Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 2000, 2(10)

Третье письмо Вл. А. Успенскому

Наталья Трауберг

ТРЕТЬЕ ПИСЬМО Вл. А. УСПЕНСКОМУ

23 октября 1999 г.

Дорогой Успенский!

Давно не писала Вам, темы не годились. Сперва я решила поговорить о странностях нашей церковной жизни, давно пора — люди и сами не рады, и других отпугивают; но она 1) все-таки не Ваша, и 2) разговор этот не совсем для “НЗ”. Можно подумать вместе о плюсах и минусах постмодернизма, но еще (или вообще) не получается. Наконец, часто хочется напомнить, как плохо было при Советах, но об этом пишут и без нас и, судя по спорам, убедить не могут, поскольку упираются в стену неблагодарности и безнадежности (в аскетике — “печали” и “отчаянья”). Словом, темы не годились, но тут помогла судьба.

Я упросила одно издательство, чтобы мне давали прочитать и, если нужно, поправить переводы некоторых книг. Делая это и еще правя статьи для богословского журнала, я заметила, что самые разные тексты похожи, и сходство это в какой-то мере поддается описанию. Описать его стоит по нескольким причинам, и я опишу Вам, в “НЗ”.

Причины.

Дикости вроде “Мадонны кобр” (см.: НЗ. 1999. № 1(3). С. 40), “царя Герода” или “Иоанна из Кросса” (Хуан де ла Крус, Иоанн Креста) все-таки вопиют к небу и бывают довольно редко; как-никак, они — штучные. Странности, о которых я хочу рассказать, идут всплошную, сдвигая весь текст.

Когда они его сдвинут, писатель становится другим, обычно — более грубым или (и) более скучным. Он теряет голос, пафос, дыхание, а если все это у него было, то жалко. Писателей проповедующих это просто убивает — появляется тот невыносимый привкус, которого и так достаточно в религиозных писаниях, но у них, на их языке, не было.

Наконец, здесь, как бы несерьезно, легче предложить, чтобы издательства давали такие тексты тем, кто возьмется их исправить. Поверьте, дорогой Успенский, возьмутся многие. Стихи тоже пишут не для выгоды. А тут — и авторов жалко, и самый язык.

Вероятно, так переводят потому, что так пишут. За эти мерзкие десятилетия канцелярит побеждал сверху, сленг — снизу. Чудо еще, что есть далеко не только это. Но многого уже не слышат, не замечают; и сейчас я перейду в область ультразвука.

Надеюсь, Вы помните мою бабушку Марию Петровну. Она, бывшая классная дама и преподавательница словесности, чья жизнь практически кончилась в 1917 году1, твердо знала, что в русском языке нет и быть не может слов “купальник”, “зоосад”/”зоопарк”, “учеба”, “молодежь”2, а от глаголов “одеть” и “довлеть” в недолжном употреблении невыносимо страдала. Тем временем другая бабушка, Эмилия Соломоновна, родившаяся тоже в 1881 году, восклицала “Вейз мир!” и “Гь” в н” (так), употребляла accusativus cum infinitivo, а при случае — и абсолютные конструкции. Можно решить, что правда — посередине; можно не решать, загоняя в неприкосновенный запас языка хоть что-то из мнений Марии Петровны.

Теперь — странности .

Первая, главная, — старый, добрый канцелярит. Сколько про него ни пишут, он не сдается. Мало того — как в пропаганде или в проповеди, его ругают именно те, кто им пользуется. Снова и снова мы видим глаголы-связки, и не только дорогое всем “является”, но и загадочное “суть” в единственном числе. Снова встречаем пассивы, цепочки родительных падежей (“изготовление полей шляп”) и венец канцелярита, комки отглагольных существительных, которые заодно уснащают текст ассонансами на манер акафиста (…ание, …ение). Кстати, цепочки генитивов часто появляются именно из-за этих комков.

Сюда же, хотя уже не к синтаксису относится любовь к слову “чувство”, — “чувство жалости”, например. Казалось бы, калька, но нет — любовь. Это возникает и там, где в оригинале ничего подобного нет.

Однако об этом все же писали; а вот — неожиданности.

Почему-то вопросы неуклонно начинаются с “И” (“И когда же вы пришли?”), обретая легкий одесский призвук. Что говорить, это бывает, но нужны хоть какие-то основания! О фразах, начинающихся с “Но”, я уж и не говорю. В одном абзаце по три штуки.

Легкий одесский акцент и у вопроса “Почему нет?” Можно сказать “А что?” — но не хочется. Есть он и в слове “пара” (вместо “несколько” и т.п.); а вот у “где-то” вместо “примерно” — акцент разухабисто-советский 60—70-х годов.

Огорчает и слово “девушка” в роли местоимения (скажем, “Вошла Мэри. Он спросил девушку…”). Местоимений вообще боятся; “женщина”, “мужчина”, “парень” в этой роли идут по разряду дикостей. Но годится любое существительное. Вот пример: “Жена не окружала его заботами, в которых нуждался писатель” — все он же, заметьте, не другой.

Слова “кажется”, “вероятно”, “видимо”, “по-видимому” уступили место слову “похоже”, а иногда — и неприятному “думается”. Может быть, влечет к себе мечта о литературности? Пишут же “Не правда ли?”, “Не так ли?” среди полной фени, не считая возможным спросить “Правда?” или прибавить после вопроса “…, а? ” или “…, да?”.

Вообще прямая речь — странная. Фраза набита всякими “врубился”, “вырубился”, “сечешь”, а синтаксис — оловянный, хоть половину выламывай. Естественно, легкости и правдоподобия разговор не обретает.

Не придает их и то, что англичане тыкают лакеям и дворецким. От этого я чуть не плачу, но тщетно; видимо, тут — уж полный ультразвук. Однако невоспитанным быть не хочется, и “Вы” исключительно часто пишут с большой буквы в чьей-то речи, не в письме. Но это уже орфография (или все-таки нет?).

Лексика — ну что о ней скажешь? Нечувствительность к вульгаризмам уравновешивается нечувствительностью к словам, которые, вообще-то, есть, но то ли пропитались духом недоброй памяти собраний, то ли сами склонны к нему по объему смысла. Изящно избегая постоянных ( и незаметных) “сказал”, переводчик рад заменить их жестяным “заявил”, слову же “говорит” охотно предпочтет “утверждает”. Словом, так и кажется, что цель — уподобить текст статье или документу 50-х, 60-х, 70-х годов.

Что же из этого следует?

Конечно, здесь — далеко не все, здесь — то, что постоянно повторяется. Почему — не знаю. Предположим, так теперь можно; но нужно ли? Доктор Хэмфри в честертоновском “Возвращении Дон Кихота” считает, что людей поразила глазная болезнь, они не страдают от плохих красок и не отличают их от хороших. Казалось бы, людей поразила болезнь слуха; но, к счастью, это неверно. Недавно Наталья Мавлевич напечатала в Ex-Libris невероятно трогательную статью о переводах “Карлсона” и говорит там, что в новом, противном переводе его не полюбят, а там — и не купят. Честертон прав, люди лучше, чем можно подумать. Действительно, если перевод даже не противный, а плоский, глухой, писателя не любят и книгу гораздо меньше покупают.

Помню, отец Александр Мень (которого — стоит ли говорить — я очень люблю) показал мне во времена самиздата перевод из Хуана де ла Крус, с французского(?) — на чудовищный. Когда я взвыла, он создал притчу о коте: если любишь кота, примешь и в мешке; если не любишь, не примешь ни в каком виде. Конечно, я с этим не согласна, ремесло наше теряет тогда последний смысл; но, оказывается, не согласны и просто люди, занимающиеся другими делами.

Что же до нынешних, странных, “средних” переводчиков, их слух намного хуже. Смотрите, Успенский, как это похоже на ту глухоту души, о которой сокрушаются и Библия, и Пушкин, и Тэффи (“круглый дурак” в отличие от обычного), и Набоков с Бердяевым (“пошлость”), и Честертон (“вульгарность” и просто “глупость”), и мы сами много лет назад, когда обозначили ее латинским “x”, поскольку такое свойство легче учуять, чем описать. Доктор Хэмфри прав, слепота и глухота — болезнь, отделяющая от истины и свободы, легкости и красоты. Сколько лет люди вынужденно жили без этого! Стоит ли набивать им уши ватой?

Обнадеживает то, что перевод исчезает. Ученые и развлекательные книги читают в оригинале. Остальное, действующее на сердца и утробы — Борхеса, Вудхауса, — переводят странные существа, которым непременно нужно, чтобы, как сказал Мандельштам, это было по-русски. Вообще-то, так обстоит дело не столько у нас, сколько в Англии, но вот-вот дойдет и до нас.

А пока — несчастный читатель, у которого сердце и утроба настроены все-таки на русский, берет какую-нибудь из дивных англичанок, писавших детективы, и узнает, кто убил, но не оказывается в целебном поле свободы и уюта, мудрости и смеха, достоинства и умиления.

Ваша Т.

1Умерла она в 1977 г. 19 февраля.

2Несомненно, ее огорчило бы и слово "выпечка".





Версия для печати