта, украшений и развлечений, роскошествование постепенно уступает место приличествованию» (с. 18). В эпоху промышленного производства и повышенного потребления, полагает Перро, роскошь неизбежно «демократизируется»: современный способ владения богатством, скрывающий его внешние признаки, задает особые алгоритмы потребления излишков. Королевские дворы и аристократия, которые прежде выступали носителями подлинной роскоши, уходят с исторической арены, а сакральность, ранее сообщавшая очевидным излишествам особый ореол, тускнеет. Но в результате подлинная роскошь, которая встречается все реже и обходится все дороже, становится эталоном для роскоши серийной и массовой, доступной в своем примитивном виде людям небогатым. Вместо того, чтобы приобщать к красоте, доступная буржуазии пышность как бы «опошляется»: отныне она проявляет себя, за некоторыми исключениями, касающимися одежды и питания, «не в сверкании и блеске, а спокойно и приглушенно, через стиль, вкус, сдержанную элегантность, что не имеет ничего общего с ее пафосными атрибутами» (с. 10).

Тонкий химический сплав, состоящий из демократической скромности («не вызывать зависть»), христианской сдержанности («не унижать»), буржуазной благовоспитанности («не выделяться»), призван притушить естественный блеск роскоши. Предложенная модерном ее новая интерпретация «прекрасно отражает неоднозначность и противоречия, парадоксы и ухищрения, хитрости и уловки» буржуазного общества, невольно «выдающего свою обеспокоенность смыслом существования, которое ассоциируется с обладанием» (с. 11). Неудивительно, что главным объектом для исследования тех метаморфоз, которые в эпоху модерна претерпела роскошь, автор считает Париж − «столицу XIX века». Именно этот город производит «конструктивные элементы нового искусства обладать, тратить, создавать излишек», для него это своеобразный способ существования. Данный факт подтверждают процветание ресторанного дела, появление больших универмагов и солидных отелей, успехи высокой моды. Перро постоянно подчеркивает, что роскошь интересует его не в ее связи с потреблением, но как «символ», меняющий смысловую нагрузку всех аспектов материальной культуры, нравов и поведения, вкусов и предпочтений.

Особое внимание в книге уделяется тому периоду, когда роскошь еще не ассоциировалась с потреблением. В иерархическом обществе, в котором неравенство является выражением божественной воли, роскошь представлялась символом превосходства, имеющего сакральную сущность:

«Правителю надо ослеплять, завораживать магической, сияющей пышностью: все, что он показывает, свидетельствует о его могуществе» (с. 19).

Таким образом, безмерное расточительство остается константой общественной жизни эпох, предшествовавших модерну. Великолепие средневековых королей и вельмож даже теоретически не могло возмущать неимущих крестьян, как и погребальная пышность фараоновых пирамид не раздражала скромных феллахов. Феодальная роскошь являла собой «признак вызывающего уважение превосходства, которым любовались, пребывая в робком ослеплении» (с. 39). В средневековом обществе, по мнению Перро, этой зрелищности было подчинено все.

Роскошь можно расценивать не только как особый образ жизни некоторых представителей привилегированных классов, но и как способ тратить излишки, неравномерно распределяемые в разных социальных группах. Роскошь неотделима от общественных отношений, которые как раз и придают ей форму: «Она навсегда останется − хотя и в различных проявлениях − тем, что другие не смогут иметь» (с. 34). В указанном контексте роскошь порождает неравенство и как следствие − социальную зависть и соперничество. Таким образом, будучи изначально результатом контраста, роскошь обнаруживает себя при условии «нехватки» чего-либо: автор противопоставляет категорию недостатка понятию излишка.

Для роскоши барокко и классицизма центральной была фигура абсолютного монарха, не только самостоятельно предававшегося излишествам, но и предлагавшего модель поведения для всей верхушки общества. Более того, придворная знать, освобожденная от множества административных и политических обязанностей, поддерживала свою репутацию расточительством, способностью тратить, выставляя напоказ превосходные манеры, костюмы и драгоценности, пиры и праздники. Основанием для подобного поведения выступает прежде всего происхождение − «благородная кровь». Однако со времени знаменитого эпизода, когда Людовик XIV оказывает почести банкиру Самюэлю Бернару, у которого настойчиво просит ссуду, начинается перелом. Отныне не столько происхождение, сколько деньги начинают наделять правом на роскошь, а престиж благородного происхождения начинает уступать престижу коммерческого или финансового влияния. «Город» становится пышнее, чем «Двор» (с. 50−51).

Наряду со смешением символов и ценностей, превращенных в безделицы и затейливые прихоти, все заметнее проявляется другой вид роскоши, культивируемый в основном в среде зажиточной буржуазии − фабрикантов, торговцев, юристов, писателей. Не являясь предметом соперничества, эта роскошь служит достатку и комфорту. Показательная скромность женевского банкира, бретонского судовладельца, бордоского винодела была теперь направлена не на демонстрацию массивной, тяжеловесной роскоши, а на улучшение материальных условий собственного существования. Суть новшества заключается в том, что «роскошь оказывается включенной в определенный контекст, при котором обустройство повседневной жизни становится важнее, чем заботы о вечном спасении» (с. 53). Теперь внимание уделяется полезности и практичности того, из чего складывается быт, а не легковесной, пусть и дорогой, безделушке.

Существуют, однако, человеческие слабости, позволяющие буржуа обходить соображения практичности. Это прежде всего мода и гастрономия. Автор с большим воодушевлением пишет о «гурмане XIX века», поглощенном проблемами еды. «Хорошая кухня» − как признак успеха и благоприобретенная привычка, доступная для все более широкого круга людей, − занимает свою нишу между двумя крайностями: простой, незатейливой пищей и изысканными блюдами, являющимися элементами искусства и престижа. Соусы, приборы, антураж приготовления еды вдруг оказываются важнее самого продукта. Новоявленному любителю роскоши «необходимо создать вокруг себя сложный декорум и сделать из обеда, приготовлением которого занимается услужливая челядь, нечто вроде ритуального причастия, памятника изобилию» (с. 155). Вместе с тем предметом роскоши становятся не только променады и застолья, но и личная сфера: в частности, брак и внебрачные отношения. Так, по мнению автора, продажная любовь, измеряемая суммой потраченных на нее средств, афиширует и демонстрирует капитал. Отношения расчетливой роскоши существуют и в браке: супруга, как правило, отражает благосостояние мужа, но это более «“официальная” роскошь, не такая вопиющая» (с. 158).

Описывая отношение к роскоши в Европе, в частности, в Англии и во Франции, автор указывает на ту роль, которую в европейских установках на этот счет играл Восток. На фоне тягот унылой жизни в индустриальном мире, тирании рыночных законов, однообразного семейного быта ориенталистская утопия представлялась чем-то магическим, наполненным волнующими и сладострастными ароматами. Томные одалиски в гаремах, чувственность обнаженных тел в воображении европейцев сочетались с жестокостью воинов и рабовладельцев, а также с неслыханной разнузданностью абсолютной власти Востока. Все эти странные и почти не имеющие отношения к действительности образы были оборотной стороной «подавленной чувственности, власти, раздробленной неумолимым прогрессом и диктатом общественного мнения» (с. 167).

Именно насущные проблемы властвования и становление общественного мнения приводят к возобновлению в XIX веке старой дискуссии о роскоши. Сторонник классической школы, ригорист Жан-Батист Сэй, вслед за Адамом Смитом считал вредным меркантилистское понимание роскоши, которое способствовало исключительно развитию потребления. Здесь вновь возникала проблема траты и излишка, а также общественного неравенства. Например, сумма, потраченная на содержание лошадей для торжественных выездов и ливрейных лакеев, теряется без какой-либо компенсации, едва только услуга потреблена. Между тем, те же самые суммы, вложенные в покупку рабочих лошадей и наем работников на ферму, обещали большую эффективность и стабильный доход. Богатые, поместившие в дело те средства, которые могли бы потратить впустую, и бедные, получающие возможность тратить именно из-за того, что богатые поместили капиталы в дело, − вот что, как считалось, должно было смягчить социальное неравенство.

Автор обращает внимание на любопытную перемену во взглядах на роскошь, происходившую по мере приближения нашей эпохи. Если в XVIII веке ее поборники изо всех сил пытались решить проблему нравственной и религиозной составляющей роскоши, обсуждая ее сугубо в экономических терминах, то в следующем столетии многие ее хулители восхищались тем, что суждения «отцов политической экономики» начали совпадать с мнением «отцов Церкви» (с. 200). Подчинение экономическим закономерностям, по их мнению, было равнозначно соблюдению правил приличия. Но одновременно этой тенденции запретов и морализаторства противостояли другие, более либеральные воззрения. «Не обернется ли воздержанность в тратах препятствием на пути реализации товаров?» − спрашивали либералы. Из их построений следовало, что роскошь все же полезна, поскольку в разумных дозах способствует потреблению, которое продвигает общественный прогресс. В целом консенсус так и не был обретен, а истину по-прежнему ищут где-то между крайностями: роскошь может вести как к прогрессу, так и к упадку.

В наши дни, заключает автор, «фетишизация» осязаемых богатств уступила место абстрактному культу денежной массы и возросших доходов. Наращивая количество роскошных домов, яхт, произведений искусства, человек ощущает лишь сиюминутное, кратковременное насыщение, так как наслаждаться этим он может только в узком и закрытом кругу себе подобных.

«Нынешнее богатство, которое являет себя через недифференцированные фонды биржевого капитала или громоздится в гигантские и непрочные финансовые пирамиды, уже не является органической составляющей роскоши» (с. 214).

Несомненно, делая недоступными и, следовательно, дорогими такие ценности, как пространство, тишина или красота, наша современность по-прежнему предоставляет роскоши шанс проявить себя. Но при этом она становится нематериальной, а ее конкретные воплощения зачастую кажутся пародией на роскошь. «В сущности, она лишь метафора», − заключает Перро.

Юлия Александрова

Feldwebel Anton Schmid. Ein Held der Humanität
Wolfram Wette
Frankfurt a. M.: S. Fischer, 2013. − 312 s.

25 февраля 1942 года нацистским военно-полевым судом при комендатуре оккупированного Вильнюса был приговорен к смертной казни унтер-офицер Антон Шмид. За стандартной формулировкой «пособничество врагу» скрывались уникальные для военнослужащего вермахта действия: помощь евреям, попытки их спасения из вильнюсского гетто. 13 апреля 1942 года Шмид был расстрелян во дворе вильнюсской тюрьмы Лукишки.

Выдающийся немецкий историк, профессор Фрайбургского университета, почетный профессор Липецкого государственного педагогического университета Вольфрам Ветте посвятил свою монографию «Фельдфебель Антон Шмид. Герой во имя человечности» деятельности Шмида, увидев в ней попытку активного противостояния оккупационной политике «третьего рейха». Автор провел изыскания в германских (Федеральный военный архив, Архив Федерального ведомства по расследованию национал-социалистических преступлений), а также в международных (в Вене, Вильнюсе, Иерусалиме) архивах.

Антон Шмид родился в Вене, в малообеспеченной католической семье в январе 1900 года. После окончания школы был учеником телеграфиста и электромеханика, в июне 1918-го призван в австро-венгерскую армию, участвовал в боях на Итальянском фронте. После войны − ремесленник, затем предприниматель средней руки − владелец заведения по продаже и ремонту электро- и радиотоваров в пригороде Вены. Политикой не интересовался. Жена Стефания (Штеффи) работала в мастерской. Незадолго до войны родилась дочь Гертруда (Грета). В марте 1938 года Австрия была захвачена нацистским рейхом, начались преследования «неарийцев». Среди клиентов Шмида было немало евреев − он, как мог, пытался помогать еврейским соседям, стремясь уберечь их от неминуемого разорения и высылки в концлагерь.

Вскоре после начала Второй мировой войны, в феврале 1940 года, Шмид был призван в вермахт в звании фельдфебеля тылового охранного батальона, который базировался в оккупированной Польше, а после начала войны против СССР − в Белостоке. Здесь Шмид стал свидетелем преступлений против еврейского населения: в день захвата города, 27 июня 1941 года, в синагоге были заживо сожжены 700 евреев. Свирепствовали палачи айнзацкоманды 9, которые при прямой поддержке прибывших литовских полицейских за две недели убили 4 тысячи евреев, живших в городе. В начале августа 1941-го охранный батальон был передислоцирован в Слоним, где айнзацкоманда уничтожила 1153 еврея.

Через месяц фельдфебель Шмид получил новое назначение в комендатуру Вильнюса − начальником сборного пункта отставших от своих частей солдат вермахта. Кроме обязанностей по допросу солдат и выдачи им документов, на Шмида было возложено руководство многочисленными вспомогательными службами: различного рода мастерскими, гаражом, казармой, пищеблоком, складами, ремонтно-строительной командой.

На глазах у Шмида разворачивалась трагедия еврейского населения Вильнюса. Там было создано гетто, в котором находились 45 тысяч человек. Каждый день эсэсовцы проводили «селекцию» узников и гнали их на место расстрелов − в лес близ поселка Понары. Еще до перевода Шмида в Вильнюс там были уничтожены более 12 тысяч мужчин, женщин и детей, до ноября 1941-го − более 25 тысяч. Помимо этого, в Вильнюсе и окрестностях находились около 15 тысяч так называемых «арбайтсюден», чей каторжный труд должен был обслуживать многообразные нужды вермахта. Этих людей называли «временно живыми», поскольку в любой день они могли быть отправлены в Понары или в газовую камеру концлагеря.

И фельдфебель Шмид начал действовать. Он переодел имевшего «арийскую» внешность польского еврея Макса Залингера в немецкую военную форму, обеспечив его подлинными документами ефрейтора вермахта и назначив его своим помощником в сборном пункте комендатуры. (Залингер сумел пережить войну и вернуться в родную Польшу.) Шмид нелегально поселил в своей служебной квартире еврейскую чету − Германа и Аниту Адлер (возможно, еще и потому, что в прошлой жизни Анита была оперной певицей на родине Шмида − в Вене).

В мастерских, работавших на вермахт, Шмид занял больше ста евреев из гетто и советских военнопленных. Если у них возникали трудности с оккупационными властями, Шмид отстаивал своих подопечных. Известны случаи, когда он оформлял для них проездные документы, позволявшие («в целях производственной необходимости») передвигаться на небольшие расстояния в пределах Литвы и части Белоруссии. Вывод автора книги таков:

«Шмид использовал те небольшие возможности, которые предоставляло ему его служебное положение, чтобы оказать практическую помощь людям, подвергавшимся преследованиям» (s. 108).

При поддержке верного ему шофера, ефрейтора Конрада (судьба которого осталась неизвестной), Шмид сумел организовать несколько рейсов, переправив более ста узников гетто в Белосток, Гродно и Лиду. Очевидно, они (и Шмид вместе с ними) тщетно надеялись на то, что там условия существования будут хоть немного лучше. Но среди этих людей были и подпольщики-антифашисты, которые стремились добраться до столицы Польши и разжечь пламя Сопротивления в многочисленном (450 тысяч человек!) варшавском гетто. Вольфрам Ветте приводит убедительные данные о контактах Шмида с Абой Ковнером − лидером «Объединенной партизанской организации», целями которой были формирование массовой самообороны евреев, саботаж, присоединение к партизанам и Красной армии. Шмид также установил связи с Мордехаем Тененбаумом − будущим героем восстания в белостокском гетто в августе 1943 года.

«Шмид был единственным военнослужащим вермахта, который спонтанно, на собственный страх и риск, без указаний какой-либо политической организации или сообщества единомышленников из гуманитарных соображений решился поддержать формировавшееся, непрочное, но способное к борьбе еврейское Сопротивление» (s. 107).

Фельдфебель Шмид сознательно шел на смертельный риск. На сетования по этому поводу Адлера, по свидетельству последнего, он отвечал:

«Околеть придется всем. Но, если бы я мог выбирать − околеть мне как убийце или как человеку, помогающему людям, − я выбрал бы второе» (s. 116).

Он был арестован гестапо в 20-х числах января 1942 года (точную дату мы не знаем). Так совпало, что за несколько дней до того состоялась конференция нацистов в Ванзее, давшая «зеленый свет» «окончательному решению еврейского вопроса». Обстоятельства ареста Шмида не известны, как не известно, стал он жертвой доноса или собственной неосторожности.

К сожалению, все документы, связанные с деятельностью военной комендатуры Вильнюса, следствием и судом над Шмидом, пропали во время военных действий в Литве. Мы располагаем лишь двумя опубликованными в книге Ветте (в том числе и в виде факсимиле) предсмертными письмами от 9-го и 13 апреля 1942 года. Обращаясь к жене, Шмид писал: «Я всего лишь действовал как человек и не хотел никому причинить зла», стремясь спасти людей «от того, что ожидает меня, − от смерти, […] я пожертвовал всем ради других» (s. 121). Вряд ли Шмид был глубоко верующим человеком, но перед лицом смерти он ощущал себя во власти Господа. Фрау Шмид узнала о гибели мужа из письма католического священника Фрица Кроппа, исповедовавшего Шмида в тюремной камере. Кропп сообщил, что казненный погребен в Вильнюсе, на кладбище в районе Антоколь (s. 122−123).

В первые годы после войны память о Шмиде существовала в виде легенд, в которых он представал едва ли не всемогущим заступником, свободно проникавшим сквозь ограждения гетто и снабжавшим его узников оружием. Все это, как показывает Ветте, не имеет фактического подтверждения. Ни в Австрии, ни в ФРГ история Шмида не вызывала общественного интереса, хотя его имя время от времени всплывало в прессе и было упомянуто на процессе Эйхмана в 1961 году (s. 187−189). Гертруда Шмид рассказывала о прямых угрозах: ее отца называли предателем. До 1957 года вдова Шмида не получала пенсии за казненного мужа. В Вильнюсе следы фельдфебеля оказались утраченными: кладбище, на котором был погребен Шмид, по распоряжению советских городских властей сровняли с землей. В 1967 году мемориальный центр «Яд-Вашем» (Иерусалим) присвоил Шмиду почетное звание «праведника всех народов». Но об этом в австрийских и немецких газетах не появилось ни строчки.

Только после успеха фильма «Список Шиндлера» (1994) возник общественный интерес к «Сопротивлению спасателей» − помощи обреченным на смерть евреям Европы. Этот вид антифашистской оппозиции не был непосредственно направлен на свержение нацистского режима, но саботировал его идеологию и политику в их ключевом и наиболее чувствительном пункте − расовой теории и практике[1]. По существу Шмид действовал так же, как широко известные Бертольд Бельц и Оскар Шиндлер. Но эти предприниматели, спасая от гибели евреев, одновременно извлекали немалую прибыль из их труда. Фельдфебель Шмид делал все исключительно из моральных побуждений.

В 2000 году министр обороны Рудольф Шарпинг издал приказ о переименовании казармы бундесвера в Рендсбурге (земля Шлезвиг-Гольштейн): прежде носившая имя нацистского генерала Рюделя, она стала называться «Казармой имени фельдфебеля Шмида». Приказ был опротестован командиром части, но министр настоял на своем. Тогда же появились первые статьи о Шмиде в ведущих немецких газетах. Но через десять лет воинская часть была распущена, доска с именем Шмида демонтирована. Пять немецких историков, в числе которых был и Ветте, обратились с письмом в Министерство обороны. С явной неохотой была найдена небольшая воинская часть в Мунстере (Нижняя Саксония), но в 2012 году и она была расформирована. Название казармы и памятная доска были переданы запасному аэродрому в Тодендорфе (вновь Шлезвиг-Гольштейн). Но аэродром оказался за штатом Министерства обороны, и мемориальная доска нашла свое место в запаснике Военно-исторического музея бундесвера в Дрездене (s. 201−213). Так бесславно завершилась попытка публичного сохранения памяти об Антоне Шмиде, оказавшейся ненужной обществу. Единственным памятником негромкому подвигу Шмида является рецензируемая книга.

Александр Борозняк

Combat and Genocide on the Eastern Front.
The German Infantry’s War, 1941−1944
Jeff Rutherford
Cambridge: Cambridge University Press, 2014. − 423 p.

Война на уничтожение − в нюансах

В настоящее время западная историография Второй мировой войны полнится работами, выпущенными в основном в англоговорящих странах. Несмотря на то, что в самой Германии пул научных исследований о страшнейшей войне в истории человечества тоже продолжает пополняться, именно англосаксонский мир расширяет границы наших знаний о ней. Характерно и то, что изучение катаклизма 1939−1945 годов все глубже уходит в нюансы. Все чаще исследуются какие-то мелкие аспекты войны, ее отдельные эпизоды, небольшие воинские формирования с их уникальной историей. Подобная скрупулезность позволяет современным ученым подвергать довольно решительному переосмыслению ранее собранную информацию, преподнося знакомые, казалось бы, темы под новым углом зрения.

Рецензируемая работа служит примером именно такого академического исследования. Избрав предметом своего анализа фронтовую практику трех пехотных дивизий вермахта, Джеффри Разерфорд из Иезуитского университета Уиллинга (Западная Виргиния, США) ставит масштабный вопрос о самой природе войны на германо-советском фронте. При этом историк утверждает: брутальный и чудовищный характер военных действий, которые вела германская армия на Востоке, предопределялся не столько нацистской идеологической обработкой, сколько множеством других факторов.

Подобное заявление следует признать довольно смелым. Начиная с 1960-х годов историография вермахта прошла длинный путь: преодолевая «генеральскую правду» и тягу к самооправданию, историки постепенно осознавали как масштабы соучастия немецкой армии в преступлениях нацизма, так и идеологическую суть войны с СССР. Но, несмотря на то, что общее видение картины постоянно усложнялось, обогащаясь новыми деталями и подробностями, основные постулаты, согласно которым действия чинов вермахта в основном инспирировались нацистской идеологией, оставались незыблемыми. Более того, прямая связь между жестокостью и идеологией акцентировалась и подчеркивалась многократно[2]. Разерфорд, напротив, не отрицая роли идеологии как одного из мотивирующих факторов, объясняет ожесточенность сражений на Востоке такой переменной, как «военная необходимость» (military necessity). Казалось бы, военные историки и без того должны были бы понимать, что вермахт, сражаясь с большевиками, не мог руководствоваться исключительно идеологическими догматами нацизма. Тем не менее прежде в таком разрезе вопрос даже не ставился. И это делает рецензируемую работу новаторской.

Автор занимается тремя пехотными дивизиями из состава группы армий «Север»: 121-й, 123-й и 126-й. Почему именно эти три формирования и эта группа армий? Рассматриваемые дивизии, сформированные в Восточной Пруссии, Берлине-Бранденбурге и Рейне-Вестфалии соответственно, были абсолютно стандартными пехотными соединениями вермахта, что позволило на их примере вычленить и проследить интересующие автора общие закономерности. Конкретно же, опираясь на их опыт, Разерфорд пытается проследить, как трансформировался облик войны в исполнении этих трех дивизий, как менялось их отношение к гражданскому населению и, главное, насколько тесной была связь характера боевых операций с идеологией. Что касается группы армий «Север», то она была выбрана по причине того, что именно в зоне ответственности этой группы фактически весь период оккупации управление оставалось сугубо военным. Это не был тыл, где работали другие структуры, как в случае с группами армий «Центр» и «Юг»: речь шла о постоянной прифронтовой полосе. Указанное обстоятельство позволяет проследить действия вермахта в развитии, на протяжении нескольких лет, не привнося в анализируемую картину лишние переменные.

Свое исследование Разерфорд начинает с обнажения истоков проблемы. По его мнению, характерная для войн, ведущихся Германией, жестокость − феномен, не ограничивающийся только 1939−1945 годами, − не должна удивлять. Германская военная машина почти всегда руководствовалась одними и теми же лекалами «военной необходимости», которые по мере развития техники, а также внедрения нового вооружения и новаторских форм боевых действий становились все жестче. Единственной целью неизменно считалось достижение победы максимально быстрыми темпами, без учета того, что называетсяcollateral damage − то есть издержек в виде гибели гражданских лиц. Немецкая схема оккупационного поведения тоже отличалась устойчивой жесткостью. Ее основы были заложены еще во времена франко-прусской войны. Убийство заложников в ответ на вылазки партизан, массовые расстрелы, сожжение деревень − все это практиковалось уже в XIX столетии. Со временем эти практики лишь расширялись: например, в ходе почти забытой сегодня войны, которую кайзеровская армия вела в юго-западной Африке в 1904 году, почти полностью были вырезаны местные племена гереро и нама. Именно здесь массовые убийства гражданского населения стали для немецких военнослужащих нормой. Несколько десятков тысяч африканцев, уничтоженных немецкими войсками ради скорейшего подавления восстания, в перспективе последующих войн, возможно, и не впечатляют, но то было всего лишь прологом. Кстати, память об антипартизанских операциях франко-прусской войны дожила до Первой мировой: так, в Баварском резервном полку, где в качестве ефрейтора служил будущий лидер нацистской Германии, каждому третьему солдату во взводе выдали по веревке, чтобы вешать партизан, появления которых немцы ожидали. Проще говоря, семена нацизма впоследствии упали на хорошо распаханную опытом предыдущих войн почву.

Разерфорд предельно подробно, шаг за шагом реконструирует боевой путь всех трех дивизий. В ходе анализа он пытается убедить читателя в том, что поведение пехотинцев далеко не всегда отражало бесчеловечную идеологию гитлеризма: в неменьшей степени на него влиял и компонент «военной необходимости». Так, 121-я пехотная дивизия 24 июня 1941 года была обстреляна в литовской деревушке Казлай. Согласно армейским приказам, определявшим границы допустимого поведения в таких случаях, немцы могли применить коллективные карательные меры в отношении населения. Однако этого не произошло: командир дивизии лишь приказал арестовать мужское население деревни, на чем репрессии и закончились, − нужды в кровопролитии не было. Очень скоро, однако, война на Востоке начала приобретать иной оборот, и та же 121-я дивизия перестала сдерживать себя. Тем не менее двойственность, предопределяемая подвижным соотношением идеологической догматики и «военной необходимости», сохранялась всегда.

Одной из самых темных страниц в истории 121-й дивизии является оккупация Павловска (Слуцка) в первую, очень суровую военную зиму. Разерфорд посвящает ей целую главу, подробно описывая неисчислимые страдания местного населения, формы его взаимодействия с оккупационными властями и проводимую военной администрацией политику. По сути в данном случае единственный способ выжить требовал от гражданских лиц обязательного сотрудничества с оккупантами. Это давало хоть какой-то шанс на получение пайка: солдаты, голодные и обозленные неудачами на фронте, изымали продукты целиком и полностью, и поэтому советские граждане в массовом порядке умирали от голода. Немецкое командование не беспокоилось по этому поводу, поскольку практический приоритет поддержания собственных бойцов подкреплялся и берлинскими распоряжениями, где прямым текстом указывалось, что кормить население в данной ситуации является преступлением (p. 178−179).

Зимой и весной 1942 года со стабилизацией фронта на небольшой промежуток времени положение дел меняется. Немцы, пережив трудную зиму, приходят к пониманию того, что оставшееся в живых население нужно кормить: это предоставит в распоряжение оккупационных властей необходимые для них трудовые ресурсы. Новая линия поведения утверждается по всему фронту: к примеру, 6 февраля 1942 года один из корпусов 17-й армии отправил в штаб сообщение о бедственном положении населения в Славянске, и в тот же день армейское командование выслало голодающим зерно из своих запасов. Для осени или начала зимы 1941 года подобную ситуацию трудно себе представить. Но, оценивая этот факт, следует иметь в виду, что немецкие чины исходили исключительно из соображений безопасности и «военной необходимости»: поддержав население, они минимизировали опасность возникновения партизанского движения. О гуманизме здесь не было и речи − торжествовал безусловный прагматизм.

Анализируя поведение немецких подразделений, Разерфорд обнаруживает закономерность, которую можно назвать «кризисной радикализацией». Речь идет о том, что отношение солдат к гражданским лицам было производной от того состояния, в каком ощущали себя немецкие дивизии в конкретный момент времени. К примеру, 126-я пехотная дивизия во время пребывания в Волховском котле относилась к мирному населению предельно жестоко. Гражданские лица использовались на самых тяжелых работах, без скидок на какие-либо «издержки», а пленные расстреливались. 123-я пехотная дивизия, побывав в Демянском котле, также прошла несколько четких стадий в проводимой ею оккупационной политике. В период относительного затишья отмечался рост контактов с местным населением, которое, к неудовольствию командования, даже подкармливали с полевых кухонь. Но, как только становилось тяжелее, отношения обострялись, а оккупанты ожесточались. Такие смены могли происходить по несколько раз.

1943 год для группы армий «Север», в отличие от группы армий «Центр», был относительно спокойным. После Сталинграда стало ясно, что боевая инициатива ушла из рук вермахта. На северном участке фронта шли локальные бои; Красная армия пыталась освободить Ленинград от блокады, что ей пока не удавалось. Осенью началось немецкое отступление, и именно в этой ситуации вермахт обратился к тактике, составившей, вероятно, самое большое его злодеяние за все военное время. По мнению Разерфорда, взятая в тот период за основу политика «выжженной земли» оказалась самым разрушительным − наряду с варварским отношением к гражданскому населению и военнопленным− преступлением вермахта (p. 100, 307). Сжигалось абсолютно все, что невозможно было изъять и вывезти, население угонялось на принудительные работы, любая подозрительная активность и несогласие максимально сурово наказывались. В конце концов, немецкая армия все-таки приняла тот образ войны, который предписывался ей нацистскими идеологами, но произошло это не в 1941 году, как принято считать, а лишь к 1944-му.

Однако даже в новой ситуации дихотомия «идеология−прагматика» не исчезла. Так, антипартизанские операции, проводившиеся посредством создания «мертвых зон», с неизбежностью приводили к увеличению количества все новых и новых партизан. Судя по документам, немцы это понимали, но сиюминутные задачи быстрого «замирения» тыла предопределяли использование ими самих жесточайших средств, перечеркивавших все другие подходы. Кроме того, массированные бомбардировки территории Германии угнетающе действовали на боевой дух, и командование пыталось противостоять этому, усиливая идеологическую работу среди солдат. Произошел своеобразный возврат к настрою осени 1941 года, но если раньше пехотинцам по большей части было просто наплевать на гибель гражданского населения («самим есть нечего»), то теперь каждый гражданский рассматривался с подозрением: в нем видели потенциального пособника партизан. Это вело к еще большему ожесточению.

Книга весьма убедительно доказывает, что, хотя нацистская идеология и воздействовала на то, какими способами армия вела войну, ее влияние не было однозначным и прямолинейным; так, относительно трех рассматриваемых дивизий она «никогда не являлась первопричиной их поведения» (p. 388). В паре с идеологическими постулатами всегда выступала «военная необходимость» − их симбиоз и определял стратегическую линию. По-видимому, здесь мы имеем дело с иной гранью той же проблемы, о которой ранее писал историк Дэвид Стэйхел: о неумении видеть стратегическую перспективу за фасадом тактических задач[3].

Олег Бэйда

От Зарубежья до Москвы. Народно-трудовой союз (НТС)
в воспоминаниях и документах. 1924−2014
Сост. В.А. Сендеров
М.: Посев, 2014. − 384 с. − 1000 экз.

Интересный сборник, в котором обобщаются результаты деятельности за несколько десятилетий одной из наиболее ярких и живучих антисоветских организаций, открывается обширной вступительной статьей Бориса Пушкарева − эмигранта второй волны, активиста и бывшего председателя Совета НТС. Из нее мы узнаем, что прообраз НТС появился на свет в 1930 году в Белграде в ходе слияния молодежных кружков русской эмиграции из разных стран. Оформившаяся тогда группа стала называться Национальным союзом нового поколения, позже переименованным в НТС. В политическом плане ее члены примыкали к «непредрешенцам»[4], а в идейном отношении тяготели к солидаризму, программная основа которого в их интерпретации выглядела так:

«Национальная солидарность разных народов России в противовес пролетарскому интернационализму и трудовая солидарность разных слоев общества в противовес классовой борьбе» (с. 11).

Желая отмежеваться от старшего поколения эмигрантов, зачинатели новой организации принимали в нее только людей, рожденных после 1895 года. К концу 1920-х годов представительства новых солидаристов имелись в семнадцати странах на разных континентах; в их рядах состояли более 1500 человек, хотя проверке эти данные не поддаются: картотека с полным списком всех членов была уничтожена в годы войны. В 1932 году вышел первый выпуск собственной газеты НТС «За Россию». В предвоенные годы «новопоколенцы» пытались забрасывать агентов на территорию СССР, но, как правило, такие попытки заканчивались трагически: в 1930-е годы при нелегальном переходе советской границы погибли одиннадцать человек.

Когда началась Вторая мировая война, организация выступила с идеей «третьей силы». По замечанию Пушкарева, «реальную “третью силу” создать не удалось, но была поставлена нравственно внятная цель» (с. 18). После 1941 года члены НТС вели преподавательскую работу в находящемся под Берлином учебном лагере по переподготовке военнопленных, отобранных на административные должности в оккупированных областях. Вместе с тем попытки выстроить собственную политическую структуру на оккупированных территориях, призванную практически воплотить принцип «третьей силы», не увенчались успехом. По-прежнему дискуссионным остается вопрос об участии членов НТС во власовском движении; с формальной точки зрения, из 49 человек, подписавших манифест генерала Андрея Власова, только 7 состояли в НТС.

Послевоенная работа НТС связана с «молекулярной теорией», автором которой был тогдашний председатель Союза Владимир Поремский. Суть этой конструкции сводилась к следующему:

«Эффективность организации зависит от единства мысли ее членов и единства их действий, а не от структуры. Поэтому надо добиться максимального единства мысли и действий при минимальной структуре, которую составляют не связанные между собой “молекулы”: один, два, никак не более трех человек, безадресно получающих единообразные инструкции от зарубежного центра и безадресно сигнализирующих о себе окружающему миру. Когда страна наполнится такими сигналами, которые власть бессильна пресечь, наступит качественное изменение обстановки, власть уже не будет тоталитарной, и станут возможны различные политические сдвиги» (с. 32).

Основными направлениями практической работы НТС в эпоху «холодной войны» были рассылка агитационных писем по случайным адресам в СССР, немногочисленные (и неудачные) акции по высадке в Советском Союзе агентов-парашютистов, отправка курьеров-«орлов»[5] на советскую территорию. Наконец, в 1980-е годы НТС перешел к открытой работе, а его деятельность постепенно начала перемещаться в Россию. В 1992 году филиал франкфуртского издательства «Посев» открылся в Москве; туда же переехала и редакция одноименного журнала.

Сборник, выстроенный по хронологическому принципу, включает несколько разделов, среди которых: «Истоки», «Накануне», «За Родину! На Сталина!», «В тюрьмах и лагерях рейха», «Третья гражданская», «Возвращение». Представленные в книге тексты частично уже публиковались в журналах «Посев» и «Русская жизнь». Среди воспоминаний − мемуары активистов из Европы, Северной Америки, Австралии. Некоторые очерки представлены в форме интервью с членами НТС. По вполне понятным причинам наибольший интерес у читателя вызовут страницы, посвященные деятельности организации в 1941−1945 годах и накануне войны, поэтому остановимся на них подробнее.

Как известно, с приходом к власти Гитлера деятельность русских эмигрантских организаций в Германии была запрещена, но НТС, желая продолжать свою антисоветскую линию, в 1938 году вступил в переговоры с новыми властями. Еще в 1936 году тогдашний лидер Союза Михаил Георгиевский высказывал надежды на сотрудничество с гитлеровцами. Очевидец тех событий, Сергей Зезин, описывает это так:

«Хотя он [Георгиевский] хорошо знал программу нацизма и “Моя борьба” Гитлера тоже была ему известна, Михаилу Александровичу казалось, что на решение восточного вопроса можно оказать какое-то влияние, можно найти общую платформу для борьбы с коммунизмом. Мы, проживающие в Германии, точно знали, что перемен в политике нацистов не произойдет» (с. 109).

Переговоры, впрочем, завершились безрезультатно, поскольку идеологические разногласия между потенциальными партнерами, несмотря на сближавшую их ненависть к большевизму, были слишком велики. Как вспоминает член НТС Виген Нерцессиан, оформившаяся в ходе переговоров позиция большинства членов организации сводилась к следующему:

«До тех пор, пока не внесено изменений во вторую главу “Майн кампф”[6], ни один русский, обладающий собственным достоинством, не сможет сотрудничать с национал-социалистической Германией» (с. 106).

Это изначальное − и, заметим, принципиальное − взаимное непонимание стало причиной того, что отношения НТС с нацистами, несмотря на все обличения и выдумки советской пропаганды, никогда не были гладкими. Немцы нередко были недовольны активностью Союза, особенно на оккупированных территориях, где солидаристы пытались заниматься агитационной работой среди советских граждан. «Мне дали прочесть брошюру НТС, в которой говорилось, что Россия не должна быть немецкой колонией, и каждое слово свидетельствовало о русском патриотизме и национальной гордости, − вспоминает Мария Туманова, позже вступившая в НТС. − Эту брошюру я дала почитать троим друзьям» (с. 228). Свои идеи члены НТС распространяли и среди советских граждан, оказавшихся с ними в немецких лагерях.

В воспоминаниях военной поры освещается не только история НТС, но и жизнь советских людей в оккупации. Согласно имеющимся свидетельствам, те члены Союза, которым удавалось расположить к себе немецкую администрацию, старались облегчить участь местного населения. «В мою задачу входило заполнение на немецком языке пропусков для передвижения русских людей по оккупированной территории, − сообщает та же мемуаристка. − Доктор Марлингхауз подписывал пропуска не глядя, так что я могла выдавать их любому» (с. 229). Сотрудничество с оккупантами, впрочем, не избавляло активистов от неприятностей. За ними пристально следили, а при малейшем подозрении в нелояльности отправляли в немецкие тюрьмы. Некоторым членам НТС довелось посидеть и у Гитлера, и у Сталина; как рассказывает одна из активисток, в немецкую тюрьму она попала за членство в «антинемецкой организации НТС», а в советский лагерь − за принадлежность к «антисоветской организации НТС» (с. 232).

В сборник вошли и воспоминания, посвященные конспиративной работе до войны и в послевоенный период. Например, один из мемуаристов рассказывает, каким способом листовки НТС доставлялись в СССР:

«Мы закладывали листовки в пластиковые мешочки, мешочки запаивали паяльником, а моряки выбрасывали их через люки, находясь в прибрежных портах СССР. Волнами эти листовки прибивало к берегу» (с. 301).

При чтении подобных свидетельств поражает удивительное сочетание необычайной идейной убежденности членов НТС с детской наивностью разрабатываемых ими операций. Перед войной, например, они тратили титанические усилия на подготовку агентов, которым предписывалось нелегально проникнуть на территорию СССР. При этом сам смысл этих акций, как и их исход, оставались в высшей степени неопределенными. Вот как один из потенциальных нелегалов Михаил Бржестовский рассказывает о своей провалившейся попытке перейти в 1930-е годы польско-советскую границу:

«По субботам и воскресеньям нас тренировали для пешего похода на большие расстояния. Обыкновенно мы отправлялись куда-либо в сторону от Варшавы в субботу, в полдень, а возвращались в воскресенье, поздно утром, делая туда и обратно по 60−70 километров. […] Должен сказать, что такие жесткие переходы принесли большую пользу. Не будь их, я не смог бы дойти обратно до польской границы, когда утром 14 августа, пройдя 20 километров вглубь советской территории, мы наткнулись на советский приграничный патруль» (с. 93).

Общественная деятельность рядового члена НТС совмещалась с обычной работой по найму. В основном активисты стремились найти такое место, которое допускало бы наличие гибкого графика и, соответственно, свободного времени.

«Свою работу как член НТС я начал в Антверпене, среди моряков. Вели мы дружеские беседы, вплоть до того, что рассказывали анекдоты; иногда сталкивались с враждебностью, а бывало, что моряки вовсе отказывались говорить. Передавали мы им и литературу» (с. 306).

Исходя из опубликованных воспоминаний можно подумать, что деятельность НТС после войны сводилась исключительно к работе с советскими моряками и забрасыванию листовок на советские суда. Но такое впечатление не совсем верно.

Восстановить реальную картину помогают воспоминания Андрея Васильева, которые почти не содержат пропагандистских тезисов, но зато предлагают богатую фактуру. Начав с оперативной работы в порту, этот человек со временем был привлечен к штабной деятельности, а потом оказался в «закрытом секторе», занимавшемся отправкой «орлов» в СССР:

«“Орловская” операция требовала еще большей конспирации, чем зарубежная оперативка. Я, получив кандидата в “орлы”, начинал его инструктировать: сообщал общие сведения об СССР, практические сведения о работе ГБ, о проходе границы и таможенного контроля, о поведении в группе и т.д. Если переданный мне кандидат казался неудачным, я мог снять его с поездки. Подготовка “орла” требовала от десяти до двенадцати инстуктажных встреч, каждая длилась три−четыре часа, но бывало и все двенадцать» (с. 276).

Причем если поначалу, разрабатывая подобные операции, НТС стремился приоритетно гарантировать безопасность своего контакта в СССР, потом прикрыть «орла» и в последнюю очередь защитить организацию, то в более поздние годы порядок был изменен: сначала − защита организации, затем − контакта и только потом − «орла». Это было связано с тем, что в 1950−1960-е годы КГБ СССР резко активизировал противодействие НТС.

В противоборстве между НТС и КГБ было немало любопытных моментов. Руководствуясь «молекулярной теорией», солидаристы упорно старались наладить связи с единомышленниками в СССР. Но зачастую подобные группы создавались самими чекистами. В итоге эмигрантам приходилось решать нелегкие шарады:

«Хотя сам Юрий [конспиративное имя Андрея Родионова. − Л.К.] оставлял впечатление приятного и интересного человека, его настойчивые требования прислать в Москву ответственного работника НТС сомнения в чистоте дела усилили. Проверка, продлившаяся некоторое время, включала и наведение справок в Москве. Как известно, имея имя, отчество, фамилию и год рождения московского жителя, можно в справочном киоске получить его адрес. Андрея Николаевича Родионова, однако, найти не смогли. И в телефонной книге он не обнаружился» (с. 288).

Интересно, что руководство НТС, даже убедившись в том, что группа была «подставной», не обрывало с ней связь. В каждом подобном случае «решали попробовать сделать так, чтобы было для НТС − качество, а для ГБ − показуха» (с. 279).

Несмотря на предложенное составителями богатое собрание исторических свидетельств, к книге можно предъявить довольно много замечаний. Обещанные в названии «воспоминания и документы» представлены в основном лишь мемуарами, среди которых, кстати, почти отсутствуют воспоминания руководителей НТС, обладавших наиболее ценной информацией. Если в повествовании и фигурируют архивные документы, то они не сопровождаются детальным описанием, а места их хранения, как правило, не называются. Собранные в книге воспоминания в основном были написаны до 1990 года, и многие из них уже публиковались ранее. В книге присутствует именной указатель, но нет биографических описаний его героев: что собой представляли авторы воспоминаний и как складывались их судьбы, читатель так и не узнает. В целом стоит согласиться с автором предисловия в том, что благая попытка рассказать о деятельности НТС удалась лишь отчасти.

Людмила Климович

На кладбище империй: война США в Афганистане
Сет Дж. Джонс
М.: Эксмо, 2013. − 480 с. − 2000 экз.

За первое пятилетие, последовавшее за событиями 11 сентября 2001 года, Соединенные Штаты потратили более 430 миллиардов долларов на военные и дипломатические мероприятия на Ближнем Востоке и в прочих регионах Западной Азии. Предлагая читателю эту впечатляющую цифру, написавший рецензируемую книгу военный журналист и бывший офицер констатирует: следствием такой динамики, вопреки ожиданиям, стало не укрепление, но, напротив, дальнейшее расшатывание системы региональной безопасности. Пытаясь разобраться в этом парадоксе, Сет Джонс обращается к американской политике в Афганистане, которая представляется ему узловой точкой во всей ближневосточной стратегии США. Ее академическое изучение, что важно, дополнялось активными полевыми исследованиями: с 2004-го по 2009 год автор приезжал в Афганистан по несколько раз в год.

Реализация политики в Афганистане, по мнению автора, начиналась с серьезной ошибки: «Вместо того, чтобы уничтожить “Талибан” и “Аль-Каиду” в 2001 году, возглавляемая США коалиция просто выдавила их руководство из Афганистана в Пакистан» (с. 19). Но уже через пять лет, к 2006 году, афганские провинции были охвачены мощным антиправительственным восстанием, инспирированным талибами. Главной бедой американцев в Афганистане стало пренебрежение уроками истории, которые к началу XXI века были накоплены в достаточном количестве. За два тысячелетия афганская земля стала кладбищем для самых могущественных империй Запада и Востока, вторгавшихся в этот регион. Самыми свежими провалами стали афганские неудачи Великобритании и Российской империи, а затем и Советского Союза с его имперскими амбициями.

Чтобы раскрыть логику событий, обусловивших перманентную турбулентность региона, Сет Джонс обращается к его богатой истории. Привлекательность Афганистана для сверхдержав была связана с его выгодным стратегическим расположением между Персией, степями Центральной Азии и торговыми путями в Индию. Британия, стремившаяся защитить свои индийские владения от притязаний России посредством буферной территории, вторгалась в Афганистан трижды. Первую войну англичане проиграли в 1842−1843 годах. Державы, покушавшиеся на Афганистан, вечно конкурировали друг с другом, и это соперничество неизменно проявляло себя в их стратегиях. Вот, например, как подвел итоги второй англо-афганской войны 1870-х годов ее участник, британский генерал Фредерик Робертс:

«Чем меньше афганцы видят нас, тем меньше они будут испытывать к нам неприязнь. Когда в будущем Россия рискнет вторгнуться в Афганистан или пройти по его территории в Индию, мы получим хорошую возможность подчинить афганцев нашим интересам, если в промежутках будем избегать вмешиваться в их дела» (с. 36).

После краткосрочной третьей войны, состоявшейся в 1919 году, был подписан договор о признании Британией государственной независимости Афганистана.

С 1929 года молодое государство возглавляли монархи, представлявшие влиятельный пуштунский клан. Приход к власти в 1933 году Захир-Шаха положил начало одному из самых стабильных периодов в истории Афганистана. В 1963-м афганское правительство развернуло кампанию по модернизации и демократизации страны, а Конституция 1964 года устанавливала систему разделения властей. «Мир и стабильность в стране, − отмечает автор, − поддерживались благодаря разделению полномочий между центром и периферией» (с. 39). Отстранение Захир-Шаха, состоявшееся в 1973 году, поколебало местные структуры власти и усилило советское влияние. В малодоступных сельских районах начались восстания против нового правительства, поддерживаемые Соединенными Штатами, Пакистаном, Китаем и Саудовской Аравией. В апреле 1978 года в результате военного путча, сопровождавшегося человеческими жертвами, возникла Демократическая Республика Афганистан. Борьба за власть, не прекращавшаяся на фоне разрушения государственных институтов, спровоцировала советское вторжение:

«Именно распад афганской армии в конце 1970-х годов, а не мощь оппозиции, стал главной причиной распространения мятежа. Власти страны оказались не в состоянии восстановить законность и порядок и обеспечить удовлетворение основных потребностей населения. Советский Союз ввел войска в Афганистан, чтобы заполнить образовавшуюся пустоту» (с. 53).

Как известно, из членов советского Политбюро лишь премьер-министр Алексей Косыгин возражал против вторжения, заявив афганцам: «Если мы введем войска, положение в вашей стране не только не улучшится, а, напротив, ухудшится» (с. 45). Вполне адекватным сложившейся ситуации было и мнение Генерального штаба во главе с Николаем Огарковым. Брежнев и его сторонники, напротив, считали, что «все будет кончено через три−четыре недели» (с. 48). История посмеялась над этой самонадеянностью: Советский Союз задержался в Афганистане на десять лет, а, «вместо стабилизации обстановки, ввод советских войск стал причиной начала одного из самых успешных восстаний в современной истории» (с. 58). По данным автора, с 1980-го по 1986 год ежегодные «афганские» траты СССР в среднем составляли 7 миллиардов долларов. Около 15 тысяч советских солдат были убиты, и еще 35 тысяч ранены. Сам Афганистан оказался на грани гуманитарного коллапса (с. 56). Однако после вывода в феврале 1989 года советских частей мир в стране так и не наступил: «Вместо этого, Афганистан погрузился в пучину гражданской войны, когда разные группировки сражались между собой за контроль над страной» (с. 72).

Масштабы опустошений были таковы, что в 1994 году население столицы, которое во время войны с русскими превышало два миллиона жителей, снизилось до полумиллиона. Распад государственных институтов и воцарившийся хаос способствовали консолидации молодых религиозных фанатиков с юга страны, образовавших движение «Талибан». Их версия ислама, радикальная, отсталая и репрессивная, была схожа с аравийским ваххабизмом; это сделало их верными союзниками «Аль-Каиды». Мир был потрясен вандализмом талибов, уничтоживших тысячи памятников культуры, включая простоявшие почти два тысячелетия величественные статуи Будды в Бамиане, взорванные в марте 2001 года. Под властью талибов «афганские женщины сталкиваются с огромным количеством жесточайших ограничений, возможно, самым большим в мире» (с. 94). Вместе с тем религиозная экзальтированность «Талибана» не мешала выращивать в стране до 70% мирового урожая опиумного мака (с. 96).

В то трудное для Афганистана десятилетие социальных потрясений США не слишком интересовались происходящим, поскольку, как поясняет автор, «“холодная война” закончилась, и американское правительство не видело более геостратегической ценности в Афганистане» (с. 80). Более того, США и СССР договорились о том, что к 1 января 1992 года взаимно прекратят поставки вооружений афганскому правительству и оппозиции, а также свернут все тайные операции в этой стране. Но на фоне этого равнодушия спецслужбы Пакистана, как сообщало ЦРУ, беспрерывно продолжали вооружать и снабжать «Талибан». Итогом американского пренебрежения стало то, что к 2001 году почти весь Афганистан оказался в руках «Талибана», заключившего альянс с бен Ладеном. То, что американцы допустили подобный альянс, автор считает роковой ошибкой. Когда США, спохватившись после чудовищной диверсии 11 сентября 2001 года, всерьез взялись за «Талибан», было уже слишком поздно. Большая часть экстремистов и их лидеров успели укрыться в Пакистане, где занялись реанимацией своей инфраструктуры. Сет Джонс снова и снова акцентирует ущербность антитеррористической стратегии, реализуемой западной коалицией на том этапе и предусматривавшей сосредоточение всех своих сил против «Аль-Каиды» при игнорировании «Талибана». По его мнению, «пренебрегать “Талибаном”, приведшим “Аль-Каиду” в Афганистан, было равносильно игре с огнем» (с. 136).

Между тем, в том же 2001 году новым приоритетом Белого дома становится подготовка вторжения в Ирак. И, хотя позиции «Аль-Каиды» в Афганистане, где так и не закончилась война, постоянно укреплялись, американская администрация по-прежнему была против основательной помощи этой стране, отодвинутой, как пишет автор, «на второй план» (с. 162). Эта политика, благозвучно названная в коридорах американской власти «концепцией минимального вмешательства», позднее, к 2006 году, стала катализатором полномасштабного антиправительственного мятежа, для которого сложились все условия:

«Было население, раздраженное коллапсом государственной власти в Афганистане, и были идеологически мотивированные лидеры повстанцев, нуждавшиеся в бойцах. Такое сочетание оказалось идеальным для начала в стране гражданской войны» (с. 199).

Система национальной безопасности начала рушиться уже с 2005 года, а талибы приступили к созданию теневого правительства. Доверие сельских жителей, составляющих большинство афганского населения, к центральной власти по мере наступления талибов стремительно падало. Недовольство множилось и из-за плачевного состояния афганской полиции − важнейшего, но при этом самого недееспособного и коррумпированного сектора правоохранительной системы страны. Ситуация в афганской национальной армии, подготовкой которой руководили американцы, была чуть лучше, хотя ее вооружение уже устарело, а авиация вообще отсутствовала.

Наиболее насущными проблемами афганцы считали безработицу, отсутствие электроснабжения и доступа к воде. Всемирный банк в 2004 году заявлял о «слабой центральной администрации, которая не может обеспечить своевременные выплаты и руководство своими сотрудниками в провинциях», а также о том, что во многих сельских районах «правительство даже не пыталось собирать налоги». К 2005 году лишь 6% афганского населения получали электроэнергию от сети (с. 224). Хроническая коррупция, питаемая наркобизнесом и стимулируемая мятежниками, поразила основные институты власти и в первую очередь суды. Опрос 2006 года показывал, что 77% респондентов считают коррупцию фундаментальной проблемой (с. 238). Решая проблему создания в Кабуле сильной центральной власти, страны коалиции словно забыли о двадцати миллионах крестьян − питательной среде потрясений и недовольства:

«Американские специалисты потратили слишком мало времени, чтобы наладить сотрудничество с пуштунскими племенами и кланами на юге и востоке Афганистана. То есть стратегия “снизу вверх” не дополняла стратегию “сверху вниз”. Грозовые облака собирались уже несколько лет. В 2006 года гроза, наконец, разразилась» (с. 243).

Несмотря на заметное оживление афганской экономики (в 2005-м и 2006 году ее прирост составил 14% и 5% соответственно), ситуация в стране тем не менее продолжала обостряться. В тот же период насилие в стране достигло самого высокого уровня с момента ликвидации режима талибов в 2001 году, а число партизанских нападений в 2005−2006 годах почти утроилось. На этом фоне «Талибан» провел успешную перегруппировку на базах в приграничных районах Пакистана, и ни США, ни пакистанские власти не помешали ему заниматься этим. «Соединенные Штаты практически предоставили юг Афганистана, традиционный оплот “Талибана”, самому себе», − телеграфировал тогда в Вашингтон американский посол в Кабуле (с. 251). Кроме того, с января началась замена американских частей в южном Афганистане войсками Международных сил содействия безопасности под эгидой НАТО.

Новая война с талибами стала для участников коалиции неожиданно тяжелой: бойцы «Талибана» оказались не только храбрыми, но и хорошо подготовленными. Несмотря на наносимый противнику урон, войскам НАТО, действовавшим на афганском юге, никак не удавалось добиться решающего перевеса: даже многотысячные потери не могли заставить талибов отступить. Вот как комментировал это неприятное открытие один из канадских командиров:

«Должен признать, что это не то, что я ожидал увидеть. Последние шесть месяцев я готовил свою группу к ведению противоповстанческих операций, а теперь вижу, что мы столкнулись с тем, что больше напоминает обычную войну» (с. 255).

Ухудшение ситуации в Ираке вынудило Вашингтон сократить численность развернутых в Афганистане американских войск. Образовавшиеся лакуны заполняли военнослужащие других государств, но их присутствие не всегда было эффективным. Трудности были обусловлены не только непродуманностью материально-технического снабжения, но и отказом некоторых членов НАТО (Франции, Германии, Испании, Италии, Греции и Турции) предоставить своих военнослужащих для участия в боевых операциях. Основные тяготы войны продолжали нести американцы, поскольку вооруженные силы большинства других государств не имели подготовленного персонала и полноценного оснащения. Еще важнее было то, что у многонациональных сил отсутствовало единое командование. Выступая на слушаниях в Конгрессе в конце 2007 года, министр обороны США Роберт Гейтс признал, что «миссия в Афганистане обнажила недостатки в оперативной совместимости и организации, острый дефицит необходимых вооружений и продемонстрировала наличие “национальных ограничений”» (с. 295). Все это наряду с малой численностью контингента не позволяло альянсу успешно противостоять сильному и напористому противнику.

Искоренение талибов зашло в тупик еще и потому, что американцы не смогли доказать значимость выполняемой ими афганской миссии соседним государствам:

«Если инсургенты имеют возможность получать убежище и поддержку в соседних странах, это существенно повышает их шансы добиться успеха в долгосрочной перспективе» (с. 298).

Крупнейшим спонсором мятежников выступал Пакистан, имевший в Афганистане свои интересы; но это, как ни странно, не мешало Америке ежегодно выделять пакистанцам более миллиарда долларов на «борьбу с терроризмом». За пять лет Исламабад получил на эти цели 5,6 миллиарда долларов, но при этом, как стало известно американской прессе, сотрудники пакистанской разведки помогали талибам готовить теракты на территориях, контролируемых коалицией (с. 311).

Постепенное свертывание американского присутствия в Афганистане было воспринято и пакистанским, и афганским руководством как сигнал, свидетельствующий о скором уходе США из этой страны. Шаги Америки побудили правительство Хамида Карзая к попыткам наладить стратегическое партнерство с Индией, что в свою очередь напугало Пакистан и укрепило позиции пакистанских сторонников «Талибана». А это вызвало тревогу уже у американцев, которые в середине 2007 года официально объявили об отказе использовать свои войска в операциях против афганских экстремистов на территории Пакистана или жестко требовать от правительства безоговорочной ликвидации инфраструктуры движения «Талибан» на пакистанской территории. Стремление США ни в коем случае не раздражать Исламабад разочаровывало других участников альянса, особенно тех, чьи солдаты воевали и гибли на афганской земле (с. 323).

Общие выводы автора, касающиеся перспектив гражданской войны в Афганистане, не утешительны. Во внутренние дела страны активно вмешиваются не только западные страны, но и все региональные соседи Кабула, делающие это явно или тайно. Именно это обрекает страну на перманентную нестабильность. Конфликт усугубляется многолетним противостоянием Индии и Пакистана, частым, но бесплодным пребыванием иностранных войск на афганской земле. Традиционная ненависть афганцев к чужеземным завоевателям в условиях бессилия центральной власти подпитывает движение «Талибан» и осевшую в Пакистане «Аль-Каиду». Основные их цели, мало отличаясь от притязаний пакистанских лидеров, заключаются в свержении светской администрации и установлении режима, основанного на радикальной версии шариата. В свою очередь «Аль-Каида» все более успешно превращает Афганистан в важнейший театр боевых действий против Запада и его союзников в регионе. Именно эта конспиративная сеть остается главной опорой «Талибана». При этом, как утверждает Сет Джонс, «Америка увязла в Афганистане и Пакистане, потому что бросить этот регион невозможно из-за угрозы ее государственной безопасности» (с. 383). Иными словами, афганская проблема еще не раз напомнит о себе, причем не только Америке, но и многим другим участникам мировой политики, включая Россию. «Кладбище империй» по-прежнему функционирует.

Александр Клинский

Царь всех болезней. Биография рака
Сиддхартха Мукерджи
М: АСТ, 2013. − 701 с. − 3000 экз.

Эта работа, которую газета «New York Times» и журнал «Time» признали лучшей книгой года, уже переведена на тридцать три языка и удостоена пяти престижных премий, включая Пулитцеровскую. Несмотря на специфическую тему и преисполненное трагизма описание отдельных историй болезни, книга ни в коей мере не депрессивна. Местами автор позволяет себе быть весьма эмоциональным, местами он изысканно метафоричен и поднимается до экзистенциальных прозрений. И все же это − нон-фикшн, жанр, требующий от читателя интеллектуальных затрат и терпения, особенно к концу повествования, где автор, останавливаясь на достижениях генетики, говорит о довольно сложных вещах. В этой связи особую важность приобретает качество перевода на русский язык, которое можно оценить как вполне достойное, хотя и не без досадных небрежностей («людской белок», «интернациональная конференция», фирма «Генитех» вместо «ДжениТек» и так далее).

И все же это не научно-популярная книга по медицине, хотя ее автор − американский онколог-гематолог. Это, скорее, история гигантского сражения, в которое вовлечено все человечество и которое разворачивается на наших глазах. В каком-то смысле это история непрерывной «мировой войны» с одной, но многоликой болезнью. В начале своей клинической практики в 2003 году Мукерджи начал вести дневник. Это, по его словам, были «заметки из окопов». За семь лет работы заметки выросли до «биографии рака»: истории недуга, который называли «императором всех недугов, владыкой ужаса». Автор даже признается, что со временем начал воспринимать рак как живое существо, к которому он испытывает мистическую привязанность. И в этом смысле жанр биографии вполне оправдан. Социальные аспекты темы чрезвычайно любопытны, потому что, по словам онколога Гарольда Бурштейна, которого цитирует автор, рак «обитает между обществом и наукой». Биологическая сторона проблемы предполагает необычайный подъем медицинских исследований. Ее социальная сторона «требует от нас противостоять нашим привычкам, ритуалам и моделям поведения, лежащим в самом центре нашего общества и связанным с тем, что мы едим и пьем, что производим и чем окружаем себя, когда предпочитаем заводить детей, и как стареем» (с. 653). Человечество, которое сражается с «царем всех болезней», в книге Мукерджи представлено в основном американской его частью. Если прорывные открытия, имеющие отношение к онкологии, совершались где-то за пределами США, автор об этом упоминает.

Беседа с авторитетным врачом-онкологом из моего города подтвердила, что отечественная клиническая онкология пользуется зарубежными, в основном заокеанскими, достижениями, включая аппаратуру и препараты химиотерапии. Завоевания онкологов последнего десятилетия объясняются в основном зарубежными успехами молекулярной биологии. Каков вклад, внесенный в эту борьбу советскими и российскими учеными? Он, наверняка, мог бы быть большим, если бы Сталин в свое время не разгромил отечественную биологию. Например, выдающийся советский вирусолог и иммунолог Лев Зильбер, прошедший сталинские тюрьмы и пытки, в разгар Великой Отечественной войны сидел в сталинской «шарашке» и выменивал на махорку мышей для опытов. Именно тогда он выдвинул теорию, согласно которой некоторые опухоли имеют вирусное происхождение, но вирус лишь запускает злокачественные мутации в клетке. Зильбер вполне мог бы стать Нобелевским лауреатом, потому что на Западе вирус рака человека нашли только через полтора десятка лет, а Нобелевскую премию за первую вакцину против рака вручили вообще недавно, в 2008 году, немецкому ученому. Но о Зильбере автор книги ничего не пишет. Российские авторы упоминаются здесь только дважды, но это не врачи и ученые, а литераторы: в книге цитируется «Раковый корпус» Солженицына и одно стихотворение Ахматовой.

Составляя биографию «царя болезней», Мукерджи постоянно обращается к военной терминологии. Аналогия уместна, потому что битва ведется одновременно на нескольких фронтах: медицинском, социально-экономическом, политическом, психологическом. Она идет с переменным успехом, от обороны к наступлению. Враг хитер и коварен, он эволюционирует, меняет тактику, приспосабливается к новейшему оружию. Против него нет «волшебной пули», о которой мечтали на заре онкологии. Теперь признано, что рак гетерогенен, то есть неоднороден (есть более двухсот разновидностей опухолей) и борьба с разными его видами требует разного оружия.

Выводы генетиков позволяют утверждать, что рак всегда был с человеком, потому что он всегда «есть в человеке»; просто нужен набор условий, чтобы клетка, содержащая онкоген и «притворяющаяся» нормальной, пошла вразнос. Мукерджи ведет биографию рака с древних времен, с египетского врачевателя Имхотепа, который еще в XXVII веке до нашей эры описал «разрастание тканей». Его заметки на папирусах были расшифрованы и стали первым историческим свидетельством того, что эта болезнь − давний спутник людей. Тогда в разделе «Лечение» целитель записал: «Не имеется». В конце XVIII века шотландский хирург Джон Хантер, впервые предложивший выделять стадии заболевания, на поздних стадиях болезни смог рекомендовать только «отрешенное сострадание».

С тех пор медицина прошла большой путь, и сегодня, например, до 90% больных острым лимфолейкозом достигают ремиссии. А вот прогноз для пациентов с опухолями поджелудочной железы и в наши дни будет всего на пару месяцев больше, чем во времена Имхотепа. Пожалуй, нам стоило бы присмотреться не только к США, но и к Великобритании, которая демонстрирует невероятные успехи в борьбе с раком. Так, по данным фонда «Cancer Research UK», половина британских пациентов с онкологическими диагнозами проживет от десяти лет и дольше, выживаемость подобных пациентов за последние сорок лет удвоилась, а три четверти детей полностью излечиваются (в конце 1960-х годов таких была всего одна четверть). Как образно пишет Мукерджи, империя рака по-прежнему остается огромной, но все же начинает терять силу, съеживаться по краям.

Открытия в генетике рака, наложенные на статистику, приводят Мукерджи к выводам, радикально меняющим отношение к проблеме: стремление раковой клетки к бессмертию «отражает наше собственное стремление, заложенное и в зародыше, и в механизме обновления наших органов». Поэтому автор в конце работы предлагает даже пересмотреть понятие нормы:

«Вполне возможно, что для нас рак стал нормальной жизнью, и мы от природы обречены рано или поздно погибнуть от злокачественного заболевания. По мере того, как в отдельных странах доля больных раком постепенно ползет от одной четверти к одной трети и даже к половине населения, рак, похоже, становится нашей новой нормой − нашей неизбежностью. Вопрос скоро будет не в том, столкнемся ли мы с этой бессмертной болезнью, а когда именно мы с ней столкнемся» (с. 670).

Впрочем, ту же самую мысль высказывал еще советский ученый Владимир Дильман: если мы жили бы бесконечно долго, мы все умирали бы от рака, потому что с возрастом вероятность опухолей возрастает.

Книга Мукерджи − увлекательная драматичная экскурсия, рассказывающая об этапах войны с империей рака. Достижения Везалия в изучении анатомии человеческого тела дали толчок хирургии. На первом этапе этого противостояния элитным родом войск считались именно хирурги, которые сражались под девизом: «Вырезать все, что можно, и даже больше − на всякий случай». С открытием радиоактивных элементов и рентгеновских лучей в бой пошли радиологи; тогда даже показалось, что универсальное средство найдено. Но враг оказался хитер − он мигрирует вместе с кровью. Параллельно шел поиск ядов, способных убивать злокачественные клетки, и такие яды были разработаны на основе формул синтетических красителей и боевых отравляющих веществ, применявшихся в ходе Первой мировой. Наступила эпоха химиотерапии: врачи комбинировали токсичные клеточные яды, увеличивали дозы, подталкивая пациентов к самой границе жизни и смерти. Поначалу представители трех «родов войск» относились друг к другу пренебрежительно. Сегодня так называемая ортодоксальная методика лечения является комбинацией вышеупомянутых подходов, совместным наступлением на трех фронтах. Но, кроме этого, есть еще «разведка» и «тыловое обеспечение»: скринирование, позволяющее распознавать онкозаболевания на ранних стадиях, и профилактика, которая отучает человечество от дурных привычек, способствующих развитию опухолей.

Тезис о том, что рак обитает «между обществом и наукой», особенно ярко иллюстрируют главы, посвященные связи между курением и раком. Курение − чисто социальный феномен, составляющая стиля жизни. Как пишет автор, распространение табака во многом спровоцировано мировыми войнами: солдаты, возвращавшиеся с фронтов, утверждали символ армейского братства в кругу своего общения. Например, в Британии между двумя мировыми войнами смертность от рака легких выросла в пятнадцать раз. Удивительно, но в начале 1950-х годов рекламой сигарет пестрели даже медицинские журналы. Для США точка перелома наступила тогда, когда связь между раком легких и курением была доказана сначала статистически, а потом, после того, как Оскар Ауэрбах описал механизм канцерогенеза у курильщиков, и на уровне физиологии. Началась кампания по борьбе с курением. Ученые, медицинская общественность и правительственные агентства противостояли табачной промышленности, у которой не было недостатка в лоббистах и адвокатах. Тогдашний министр здравоохранения США Лютер Терри решил с помощью науки «воспламенить в широких слоях общественности осознание связи между табаком и раком» (с. 387). Кампания шла по нарастающей: учреждение государственного консультативного комитета, введение предупреждающей надписи на пачках сигарет, судебное постановление о равном эфирном времени для табачной и антиникотиновой рекламы, иски к табачным компаниям. В ходе одного из процессов въедливый нью-йоркский адвокат Марк Эделл доказал, что производители сигарет имели документальное подтверждение вреда от их продукции, но скрывали эту информацию (с. 400−404). А потом состоялся знаковый процесс 1994 года: штат Миссисипи потребовал от табачных компаний возмещения медицинских издержек в размере миллиарда долларов, понесенных штатом в связи с заболеваниями, вызванными курением. Как результат, в 1998 году крупнейшие производители сигарет подписали с большинством штатов «Основное регулирующее соглашение», вводящее суровые ограничительные меры. Но рак легких в США пошел на спад лишь через два с лишним десятка лет.

Мукерджи в своей книге упоминает десятки имен ученых, врачей, пациентов, общественных деятелей, но два имени проходят почти через все повествование. Во-первых, это Сидней Фарбер, детский онколог из Бостона, который нашел и применил первое лекарство от лейкемии. Этот человек сочетал в себе качества ученого, практика и общественника. Он добился строительства детской исследовательской клиники, своеобразного «Диснейленда пополам с Онколендом» (с. 164), развернув для этого продуманную кампанию по сбору средств. Символом и лицом кампании решили сделать «фотогеничного ребенка», которым стал Эйнар Густафсон, для простоты запоминания прозванный американцами «Джимми». Популярная радиостанция провела прямой эфир из больничной палаты Джимми, куда нагрянула его любимая бейсбольная команда «Boston Braves». Шоу слушала вся страна, и первые 230 тысяч долларов пожертвований заложили фундамент будущей клиники. Эта восьмиминутная передача − пример того, как можно формировать общественное сознание профессиональными средствами коммуникации.

«Кампания против рака, как понял Фарбер, почти не отличается от стандартной политической кампании: для нее требуются символы, талисманы, плакаты и лозунги − не только научный инструментарий, но и рекламная стратегия» (с. 159).

Кстати, мальчик выжил, и автор пишет о том, как встречался с взрослым Джимми-Эйнаром.

Другое имя − Мэри Ласкер, соратница Фарбера. Эта активистка вывела кампанию против рака на общенациональный уровень и придала ей политическое звучание. Ее сторонников даже стали звать «ласкеритами». Результатами их усилий стал принятый в 1971 году Конгрессом США федеральный Акт о раке и соответствующая национальная программа. Исследования в области онкологии получили тогда первые полтора миллиарда долларов из государственного бюджета. Незадолго до этого американцы высадились на Луну, нация пребывала в эйфории, и ласкеритам казалось, что если Америка стянет необходимые ресурсы, то можно будет запустить и «ракету против рака». Но среди «полководцев» не было согласия по поводу того, каким должно стать направление главного удара. По мнению одних, не было смысла искать новые лекарства, пока не известны причины рака, а сосредоточиться надо на клеточных исследованиях. Другие говорили, что, если лекарство помогает, причины этого не слишком важны − некогда ждать научных прорывов, больные умирают, нужно искать новые клеточные яды. В конце концов, именно фундаментальные исследования генома клетки привели к созданию новых эффективных и малотоксичных лекарств.

Впрочем, делает вывод Мукерджи в конце своего обширного труда, траектория развития рака в будущем непредсказуема, поскольку мы не знаем природы его гетерогенности. Более того, даже постижение его биологии вряд ли поможет полностью искоренить болезнь. В итоге автор предлагает сменить парадигму:

«Нам лучше сосредоточиться на продлении жизни, а не на искоренении смерти. Война с раком будет выиграна скорее, если изменить определение победы» (с. 677).

Сергей Гогин

Margot Asquith’s Great War Diary 1914−1916.
The View from Downing Street
Michael Brock, Eleanor Brock (Eds.)
New York: Oxford University Press. − 2014. − 417 p.

Маргарет (Марго) Асквит − жена британского премьер-министра Герберта Генри Асквита, которому пришлось принимать решение о вступлении Британии в войну в августе 1914 года и руководить нацией, находящейся в состоянии войны, до декабря 1916-го. Марго сама была заметной фигурой. Она нередко помещала свои заметки и суждения в прессе и вскоре после окончания войны опубликовала автобиографию, имевшую успех на книжном рынке и отнюдь не проигнорированную впоследствии историками. У нее репутация наблюдательной и литературно одаренной светской леди.

Дневники Марго Асквит не содержат никаких сенсаций, но богаты деталями, которые через 100 лет покажутся интересными тем, кто не хочет оставаться в русле магистральной историографии Первой мировой. Для этого теперь не нужно быть каким-то особенным нонконформистом. Магистральная историография этой войны и без того уже сильно подорвана. Внутри нее и рядом с ней возникают новые версии. Их можно было бы считать альтернативными версиями каузальных объяснений Первой мировой, и их адепты чаще всего так свои версии и представляют. Но банальная правда в том, что любое происшествие, особенно энергетически мощное и длительное, имеет много объяснений. Они не столько альтернативны, сколько взаимодополнительны. И поэтому было бы более реалистично говорить не о ревизии объяснений Первой мировой, а о меняющейся тематической структуре ее историографии. Любые новые документальные публикации, относящиеся к «тридцатилетней» мировой войне ХХ века, теперь, думаю, могут читаться в этом возникающем новом контексте.

Из дневников Марго Асквит, например, хорошо видно, что война, несмотря на крайнюю международную напряженность, для политического истеблишмента в Лондоне (как правящей, так и оппозиционной его части) была полной неожиданностью. Лондон не был к ней морально-психологически готов. Там предпочитали думать, что самое опасное позади, вплоть до вступления немецких войск в Бельгию, с чем, как считает магистральная историография, ни одно британское правительство уже не могло смириться. В предисловии воспроизводятся типичные высказывания предвоенных месяцев. Так Ричард Холдэйн (военный министр, потом министр финансов до 1915 года и близкий друг Асквита) говорил еще в декабре 1913 года: «Наши отношения с Германией вдвое лучше, чем несколько лет назад». А леволиберальное издание «The Nation» (один из предшественников «New Statesman», существующего и теперь) утверждало: «От старого англо-германского антагонизма осталось одно воспоминание». Таков же был тон всех газет Альфреда Хармсворта Нортклиффа (p. xiv).

Записи Марго Асквит отражают эту атмосферу. Сама она войны так же не ждала. Генри Асквит, сокрушаясь по поводу начала военных действий, по ее словам, тоже считал, что срыв мирных переговоров нельзя объяснить ничем, кроме человеческих слабостей. Австрийский ультиматум Сербии, по его мнению, составляли самые «большие глупцы в Европе» (p. 3), а германскую дипломатию он считал «почти ребячеством» (p. 7). Лучших друзей у Лондона, чем германский посол Лихновски и его жена, не было, они оба без конца поносили своего кайзера, а Мехтильда Лихновски признавалась, что «ненавидит и презирает» его, все, дескать, из-за его гнусного характера: «Немного терпения, и все обойдется», − говорила она (p. 10).

Не обошлось. Но почему? Из-за неустранимого конфликта империализмов или из-за амбиций германского империализма, как продолжает думать историография? Или из-за «глупости» и «ребячества» Вены и Берлина, как думал Асквит? Или из-за наивности и беспечности Лондона, как начинают думать ревизионисты, в том числе и среди английских историков? Или из-за полного технически-профессионального провала тогдашнего дипломатического истеблишмента? Могла ли компетентная дипломатия предотвратить войну в тот раз, вряд ли теперь до конца станет ясно, но «холодные войны» разной интенсивности возникают снова и снова, и было бы полезно извлечь из прошлого какие-то уроки, не правда ли? Эффективность дипломатии, чем дальше, тем нужней. Анализ дипломатической практики перед Первой мировой очень актуален и недостаточно до сих пор осуществлен, и уж совсем нельзя сказать, что изощрен.

Интересны также беглые высказывания Марго о настроениях общественности и о тех агентурах, которые их определяли. Политики «перестают видеть правду и дичают, набрасываются на противников с глупейшими обвинениями» (p. 41). Повсюду «ненависть», пишет она: суфражистские поджоги и разрушение церквей, взрывы в садах и домах, письма с угрозами совершенно невинным людям и их детям − и не только угрозы, но и нападения (p. 114). Искусство низко пало, вот характерные «уродства»: футуристы, кубисты и прочие, и прочие (p. 114). Мимоходом Марго замечает: «У церкви никогда не было так мало влияния, как сегодня» (p. 41). Получается, что одичание наций совпадает с процессом секуляризации, − случайно или нет? Морально-психологический кризис европейского общества на рубеже веков, несмотря на его очевидность и документированность, пока не привел к возникновению соответствующего плотного тематического слоя в историографии Первой мировой.

Еще одна группа деталей в дневниках Марго Асквит иллюстрирует нарастающее в Лондоне (и на Даунинг-стрит, 10) раздражение Германией. В большой мере, если верить Марго, оно возникло как реакция на враждебность самой Германии. Еще перед самой войной Марго записывает:

«В этой стране [Великобритании. − А.К.] нет никаких горьких чувств к немцам... Но они-то нас ненавидят. Непонятно почему − для нас это полная тайна. Но это так. Они воспитали свою молодежь в убеждении, что Англия − это враг и может напасть на них. (Мне говорили, что молодое поколение серьезно думает, будто Англия пошла войной на Германию!!!)» (p. 48).

Сперва Марго продолжает культивировать в себе симпатии к Германии: например, возмущается условиями в лагере для интернированных немцев (p. 42). Но постепенно ее настроение меняется: «Высокомерие и наглость Германии − достаточное оправдание для всей Европы объединиться с тем, чтобы избавить мир от этой угрозы цивилизации» (p. 14). Она возмущается варварством немцев в связи с обстрелом Реймского собора и убийством женщин в Бельгии (p. 53) После гибели «Лузитании», газовых атак и отравленных колодцев в Южной Африке она записывает: «Немцы обезумели» (p. 106). В середине мая 1915 года война ее уже приводит в ужас. Она цитирует Библию: «О горе вам, всем обитателям суши и моря! Сам сатана обрушился на вас со всею яростию, бо ведает, что у него не много времени» (Откровения XII.12), − добавляя от себя, что сомневается, так ли уж мало времени у сатаны на этот раз. И завершает эти ламентации так: «Осатанение − вот самое подходящее слово для описания того, что творят немцы» (p. 113). Так в Лондоне и Париже вызревали агрессивные шовинистические настроения, породившие позднее формулы Версальского мира, обвинявшего в войне исключительно Германию.

Но гораздо больше места, чем недовольство Германией, в записях Марго Асквит занимает раздражение британской прессой и партией тори.

Газетный магнат Нортлифф, по ее мнению, «нечестивец» (p. 40). Она признается, что ненавидит всех журналистов: гнусная профессия, ничего святого, даже на смерти зарабатывают (p. 252). Марго то и дело ругает газету тори «Morning Post» за нападки на Асквита и особенно «Times» как «самую непатриотическую газету − ее публикации только на радость немцам» (p. 103). Пресса Нортклиффа, настаивает она, фактически помогает Германии разговорами о плохом снабжении фронта и о разногласиях в кабинете и генералитете (p. 148):

«[Все солдаты,] с которыми я разговаривала, ненавидят Нортклиффа с его торговлей скандальными слухами. Пленные рассказывают, что немецкая пресса все время ссылается на его газеты. Можно подумать, что он хочет победы Германии» (p. 166).

Не меньше достается и самим тори. Марго не устает обличать их тогдашнего лидера Эндрю Бонар-Лоу: посредственность, хитрый, осторожный и пустой, абсолютно необразован и наивен (p. 32). Историки не согласны с такой оценкой Бонар-Лоу и считают, что Асквит сильно его недооценивал именно под влиянием Марго. Свое низкое мнение о тори Марго с явным удовольствием подтверждает ссылками на Бальфура − единственного лидера тори, которого она уважает: в разговоре с ней он признал, что у тори нет ни мозгов, ни образования (p. 271).

Этот сюжет дневников Марго Асквит показывает, как трудно было обеспечить единство политического истеблишмента в условиях джентльменского либерализма, столь важного для политической стабильности в Англии и столь неудобного во время войны. Во время Второй мировой страной управляла уже гораздо более монолитная элита. Несмотря на то, что либералы и консерваторы (тори) довоенной Британии, казалось, были друг другу классово ближе, чем позднее консерваторы и лейбористы. Тут хорошо видно, как Первая мировая изменила саму природу британской государственности − скорее всего навсегда.

Отсюда понятно, что центральная тема, вокруг которой выстраиваются дневники Марго Асквит, − это коалиционное правительство. Генри Асквит очень этого не хотел, а Марго этого просто панически боялась:

«Какой ужас − Генри будет сидеть рядом с третьесортным Бонар-Лоу, который только что поносил его самым грязным образом. Национальное правительство − имитация силы, фраза, а не факт» (p. 123−124).

Она считала, что либеральный кабинет Асквита прекрасно справляется с ведением войны. Коалиционное правительство будет успешным, «только если пресса будет призвана к порядку и если коллеги по правительству и их семьи будут молчать. Но я боюсь, что этого не будет» (p. 150). Знала, что говорила: сама интриговала против коалиции как могла.

Но коалиция была нужна и неизбежна. Необходим был новый порядок, адекватный затяжной, траншейной и почти тотальной войне. Прежде всего предстояло ввести воинскую повинность, жесткое регулирование труда, ограничение информации.

Асквиту это давалось с трудом. Это противоречило духу классического либерализма, в котором он был воспитан, и плохо совмещалось с нараставшими в рядах либералов симпатиями к рабочему классу. Вот типичные реплики Марго в этой связи:

«Бастующие в Клайдсайде рабочие правы. После войны наша первая проблема будет рабочий вопрос. Нам грозит революция, если мы не будем себя вести умно и осторожно» (p. 86).

Ллойд-Джордж, Китченер и Черчилль предлагают сажать в тюрьмы тех, кто не работает во время войны. «Я в столбняке от полнейшей глупости этого метода!» (p. 87). Про Черчилля: «Уинстон на самом деле − тори и ничего не знает о британских рабочих» (p. 87). Интересное замечание: по мнению Марго, ненависть к рабочему классу − родовое свойство торизма. В самом деле, тори и их пресса постоянно поносили рабочих за лень, пьянство и чуть ли не саботаж. На это Марго замечает: «Рабочие и вполовину не ненавидят так своих работодателей, как работодатели ненавидят рабочих» (p. 177). Нежелание игнорировать настроения рабочих в большой мере определяла неспособность либерального правительства ввести воинскую повинность. Как писал Асквит: «Я знаю, что всеобщей воинская повинность в этой стране пахнет революцией» (p. 199). Чтобы избежать воинской повинности, он даже делал рискованные заявления. Так, например, ему дорого обошлась попытка защитить рабочих оборонной промышленности уверениями, что снабжение армии вооружением находилось на высоком уровне; это была неправдой, и все это знали. Редактор дневников в этой связи замечает: Асквит, в конце концов, признал, что воинская повинность нужна и допустима во время войны, хотя и трудноосуществима. Но Марго продолжала кампанию против, что было во вред ее мужу (р. 175).

Воинская повинность была введена в январе 1916 года. С мая, после кризиса, связанного с воинской повинностью, напряжение в правительстве обостряется. Лидеры тори Бонар-Лоу и Бальфур все более критичны к Асквиту. Создается впечатление, что если уж во главе правительства должен быть либерал, то скорее Ллойд-Джордж: у него хватит духу надавить на профсоюзы. Так и оказалось: кабинет Ллойд-Джорджа был организационно адекватен войне, являясь более авторитарным.

Марго Асквит недолюбливала Ллойд-Джорджа. По ее словам, он обаятельный, но неспособный. Его гениальная черта − быстрая реакция и изумительная расторопность («amazing quickness»). После войны он будет никому не нужен (p. 238). Так и вышло, Британия вышла из войны номинальным победителем под руководством Ллойд-Джорджа, но после войны его политическая карьера закончилась навсегда.

В дневниках Марго Асквит много замечаний по поводу двух−трех дюжин людей, близких к семье Асквит через деловые и приватные отношения. По большей части это имена, известные теперь только историкам. Из тех, кого помним мы все, можно назвать прежде всего Артура Бальфура, которого она неизменно хвалит, и лорда Китченера (Хартумского), которого неизменно ругает. Но больше всего она судачит о том, кого знает весь мир, − это главный герой последующей британской и всемирной истории Уинстон Черчилль. Она ни разу не называет его по фамилии − только «Уинстон». Уинстон притягивает ее как магнит.

«Он смел и боевит… Никогда не уклоняется от опасности, не прячется, не страхуется. Но он все время думает о себе. Он готов рисковать по-крупному» (p. 54).

Когда начинается война и все подавлены, Уинстон поражает Марго: он «единственный счастливый человек в кабинете». Нынешняя обстановка, записывает она, специально для него:

«Он обнаруживает теперь самые лучшие свои свойства. Другие сохнут от горя, напуганы, молчат как рыбы, раздражены, мучаются больной совестью. А Уинстон бесстрашен, воинственен, кипит страстью, рвется в траншеи, грезит войной − большой и сильный, радостно возбужденный, словом, счастливый даже. Поразительно: он настоящий солдат» (p. 54).

Марго цитирует Черчилля: «Мы творим историю, о нас будут говорить многие поколения, это славная и восхитительная война». И тут же просит ее никому не передавать этих слов (p. 68). Он все время что-то предлагает, как правило, что-то неожиданное:

«Эластичные, энергичные, задорные военные соображения. Но он очень опасен, потому что у него нет настоящего воображения − в том смысле, что он не проникает глубоко в содержание происходящего и не видит возможных последствий».

Надо так понимать, что поэтому он и любит войну? Похоже на то. Марго: «Какое странное существо! Он в самом деле любит войну» (p. 108). Когда она делится этим наблюдением с Ллойд-Джорджем, тот соглашается: «Да, он совсем лишен воображения», − и рассказывает, как ликовал и счастлив был Уинстон, когда окончательно стало ясно, что война началась (p. 108).

В ноябре 1915 года Марго записывает:

«Гениальность Уинстона в том, что он видит далеко и широко [но не глубоко? − А.К.]. Помимо этого, ему свойственны находчивость и увлеченность. Но я... не вижу для него политического будущего. Я даже сказала бы, что он скорее погибнет в сражении. Уинстон весьма беспринципен и ни к чему не прислушивается. У него большая дырка в мозгу и в характере, и, увы, никакой жизненный опыт не может ее залатать. Его сознание не может спокойно двигаться от мысли к мысли; он прыгает, как кенгуру. Поэтому у него нет порядка в голове, и он не знает, где находится. Если же ваши действия не управляются ни моралью, ни разумом, а только темпераментом и если к тому же вы слишком заняты собой и, как ребенок, больше интересуетесь тенями вещей, чем самими вещами, много говорите и мало слушаете, вы никогда не будете способны к зрелому суждению. А способность к суждению не менее важная сторона характера, чем инстинкт... Когда я узнала его лучше, его ребячество импонировало моему материнскому инстинкту, я нашла его и по-прежнему нахожу прелестным. Он, конечно, по-человечески лучше, чем Ллойд-Джордж, но далеко не так умен, как тот. Я не имею в виду “способный”. Я думаю, Уинстон способнее Ллойд-Джорджа, загубившего все дела, которыми он занимался. Но Ллойд-Джордж умнее, менее предсказуем и более неординарен. Его важные речи менее эгоистичны. С ним бесконечно интереснее общаться. С Ллойд-Джорджем можно обмениваться мыслями. С Уинстоном можно только соглашаться или не соглашаться − обмен невозможен» (р. 212−213).

Отношения между Марго Асквит и Уинстоном Черчиллем были неровными. В марте 1916 года они, похоже, напряглись, и она записывает:

«Уинстон: ни кредо, ни убеждений, ни понимания. Непроницательные люди думают, что он наделен воображением; нет, совсем не наделен. Кто его ненавидит, думает, что он неискренен, − но это не так: он не шарлатан и не позер; он мальчишка, одержимый только собой; он думает, что у него есть предназначение, − глупей не бывает [А ведь он был прав! − А.К.]. Он слушает вас и пропускает все мимо ушей. С таким эгоистом невозможно никакое общение, кроме обмена словами; моральные соображения ему не интересны, никакая критика не изменит его намерений, потому что он уверен, что его просто неверно поняли. Вам может казаться, что он рядом с вами и слышит-видит то же, что и вы. Никогда. Но, хотя он себя идеализирует, нельзя сказать, что он себя особенно любит. Он не самовлюбленная девица, всегда обиженная за невнимание к себе. И он никогда не злобствует тайком» (p. 241).

«Он себя не щадит. Он берет не умом, как Бальфур, но исключительнойспособностью к политической ловкости. Он как игрок, который выиграл деньги и не хочет их инвестировать, или как грабитель, которому не нужно награбленное. Он добр к друзьям, но друзей выбирает каких-то низких. Лоялен к подчиненным. Ему не хватает интеллекта и суждения, и я рискую предсказать, что у него нет политического будущего. Но он появится опять во время следующего кризиса − и еще как наследит» (р. 242).

Так и вышло! Хотя «наследил» он как герой, а не как негодник, что явно подразумевала Марго, употребившая слово «mischief». Реагируя на последнюю речь Черчилля, Марго записывает:

«Беззаботность, комедия глупости, предательство − известить немцев, что с нашим флотом так все плохо, − в былые времена расстреливали и не за такое» (p. 242).

Генри после разговора с Уинстоном удивлен, как мало он знает, что о нем думают другие; он сказал Генри, что у него много сторонников и поклонников, на что Генри ему сказал: «Да нет вокруг вас никогошеньки» (р. 245).

В изображении Маргарет Асквит будущий лидер Британии − маньяк. Черчилль любил войну и ненавидел Германию как выскочку, покушавшуюся на то, с чем он себя отождествлял, − Британскую империю. Прав ли он был относительно намерений Германии, далеко не так ясно, как многим вместе с ним казалось и кажется. Но, благодаря своей мании, Уинстон Черчилль оказался харизматическим лидером и стал главным победителем во Второй мировой. И, судя по дневникам Маргарет Асквит, был самой яркой фигурой в лондонском военно-политическом руководстве уже во время Первой мировой войны.

Марго Асквит пишет об «Уинстоне» в своем дневнике чуть ли не каждый день: видимо, предчувствовала, что его час придет, − она разбиралась в людях.

Александр Кустарев

Hard Choices
Hillary Rodham Clinton
New York: Simon & Schuster, 2014. − 636 p.

Биографии и сочинения не отошедших от дел и ныне здравствующих государственных деятелей интересны потому, что дают хотя бы условную возможность проникнуть в закулисье большой политики и оценить ее движущие импульсы. В книге Хиллари Клинтон рассказывается, среди прочего, о многих интересных вещах: почему руководитель внешнеполитического ведомства США не должен планировать свой отпуск на август; какое качество, по мнению Кондолизы Райс, делает госпожу Клинтон достойным главой американского МИДа; каким образом связаны истории венгерского кардинала Йожефа Миндсенти и китайского активиста Ченя Гуанчена; почему Новая Зеландия в противовес Австралии годами проводила в отношении США весьма сдержанную политику… Тем не менее, несмотря на безбрежное море подобных частностей, в книге есть ряд центральных вопросов и тем, рассмотрению которых уделяется особое внимание.

Первое место, разумеется, отдано истории политических взаимоотношений Хиллари Клинтон и Барака Обамы, переросших из конкурентного противостояния в ходе президенских выборов 2008 года в совместную работу, а затем и в неизбежное дистанцирование. Интересно, что автор книги сравнивает свои сложные отношения с нынешним президентом США с тернистым взаимодействием Авраама Линкольна с его государственным секретарем Уильямом Сьюардом. Впрочем, Хиллари Клинтон, в отличие от своего далекого предшественника, так и не стала ни близким другом, ни советником, ни автором речей президента. Вместе с тем высшему должностному лицу США она сочувствует: анализируя работу Белого дома, автор постоянно говорит о сложности выбора, с которым приходится сталкиваться Обаме, поскольку на руках у президента всегда оказываются самые плохие карты (p. 22). В качестве наглядного примера в книге рассматривается сюжет об устранении на территории Пакистана Усамы бен Ладена − «врага № 1» США, − окончательное решение по которому был вынужден принимать сам президент (p. 191−194).

Опираясь на собственный дипломатический опыт, Клинтон предостерегает Америку и ее будущих лидеров от силовых методов разрешения кризисов и конфликтов. Твердую готовность США защищать свои ценности и интересы не стоит, по ее словам, расценивать в качестве призыва к конфронтации или «холодной войне» (p. 594). На внешнеполитической арене, как считает политик, нужно активнее и шире практиковать smart power, которая предполагает «возможность, в зависимости от ситуации, выбора между дипломатическими, экономическими, военными, политическими, законодательными и культурными инструментами или их комбинацию между собой» (p. 33).

Трансформация России в эпоху Владимира Путина также стала отдельным сюжетом книги. По мнению Клинтон, Россия представляет собой показательный пример страны «неиспользованных возможностей и растраченного потенциала» (p. 244). Как большой просчет она расценивает внешнеполитическую линию путинской России, в рамках которой страна «ориентируется на не отпускающее ее прошлое, не понимая будущего» (p. 244−245). По мнению Клинтон, составляющими элементами неверного курса стали расширение Таможенного союза и создание Евразийского экономического союза, обозначившие «ресоветизацию» географического пространства бывшего СССР (p. 239).

Еще в 2013 году Клинтон предостерегала американских политиков о «наступлении тяжелых времен» в отношениях между Вашингтоном и Москвой, а также о том, что современная стратегия России не сможет послужить основой для «рецепта хороших взаимоотношений» между странами (p. 236). В целом же, по ее словам, российско-американские отношения в настоящее время характеризуются скорее серьезной «перегрузкой», а не «перезагрузкой» (p. 232). В этом плане занимательно описание двух коротких личных встреч Хиллари Клинтон с Владимиром Путиным, в очередной раз продемонстрировавших, насколько загадочна для западного мышления фигура российского лидера. Клинтон особо подчеркивает, что сложности в российско-американских отношениях во многом обусловлены особенностями восприятия мира, присущего первому лицу России: ведь в глазах Путина «геополитика возможна только с нулевым балансом − если один выигрывает, то другой должен проиграть» (p. 227). Кстати, весьма сдержанно оценивая российского президента, Клинтон лестно отзывается о министре иностранных дел Сергее Лаврове, в котором она видит «пример высокого дипломатического искусства», позволяющего отстаивать интересы Кремля «интеллектуально, энергично и немного высокомерно» (p. 231).

Книга, что интересно, вышла уже после присоединения Крыма и обострения энергетических противоречий между Россией и Западом. В этой связи государственный секретарь вскользь характеризует ситуацию на бывшем советском пространстве. По словам автора, «кризис в Украине не стал сюрпризом» ни для американцев, ни для их партнеров по Европейскому союзу (p. 239). Еще в 2009 году представители США и ЕС начали работу над соглашением по созданию южного энергетического коридора, в котором ведущая роль отводится Азербайджану, «политическое руководство которого не самый легкий партнер». Говоря о прочих государствах СНГ, Клинтон выделяет среди них Киргизию, называя ее «страной демократии в регионе автократии». Впрочем, легкой жизни у этого государства не будет, ибо оно, как и прочие его соседи, зажато между Россией, в которой «демократия откатывается назад», и Китаем, куда «демократия пока так и не пришла» (p. 238).

Гораздо больше, что вполне объяснимо, американскую дипломатию интересует Китай и азиатско-тихоокеанский регион в целом. Причем дело не столько в нарастающей мощи стран Азии, сколько в конфликтном потенциале региона. В настоящее время больше половины товаров, транспортируемых морем как самими Соединенными Штатами, так и в их интересах, проходят через зону Южно-Китайского и Желтого морей. Здесь же находятся важнейшие торговые партнеры США: так, объем товарооборота между Китаем и США достиг в 2012 году 500 миллиардов долларов, а между Индией и США − почти 100 миллиардов долларов (p. 42, 59). Именно этим объясняется, в частности, то, что свои первый и последний визиты в качестве главы американского внешнеполитического ведомства Клинтон совершила в Азию.

Истории и траектории американо-китайских отношений в книге отведено значительное место. Начиная с визита президента Ричарда Никсона в Пекин Китай для США остается страной, в работе с которой «возможные достижения перевешивают любые риски» (p. 65). Но при этом, несмотря на многообещающие перспективы, Китай предстает «эпицентром антидемократических устремлений во всей Азии», что не может не раздражать его соседей (p. 63). Будучи геополитическими игроками одной весовой категории, Китай и США по-прежнему находятся «в таких водах, которые пока не исследованы окончательно» (p. 66). Политическая стратегия Китая, по мнению Клинтон, запечатлена в следующей внешнеполитической доктрине:

«Отстраненно холодное наблюдение, демонстративно спокойное поведение, отстаивание собственной позиции так, что ничего из происходящего вокруг не упускается из виду, выжидание и, при открывшейся возможности, совершение заключительного хода» (p. 73).

Логику взаимоотношений между двумя странами Клинтон метафорически описывает так: «Для тех, кто находится в одной лодке, имеет смысл придерживаться мира − если, конечно, они хотят переплыть реку» (c. 70). Клинтон постоянно подчеркивает роль личных контактов и симпатий в отстаивании американских интересов в Азии. Более того, она полагает, что именно такая «персонализированная дипломатия», преломляемая через социальные сети в Интернете, в будущем начнет определять успешность политики каждой страны. Именно поэтому поддержка официальных аккаунтов в «Facebook», «Twitter», «Flickr», «Tumblr» уже давно остается важной повседневной задачей руководителей дипломатического ведомства США, равно как и трансляция позиции Государственного департамента в виртуальном пространстве на одиннадцати языках мира (p. 550−552).

На протяжении всего повествования Хиллари Клинтон неустанно подчеркивает значение, которое в политике играет человеческий фактор; исходя из этого она много пишет о своих персональных контактах − в качестве первой леди и в качестве главы внешнеполитического ведомства − с самыми разными людьми. Ее визави заботливо ранжируются: если, скажем, китаянке Гао Яоджи, борющейся за права инфицированных СПИДом у себя на родине, посвящено лишь полстраницы, то бирманке Аун Сан Су Чжи, ставшей воплощением надежд молодой азиатской демократии, автор уделяет целую главу. Автор вообще преклоняется перед сильными людьми, с американской настойчивостью меняющими мир и обстоятельства собственной жизни. Она, например, искреннее восхищается своей недавно скончавшейся матерью Дороти Родэм, чье тяжелое детство, отмеченнное сиротством и воспитанием в неприветливом доме бабушки и дедушки, не сломило веру девочки в человеческую доброту. При этом героем в ее глазах предстает и Уильям Сьюард − «сумасшедший американец», за 7,2 миллиона долларов купивший у русских Аляску, «кусок льда», каждый гектар которого обошелся стране всего в пять центов, а позже проигравший внутрипартийные выборы своему оппоненту и другу Аврааму Линкольну.

Автобиография политика всегда интересна не только самобытным взглядом на закулисье мировой сцены, но и неповторимой человеческой историей. Да, детская мечта Хиллари Родэм стать астронавтом не сбылась, но зато ей удалось стать и первой леди, и сенатором от штата Нью-Йорк, и главой Государственного департамента. Возможно, в недалеком будущем Хиллари Клинтон окажется первой женщиной-президентом США, поскольку демократическая партия всерьез рассматривает вопрос о выдвижении ее кандидатуры на выборах 2016 года. Одно из преимуществ демократической системы в том, что в ней лидеры не возникают из ничего и ниоткуда, поэтому чтение этой книги не стоит откладывать: может быть, она заранее познакомит читателя с будущим президентом ведущей мировой державы.

Ольга Гулина


[1] Вольфрам Ветте является одним из ведущих исследователей «Сопротивления спасателей». В 2002−2004 годах под его руководством были опубликованы два сборника, посвященных этой проблеме: Retter in Uniform.Handlungsspierräume im Vernichtungskrieg der Wehrmacht. Frankfurt a. M., 2002;Zivilcourage. Empörte, Helfer und Retter aus Wehrmacht, Polizei und SS. Frankfurt a. M., 2004.

[2] См., например, работу одного из самых видных пропонентов такой позиции: Bartov O. The Eastern Front 1941−1945: German Troops and the Barbarization of Warfare. New York: St. Martin’s Press, 1986.

[3] См.: Stahel D. Operation Typhoon: Hitler’s March on Moscow, October 1941. NewYork: Cambridge University Press, 2013; см. также рецензию на его книгу, опубликованную в «НЗ»: 2014. № 5(97). С. 252−256.

[4] Принцип «непредрешенчества», разделяемый частью русской эмиграции, предполагал, что, находясь за рубежом, изгнанники не могут определять формы политического устройства будущей России. Соответственно, этот вопрос должен был решаться после ее освобождения от большевиков.

[5] «Орлами» называли прежде всего иностранцев, отправлявшихся в Советский Союз в качестве туристов. Их специально готовили к такому путешествию. Привезенный материал потом тщательно анализировался. Агенты везли с собой литературу, письма, рукописи, технические материалы. Благодаря конспиративной дисциплине провалы случались редко, но пропускная способность такой системы была невелика.

[6] Автор, видимо, имеет в виду главу XIV «Восточная ориентация, или Восточная политика» из второй части книги Гитлера. В этой главе излагаются взгляды фюрера на Россию, которую он воспринимал как пространство для территориальной экспансии, государственным ядром которого когда-то якобы были германские элементы, вытесненные или уничтоженные евреями в ходе большевистской революции.



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте