Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2002, 2(22)

Февральская? Буржуазная? Демократическая? Революция...

Я полагаю, что революциям нельзя симпатизировать до тех пор, пока они не кончатся.

З. Фрейд

Революция закончена!

Ф. Фюре

В конце ХХ столетия историки наконец получили счастливую возможность заявить, что Великая Французская революция закончена. Подобное утверждение, возможно, излишне оптимистично: споры о революции продолжаются, и они имеют актуальное общественное значение. Но все же редкому современному автору придет в голову мысль писать историю с якобинских, жирондистских, монархических позиций, искать в партиях конца XVIII века “своих” и “чужих”, отождествлять себя с героями событий более чем 200-летней давности. История перестает быть “партийной” историей.

Но российская революция 1917 года продолжается. Она не закончилась даже для зарубежных исследователей, которые признают, что “большой нарратив” советской истории продолжает влиять на общие работы по истории революции[1]. В России же постоянно появляются либеральные, монархические, троцкистские, национал-коммунистические, антикоммунистические интерпретации Февраля и Октября. При этом многие “партийные” истории необычайно походят друг на друга. Нередко копируется известная “школьная” схема описания событий 1917 года, меняются лишь оценки событий и их участников. Неудивительно, например, что при описании событий осени 1917 года главными, а подчас и единственными активными их участниками становятся большевики. В центре внимания многих авторов самых разных взглядов — фигура Ленина. Вождь большевиков продолжает оставаться всемогущим участником исторического процесса — порой меняется лишь знак оценки, сакрализация заменяется демонизацией. В этих условиях и профессиональные работы по истории революции нередко воспринимаются “партийно”, их авторов упрекают, что они “льют воду на мельницу” неких политических сил.

Разумеется, полностью “департизировать”, деактуализировать историю 1917 года может только сама история. Возможности историков в этом отношении весьма ограниченны. Но способствовать этому процессу они все же могут. Особенно интересной представляется задача рассмотреть некоторые либеральные и антикоммунистические исторические мифы. Историк не должен боятся упреков в том, что он льет воду на мельницы коммунистов и националистов. Напротив, если исторические мифы, архаизирующие сознание, и могут способствовать становлению, развитию и распространению ряда идеологий, то либерализму может содействовать лишь максимальная рационализация и деполитизация исторического сознания.

Февральская революция представляла собой удивительное явление. На очень короткий период союзниками стали заклятые враги. Многие монархисты вовсе не подозревали, что они свергают монархию, и действовали совместно с республиканцами. Сторонники продолжения войны полагали, что переворот сокрушит предателей, шпионов и сторонников сепаратного мира, якобы пользующихся симпатиями двора. Противники же войны были уверены, что революция приближает конец “кровавой бойни”. Если одни участники событий видели в свержении самодержавия важную предпосылку для развития капитализма, то другие были убеждены, что они борются с “буржуазией”. Столь разнородные силы сплачивались в борьбе против общего врага, точнее — против общего образа врага: февральскую революцию 1917 года невозможно представить без образа “темных сил”.

Словосочетание “темные силы” давно использовали в своей пропаганде и левые, и правые. Для одних оно обозначало “царизм”, “клерикализм”, “черносотенцев”, “эксплуататоров”, для других — подрывные антинациональные и антирелигиозные силы, враждебные России, действующие, как правило, тайно. В разных текстах эпохи Первой мировой войны под “темными силами” могли подразумеваться шпионы и “распутинцы”, сторонники “германской партии” и евреи, спекулянты военного времени и противники войны. Термин необычайно широко использовался как в легальной, так и в нелегальной печати, однако мог восприниматься, “переводиться” читательской аудиторией по-своему, “перевод” иногда противоречил замыслам авторов. Но в определенной ситуации все обличения “темных сил” способствовали созданию единого революционного фронта.

Однако после свержения монархии даже в лагере ликующих победителей звучали совершенно разные оценки переворота. Не было согласия относительно того, кто же, собственно, побежден. Одни утверждали, что свергнуто “германское иго”, другие писали о победе над “бюрократией”, третьи считали, что сокрушительный удар нанесен “буржуазии”.

Образ “темных сил” не мог уже быть использован в условиях новых политических конфликтов, и разные силы боролись за “массы”, предлагая им свои репертуары врагов. Так, Временное правительство стремилось создать атмосферу общенационального единства, предлагая обществу сплотиться в борьбе против “германского империализма”. Этот образ, казалось, тоже мог сплотить под общим знаменем различные силы — от русских националистов, считавших, что победа над “немцем внутренним” служит залогом победы над “немцем внешним”, до умеренных социалистов, сторонников “революционного оборончества”.

Известно, что внутренние социальные, политические и этнические конфликты помешали созданию единого лагеря сторонников продолжения войны. Но среди факторов, препятствовавших воссозданию в новых революционных условиях атмосферы общенационального единения, следует упомянуть и культурные.

Для реализации такого политического проекта власть должна была располагать, в частности, достаточными символическими ресурсами, нации необходимо было предложить некие символы национального единства. Государственная символика Российской империи не могла выполнять подобную роль. Национальный флаг, герб и, разумеется, гимн “Боже, царя храни!” воспринимались как символы “старого режима”. Попытки сохранения и использования российской национальной символики воспринимались как реставрационные и контрреволюционные, на этой почве возникало немало конфликтов. По-видимому, сами лидеры Временного правительства хотели бы сохранить в какой-то форме старые государственные символы, но они понимали, что это спровоцирует многочисленные конфликты.

На новой государственной печати Временного правительства появился “демократизированный” двуглавый орел: он был лишен корон, державы и скипетра, ордена Андрея Первозванного, гербов областей России. За утверждение измененного орла в качестве нового государственного герба высказалось Юридическое совещание при Временном правительстве, но само Временное правительство благоразумно постановило отложить рассмотрение вопроса об употреблении государственного герба и национального флага впредь до разрешения его Учредительным собранием[2].

Во многих ситуациях роль национальных символов выполняли символы революционного подполья — Февральскую революцию невозможно представить без красных флагов и “Марсельезы”. При этом действия членов Временного правительства порой никак не соответствовали его законодательству.

Красный флаг нередко использовался как государственный символ: его поднимали, например, над Зимним дворцом, резиденцией главы Временного правительства А.Ф. Керенского, когда там находился министр-председатель. Министры вручали красные знамена войсковым частям российской армии, появился даже проект создания специальных красных знамен для полков, особенно отличившихся во время наступления 18 июня. Проект награждения частей Революционным красным знаменем был реализован большевиками, однако уже при Временном правительстве в некоторых полках красные флаги официально получили статус полковых знамен.

Большевики же, “создавая” “новую” государственную символику, придавая красному флагу статус государственного, в действительности лишь юридически подтверждали реально уже сложившуюся ситуацию. Но монополизация революционных символов “красными” произошла не сразу: под красным знаменем выступали и многие противники большевиков во время Гражданской войны.

Роль национального гимна после Февраля играла “Марсельеза”. Ее исполняли при встрече министров, при приеме иностранных делегаций, при подьеме военно-морского флага. “Марсельезу” часто пели, при этом, как правило, исполнялась так называемая “Рабочая марсельеза” — “Новая песня” (автором которой был П.Л. Лавров), призывавшая к бескомпромиссной социальной войне:

На воров, на собак — на богатых!

Да на злого вампира-царя!

Бей, губи их, злодеев проклятых!

Засветись лучшей жизни заря!

В первые месяцы после Февральской революции были созданы и новые политические символы, которые ныне воспринимаются как исключительно коммунистические. Так, уже в марте 1917 года была зафиксирована эмблема “серп и молот”. А во время праздника 1 мая эта эмблема украсила Мариинский дворец, резиденцию Временного правительства[3]. Можно предположить, что и члены первого, наиболее “буржуазного” революционного кабинета не возражали против того, чтобы так выглядел символ новой власти.

Для части сторонников и членов Временного правительства красный флаг, “Марсельеза”, иные символы революционного подполья были давними, важными и дорогими символами. Они с раздражением и негодованием наблюдали за тем, как большевики и их союзники стремились использовать, а затем и монополизировать эти символы. Некоторые же сторонники Временного правительства лишь терпели до времени революционную символику, либо считая ее неизбежным злом, либо желая использовать ее для достижения своих тактических целей. Однако даже “толерантное” отношение к этим символам со стороны авторитетных политиков способствовало их распространению.

Символы революционного подполья фактически монополизировали политическую сферу. Хотя в России после Февраля существовал редкий и удивительный для военного времени политический плюрализм, в политической символике почти безраздельно господствовали знаки революционного подполья. Эти знаки, однако, не подходили для целей Временного правительства, т.е. для построения общенационального единства и продолжения Мировой войны. Напротив, они содействовали углублению революции, культурно и психологически подготавливая общество к гражданской войне, ориентировали на борьбу с внутренним врагом, врагом политическим и социальным, они способствовали распространению эгалитарных настроений. Умеренные социалисты оказались в трагическом и противоречивом положении: создавая и распространяя систему революционных, антибуржуазных символов, утверждая ее монополию, они в то же время пытались действовать в союзе с “буржуазией”.

Это противоречие характерно и для всей пропаганды умеренных социалистов. Так, одним из наиболее популярных “бестселлеров” 1917 года была брошюра Вильгельма Либкнехта “Пауки и мухи” (она выдержала не менее двадцати изданий). При этом ее выпускали и большевики, и социалисты-революционеры, и меньшевики, включая издательство умеренной социал-демократической группы “Единство”, лидером которой был непримиримый противник большевиков и сторонников коалиции Г.В. Плеханов. В брошюре рисовался яркий образ врага, классового врага — “буржуазии”. По свидетельствам современников, брошюра оказала огромное воздействие на солдат, вовлекавшихся в политическую жизнь. Однако антибуржуазную пропаганду вели не только социалисты. Обличению буржуазии и “буржуев” немалое внимание уделяли и различные группы сторонников обновления Российской православной церкви. Соответствующие заметки можно было встретить даже на страницах газеты “Биржевые ведомости”, которая считалась чуть ли не самой “буржуазной” газетой страны[4]. Обвинения в “буржуазности” выдвигались не раз и в адрес сторонников “углубления революции”: умеренные социалисты упрекали их, что они своим радикализмом “играют на руку” “буржуазии”. Моральные и политические обвинения в адрес большевиков также нередко были окрашены в антибуржуазные тона. Их упрекали в буржуазности, в осквернении “священных” символов социализма. Г.П. Федотов писал в мае 1918 года: “Мы целый год с невыразимой болью созерцали, как влачится в грязи красное знамя, как во имя братства и справедливости бушуют ненависть, алчность и вожделение... Именем социализма трудящиеся массы отравлены ядом подлинно буржуазной, мещанской жадности”[5].

Известную роль в распространении антибуржуазных и “антибуржуйских” настроений играли, как ни странно, и рыночные структуры, которые стремились удовлетворить спрос революционного потребителя: мода на революционные символы, политизация досуга отразились на массовой культуре эпохи. Революционная традиция сразу же повлияла на репертуар театров, на выпуск открыток, значков, граммофонных пластинок и кинематографических лент. Названия фильмов, снимавшихся в 1917 году, цитировали революционные песни: “Отречемся от старого мира”, “Вы жертвою пали в борьбе роковой”, “Не плачьте над трупами павших бойцов”. Можно предположить, что ленты такого рода пользовались в то время спросом. Появилась и картина с актуальным названием: “Буржуй (Враг народа): Социальная драма”[6].

Февральскую революцию можно, казалось бы, без всяких оговорок назвать революцией демократической: и законодательство революции, и практическая деятельность Временного правительства были в основном направлены на создание демократических выборных институтов, на обеспечение прав человека и демократических свобод[7]. Однако как понимался термин “демократия” современниками?

Во многих случаях подразумевалось “народовластие”, правление народа. Соответственно, демократия противопоставлялась монархии, диктатуре, бюрократии, полицейскому государству. Но понимание демократии как “народовластия” не было единственным и даже преобладающим.

В языке 1917 года весьма часто “демократия” — это субъект политического процесса, причем нередко — привилегированный субъект. Действительно, в некоторых случаях “демократия” описывалась как синоним понятия “народ”. Соответственно, и “демократ” определялся как “народник”.

Но авторы иногда описывали “демократию” в соответствии со своими социалистическими воззрениями — так называли не весь “народ”, а лишь “демократические слои”, “трудящиеся классы”. Полемизируя с этой весьма распространенной точкой зрения, либерал Н.А. Арсеньев писал: “Демократия — это весь народ, бедняки и богатые, мужчины и женщины и т.д. Теперь демократией называют только бедных, необеспеченных людей, т.е. рабочих, крестьян; но это неправильно...” Противоположную же позицию заняли составители “Толковника политических слов и политических деятелей”, разделявшие термины “демократическая республика” (государственное устройство, при котором все граждане пользуются равными политическими правами и которое управляется лицом, избранным на время народными депутатами) и “демократия”. Последняя определялась так: “Демократия — все те классы государства, которые живут своим трудом: рабочие, крестьяне, служащие, интеллигенция”[8]. В рамках такого подхода средние и крупные собственники, члены их семей не считались частью “демократии”. Показательно, что последний словарь был выпущен весьма умеренным издательством “Освобожденная Россия”, которое было создано Временным комитетом Государственной думы (в издательстве сотрудничали либералы и правые социалисты).

Термин “демократия” часто выражал определенный тип самоидентификации. При этом “демократия” противопоставлялась “цензовой России”, “цензовым элементам”, “правящим классам” и, весьма часто, “буржуазии”, “капиталистам”. Политическая ситуация описывалась как оппозиция “буржуазии” и “демократии”. Это противопоставление порой окрашивалось в цвета ксенофобии: нередко космополитичная буржуазия противопоставлялась патриотичной “демократии” России.

Не следует, однако, забывать, что сама концепция современной демократии, возникшая под воздействием Великой Французской революции, содержит мощный внутренний антибуржуазный заряд[9]. Российская революция, соответственно, должна была в конце концов привести к полной победе “демократии” над “капитализмом”. Такое понимание “демократии” было присуще не только большевикам, его разделяли и другие социалисты, и широкие слои населения, по-своему усваивавшие язык социалистов. Для солдат же действующей армии оппозиция “буржуазии” и “демократии” означала порой противопоставление фронтовиков и тыловиков, конфликт между фронтом и тылом, характерный для многих армий эпохи Первой мировой войны и описывавшийся с помощью антибуржуазной и — одновременно — демократической риторики.

Термины “демократия” и, особенно, “революционная демократия” часто выступали как синонимы понятий “демократические классы”, “демократические слои” (“народ”), “демократические силы” и “демократические организации”. Последними же в 1917 году часто считались лишь Советы, войсковые и фабрично-заводские комитеты. Так, даже “Биржевые ведомости” именовали Исполком Совета рабочих и солдатских депутатов “руководящим органом демократии”[10]. Подразумевалось, что Временное правительство и организации, противостоящие Совету, “демократическими” не являются. Так же, противопоставляя “буржуазные” и “демократические” органы власти, описывал ситуацию и писатель М. Арцыбашев: “Я думаю, что ни буржуазное правительство, ни демократический Совет рабочих депутатов не в праве насиловать армию ни в сторону войны, ни в сторону мира”[11]. Иными словами, некоторые противники большевиков и сторонники Временного правительства не считали последнее “демократическим”.

Большевики же нередко рассматривали и свою партию, и оппонентов-социалистов как различные части “демократии”, совместно противостоящие “буржуазии”, несмотря на свои разногласия. Соответственно, многие сторонники большевиков воспринимали приход этой партии к власти как “победу демократии”, “победу истинной демократии”, а свои действия расценивали как “демократизацию”. В то же время борьба с другими социалистическими группами могла восприниматься как конфликт внутри “демократии”.

Но именно так порой описывали ситуацию и умеренные социалисты, считавшие большевиков и других радикальных социалистов (левых эсеров, меньшевиков-интернационалистов) “другой частью демократии”, обвинявшие их в “расколе демократии”. Отождествление “демократии” с социалистами можно встретить даже в выступлении видного лидера меньшевиков И.Г. Церетели в Учредительном собрании (в некоторых других случаях он говорил о “демократии” как о форме правления). Даже в этот драматический момент Церетели заявил, что “междоусобная гражданская война демократии, которая руками одной части разрушает завоевания всей демократии и выдает ее связанной по рукам и ногам буржуазии”. Как видим, “демократия” здесь противопоставляется “буржуазии”, а большевики даже в это время, в данной критической ситуации безусловно включались Церетели в лагерь “демократии”: “Часть демократии, представленная вами”, — так обращался Церетели к своим противникам большевикам[12].

Оппозиция “буржуазии” и “демократии” стала важным инструментом классификации, который повлиял и на язык русских либералов, и на сообщения иностранцев. Так, известный английский журналист А. Рэнсом, находившийся в то время в России, писал о конфликте между большевиками и “другой частью демократии”; при этом подразумевался раскол среди российских социалистов. В обзоре же, составленном для военного министерства Великобритании, говорилось о компромиссе между “буржуазными” и “демократическими” партиями в России. Даже британский посол Дж. Бьюкенен в своих донесениях в Лондон использовал понятия “буржуазия” и “демократия” для описания противостоящих политических лагерей[13]. В брошюре “Россия под господством большевиков” (1918), которая была пособием для военных учебных заведений австро-венгерской армии, указывалось: “С первого дня мартовской революции две партии воюют за верховенство в государстве: демократия и буржуазия. Теперь господствует демократия. Демократия разделяется на две большие партии: партию социал-демократов и партию социалистов-революционеров”. Большевиков автор брошюры относил к “демократии”[14].

В истории довольно часто понятия “демократия”, “демократ”, “истинный демократ” использовались для самоидентификации, соответственно, политические оппоненты нередко исключались из демократического процесса, объявлялись “антидемократическими”. Не удивительно поэтому, что в политический язык 1917 года вошли понятия “диктатура демократии” и “демократическая диктатура”. Бесспорным кажется одно: Февральская революция была революцией антимонархической. Однако и это, очевидное, казалось бы, утверждение требует некоторого комментария.

Уже упоминавшийся Дж. Бьюкенен вспоминал, что в первые дни Февральской революции некий русский солдат якобы заметил: “Да, нам нужна республика, но во главе ее должен стоять хороший царь”. Подобный живописный пример должен был служить подтверждением справедливости собственных взглядов английского дипломата относительно низкой политической культуры россиян: “Россия не созрела для чисто демократической формы правления...”, — утверждал он. Однако упоминания о подобных настроениях мы встречаем и в других источниках: “Мы хотим республику... но с хорошим царем”, — цитировал русских солдат французский дипломат де Робьен. Американский историк-славист Ф. Голдер также отмечал: “Рассказывают о солдатах, которые говорят, что они хотят республику подобную английской, или республику с царем. Один солдат заявил, что следует избрать президента, его спросили, кого бы он выбрал. — “Царя”, — гласил ответ. Судя по многим свидетельствам, солдаты не понимают, что происходит, что означает революция”[15]. В брошюре писателя В.Г. Короленко, ставшей одним из “бестселлеров” 1917 года, также упоминается о подобном восприятии Февраля: “И простые люди спрашивают в тревоге: откуда пришла гроза, что сделалось там, в столицах, может ли земля быть без царя, и кто же теперь будет править?”[16]. Многим современникам, похоже, было сложно представить себе государство “без царя”.

Подобное отношение к царю мы встречаем и в некоторых делах об оскорблении императорской фамилии в годы Мировой войны: “Нам нужен выборный царь”, “Государя нужно выбирать из высших людей, на несколько лет, как выбирают старост”[17]. После Февраля в сводках военной цензуры мы встречаем аналогичные выдержки из солдатских писем: “Мы хотим демократическую республику и царя-батюшку на три года”; “Хорошо было бы, если бы нам дали республику с дельным царем”; “Царя свергли с престола, теперь новое правительство, ничего, хорошее, жить можно, а когда выберут царя, да получше — еще лучше будет”. Один из цензоров сообщал: “Почти во всех письмах крестьян высказывается желание видеть во главе России царя. Очевидно, монархия — единственный способ правления, доступный крестьянским понятиям”[18].

Возможно, чиновники военной цензуры были консервативно настроены и подбирали примеры в соответствии со своими политическими пристрастиями. Вряд ли все крестьяне и солдаты-крестьяне, высказывавшиеся так в марте и апреле 1917 года о царе, были убежденными монархистами (как видим, некоторые солдаты хотели ограничить срок правления “царя”, говорили о его избрании и переизбрании). Скорее, понятия “государство” и “царство” они рассматривали как синонимы, им трудно было представить государство без “государя”, авторитетного главы государства. Известно, что часто солдаты отказывались присягать Временному правительству, само упоминание о “государстве” в тексте присяги рассматривалось как контрреволюционная проповедь монархизма. Солдаты при этом кричали: “У нас нет государства, а есть республика”[19]. Но если упоминания о “хорошем”, “правильном” и “дельном” “царе”, который должен возглавить республику, не всегда могут служить доказательством монархизма, то они все же указывают на авторитарно-патриархальную традицию персонифицирования верховной власти, которая сохранялась и в условиях кажущегося “господства” демократической идеологии. Можно говорить о том, что в основе политической культуры солдат и крестьян лежал идеал мудрого и эффективного правителя. Этот архетип могли оформлять самые разные идеологии, включая и демократические (во всех значениях этого слова).

Границы между историческими периодами весьма условны, порой мы преувеличиваем значение революционных периодов. Невозможно, разумеется, утверждать, что Февраль не был отрицанием “старого мира”. Но революционный процесс многомерен. Радикальная революция, запрещая, подавляя, табуируя язык монархии, вместе с тем консервировала некоторые формы монархистской ментальности, которые могли быть присущи сторонникам самых разных политических взглядов. Показательно, что в условиях радикальной антимонархической революции без всякого силового принуждения в России возникает культ демократического “вождя народа”, культ А.Ф. Керенского. Этот культ уникального вождя-спасителя, опиравшийся одновременно и на традицию революционного подполья, и на российскую военную и монархическую традицию, во многом предвосхищал культы вождей советского периода.

Еще более осторожно следует противопоставлять Февраль и Октябрь. Сам культ великой революции, установившийся в стране, революции, которая была одновременно и целью, и средством, способствовал радикализации ситуации, а в конце концов и сползанию к гражданской войне. В глазах многих современников Октябрь наследовал и развивал язык и символику Февраля, и именно это делало для них режим большевиков легитимным.

 

1) Smith S. Writing the History of the Russian Revolution after the Fall of Communism // Europe-Asia Studies. 1994. Vol. 46. ¹ 4. Ð. 563—578.

2) Государственный архив Российской федерации. Ф. 1792. Оп. 1. Д. 2. Л. 80 об., 133—135 об.; Ф. 1779. Оп. 2. Д. 1. Ч. 2. Л. 33—34.

3) Корнаков П.К. Символика и ритуалы революции 1917 г. // Анатомия революции: 1917 год в России: Массы, партии, власть. СПб., 1994. С. 358—359.

4) Изгоев А. О буржуазности // Вестник партии народной свободы. 1917. № 1. С. 8—9.

5) Федотов Г.П. Собр. соч. М., 1996. Т. 1. С. 101.

6) Кине-журнал. 1917. № 11/16. С. 137; Сине-фоно. 1917. № 11/12. С. 31, 64, 97, 120.

7) См. главу “Гибель думской монархии. Временное правительство и его реформы” в кн.: Власть и реформы. От самодержавной к советской России. СПб., 1996. С. 643—678 (автор — В.Ю. Черняев).

8) Арсеньев Н.А. Краткий политический словарь для всех. М., 1917. С. 9; Толковник политических слов и политических деятелей. Пг., 1917. С. 22.

9) Фюре Ф. Прошлое одной иллюзии. М., 1998. С. 32—33.

10) Биржевые ведомости. 1917. 22 апреля / 5 мая.

11) Арцыбашев М. Записки писателя. М., 1917. Вып. 1. С. 11.

12) Первый день Всероссийского Учредительного собрания. Пг., 1918. С. 36, 45.

13) Pitcher H. Witnesses of the Russian Revolution. London, 1994. P. 177; Public Record Office, War Office, 158/964; Buchanan G. My Mission to Russia and Other Diplomatic Memories. London; N.Y.; Toronto; Melbourne, 1923. Vol. 2. P. 128.

14) [Навотный] Ф. [Пропаганда] // Hoover Institution Archives, B. Nikolaevsky Collection. Box 149. File 3.

15) Buchanan G. My Mission to Russia... Vol. 2. P. 86, 114. Также см. с. 111, 128, 216—217; Robien L. de. The Diary of a Diplomat in Russia, 1917—1918. London, 1969. P. 24; War, Revolution and Peace in Russia: The Passages of Frank Golder, 1914—1927. Stanford, 1992. P. 46.

16) Короленко В.Г. Падение царской власти (Речь простым людям о событиях в России). М., 1917. С. 4.

17) Российский государственный исторический архив. Ф. 1405. Оп. 521. Д. 476. Л.133, 474.

18) Российский государственный военно-исторический архив. Ф.2003. Оп. 1. Д. 1494. Л. 14; Отдел рукописей Российской национальной библиотеки. Ф. 152. Оп. 1. Д. 98. Л. 34.

19) См.: Оськин Д.П. Записки прапорщика. М., 1931. С. 110—111; Gourko B. War and Revolution in Russia, 1914—1917. N.Y., 1919. P. 326—327.

Версия для печати