Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2001, 6(20)

О пафосе

Второе дыхание российского либерализма. Беседа с А. Кара-Мурзой

Классик американской славистики, десятилетия назад сформулировавший самый что ни на есть рыночный и банальный взгляд на русскую цивилизацию XIX—XX веков, автор наконец переведенного в России труда “Икона и топор”, по счастливому совпадению — директор Библиотеки Конгресса США и стратегический советник американских корпораций по русским вопросам, Джеймс Биллингтон недавно дал интервью одному русскому журналу — и не скрывал досады. Ведь что бы конкретно ни думал и ни писал Биллингтон о России и русской культуре, его личный бизнес и личная судьба прямо зависят от степени заинтересованности Соединенных Штатов или американских инвесторов в том, что происходит в России и что значит для понимания происходящего русская культура. Тогда, давно, когда “Икона и топор” впервые увидела свет, заинтересованность США в толковании смыслов своего противника по “холодной войне” была велика и очевидна. Теперь, после победы США в “холодной войне”, сделавшей возможным перевод и издание труда в России, заинтересованность американского государства исчезла, а задачу стимулировать заинтересованность бизнеса взвалил на себя Биллингтон, советник корпораций, для коих одно движение бровью в сторону российского рынка, измеряемое несколькими миллиардами, ничего не стоит.

Мы редко задумываемся над культурной ролью “холодной войны” или высокорисковых американских инвестиций в emerging markets, подобных России; но на деле каждый акт такой войны и каждый миллиард таких инвестиций — это хлеб для славистов. Изучай они жизнь Петра Струве, как Ричард Пайпс, лирику Анны Ахматовой, как Строб Тэлботт, или “икону и топор”, как Джеймс Биллингтон, — все одно: интересы дела призовут их немедленно знать и формулировать все, что касается СССР и России, разоружения, группировок в политбюро или в окружении президента. В один из таких моментов мой знакомый британский славист превратился из исследователя философии Семена Франка в лектора по проблемам российского нефтяного рынка.

Так вот, Биллингтон с досадой сообщил русским читателям, что не смог убедить американские корпорации вкладывать деньги в Россию.

Необходимо заметить, что, как бы велики ни были эти корпорации, их действительные возможности к инвестированию прямо и непосредственно зависят от факторов, которые иначе как “культурогенными” назвать трудно. В каждом случае они должны своим собственникам или инвесторам кратко, на двух страницах и пяти слайдах, доложить: почему, как скоро и в каком количестве. В такой ситуации решение о расходовании денег в России зависит не от советника, Биллингтона, а от телевидения и газет: от тех, кто формирует мнение американских пенсионеров, пополняющих деньгами пенсионно-инвестиционные фонды, или рядовых собственников, рискующих своей прибылью.

И причина советнической неудачи Биллингтона не в том, что Россия ужасна и нестабильна — нестабильности и ужасу традиционно соответствуют не только высокие риски, но и высокая норма прибыли, законная награда рейнджеров, которым все равно: Москва или Бангкок.

Причину своей неудачи Биллингтон объяснил так: Россия, конечно, не бином Ньютона, вещь для американских инвесторов все более и более понятная, но американцам в России не видится и не хватает главного — пафоса и перспектив. Американцы, привыкшие с пафосом и особым романтически-риторическим напряжением переживать любую историю, в России не могут найти себе нового, сформулированного до предельно внятной мультипликационной интриги, большого культурного масштаба, “дикого Запада”. Да, объясняет им Биллингтон, в России есть своя “дикая Сибирь”, но нет в этой Сибири, позитивного, понятного, конвертируемого содержания. И потому — нет американских денег. И не нужна в былых имперских размерах русистика, повествующая про икону и про топор.

Мы можем, разумеется, дезавуировать утверждения Биллингтона, оспорить железный закон инвестиций в emerging markets и усомниться в существовании американских пенсионеров, но главное, в чем трудно что-либо возразить адвокату духоподъемной Сибири, — это в том, что в России сегодня действительно трудно найти внятный внешнему взору культурно-исторический пафос. Есть упорно вменяемые ей инерционные “имперские амбиции”, есть “путинский прагматический национализм”, есть столь же тревожащие трибуны западных зрителей желание и возможность экономически вернуть себе политическое пространство СССР — одним словом, налицо жажда реванша, реакция “возвращения”.

Но не видно того, ради чего мы хотим этого “возвращения”, в чем больший, не частный, не самозащитный смысл утверждения нашего государственного, национального и культурного достоинства.

Можно и нужно отстаивать свои не только художественно, лево-либерально понимаемые “национальные интересы” (в таком виде сводимые к недостижимому “личному щастию граждан”), но и национальные интересы в их прагматическом и лапидарном смысле, преподносимом нам Западом (в виде экономической и дипломатической силы). Но бессмысленно подстегивать свое слабое и потому грубое и продажное государство, жестко гнать его в окопы защитников национальных интересов, когда нации нет, а есть лишь национальные корпорации, вся доблесть которых состоит в скупке собственности в сопредельных государствах — в то время как их российский корпоративный персонал мыкается в нищете и несправедливости. Смешно вменять государству внешнеполитические национальные задачи, не имея национального консенсуса и сложившейся идентичности внутри страны.

Конечно, родившаяся в результате ли исторических катастроф или культурно-религиозных усилий элиты, живая национальная идентичность — вполне реалистическая перспектива. Но состоявшаяся языковая идентичность, патриотическая солидарность, сознание единства исторической судьбы — всего лишь желаемое, не всегда достижимое благо, а не самоцель. Точно так же не может быть самоцелью и формирование конфессиональной идентичности. Кощунственно само подчинение религиозных потребностей человека каким бы то ни было “интересам”, превращение современного воцерковления людей в православии, исламе, иудаизме в самодостаточную задачу этнического или культурного самоопределения. Словно не решения своей личной судьбы и не следования справедливости ищет в вере человек, а поверхностной инициации как члена даже самой достойнейшей паствы.

Глупо говорить об этнической или конфессиональной идентичности как основе “национальных интересов”, когда в обыденной жизни та и другая чаще служат слепой самозащите в примитивных конфликтах, отходя в тень там, где требуется не риторическая “любовь к дальнему”, а практическая солидарность с ближним.

Не церковная лояльность, а капитализм, не этническая археология, а ответственная свобода — вот настоящая, требующая серьезного, не риторического человеческого самоопределения среда, в которой только и может родиться современная “русская национальность”. Пока русская культурно-историческая и языковая нация заигрывает то с имперским мифом, то с былой имперской территорией, то с мучительно оживающим православием, оставляя в стороне задачи простейшей обыденной этики, не может быть и речи о формировании сколь-нибудь устойчивых консенсуальных “интересов”.

Историческая память — прекрасная вещь, но в главном своем она есть не более чем требование национальной свободы. И чем она теперь, после достижения этой свободы, может нам помочь? Чем помогла историческая память о конфликтах с Россией полякам, латышам, эстонцам — теперь, после их национального освобождения, когда их обыденное сосуществование с русскими должно быть основано на принципах права и справедливости, а не ксенофобии? Чем помогла русским историческая память о родстве с Украиной теперь, когда “родственное” высокомерие или назойливая любовь русских к Украине-матери — в равной степени — есть лишь насильственное, принудительное возвращение сегодняшних украинцев к уже остывшему прошлому, которому живой народ почему-то должен принести себя в жертву. Пусть уж лучше древнерусская история пожертвует собой ради нынешнего национального самочувствия украинцев.

Историческая память, то есть национальная свобода, которую — при бессознательном или недобросовестном сопротивлении Запада — начала демонстрировать миру Россия, все еще заплетающимся языком формулируя свои национальные интересы, — это много, это очень много для тех, кто изнутри коммунизма даже не надеялся дожить до освобождения. Но этого уже недостаточно теперь, когда и антикоммунистические комплексы требуют перевода, и политико-экономическая свобода — не лозунг, а трудная обыденность. Можно сколько угодно укреплять национальный дух героическим прошлым и радоваться поднимающемуся государству, но с этим нельзя жить. Догматическое поминание исторических ценностей Родины, патриотическая лояльность, признание себя верными сынами церкви — безусловно, большое достижение. Но все это категорически далеко от практической этики современного человека, который принужден ежедневно делать нравственный выбор между крайностями эффективности и справедливости, эгоизмом личной свободы и бременем общего блага. Можно родиться и оставаться русским патриотом, но жить “профессиональным патриотом” морально нельзя. Можно вполне законно посрамлять Америку Косовым, но жить приходится после 11 сентября: линии фронта больше нет, она внутри и повсюду.

Такого переживания своей судьбы мы (вместе с американцами) почти не видим в России. Наши культурное качество, исторические масштабы и перспективы риторически выхолощены до скороговорки, а нового содержания и пафоса не приобретено.

Версия для печати