Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2008, 3(59)

"Каждый мой новый роман дополняет предыдущие".

Беседа Марка Липовецкого с Владимиром Шаровым

Владимир Александрович Шаров (р. 1952) -- писатель, историк.

Марк Наумович Липовецкий (р. 1964) -- критик, литературовед, профессор Университета Колорадо (Болдер, США).

 

«Каждый мой новый роман дополняет предыдущие»

Беседа Марка Липовецкого с Владимиром Шаровым

 

Одни критики называют писателя Владимира Шарова живым классиком, а другие -- литературным провокатором и создателем жанра альтернативной истории. Для одних его сюжеты захватывающе детективны, для других изобилуют сложными размышлениями. В центре всех его романов драма русской истории ХХ века. О ней один из самых глубоких и самых спорных российских писателей Владимир Шаров беседует с литературным критиком и литературоведом Марком Липовецким.

 

Марк Липовецкий: Володя, вы историк по образованию, автор диссертации, посвященной Смутному времени, практически единолично создали новый тип исторического повествования. Персонажи в нем, исторические или квазиисторические, ведут предельно напряженный, иногда истовый диалог с Богом, но каждый раз не удерживаются на краю, и их судьба, их искания так или иначе оказываются неразрывно повязаны с революцией, террором. Вам совсем не близок взгляд на Октябрьский переворот как на восстание масс либо как на заговор жадных до власти авантюристов?

 

Владимир Шаров: Думаю, что представление о народе как о некой нерасчлененной, аморфной массе от действительности весьма далеко. К конспирологии я также безразличен. Наоборот, убежден, что Октябрьская революция теснейшим образом связана со всей предшествующей русской историей, коренится в ней. Причина, по которой этот взгляд распространен еще не слишком широко, проста: от тех же большевиков остался огромный корпус источников, документов, в том числе и учебников, по которым мы все учились. Многое осталось и от белого движения, а от проповедников, которые по маленьким городкам, по селам и деревням учили без бумаги и ручки, как в древности, из уст в уста, -- мало или почти ничего. Мы же по-прежнему убеждены, что, коли нет бумажки, не было и человека.

 

М.Л.: В моем понимании общей темой, объединяющей почти все ваши романы и всех ваших героев, является стремление приблизить конец света, а через него -- второе пришествие. Почему этот мотив с такой настойчивостью возникает в ваших романах о революции? Вытекает ли он из логики русского христианства с его яростным эсхатологизмом?

 

В.Ш.: Видите ли, Марк, со времен послания старца Филофея (в котором излагается теория «Москва -- третий Рим»), других появившихся в первой половине XVI века трактатов, в частности, «Повести о белом клобуке», эсхатологическое толкование сути и смысла русской истории, убеждение, что с концом Руси придет и конец всему миру, стало краеугольным камнем нашей государственности. Его дополняла вера, что настоящая история, настоящая жизнь есть только в отношениях Бога и нового избранного им народа, то есть русских, а все остальное не более чем виньетки и финтифлюшки. Дальше каждый кризис, который случался в русском государстве, лишь углублял и развивал этот взгляд. Например, прямо перед нововведениями Никона и особенно после них адепты такого подхода разделились на «лесных старцев», которые начали подготовку к скорому пришествию антихриста, и на «ревнителей благочестия». Последние были настроены не столь безнадежно и считали, что русское православие простоит, не погибнет до второго пришествия. «Старцы», в конце концов, стали проповедовать полный отказ от жизни, самосожжения, в которых на исходе XVII века погибли несколько десятков тысяч человек.

 

М.Л.: По-видимому, мы сами собой выходим на еще одну тему, которая кажется мне ключевой для вас. Я имею в виду связь между расколом русской церкви в середине XVII века и русской революцией. Вы пишете об этом во многих романах: в «Репетициях», «Мне ли не пожалеть», «Воскрешении Лазаря» и в последнем «Будьте как дети». Несмотря на огромный зазор -- два с половиной века -- вы, как будто, не сомневаетесь, что одно без другого не понять.

 

 

В.Ш.: Марк, я не единственный, кто считает, что раскол был самой большой травмой русской истории. Большей, чем нашествие Батыя, Смутное время или, например, правление Петра I. Трещина прошла через само основание (а ведь известно, что разделившееся царство не устоит!) и со временем только углублялась. Сейчас я думаю, что революция и последовавшие за ней годы были бесконечной кровавой попыткой возвести государство на небольшой части фундамента, которую разлом обошел стороной. То есть то, что строилось, ни в каком виде не было компромиссом между раскольниками и синодальной церковью, ни в какой степени не было их «общим знаменателем» -- наоборот, все, затронутое расколом, любым краем в нем участвовавшее, безжалостно обрубалось. По представлению власти, это были больные части и их следовало не лечить, а так или иначе ампутировать. Люди расстреливались, отправлялись в лагеря, высылались, в лучшем случае, оказывались в эмиграции. В сегодняшнем общем хоре, естественно, нет голосов погибших; те же, кто выжил, безмерно ценят, боятся потерять достигнутое единство, видят в нем и объяснение, и оправдание того ужаса, который творился у нас почти полвека. Добавлю еще, что в XVII веке возникло и до наших дней без каких-либо изменений дошло убеждение, что, если бы не чужие, холодные и враждебные нашей культуре люди (сначала греки, потом почти век управлявшие русской церковью малороссы), российское общество справилось бы с расколом, без особых потерь залечило бы травму. Именно они, пришельцы, растравляли, не давали зажить ране, пока неизбежность хирургического вмешательства не стала очевидной. Думаю, что наш прошедший через весь ХХ век страх перед иностранцами отсюда же.

 

М.Л.:Какое место в этой обращенной к концу истории логике занимает для вас Николай Федоров? Он фигурирует во многих ваших романах, а «Воскрешение Лазаря» представляет собой прямое (хоть и неожиданное) осуществление федоровской мечты о воскрешении мертвых.

 

В.Ш.: Очень большое. Федоров, надо сказать, перестроил всю русскую эсхатологию, причем в крайне оптимистическом духе. Он сказал, что, подчинив русской короне весь земной шар, человек сам и уже сегодня, сейчас может разрушить тот насквозь греховный мир, в котором он живет, и построить на земле рай. Больше того, он может, и тоже сам, не дожидаясь Спасителя, начать воскрешение всех, когда-либо живших на земле людей. То есть не обязательны ни антихрист, ни Страшный суд, ни второе пришествие. Параллели между его идеями и тем, что говорили и делали большевики, иногда просто поразительны.

 

М.Л.: Володя, ваши герои могут воспринимать религию как глубоко интимный процесс и с Богом ведут переговоры, если не на равных, то, во всяком случае, с чувством собственного достоинства. Эта интимность, по-видимому, возмущает многих противников вашего творчества. Откуда она вообще берется?

 

В.Ш.: Думаю, что после того, как народ в России стал считать себя новым избранным народом Божьим, а свою землю -- новой «Землей Обетованной», после того, как ветхо- и новозаветные книги стали основанием ее истории, жизнь и страны, и отдельного человека, каждый поступок и страны, и человека неизбежно стал выверенным и выстраданным комментарием к тем или иным главам и стихам Писания.

Отсюда и интимность наших отношений: мы все время как бы вопрошаем Господа, правильно ли мы его поняли, отчаянно боимся, что зашли не туда.

 

М.Л.: Видимо, и ваш последний роман «Будьте как дети», который сейчас вышел в журнале «Знамя» и скоро будет опубликован в «Вагриусе», тоже такой комментарий?

 

В.Ш.: Да, к стиху из Евангелия от Матфея: «Будьте как дети, ибо их есть Царствие Небесное».

 

М.Л.: Следующий вопрос меня очень занимает: в ваших романах сочетаются два, казалось бы, несовместимых подхода к истории. С одной стороны, вы c почти научным педантизмом излагаете версии конкретных участников описываемых событий -- персонажей, выдуманных, но, как правило, изображенных с массой реалистических подробностей, как ваших личных знакомых. С другой стороны, сама «история» складывается у вас из фантастических событий и допущений: созданная Никоном группа актеров, разыгрывающих новозаветный сюжет, доносит свою миссию до ГУЛАГа («Репетиции»); хор «Большая Волга», буквально выпевающий стратегию и тактику революции («Мне ли не пожалеть»); Лазарь Каганович демонстрирует всей стране именно что воскрешение Лазаря в одноименном романе; Ленин, ведущий беспризорников освобождать Иерусалим (ваш новый роман «Будьте как дети»). Что это: пародирование «альтернативных историй»? Попытки придать, а точнее, привнести смысл в кажущуюся бессмысленной и хаотичной историю русского насилия в ХХ веке? Иначе говоря, насколько необходима вам так возмущающая многих фантастическая, мистическая изнанка исторических катастроф?

 

В.Ш.: В любой истории, но в русской особенно, велик контраст между жизнью светской и жизнью в Боге. Хотя между ними, конечно, нет непроходимой стены: скорее, та и та жизнь -- сообщающиеся сосуды, в них живут два совсем разных народа. В каждом, конечно, много колеблющихся, и страшные бедствия -- катастрофы, голод, вражеские нашествия -- с невероятной силой сгоняют обычных людей с их обычной жизнью (она на глазах со всей своей культурой, со всеми правилами и обычаями разрушается) в тот народ, что обращен к концу, к последним временам и Страшному суду. В народ, который испокон века живет так, чтобы всегда быть готовым предстать перед Господом. С другой стороны, периоды долгого и прочного успокоения почти всех возвращают обратно в жизнь, которую принято считать нормальной. В 1917 году страна была разорена Первой мировой войной, и этот переход из одного народа в другой обеспечил большевикам победу. В общем, для народа, который можно условно назвать «народом веры», реальность -- маленький, суетливый поплавок, пляшущий на поверхности воды, в то время когда любому ясно, что суть -- в рыбе, которая вот сейчас подошла к наживке и то ли уже клюнула, заглотнула крючок, то ли еще только примеривается.

В привычной нам истории Петр I -- сухопутные и морские победы, реформа госаппарата, Ништадтский мирный договор; и в этой череде громких событий брадобритие -- мелкий эпизод борьбы с традиционной русской косностью. Для «народа веры» же все было наоборот, в его мире этот указ Петра означает, что человек, созданный по образу и подобию Божьему, теперь окончательно отворачивается от Всевышнего и делает все, чтобы походить на сатану.

То же и русско-японская война, с которой начался катастрофический для нас ХХ век. Для «народа веры» не слишком важно, кто такие японцы, где и как они живут. Он почти ничего не знает о крейсере «Варяг» и о сдаче Порт-Артура, но совершенно ясно и точно понимает, что раз православное царство потерпело поражение, значит, Господь отвернулся от своего избранного народа и антихрист уже вот, на пороге. То есть для людей, о которых я говорю, важны совершенно другие события и другие детали, и в них, что бы я ни писал -- трагедию или абсурд, -- я стараюсь ничего не исказить, быть скрупулезно точным.

Добавлю еще, что для меня терминология современной отечественной истории и привязанная к ней датировка кажется весьма условной. Например, Гражданская война -- отделение «чистых» от «нечистых» внутри одной страны -- вовсе не закончилась, как пишут в учебниках, поражением белых в Крыму и на Дальнем Востоке. Многие миллионы расстрелянных, многие миллионы погибших в лагерях, тюрьмах и ссылках, депортация целых народов -- что это, коли не продолжение войны одних граждан против других? Но тогда и окончание ее -- не начало 1920-х, а март 1953-го -- смерть Сталина.

 

М.Л.: Володя, еще одна вещь, которая многих смущает: в ваших романах иногда слишком тонко -- не нащупаешь и перехода -- грустный, печальный тон сменяется иронией, нередко и откровенным сарказмом. То есть вы будто намеренно убираете все маяки и ориентиры. Вы и вправду убеждены, что в серьезной прозе они излишни?

 

В.Ш.: Думаю, да. Кроме того, ведь эта грусть, эта ирония лишь в малой степени мои. Они естественны и сосуществуют испокон века. Дело в том, что обе культуры, и светская, и основанная на вере, относятся друг к другу с глубокой печалью, но вместе с тем и с насмешкой. Люди из противоположного лагеря кажутся нам взрослыми, неизвестно почему решившими вдруг поиграть в детей и не сумевшими остановиться, заигравшимися. Так, в обычной жизни, и те, и те ранимы, тактичны. Боясь даже ненароком обидеть другого, они, будто не замечая, просто проходят мимо. Однако всякого рода катаклизмы ломают эти перегородки и условности, как карточный домик. Когда «люди веры» и люди светского понимания жизни сталкиваются лоб в лоб, когда пятачок слишком мал и двум правдам не разойтись, картина получается равно страшной и гротескной.

 

М.Л.: Ваши читательские пристрастия как-то связаны с подобным взглядом на историю и на литературу?

 

В.Ш.: Отчасти да, но, в принципе, отец успел объяснить мне, что Олимп не пик, скорее, пологий холм, и все, кто по-своему видят мир, там легко умещаются. Так что, если речь идет о хорошей литературе, я почти всеяден. Читаю и перечитываю разных авторов и очень благодарен им за то, что они разные. Однако, конечно, есть литераторы, чьи вещи я вспоминаю, перебираю в памяти чаще. Безусловно, самым важным писателем для меня в ХХ веке был и, уверен, останется Андрей Платонов. Нередко я перечитываю и Лескова.

 

М.Л.: Ощущаете ли вы некую связь между вашими романами? Складываются ли они в некий метасюжет или каждый новый роман «опровергает» все предыдущие? Где на воображаемой карте русской истории, создаваемой вашими романами, вы поместили бы свой последний роман «Будьте как дети»?

 

В.Ш.: Наверное, все мои романы так или иначе о столкновении этой, условно светской жизни и логики, с логикой, целиком и полностью обращенной к Богу. Но в этой борьбе (и Гражданская война -- не исключение) ненадолго объединяются люди, совсем по-разному понимающие суть происходящих событий. Как бы ни велика была их роль, большинство позже так и уйдут в небытие, ничего или почти ничего после себя не оставив. И вот я стараюсь по возможности вернуть им место в истории, понять и восстановить их представления о жизни, о мире, в котором они жили, их понимание добра и зла. В этом смысле я, конечно, пишу не одну книгу, но надеюсь, что каждый мой новый роман дополняет предыдущие. Наша история (и революция, в частности) была безумно сложным явлением, И, если мы хотим ее понять, нам придется именно из этого исходить. В простых ответах есть, конечно, большое удобство и большой соблазн, но они, как правило, ложны.

Версия для печати