Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2003, 3(29)

От «врага на Востоке» до «врага на Западе»

Китайские стратагемы русского постмодерна: исторический контекст

Игорь Олегович Ермаченко (р. 1961) -- доцент Института иностранных языков (Санкт-Петербург), круг интересов -- образы зарубежья и инокультурные рецепции в русской культуре.

 

               Часто случается так, что, отдавая территорию, на самом деле сохраняешь ее за собой.

Мао Цзэдун

 

Пишущие о постмодернизме находятся в специфически сложной ситуации. Анализируемые тексты сопротивляются им вполне в духе классических дальневосточных единоборств, апеллирующих к образу гибкой ветки, которая, легко поддаваясь, стряхивает навалившийся снег. И строго упорядочивающий академизм, и публицистические филиппики с широким спектром обвинений -- от мертворожденности до исчерпанности -- поневоле вступают в конкуренцию со своим объектом, постоянно оборачивающимся пародией то на первое, то на второе. Кажущийся выход -- приспособить для критических нужд сам анализируемый стиль, если не мироощущение -- означает опять же конкуренцию, только уже открытую. Остранения того, что само является продуктом творческой возгонки остранения, как-то не получается.

Не менее проблематичен, чем выбор критической парадигмы, «тематический» подход к постмодернистским текстам -- например, «дальневосточным». Потянув за кончик любой нити, на другом ее конце обнаруживаешь нечто со знаком минус по отношению к первоначальному образу. (В этом, собственно, заключается одна из немногих и общеизвестных закономерностей постмодернистского творчества.) Тем не менее такой подход возможен и, кажется, даже продуктивен, если иметь в виду культурный контекст -- исторически обусловленные стереотипы, топосы, демонтированные блоки общественного сознания, из которых «мертвыми» авторами выкладываются впечатляющие монументы своему времени и предшествовавшим эпохам. Ибо провозглашение «конца истории» предполагает определение того, что же в ней, истории, «было».

Упомянутые топосы наиболее отчетливо прочитываются в концептуалистских текстах, занятых деконструктивным моделированием идеологизированного сознания и языка. И сами авторы-концептуалисты, и близкие к их кругу критики не раз подчеркивали эту доминанту. Результатом оказывается «игра штампами советской массовой культуры, пересмеивание их, пересочетание их в самых безумных сочетаниях -- но не игра ради самой по себе игры, [...] а [...] ради более точного описания советской жизни, и -- вскрытия ее глубинных архаических основ (курсив здесь и далее мой. -- И.Е.[1]. При этом «текст вне контекста не существует»[2], и термин «концептуализм» (по мнению Вс. Некрасова) вполне заменяем «контекстуализмом»[3].

Обращаясь к дальневосточной теме, авторы-постмодернисты демонстрируют разнообразие и гибкость коммуникативных стратегий, вполне достойные классической мудрости региона (даже если не поддерживать давний уже разговор о родственности постмодернистского способа мышления даосскому или дзэнскому[4]). Соответственно, обозначая в этой статье диапазон корреспонденций, мы используем цитаты из книги «Тридцать шесть стратагем: Китайские секреты успеха» (Перевод с китайского В.В. Малявина. М., 1997).

 

 «Занять труп, чтобы вернуть себе жизнь»

(или контекст внутри)

 

«Танец на костях стремительно разлагающейся советской мифологии» был в свое время объектом упреков в адрес московского соц-арта, популярность которого объяснялась исключительно «привходящими политическими обстоятельствами»[5]. Рассмотрим, однако, ближе несколько «трупов» и принципы укладывания их в дальневосточный контекст.

Главный персонаж «поэмы-плача» Т. Кибирова «Жизнь К.У. Черненко», уже записанной в «поколенческую классику»[6], балансирует между жизнью и смертью на всем протяжении текста. Клишированные заголовки отдельных глав этой поэтической «биографии» («В списках не значился», «Ради жизни на земле»), согласно стереотипному восприятию предполагающие трагизм судьбы героя, диссонируют с ее «генсековским» завершением. Тема смерти опосредована изображением «партийно-бытовой дружбы» Черненко со своим впоследствии освободившим ему место предшественником -- Брежневым («Давай свой галстук. / Учись, пока я жив»[7]), чтобы в финале стереть «грань между жизнью и смертью» применительно к феномену партийной геронтократии (а заодно и оценить тогда, в 1986 году, перспективы партийно управляемого социального реформирования): «Покойся с миром / до радостного утра, милый прах»[8].

В главе же второй прямо запечатлено стремление героя, «уже теряя / сознание, последнему врагу / сдавить кадык предсмертной хваткой...»[9]. Враг, оказавшийся все же далеко не последним, охарактеризован в стиле документально-очерковых описаний подвигов пограничников-дальневосточников в 1930-е годы, в соответствии с канонами которых возвращающийся на заставу «молодой Черненко» мгновенно перевоплощается из идеального заботливого парторга в идеального же бойца:

 

Ему тревожно стало. [...]

[...] «Да что тут

у вас в конце концов...» и вдруг осекся,

увидев два чужих раскосых глаза,

уставленные на него в упор.

И третий -- круглый револьверный глаз.

[...] И дальше все случилось

мгновенно -- отработанным ударом

ноги оружье выбить и связать.

В окошко разглядеть других. Спокойно

пересчитать их: 25. Ползком

пробраться на крыльцо. Лежать недвижно,

И, улучив момент, с гранатой, с криком:

«На землю, гады!» в комнату влететь

и запереть десятерых в подвале[10].

 

В поэме Кибирова «документализированному» сюжетному стереотипу на протяжении большей части текста противостоит лишь лироэпическая форма. Однако противопоставление это принципиально, вкупе с классификацией всей поэмы автором как «лирико-дидактической». Совмещение разделяемых в литературоведении художественных принципов призвано подчеркнуть фантомность биографии «типичного» генерального секретаря, как и принципов пропагандистского биографизма в целом. На это работает и кольцевая композиция -- глава названа «У далеких берегов Амура», а завершается следующим образом: «После / народ об этом песню сложит, но / все перепутает и приплетет танкистов / каких-то и разведку. А летели / те самураи наземь под напором / простого партсекретаря»[11].

Официозно-оптимистический императив «жизнь прожить -- как песню пропеть» буквализируется автором, и дальнейший деконструктивирующий шаг от этой буквализации выводит в реальный контекст -- к очевидной телесной и духовной немощи номенклатурно выдвинутого первого лица государства.

Привлечение дальневосточного сюжета могло бы показаться факультативным, если бы не принадлежность песни Б. Ласкина и братьев Покрасс «Три танкиста» («На границе тучи ходят хмуро...»), вместе с общей тематикой «империалистической угрозы с востока», к маркирующим символам эпохи 1930-х годов и если бы не ее высокая популярность впоследствии. (Ср. у того же Кибирова: «Спойте песню мне, братья Покрассы, / Младшим братом я вам подпою». Даже в условиях послевоенной нормализации советско-японских отношений реперткомы ограничились лишь рифмованной заменой «самураев» «вражьими стаями», «переключив» таким образом ассоциативную связь на проблему советско-китайских пограничных противоречий.) Мотив «противостояния на Дальнем Востоке» равноценно вливается в общий деиерархизирующий дискурс в качестве необходимой «фигуры исчерпания».

Отметим, что даже столь скупо очерченный образ врага («два чужих раскосых глаза») изящно деконструирован единственным тонким штрихом, типично постмодернистским, -- упоминанием «третьего глаза» (наделявшийся, как правило, положительным коннотативным смыслом символический компонент андеграундного и перестроечного «восточного бума» 1980--1990-х годов: «открытие “третьего глаза”» = приобщению к высокой дальневосточной эзотерической культуре и приобретению организмом сверхъестественных свойств). Превращение «третьего глаза» в «револьверный» -- не только сигнал постмодернистского «смешения времен», но и замаскированный здесь таким образом тезис об амбивалентности позднейшего образа «японца»[12].

Реанимация «трупа» врага необходимо сочетается с реанимацией «трупа» советской эпохи как концептная связка, вставляемая уже в (пред)постсоветский контекст. «Советское» при этом может быть существенно «исторически» закамуфлировано, например под «труп» геройски погибшего в 1904 году крейсера, как в «Советских текстах» Д.А. Пригова:

Скажем, вот она -- Японья

Ничего уже не помнит

Где Варяг, а где Цусима

А мы просто объясним ей:

Накося-ка выкуси-ка [...][13].

 

[...]

Так Карповым разгромлен подлый враг

Весомо, окончательно и зримо

Японскую эскадру под Цусимой

Так легендарный потопил Варяг[14].

 

В действительности «не помнящей ничего» оказывается Россия, где исторические реалии вытесняются их компенсаторными для общественного сознания интерпретациями. Из столкновения «легендарного Варяга» и «Цусимы» как знаковых обозначений национальной самоотверженности и национального позора «победителем» выходит «Варяг», подтверждая «советскость» текста: лишь интерпретационный механизм «классового подхода» смог после 1917 года обеспечить принципиальное остранение темы национального поражения, превратив его в поражение «царизма». Универсальность советской пропагандистской механики подчеркивается отсылкой к политически ангажированным шахматным поединкам А. Карпова, сравниваемого в другом, опущенном здесь фрагменте, со «славным воином Карацюпой / с собакой на границе»[15]. Эта достигнутая в советскую эпоху универсальность, имеющая тем не менее корни в традиционной российской специфике диалога «власть -- общество» и его социально-психологической подоснове, придает образу врага статус идеологически необходимого компонента, что и подчеркивается завершающей строфой второго из цитируемых стихотворений:

На Бородинском так и Куликовом

Полях так поднималась Русь

И в страхе падал иностранный трус

Всходило солнце вслед

И вслед всходил враг новый[16].

 

Изменение реальной политической ситуации отнюдь не означает смену ментальных установок, даже при том, что враг врагу и труп трупу рознь:

 

Вот и забыли председателя

По имени Мао Дзе-дун

А был уж как властитель дум

И в качестве даров подателя

 

А щас с протянутой рукой

Летит к нам сам: О, помяните!

Ведь был я многих знаменитей!

А мы в ответ его -- ногой![17]

 

Выработанная пропагандой привычка становится частью менталитета, «автоматизмом сознания», инфантильно-безжалостно «отфутболивающим» и явную утрату объектом политической актуальности, и иронически наметившийся было мотив «mementomori».

Впрочем, по отношению к такому врагу, как КНР (в отличие от Японии), возможна и толерантность, даже в случае вероятного военного конфликта:

 

Китайцы верно победят

А может, наши победят

А в общем -- дружба победит

Ведь братские народы-то[18].

 

Идеологическая инерция на фоне политического утилитаризма фиксируется и другими приговскими текстами, накладывающими на внешнеполитические проблемы матрицу бытовой «житейской мудрости»:

 

Друзья -- они ведь люди сложные

Вот, скажем, тот же взять Китай

Уж как вредил нам невозможно он

А все ведь друг, а все ведь свой

Да и враги ведь люди сложные

Вот тех же мериканцев взять --

Продукты шлют нам всевозможные

А все -- враги, едри их мать[19].

 

Количество подобных бесчисленно варьирующихся сентенций переходит у Д.А. Пригова в качество -- гипертекстуальность, захватывая и «союзных» по творческой группе авторов. Так, В. Коваль концептуалистски «русифицирует / советизирует» картину международных отношений на Дальнем Востоке, низводя ее до уровня «наивной этногеополитики»:

Монгол -- китайцу хохол.

Корей -- китайцу еврей.

А Китаю Вьетнам,

Как Китай нам[20].

 

Согласно взаимно перетекающим ипостасям автора-героя Пригова -- «комбинации позиций педанта-ученого и юродивого»[21] -- к «аргументации» добавляется микс «научно-религиозных» пассажей, имеющих целью деконструкцию «объясняющей» марксистской парадигмы:

Вот Китай на вьетнамцев напал

Осуждает его наша пресса

Только я осуждать бы не стал

Они тоже ведь -- бедные люди

Они просто орудье в руках

Исторических сил объективных

Ревзьянистами Бог наказал

Им случиться -- самим хоть противно[22].

 

Характеристика маоистов как «бедных людей», распространяющая на них семиотику «гуманизма Достоевского», парадоксальным (но не для постмодернизма) образом помещает их в семиотическое поле российской культуры. «Всепонимание» и «всепрощенчество» по отношению к «другу--врагу» имеет тем больший иронический потенциал, чем последовательнее под него подводится «правильная» «идейная основа».

«Заняв труп», концептуалистский поэтический дискурс не просто «возвращает жизнь» советским дискурсивным топосам, но и намекает на их бессмертие, продолжая их в прошлое и в будущее. Очень ярко демонстрирует это уже анализировавшийся нами в другом месте иронический парафраз все той же песни о трех танкистах, принадлежащий И. Иртеньеву[23].

 

 «В улыбке прятать нож»

(или контекст снаружи)

 

Действие цикла романов «великого еврокитайского гуманиста Хольма ван Зайчика» (В.М. Рыбакова и И.А. Алимова) под общим заглавием «Плохих людей нет (Евразийская симфония)» происходит в синкретически-благолепном государстве Ордусь (результат альтернативно-исторического средневекового объединения Орды, Руси, Китая и проч.). При этом китайская доминанта очевидна, соответствуя профессиональным интересам авторов-синологов: «...В центре, как положено даже в альтернативной геополитике, -- Цветущая Середина (собственно Китай), по окраинам -- семь улусов. Окрест -- варварские страны, как несколько снисходительно именуют тех, кто не имеет счастия принадлежать к одной из древнейших мировых цивилизаций. [...] И в центре -- непременно -- Храм Конфуция, куда приходят за советом в сложной морально-этической ситуации»[24]. Можно дискутировать о том, является ли «симфония» постмодернистским проектом. Во всяком случае, налицо и «постмодернистская вторичность, готовность использовать существующие модели в своих пародийных целях»[25], и виртуализация авторства (причем двойная, «с привлечением» двух мифических переводчиков с китайского), и (псевдо)цитаты из (не)существующей восточной классики (включая «найденную» XXII главу «Лунь юя» Конфуция), которые «доставят огромное удовольствие взыскательному читателю»[26], и «злоупотребление» со стороны «консультантов переводчиков» китайской терминологией, даже иероглифической.

Так или иначе, альтернативно-исторический потенциал романов оказался достаточным как для интернет-пикировки по поводу «гадины Фукуямы» и тех, «кто недополучил в детстве книжек Льва Гумилева»[27], так и для дальнейших постмодернистских интерпретаций «евразийской» истории[28]. Отмечается и некое присущее «Евразийской симфонии» «неизбывное шестидесятничество», предполагающее, по определению, серьезность целеполагания и «идеологию романа», для которой «важны идеи китайско-конфуцианского равновесия интересов» (оно, впрочем, по мнению цитируемого рецензента, «на предъявленном материале [...] выглядит неубедительно»)[29].

Беспрецедентная полемика, сразу же развернувшаяся вокруг «Ордуси» как утопической общественной модели, ставит все на место. «Какие страсти разгорелись вокруг ван Зайчика поначалу! Главным образом -- почему-то политические, словно бы вышло в свет не художественное произведение, а партийная программа», -- констатирует В.М. Рыбаков, обвиняя оппонентов в неадекватной реакции. Действительно, если одни критики говорят о «первой апологии имперского сознания и почвенничества в современной России, которую можно читать без отвращения»[30], то у других «Евразийская симфония» вызывает не просто стойкое неприятие, но жестокие обвинения в «шовинистском пафосе», в создании «тошнотворных ксенофобских книг», образа «евразийского рейха», в «гнусном антизападном содержании»[31]. «Фашизм», «нацизм», «сталинизм», «тоталитаризм» становятся ключевыми обозначающими в интерпретации текста об «альтернативной» Евразийской империи. Однако и защищающийся от этих «странностей» В.М. Рыбаков лукавит, поскольку «партийная программа» все же в наличии, правда, не столько в самой «симфонии», сколько в изобильнейшем авторском комментарии -- многочисленных отповедях «клеветникам Ордуси» -- «маниакальным либералам», «нашим еще не уехавшим на Запад западникам» и т. п.[32]

Охарактеризованный И. Шамиром как «скорее мыслитель, духовная и религиозная фигура, нежели крупный писатель»[33], В.М. Рыбаков полностью оправдывает эту рекомендацию, вполне серьезно уча правильному сотрудничеству с государством и азам семейной жизни на примере средневекового Китая не менее серьезных молодых сторонников, которые, вдохновившись, требуют от «кремлевских идеологов» вступить «в диалог с теми, кто находится в эпицентре имперского авангарда»[34]. О крайнем регистре интернет-обсуждения дает хорошее представление следующая цитата: «При всем моем уважении к возможностям человеческого разума и интеллекта я убежден, что задумать и написать книги такой масштабности и актуальности людям не по зубам. Я нисколько не сомневаюсь, что Хольм ван Зайчику, как и Крусанову (имеется в виду роман «Укус ангела». -- И. Е.), выпала счастливая миссия стать спасительными медиумами, оказавшимися в нужное время в нужном месте, и что Господь Бог в очередной раз не оставил нашу многострадальную территорию без Своего внимания»[35]. В результате «описание вполне пригодного для жизни мира, ничего против Запада не имеющего, но просто-напросто устроенного не по евростандарту»[36], плавно переходит в выяснение, кому из участников полемики где следует жить согласно «цивилизационной» идентичности.

Если судьба действительного евразийства, по словам Г.В. Флоровского, -- «история духовной неудачи», а «евразийская правда» -- «правда вопросов, не правда ответов, правда проблем, а не решений»[37], то виртуальное евразийство ван Зайчика -- нечто прямо противоположное. В православно-конфуцианско-буддийско-даосско-мусульманско-иудейском «мире, где все СООБРАЗНО»[38], оживают «казалось бы, уже забытые понятия интернационализма, дружбы, справедливости»[39]. Отсюда один шаг до предложения (серьезного) одного из интервьюеров: «Может быть, для начала, нужно некоторые книги Рыбакова и ван Зайчика в школьную программу включить, чтобы подростки на них познавали азы патриотизма и гуманизма?» Отдадим должное В.М. Рыбакову, ответившему следующим образом: «Ох, сложные вопросы. [...] Детей надо воспитывать, а иначе всему каюк [...] Надо только очень аккуратно подходить к подбору современных [...] книг для школьной программы. Вот втиснули в нее, говорят, Пелевина. А что из его книг можно почерпнуть в пятнадцать лет? Все айда в свою собственную Внутреннюю Монголию, и пусть остальные катятся на хрен?»[40]

 Постмодернистский по форме и (насколько осознанно -- другой вопрос) интенции замысел, обретая публицистический контекст, превращается в свою противоположность. «Евразийско-китайская» проблематика уступает место более устойчивым и соответствующим полемическому пафосу идеологемам «старого доброго» недавнего прошлого. Являются полемические напоминания о Бенито Муссолини[41], Тимуре и его команде[42], «звоне пивных кружек в славном городе Мюнхене»[43], журнале «Корея» («люди моего поколения -- поймут»)[44], «стрекоте вражьих радиоголосов еще аж до разрядки»[45] и т. п. Постмодернистские шафранные одежды не выдерживают испытания «на идеологический разрыв», открыто являя свою изнанку (раскрасить по желанию). Смерть постмодернизма? Или, наоборот, триумф макрокультурной ситуации постмодерна (если вспомнить тезис У. Эко о поглощении тотальной иронией постмодернистского текста даже дискурсов, воспринимающих его всерьез)?

 

 «Бегство -- лучший прием»

(или вместо выводов)

 

Натолкнувшись на самурайскую позицию редакции «НЗ» относительно объема статьи, мы вынуждены предложить читателю далее самому воспользоваться обоснованной здесь новаторской методикой (например, Стратагема 6: «Подняв шум на востоке, напасть на западе» -- русские хайку и танка начиная с «Максима и Федора» Владимира Шинкарева[46]; Стратагема 17: «Бросить кирпич, чтобы заполучить яшму» -- «Моя Япония» Д.А. Пригова (Дмитрий Александрович-таки в Японии побывал); Стратагема 28: «Завести на крышу и убрать лестницу» -- «Укус ангела» Павла Крусанова; Стратагема 29: «На сухом дереве развесить цветы» -- «Чапаев и Пустота» Виктора Пелевина и т. д.). Как можно заметить, приведенные под соответствующими «стратагемами» примеры вполне допускают, при некотором старании, взаимную перестановку, подтверждая «трансформерный» характер постмодернистского Текста. Это не относится к финальной, 36-й стратагеме, которая как нельзя лучше подошла бы для формулирования итога. «Бегство от действительности» (естественно, авторов и, естественно, от исторической -- не в смысле пройденности, а в смысле «судьбоносности») -- в случае принципиального неприятия постмодернистской игры с прошлым уже на уровне ее правил. «Бегство от текста» -- как констатация непродуктивности сколько-нибудь законченной исторической интерпретации постмодернистских сочинений вследствие самой их природы. «Бегство от автора» -- наоборот, признание подобной интерпретации при отказе авторам в яркой творческой индивидуальности и зачислении их в единый более или менее околографоманский разряд. Наконец, «бегство от выводов», чем мы, с любезного разрешения читателя, и воспользуемся.



[1]Немиров М. Все о поэзии 111 // www.russ.ru/netcult/20020930n.html.

[2]«Я не вещаю -- я болтаю...»: Беседа Виктора Куллэ с Тимуром Кибировым 21 ноября 1997 года // Литературное обозрение. 1998. № 1. С. 15.

[3]Некрасов Вс. Как это было (и есть) с концептуализмом // Литературная газета. 1990. 1 августа. С. 8.

[4] Ср.: Малявин В.В. Китайская мудрость в постмодернистский век: возвращение традиции? // Проблемы Дальнего Востока. 1995. № 5. С. 106--116.

[5]Кривулин В. Сергей Стратановский: К вопросу о петербургской версии постмодерна // НЛО. 1996. № 19. С. 261.

[6]Архангельский А. «...Был всесилен вот этот язык!»: Почти все Тимура Кибирова // Литературная газета. 1993. 7 июля. С. 4.

[7]Кибиров Т. Сантименты: Восемь книг. Белгород, 1994. С. 46.

[8] Там же. С. 52.

[9] Там же. С. 35.

[10] Там же. С. 34.

[11] Там же. С. 35.

[12] Подробнее о соотношении постмодернистских образов Китая и Японии см.: Ермаченко И.О. Дальневосточная культурная традиция и поэзия русского постмодернизма // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. М.: ИВИ РАН, 2000. Вып. 2. С. 225--247; Вып. 3. С. 291--308.

[13]Пригов Д.А. Советские тексты. СПб., 1997. С. 262.

[14]Там же. С. 247.

[15]Там же.

[16]Там же.

[17]Там же. С. 169.

[18]Там же. С. 255.

[19]Там же. С. 259.

[20] Личное дело-2: Литературно-художественный альманах. М., 1999. С. 103.

[21]Берг М. Литературократия: Проблема присвоения и перераспределения власти в литературе. М., 2000. С. 105

[22]Пригов Д.А. Советские тексты. С. 247.

[23]Ермаченко И.О. Дальневосточная культурная традиция... Вып. 3. С. 296--298.

[24]Трофимова О. От редактора // Хольм ван Зайчик. Дело незалежных дервишей. СПб., 2001. С. 5--6.

[25]Шамир И. Наше прошлое -- дело нашего будущего // Новая русская книга. 2001. № 3--4.   С. 102.

[26] Там же. С. 103.

[27]Пирогов Л. Бумага терпит от 25.10. // http://russ.ru/krug/period/20001025.html.

[28]Валентинов А. Пекин на Неве // http://orduss.ru/pages/valentin.html.

[29]Кукулин И. Наш новый киберпанк: Шустрик и Мямлик из Великой Ордуси // Ex libris НГ. 2001. 1 февраля. С. 6.

[30]Гориченский А. Империя наносит ответный удар // Невское время. 25 июля 2001. С. 3.

[31]Ольшанский Д. Тухлая зайчатина // Сегодня. 2000. 19 декабря. С. 6. Не менее последователен А. Лурье (http://zhurnal.lib.ru/l/lurxe_a/12-raszvet.shtml; http://zhurnal.lib.ru/l/lurxe_a/13-plach.shtml).

[32] См. сайты В. Рыбакова -- http://www.rusf.ru/rybakov/pages...; http://www.dyatel.ru/Rybakov/publ...

[33]Шамир И. Указ. соч. С. 103.

[34]Off-line интервью с Вячеславом Рыбаковым // http://www.rusf.ru/rybakov/pages/int2.html.

[35] Там же.

[36]Рыбаков В. Клеветникам Ордуси // http://www.dyatel.ru/Rybakov/publ13.html.

[37]Флоровский Г.В. Евразийский соблазн // Флоровский Г.В. Из прошлого русской мысли. М., 1998. С. 311.

[38]Трофимова О. От редактора. С. 6.

[39] Цит. отзыв читателя по: Рыбаков В. Клеветникам Ордуси.

[40] Ф-Хобби. 2002. № 2 (8). С. 21--22.

[41]Лурье А. Плач по концепту // http://zhurnal.lib.ru/l/lurxe_a/13-plach.shtml.

[42]Рыбаков В. Клеветникам Ордуси.

[43]Ольшанский Д. Указ.соч. С. 6.

[44]Off-line интервью с Борисом Стругацким // http://www-koi8-r.rusf.ru/abs/int0040.htm.

[45]Off-line интервью с Вячеславом Рыбаковым.

[46] В качестве вспомогательного материала см.: CapilupiS.M., ErmačenkoI.Glihaikueitankaironicirussi: Ilfenomenopostmodernoeilsuocontestonazionale // Pagine: Quadrimestraledipoesiainternazionale. Roma, 2002. Anno XIII. Numero 35.

Версия для печати