Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2014, 1(93)

Востоковедные беседы

Документ без названия

 

 

Александр Владимирович Чанцев (р. 1978) – филолог-японист, критик, культуролог. Автор трех книг и многочисленных публикаций в журналах «Новый мир», «Новое литературное обозрение» и других, обозреватель сайта «Частный корреспондент».

В современной ситуации, когда происходящее на Востоке[1], в области как политики, так и культуры, постоянно находится в фокусе общественного внимания, востоковедение остается для большинства людей довольно смутно представляемой, чуть ли не эзотерической областью знания[2]. Тем интересней проследить процессы, происходившие в российском востоковедении в советский и «переходный» периоды, попытаться понять, что происходит в этой области знания сейчас. Для этого я подготовил небольшой опросник, который предложил специалистам по самым разным регионам[3]; будем надеяться, что ответы ученых дадут читателям хотя бы общее представление о происходящем в отечественной ориенталистике. Всем своим собеседникам я предлагал ответить на следующие вопросы:

1. Как вы оцениваете достижения советского востоковедения в области изучения Японии / еврейской культуры / арабского региона / Китая / Ирана? Можно ли говорить о том, что дореволюционные востоковедческие традиции были не утрачены, а, наоборот, развиты?

2. Сильно ли, на ваш взгляд, мешали цензурные и идеологические ограничения того времени или их удавалось зачастую обходить без существенных потерь? Насколько политические и идеологические интересы советского государства задавали «повестку дня» востоковедения? Можно ли говорить об имманентной внутренней логике развития этой области знания в СССР отдельно от этих интересов? К примеру: можно ли сказать, что переводы не ограничивались средневековыми памятниками, а из современной литературы удавалось «протаскивать» не только «социалистическую» литературу?

3. Советская школа востоковедения развивалась сходным с западными школами образом или же, существуя обособленно, занималась исключительно своими задачами?

4. С кем из выдающихся востоковедов советской школы вам лично приходилось общаться?

5. Удалось ли (если да, то в какой мере) в постсоветские годы объединить с мировыми научными достижениями лучшие наработки советского востоковедения?

6. Многие говорят, что сейчас востоковедческие традиции во многом потеряны, ситуация в современном российском востоковедении печальна. Как вы оцениваете потенциал ныне действующих ориенталистов? В полной мере ли интегрированы они в мировую научную практику?

Александр Николаевич Мещеряков – японист, переводчик, автор книг по японской истории и культуре, поэт, прозаик. Преподает в Российском государственном гуманитарном университете и Институте стран Азии и Африки (ИСАА) МГУ.

Александр Мещеряков

1.

В дореволюционной России серьезное развитие японоведения началось только после русско-японской войны. До этого к Японии относились несколько свысока и не считали нужным эту страну всерьез изучать. Однако чрезвычайно оперативно были предприняты необходимые меры, и уже ко времени революции начали свою научную деятельность блестящие ученые – такие, как Дмитрий Матвеевич Позднеев, Василий Мелентьевич Мендрин, Евгений Дмитриевич Поливанов, Николай Александрович Невский, Николай Иосифович Конрад. О квалификации плеяды этих людей говорит хотя бы следующий факт: сбежавший за границу после революции Сергей Григорьевич Елисеев впоследствии создал японистику во Франции и США, а Невский признан одним из отцов-основателей фольклористики архипелага Рюкю.

После революции некоторые из вышеперечисленных ученых начали преподавать в советских вузах, у них появились способные ученики. Однако в 1937 году среди японистов начались аресты; Поливанов, Невский, Позднеев были расстреляны, Конрад, в отличие от многих других, отделался сравнительно коротким заключением. К этому времени СССР обладал японистикой мирового уровня. Думаю, что только английская и немецкая школы были лучше. Но эта блистательная отечественная школа была уничтожена. После этого советская японистика уже никогда не поднималась до такого высокого уровня.

2.

Конечно, идеологические ограничения были достаточно жесткими. Особенно они сказывались на собственных текстах. Наши блестящие знатоки японской литературы, такие, как Маркова или Ирина Львовна Львова (Иоффе) – тоже, кстати, отсидевшая в советском лагере, – предпочитали переводить классические тексты, а не сочинять собственные. Иначе они обязательно сочинили бы что-нибудь «буржуазное». В истории этот идеологический диктат был всеобъемлющим. И, чем ближе к современности, тем хуже. Поэтому от советского периода хороших исторических работ почти не осталось. Когда я писал свои недавние книги по модернизации Японии («Император Мэйдзи и его Япония») и по периоду тоталитаризма («Быть японцем. История, поэтика и сценография японского тоталитаризма»), мне практически не на кого было опереться. Что до литературы, то здесь ситуация была лучше. Начиная с 1960-х годов стали выходить прекрасные книги. Это касается не только классики (и здесь трудно переоценить переводы ученицы Конрада Веры Николаевны Марковой), но и литературы ХХ века. Переводились писатели первого ряда: Акутагава Рюноскэ, Кавабата Ясунари, Кобо Абэ, Танидзаки Дзюнъитиро, Оэ Кэндзабуро[4]. ХХ век для Японии – сложное время, переход от традиционного общества к индустриальному. В произведениях японских писателей этот надлом и фрустрация чувствуются очень хорошо. Советским идеологам это нравилось, они воспринимали это как свидетельство гниения капитализма.

3.

Советский интеллектуальный мейнстрим – это предельно идеологизированный дискурс, сосредоточенный на критике капитализма. Причем критике, предельно вульгарной и лозунговой, с выводами, которые предшествуют исследованию. Какие уж тут сходства с мировой японистикой! Отсюда и кадровый состав советской японистики: серые, недалекие и зачастую неприятные люди, склонные к скандалам и доносам. Разумеется, всегда находились самостоятельно мыслящие ученые, но это единицы, и их всегда зажимали. Следует при этом помнить, что они были оторваны от мировой научной жизни: не было ни научной литературы, ни международных конференций, ни стажировок в Японии. Вернее, они были, но доставались почти исключительно идеологически устойчивым членам коммунистической партии. Среди достойных и сильных японистов многие не побывали в Японии ни разу. Так что и они варились в собственном соку.

4.

Я хорошо знал Наталию Александровну Иофан, неплохо Владислава Николаевича Горегляда, шапочно – Веру Николаевну Маркову. У них было, чему поучиться.

5.

За постсоветские годы удалось сделать довольно много. Открывшаяся свобода позволила нескольким уже опытным и квалифицированным японистам выпустить не так мало хороших книг, статей, переводов. Правда, это касается прежде всего традиционной Японии. Но мое поколение – уже на излете. Что до молодых, то появляются весьма способные молодые люди и девушки, хорошо учатся, многое обещают. Но дальше, как правило, они в науке не остаются. Мы в РГГУ уже 15 лет проводим ежегодную конференцию «История и культура Японии». Через нее прошли уже несколько сотен студентов и аспирантов. Ну, и где они сейчас? В какой-нибудь фирмочке бумажки сочиняют и переносят их с места на место. Окончивший вуз молодой преподаватель или ученый обречен на материальное прозябание. Я, профессор и доктор наук, получаю меньше уборщицы. А что уж там говорить про молодых, которым нужно обзаводиться семьей, детьми, домом. Советская власть ученых расстреливала, репрессировала и цензурировала, нынешняя – уничтожает материально. Она и приличным частным вузам появиться не дала, так что альтернативы государственным вузам не создано. Японистика ведь не исключение из правил, она крохотная часть общей ситуации, когда интеллект не в чести.

6.

В японистике ситуация лучше, чем в других отраслях востоковедения. Преимущественно потому, что Японский фонд поддержал нас в самые трудные – 1990-е – годы. Поддерживает и сейчас. Но никакой Японский фонд не может изменить общей ситуации с российским образованием и наукой. А ими руководит правительство, которое целенаправленно играет на понижение образовательного уровня. Нынешняя «интеграция» с мировой наукой заключается по преимуществу в том, что молодые ученые уезжают работать за границу. И, как правило, никогда не возвращаются. Это и моя личная драма – я готовлю специалистов для лиги «А». Для лиги «Б» они не нужны, они кажутся нашему политическому истеблишменту чересчур умными, а потому неуправляемыми «критиканами». А это нашей «элите» не нравится. Так что пока правит бал клептократия (переходящая в клептоманию), я не вижу перспектив для науки вообще и для японистики в частности. Мы, как говорят в Америке, overqualified.

Аркадий Бенционович Ковельман – заведующий кафедрой иудаики ИСАА МГУ, автор монографий, сборников статей и эссе по истории поздней античности в еврейском и греко-римском контексте.

Аркадий Ковельман

1–6.

Изучение еврейской цивилизации в дореволюционной России было частью «Науки об еврействе» (Wissenschaft des Judentums), возникшей в Германии в начале XIX столетия. Не следует путать иудаику (или «науку об еврействе») с гебраистикой (историей и теорией иврита) или библеистикой. Библеистика, как и исследование эллинистических еврейских авторов (Филон Александрийский, Иосиф Флавий), возникла в контексте христианских штудий вне связи с историей и цивилизацией евреев в целом. Напротив, иудаика с самого начала стремилась понять еврейские тексты (включая Новый Завет или Филона) как часть еврейской культуры – от древности до наших дней. Центр тяжести иудаики – памятники поздней античности (от Мишны до Талмуда). Через призму этих текстов воспринимается более ранняя еврейская литература (от Библии до Иосифа и свитков Кумрана) и более поздняя еврейская история, философия, этнография и тому подобное. В дореволюционной России иудаика изучалась вне университетов (в научных обществах, частных собраниях и так далее). Доступ в университеты евреев, владевших талмудической ученостью, был затруднен. Чтобы сделать академическую карьеру, евреям надо было креститься (как и поступил знаменитый профессор Хвольсон). В этом Россия мало отличалась от Германии.

В межвоенные годы судьба европейской иудаики была трагической. Не успев стать университетской наукой, иудаика была разгромлена и смыта с европейской почвы. Исследователи бежали в Англию, Америку и подмандатную Палестину, где и возникли новые научные центры. В СССР иудаика следовала за изгибами и перипетиями национальной и религиозной политики. Иврит был объявлен языком сионизма и религии и практически запрещен. Изучение идишистской культуры поощрялось вплоть до разгрома этой культуры в годы «борьбы с космополитизмом». В годы застоя иудаика как таковая в СССР не существовала, но отдельные ученые ею занимались, главным образом в контексте древней истории, где она казалась наименее вредоносной.

Иудаика в России заново начинается с конца 1980-х годов. Она возникает не просто как отрасль науки, но как культурное движение части российской интеллигенции (не только еврейской). Огромное влияние на ее развитие оказывает «импорт» новейших достижений и преподавателей из Израиля и США, где престиж иудаики чрезвычайно велик. В США и Европе иудаика начиная с 1960-х годов не только становится университетской наукой, но быстрее других дисциплин осваивает постмодернистские методики и теории. В России кафедры и центры иудаики возникают в крупнейших университетах (РГГУ, МГУ, СПбГУ). Вместе с тем развитие иудаики замедляется непрестижностью академической карьеры, которая характерна для российского общества в целом.

Два основных преимущества российской иудаики – экзистенциальный опыт российского (советского) еврейства и ценнейшее наследие советской (российской) гуманитарной науки. Исторический опыт российского еврейства носит уникальный характер и резко отличается от опыта американских и израильских евреев, что позволяет российским (и не только еврейским) ученым рассматривать еврейскую цивилизацию под совершенно уникальным углом зрения. Наследие российской гуманитарной науки включает в себя методики, частично и неадекватно усвоенные на Западе. Эти методики создавались такими исследователями, как Лотман, Гуревич, Аверинцев, Бахтин, Ростовцев. В последние годы исследователи еврейской философии и Каббалы обращаются к наследию таких русских философов, как Соловьев и Флоренский. Если российской школе иудаики суждено сложиться (сейчас это совсем не очевидно), то основой ее должно стать русское гуманитарное знание в комбинации с новейшими научными теориями и методиками, созданными на Западе. В таком виде иудаика способна обогатить русское гуманитарное знание в целом.

Фарида Мустафовна Ацамба – профессор ИСАА МГУ, специалист по социальному, политическому и религиозному развитию османского Египта XVI–XIX веков, общественным функциям и экономическим позициям высшего мусульманского духовенства (улама).

Фарида Ацамба

1.

Достижения советского востоковедения в области изучения стран арабского региона оцениваю как очень высокие. Были полностью сохранены традиции дореволюционного востоковедения, и они получили достойное развитие.

Как и прежде, особое внимание уделялось изучению арабского языка, разработке научных проблем языка, сложились научные школы арабистов-филологов – лингвистов и литературоведов. Московская школа: профессора Б.М. Гранде, Х.К. Баранов, А.А. Ковалев, Г.Ш. Шарбатов, В.М. Белкин, Д.В. Фролов, И.М. Фильштинский, Г.М. Габучан, К.В. Одэ-Васильева, доценты В.В. Лебедев, В.С. Фотиева, А.А. Санчес.

По арабскому языку и литературе созданы качественные учебники и учебные пособия, получившие гриф соответствующего министерства. Первый такой учебник –А.А. Ковалева и Г.Ш. Шарбатова – выдержал несколько изданий.

В советское время особое внимание уделялось изучению истории арабских стран, именно тогда была продолжена старая традиция изучения средневековой истории и заложены основы изучения истории арабских стран в новое и новейшее время.

Большое значение для развития востоковедного образования имела организация в столичных университетах почти всех союзных республик востоковедных кафедр или отделений. В Москве сложились научные школы историков-арабистов: профессора Е.А. Беляев, Б.Н. Заходер, И.М. Смилянская, Р.Г. Ланда, З.И. Левин, Н.И. Иванов, Л.Н. Толов, А.М. Васильев, В.В. Наумкин, Л.И. Надирадзе, доценты В.Б. Луцкий, Н.Г. Галинин.

2.

Я работаю в МГУ имени М.В. Ломоносова с сентября 1953 года (до того времени я училась на историческом факультете этого университета) по настоящее время уже 60 лет. Мне ничего никогда не мешало и ничего не надо было обходить. Мы, московские университетские востоковеды-историки, осуществили издание учебников и учебных пособий по истории стран Азии и Африки в средние века, в новое время, в новейшее время с грифом Министерства высшего образования СССР – всего семь выпусков – именно в советское время, без препятствий. При этом концепция московских ученых о преподавании истории, отраженная в учебниках, не совпадала с концепцией ленинградских ученых, которые так же издавали учебники.

3.

У советского востоковедения, как и у востоковедения любой страны, были свои особые, конкретные задачи, отражающие собственную реальность, социально-экономическую, социально-политическую и социально-культурную ситуацию, сложившуюся в той или иной стране. Советское востоковедение не существовало обособленно, оно было связано с мировым востоковедением, занималось исследованием важнейших проблем истории, литературы, языка. Советские востоковеды участвовали в работе всемирных конгрессов востоковедов, выступали с докладами. В 1961 году один из всемирных конгрессов востоковедов проходил в Москве, в МГУ.

4.

Я выросла в советской востоковедной школе. Все выдающиеся востоковеды советской школы были или моими учителями, или же стали моими коллегами. На первом месте у меня стоит Владимир Борисович Луцкий – мой учитель, мой научный руководитель. Мои преподаватели арабского языка: профессор Б.М. Гранде, доценты Э.Н. Наджип, Н.Г. Ахриев.

Мне довелось общаться с такими выдающимися востоковедами, как профессора М.С. Иванов, П.И. Петров, Л.В. Симоновская, М.К. Румянцев, В.А. Дольникова, Л.В. Шапошникова, М.С. Мейер, А.П. Рогачев, Л.Д. Позднеева, Н.А. Смирнов, А.Ф. Миллер, А.А. Губер, И.М. Рейснер, А.М. Дьяфков, А.М. Осипов, Л.Б. Алаев, Г.Г. Котовский, В.И. Павлов, К.З. Ашрафян, Л.Р. Гордон-Полонская.

5.

См. ответ на 3-й вопрос.

6.

Ответ частично найдете в последних работах выдающегося востоковеда-индолога Л.Б. Алаева. «Потенциал ныне действующих ориенталистов» я оцениваю очень высоко. Что касается интеграции «в мировую научную практику», то не стоит стремиться к этому. Так называемая «мировая научная практика» слишком увлеклась формализмом, ценность научного труда она оценивает не по существу, не по глубине исследования, а по количеству сносок, сделанных на эту работу. Количество сносок можно увеличить искусственно, чем уже занимались некоторые приверженцы этой практики.

Илья Сергеевич Смирнов – исследователь и переводчик китайской словесности, профессор РГГУ, директор Института восточных культур и античности РГГУ (со дня его основания), ведущий научный сотрудник Института востоковедения РАН.

Илья Смирнов

1.

Говорить о достижениях советского востоковедения в изучении цивилизации Китая в целом весьма затруднительно. Дело в том, что синология давно уже разделилась на дисциплинарные направления, а синологи нынче – узкие специалисты: кто в истории (да еще с практически непроходимой границей между историей древней, средневековой, новой и новейшей), кто в филологии (опять-таки отдельно в лингвистике, в литературе – старинной и новой), кто в философии; не хочу дальше дробить номенклатуру специальностей, но не учитывать этой дробности невозможно.

Мне – филологу, да еще и специалисту по старинной поэзии – не только не пристало судить о достижениях отечественных историков-китаеведов, но и попросту затруднительно: я слабо начитан в исторической научной литературе, и отечественной, и западной, просматриваю ее от случая к случаю по своим филологическим надобностям.

Много проще мне говорить о достижениях китаеведной филологии, но и здесь не без ограничений: скажем, мне почти не доводилось заниматься китайской словесностью ХХ века. И все-таки позволю себе высказать сугубо личное мнение, ограниченное указанными выше рамками, весьма и весьма субъективное, окрашенное только моими чувствами и пристрастиями.

Безусловно, достижения были, и немалые: в нашей науке трудились выдающиеся филологи-китаеведы, много сделавшие, к примеру, в изучении простонародной китайской словесности и высокой литературы, китайской драматургии; ими публиковались в немалом числе редкие ксилографы из отечественных собраний… всего и не перечислить в кратких заметках. Но для меня очевидно: сделано неизмеримо меньше, чем сулил высочайший уровень российской синологии первых десятилетий прошлого века.

Китаеведческая школа, сложившаяся в Петербургском университете к началу ХХ века, имела в прошлом достижения такого гиганта европейского масштаба, как академик Василий Павлович Васильев, и еще нескольких ученых, не столь крупных, но весьма достойных. Появление Василия Михайловича Алексеева было подготовлено десятилетиями упорного исследовательского и преподавательского труда. Великолепная выучка Восточного факультета, подкрепленная годами европейской стажировки, занятиями у патриарха ведущей тогда в Европе французской синологической школы Шаванна, несколько лет, проведенных в Китае, вместе с редким талантом ученого позволили молодому Василию Михайловичу Алексееву буквально ворваться в европейское китаеведение в качестве равноправного коллеги ведущих исследователей китайской цивилизации. Защищенная им в 1916 году диссертация о поэтологическом трактате Сыкун Ту осталась синологической классикой ХХ века, по сей день упоминается в наиболее авторитетных справочниках. Но обстоятельства сложились так, что книга-диссертация по существу не имела продолжения, две книги, вышедшие с интервалом в десятилетия, едва не погубили Василия Михайловича Алексеева – такой яростной заушательской критике были они подвергнуты. Замечательный ученый, к тому времени уже академик, вынужден был писать «в стол». Его главные труды пришли к читателям почти через тридцать лет после смерти их автора. Но вопреки всему, даже когда научная переписка с западными и восточными коллегами начисто исчезла из обихода ученого, в мире прекрасно знали, что в Советской России трудится великий синолог. Думаю, никого из наших китаеведов в последующие годы в таком качестве не воспринимали.

Наконец, следует сказать о таком выдающемся явлении, как «школа Алексеева». Громадный талант ученого органично уживался в Алексееве с желанием и редким умением воспитывать научную смену. На редкость неблагоприятные для гуманитарной науки 1920-е годы выдвинули блестящую плеяду учеников Алексеева, которые к концу 1930-х годов вошли в пору плодотворной научной зрелости. Тут-то и начался погром. Были убиты Щуцкий, Невский, Васильев, сослан Штукин – и это только самые заметные фигуры первого ряда. Немногих уцелевших уничтожила блокада; послевоенные репрессии довершили разгром великой школы. На подобную высоту отечественная синология (по крайней мере в филологии) уже никогда не поднималась. Отсутствие преемственности губительно для науки.

2.

Такого рода ограничения в китаистике свирепствовали в 1920–1930-е годы. Со второй половины 1950-х годов можно говорить о некоторых препонах в занятиях классической китайской словесностью – многих ученых более или менее настойчиво понуждали заниматься современной литературой, но те, кто не поддавался давлению, могли продолжать исследовать древнюю и средневековую литературу; давили, по правде сказать, не слишком сильно.

Ничего из новой китайской литературы «протаскивать» не приходилось, после 1949 года вся она была едва ли не более «соцреалистическая», чем советская; до того времени – почти не выламывалась из идеологических рамок.

Разумеется, политика диктовала китаеведению свои требования. Период «великой дружбы» – годы наибольшего благоприятствования для нашей науки: обилие публикаций, множество переводов, стажировки и прочее. С началом «культурной революции» и до 1980-х годов – полная изоляция ученых-китаеведов от объекта изучения. Для исследователей старого Китая – нелепая преграда, для «современщиков» – почти полная профессиональная катастрофа.

3.

Думаю, за исключением случаев грубого идеологического диктата, настоящий ученый всегда чувствует насущные потребности своей науки. Поэтому во всем мире синологи занимались сходными проблемами. Различия скорее в ресурсах: средствах, отпускаемых на науку, количестве исследователей, возможностях публиковать статьи и книги и тому подобное.

4.

По семейным обстоятельствам я долгие годы и весьма тесно общался с Игорем Михайловичем Дьяконовым – выдающимся ассириологом, историком и лингвистом. Он был огромной личностью и помимо науки, разговоры с ним многое определили в моей жизни.

Из коллег-синологов не могу не упомянуть одного из своих неформальных наставников в китаистике – Льва Залмановича Эйдлина. Десятилетиями мы подолгу разговаривали с ним едва ли не ежедневно – о переводе китайских стихов, о науке, о жизни вообще. Мне он – по молодому легкомыслию – казался человеком благополучным, даже преуспевающим. Он был замечательным переводчиком поэзии, великим знатоком старинной китайской словесности. А вот его научные работы, пожалуй, не впечатляли. И только годы спустя после смерти Л.З. я понял, какую драму в науке пережил этот человек. Аспирант Василия Михайловича Алексеева, он в годы войны в эвакуации защитил блестящую диссертацию о поэте Бо Цзю-и, вполне европейского уровня была работа. В переписке с любимым учителем Эйдлин строил планы дальнейших исследований, его докторская диссертация находилась к концу войны в завершающей стадии. И вдруг – как отрезало. Работа о Бо Цзюй-и осталась неопубликованной. О докторской диссертации – никогда ни слова. Лет через пятнадцать защита все-таки состоялась, однако и тема оказалась иной, и научный уровень, увы, не тем. Хотя книга о Тао Юань-мине вполне замечательная и докторской степени, безусловно, заслуживала, но…

Теперь я думаю, что Эйдлин в какой-то момент испугался, испугался настолько, что всю оставшуюся жизнь чурался науки сам и своих учеников по мере сил от нее отваживал; ценил изящно, непременно со знанием дела написанные эссе, вообще любил знатоков, не склонных к обобщениям. Или заставлял себя их любить?

5.

Это довольно странный вопрос, поскольку речь идет о востоковедении и о гуманитарном знании вообще. Что или кто с чем и с кем должны объединяться? Какие «наработки» имеются в виду? Простите, не понимая, ответить не могу.

6.

Современникам все обычно видится в печальном свете.

Думаю, дело обстоит вполне обычным образом: есть ученые, покрупнее коллег-предшественников, есть послабее. Когда в 1994 году мы – группа востоковедов примерно одних лет и общих взглядов на науку – создавали в РГГУ наш Институт восточных культур и античности, нам казалось, что, стоит начать учить студентов «правильно», то есть закладывать классический фундамент и в языке, и во всем остальном (именно что продолжать традиции российского востоковедения!), как у нас, словно грибы, начнут расти молодые ученые. Все оказалось много сложнее. Но с десяток наших выпускников остались в науке и уже кое-чего добились.

Так что все не так плохо, надежды терять не стоит.

Марина Львовна Рейснер – иранист-филолог, специалист по классической персидской литературе, профессор кафедры иранской филологии ИСАА МГУ.

Марина Рейснер

1.

Дореволюционные традиции не были и не могли быть полностью утрачены, поскольку многие классики советской иранистики, такие, как Евгений Эдуардович Бертельс, Константин Иванович Чайкин, Александр Николаевич Болдырев, были связаны с дореволюционной традицией востоковедения узами ученичества. Огромные потери иранистика понесла в сталинскую эпоху, поскольку многие ученые подверглись репрессиям и просто погибли. Однако даже при довольно сильном идеологическом давлении и, соответственно, тенденциозности в выборе научной проблематики советская иранистика развивалась достаточно активно. Положительным фактором в этом развитии послужило то, что для многих народов советских республик (таджиков, узбеков, азербайджанцев) персидская классика была частью «родной литературы», хотя и в восприятии роли персидского литературного наследия существовали известные перекосы. Так, общее наследие иранских народов растаскивалось по «национальным квартирам»: Рудаки – таджик и так далее. К сожалению, эта тенденция сохраняется и после распада СССР. Противопоставить ей можно только серьезное изучение роли единой литературы на классическом персидском языке, которая послужила фундаментом для формирования большого количества более молодых литературных традиций. В то же время даже в изучении классического наследия существовали свои темы-изгои: так, до определенного момента под запретом было изучение религиозной и религиозно-мистической литературы (суфийская лирика, агиография), а изучавшиеся авторы и произведения интерпретировались тенденциозно (характерный пример – известные работы Иосифа Самуиловича Брагинского о Хафизе). Думаю, что однозначно ответить на вопрос о том, были ли забыты или, наоборот, развиты традиции русской иранистики в советский период, не представляется возможным. На собственном опыте могу констатировать, что некоторые запреты в изучении классического наследия удавалось обойти, а некоторые – нет. Так, мне удалось включить в свою диссертационную работу (1980) по истории газели большой раздел о роли поэтов-мистиков в формировании канона персидской классической газели, а моей соученице, ныне коллеге и соавтору Наталье Юрьевне Чалисовой не рекомендовали продолжать в аспирантуре тему дипломной работы, посвященной суфийской агиографии. В результате она стала выдающимся специалистом в области средневековой персидской поэтики, а к проблемам житийной литературы смогла вернуться только в 1990-е годы. Таких противоречивых ситуаций можно вспомнить довольно много.

2.

Естественно, что при переводе и изучении современной литературы наибольшее внимание уделялось так называемым «прогрессивным писателям», поэтому за пределами исследовательского внимания довольно часто оставались большие пласты литературы. Современной персидской прозе в этом смысле повезло больше, чем поэзии. Шедевры персидского реалистического рассказа ХХ века (Джамал-заде, Садек Хедайат и другие) переведены и хорошо изучены. Иногда, благодаря известности писателя, в число переведенных произведений попадали и заведомо «чуждые» советской идеологии произведения (например, модернистская повесть Садека Хедаята «Слепая сова»; рассказы Голамхосейна Саэди, объединенные под названием «Траур в Баяле»). Но это были скорее исключения, чем общее правило. Белым пятном и в смысле изучения, и в смысле перевода на русский язык по сей день остается модернистская поэзия ХХ века начиная с ее основоположника Нима Юшиджа (1920-е годы) и кончая авторами середины–конца ХХ века.

Нельзя сказать, что на эту тему совсем не писали в советской иранистике, но, к сожалению, работа В.Б. Кляшториной, посвященная «новой поэзии» (ше‘р-е ноу) в Иране, так и осталась единственным монографическим исследованием на эту тему.

3.

На этот вопрос также нет однозначного ответа. С одной стороны, проблемы востоковедения, если иметь в виду филологический аспект, в силу относительной молодости этой дисциплины в европейской научной традиции, оказались сходными на Западе и в Советской России. И там и здесь отчасти продолжался этап «собирательства», то есть введения в научный обиход новых текстов, авторов, жанров. Остро стояли и теоретические вопросы – проблемы периодизации, истории жанров. Это сказалось в общности научной продукции – например, создании «академических» историй персидской литературы (Эдвард Браун, Алехандро Баузани, Ян Рипка, Евгений Бертельс). Даже научные стереотипы в изучении некоторых классических жанров оказались схожими, хотя и по разным идеологическим причинам. Например, и на Западе, и в СССР обойденным с точки зрения научного анализа оказался такой популярный жанр классической персидской поэзии, как панегирик. Научный прорыв в этом отношении был сделан именно в советской иранистике, когда в 1980-х годах увидели свет работы Зинаиды Николаевны Ворожейкиной. Это начинание в значительной степени послужило стимулом для написания моей собственной работы по истории касыды как жанра средневековой персидской поэзии, ибо панегирик на определенном этапе развития касыды был ее основным содержанием. Еще одним общим стереотипом в изучении истории персидской литературы (как на Западе, так и в СССР) было отрицательное отношение к литературе периода XVI–XVIII веков, который традиционно считался временем упадка. Почти одновременно в европейской и советской иранистике начался пересмотр этой позиции, и появились работы о так называемом «индийском стиле». Однако при известной общности решаемых проблем европейские и советские иранисты заметно расходились в подходе к материалу и выборе исследовательских стратегий. Естественно, совершенно по-разному подходили и к выбору произведений современных авторов для перевода и анализа. Так, уже упомянутая мною современная персидская поэзия на Западе переведена и изучена полнее, чем в России. О совершенной изоляции советской иранистики говорить не приходится, ибо работы того же Бертельса были хорошо известны в Европе. Я знаю довольно много случаев, когда европейские востоковеды учили русский язык, чтобы читать выдающиеся работы советских иранистов и арабистов, таких, как Игнатий Юлианович Крачковский, Евгений Эдуардович Бертельс и других.

4.

Если упоминать иранистов-литературоведов, я лично общалась с выдающимися представителями московской, ленинградской, тбилисской школ иранистики: И.С. Брагинским, Д.С. Комиссаровым, М.-Н.О. Османовым, В.Б. Кляшториной, Х.Г. Кероглы, Г.Ю. Алиевым, А.Н. Болдыревым, З.Н. Ворожейкиной, О.Ф. Акимушкиным, А.А. Гвахария и многими другими. Одним из моих учителей был выдающийся специалист по персидскому языку Л.С. Пейсиков. Моими коллегами в разные годы были такие известные иранисты, как Ю.А. Рубинчик, Г.А. Восконян, А.Н. Шойтов и другие.

5.

В какой-то мере удалось. Для российских ученых открылись более широкие возможности участия в международных конференциях, программах и проектах. Однако финансовые условия существования российской гуманитарной науки оставляют желать лучшего, и часто условия сотрудничества российских ученых-востоковедов с западными университетами и другими научными структурами оказываются непосильными для их бюджета, а порой и вовсе унизительными. Исключений из этого общего правила по-прежнему очень мало. Естественно, возможности международного научного общения значительно расширились за счет Интернета, однако до реальной интеграции еще довольно далеко.

6.

Ситуация в современном российском востоковедении теснейшим образом связана с общей плачевной ситуацией в области гуманитарной науки и образования. Заинтересованность государственных структур в гуманитарных знаниях и специалистах в этой области неуклонно близится к нулю. Эта очевидная тенденция не могла не сказаться на престижности профессии ученого-востоковеда. Отсутствие разумной молодежной политики в области науки и образования уже привело к сильному «постарению» научной элиты отечественного востоковедения. Возможность обеспечения нормальной преемственности и подготовки нового поколения ученых-востоковедов в этой ситуации представляется туманной. Ситуация усугубляется тем, что в «лихие» 1990-е, когда вообще наблюдался обрыв многих традиций, в том числе и научных, в востоковедную науку приходило мало новых лиц, по существу было пропущено целое поколение. Однако, как говорится, надежда умирает последней. Российская наука всегда славилась своими подвижниками. В последнее время среди моих студентов, особенно иногородних, «провинциальных», появились молодые люди, искренне заинтересованные в освоении востоковедения как науки в самом высоком смысле этого понятия. На них вся надежда. Молодые гуманитарии теперь гораздо легче, чем ныне активное в науке поколение, чьи студенческие годы пришлись на 1970–1980-е годы, интегрируются в международное научное сообщество.


[1] «Восток» – здесь чисто технический термин, под ним подразумеваются все те регионы, которые изучались и изучаются советскими и постсоветскими востоковедами.

[2] Планы открыть в Институте стран Азии и Африки МГУ Музей востоковедения должны отчасти восполнить эту лакуну.

[3] К сожалению, некоторые ученые, к которым мы обратились, не смогли принять участия в этом проекте в силу как преклонного возраста, так и большой академической нагрузки – что, увы, является симптоматичным штрихом к картине нашей ориенталистики.

[4] По японской традиции, имя следует за фамилией.

Версия для печати