Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Неприкосновенный запас 1999, 4(6)

Любовь к учености

Михаил Ямпольский

ЛЮБОВЬ К УЧЕНОСТИ

Во втором номере “НЗ” Александр Эткинд высказал недовольство тем, как отечественная пресса отрецензировала его книги. Конечно, отчитывать рецензентов не особенно принято. Появление статьи Эткинда, однако, было оправдано тем, что рецензирование в России, за редкими исключениями, удручающе некомпетентно, глуповато и не гнушается простым хамством.

В третьем номере “НЗ” на этот памфлет Эткинда откликнулся Абрам Рейтблат. Его интерес к статье Эткинда понятен, ведь Рейтблат руководит едва ли не единственным качественным разделом библиографии в российских филологических публикациях — отделом рецензий “НЛО”. Статья его производит странное впечатление. С одной стороны, он как будто полностью разделяет пафос Эткинда. Он прямо пишет, что сегодня в филологии мы имеем “не рецензирование, а имитацию рецензирования”, и само это “отсутствие <…> серьезной рецензионной работы позволяет скрыть упадок отечественного литературоведения”. С другой стороны, он утверждает, что в низком уровне рецензий на свои труды Эткинд должен винить самого себя, вернее “двусмысленность своего авторского статуса — то ли ученого, человека науки, то ли интеллектуального публициста типа Б. Парамонова”. По мнению Рейтблата, только ученый может претендовать на серьезный, академический разбор своих трудов. Эткинд же ученым не является, а потому ему нечего и ждать серьезного разговора о своих книгах. То, что Эткинд — не ученый, следует хотя бы из того, что он сам пишет о себе как о литераторе (“...писательское дело долгое и нудное”, — говорится в начале памфлета), да и рецензенты наперебой хвалят его стиль: Николай Павлович (“[Чтение] доставляет большое удовольствие”), Вячеслав Курицын (“Эткинд явно обладает беллетристическим талантом”).

Эти похвалы стилю в статье Рейтблата однозначно выглядят как попытка скомпрометировать исследования Эткинда. Такого рода уничижающие похвалы, конечно, не новинка в критическом репертуаре. Хевелок Эллис распинался, вознося до небес художественные достоинства текстов Фрейда, с той же целью — показать, что Фрейд беллетрист, а не ученый.

Но не только хороший стиль и увлекательность, по мнению Рейтблата, выводят Эткинда за пределы науки, есть в его писаниях и иные дефекты: “Обратившись к еще не изученной, но модной теме, он прорабатывает массу малоизвестных (старых и западных) публикаций по данной теме (архивные ссылки чрезвычайно редки и используются для инкрустации текста, придания ему « веса» ) и оформляет итоговый текст не столько на аналитической, сколько на поэтической, литературной основе”. В результате « серьезные» , « научные» рецензенты Эткинда игнорируют, а пишут о нем “в газетах или посвященных общим проблемам культуры гуманитарных журналах (« пушкин» , « На посту» и т.п.). Но ведь задача рецензентов этих изданий — не сугубо профессиональный разбор книги, а скорее ее аннотирование, оценка, вписывание в общекультурную ситуацию и т.п. Соответственно и не предполагается, что ее будет рецензировать узкий специалист”.

Странно даже оспаривать такого рода суждения. Кто сказал, что “ненаучные” книги не могут претендовать на серьезный, компетентный разбор? Да будь Эткинд хоть каким-нибудь романистом или даже, не дай бог, поэтом, неужели он не мог бы рассчитывать на компетентную рецензию? Неужели только “узкий специалист” может написать умный текст о гуманитарной книге? Вообще говоря, мы знаем неплохие рецензии Исайи Берлина, Одена, Бродского, Зонтаг, Ханны Арендт и т. д. и т. п. Никто из них не был “узким специалистом”, писали они не обязательно о научных трудах и даже выходили за рамки “аннотирования” и “вписывания в общекультурную ситуацию”. Более того, рецензии свои они помещали не на страницах научных изданий вроде “Slavic Review”, вызывающего у Рейблата безусловное уважение. Все перечисленные авторы печатались на страницах такого общегуманитарного журнала, как “New York Review of Books”, которому неудачно пытались подражать “пушкин” и “На посту”. Замечу, между прочим, что рецензии таких неузких специалистов в популярных журналах и газетах пользуются неизмеримо большим престижем и влиянием, чем отклики в “Slavic Review”. Не случайно самые авторитетные в мире литературные обозрения — это уже названный “New York Review of Books”, или “TLS” (литературное приложение к газете “Тайм”), или “Le Monde littй raire” (литературная страница газеты “Монд”). Гуманитарии внимательно читают эти издания потому, что именно они создают “перекрестное опыление” различных областей культуры. Именно из этих изданий филолог узнаёт о книге по истории, которая может его заинтересовать, а экономист может познакомиться с новинками философии. Попасть в поле зрения таких изданий — означает выйти за рамки своей “узкой” профессии, приобрести общегуманитарное значение. Но не это ли мечта многих специалистов? Не случайно, конечно, такие выдающиеся ученые, как Питер Браун или Арнальдо Момильяно, потом перепечатывали рецензии из “New York Review of Books” в сборниках своих “научных” статей.

Рейтблат мыслит культуру как строго компартиментированное поле, в центре которого находится не область взаимного обогащения и компетентных контактов, а некая помойка, отданная на откуп невежам.

Но самое любопытное в его статье — это, конечно, определение науки и научности. Собственно, оно и побудило меня взяться за перо, потому что, как мне кажется, оно отражает нечто большее, чем мнение одного, отдельно взятого автора. Рейтблат относится к науке с необыкновенным уважением и как бы защищает ее от вторжения варваров, к которым относятся “талантливые интеллектуалы-эссеисты” вроде Эткинда, заполняющие “пробелы” и “пустоты” в периоды “стагнации университетского и академического литературоведения”.

Дать определение науке чрезвычайно трудно. А в гуманитарных областях почти невозможно отделить “научное” от “эссеистического”. Куда, например, отнести такие классические труды отечественной филологии, как статьи Шкловского или некоторые работы Тынянова? Да и из времен более близких к нам не так-то просто классифицировать некоторые тексты Лотмана, неоспоримого лидера гуманитарной науки. Когда-то Натан Эйдельман жаловался мне на то, что ученые-филологи не принимают его за ученого, — по-видимому, по тем же причинам, по которым отказывает в научности Эткинду Рейтблат. Слишком увлекательно написано, сноски неправильно оформлены…

Рейтблат кладет в основу своего понимания науки чисто формальные признаки, которые к тому же предельно шатки. Например, прорабатывание “массы малоизвестных (старых и западных) публикаций” почему-то не научно, как и обращение “к еще не изученной, но модной теме”. Дефект заключается в том, что “старых и западных” публикаций больше, чем архивных материалов — главного признака “научности”. Но если так судить о научности, то из отечественного пантеона ученых придется исключить и Проппа, и Бахтина, и Фрейденберг, и Лидию Гинзбург, и Якобсона. С архивными сносками у них плоховато. Трудно также понять, что значит оформление текста на литературной, а не на аналитической основе. Рейтблат рекомендует “научному рецензенту” начинать с оценки того, “насколько глубоко автор знает материал (не знаю, насколько глубоко Рейтблат знает работы Эткинда, книгу которого “Содом и Психея” он, например, называет “Содом и Гоморра”), в какой степени он освоил исследовательскую литературу по данной теме, какова степень новизны его методологии и делаемых им выводов” и т.д. Все это формальные признаки науки, за которыми абсолютно игнорируется главное — что подлинно нового (а не новизна методологии и выводов) внесло исследование. Как бы ни относиться к трудам Эткинда, они несомненно открыли новые темы в изучении русской культуры, дали новое освещение известного материала и в силу этого уже не могут игнорироваться “узкими специалистами”.

Новое часто выходит за рамки традиционной формы научной статьи или монографии и легко игнорирует “литературу по данной теме”, как мало актуальную для данной работы. Известно, что в наиболее чистом виде “научная форма” публикаций обнаруживается как раз в тех университетских, аспирантских сборниках, которые, по словам самого Рейтблата, наполнены “безнадежно слабыми статьями”. Здесь обычно все на месте — и ссылки на старших товарищей, и обзор литературы. Не знаю, правда, как там обстоят дела с архивными материалами. Следование научному этикету — единственный признак “научности” такого рода работ, а поэтому именно наиболее бездарная часть научного сообщества с энтузиазмом придерживается “норм”.

Рейтблат невольно сам ощущает это. Он в полной мере отдает себе отчет в том, что именно в специализированных филологических изданиях (“Вестник Московского университета. Серия 9. Филология”, “Известия Академии наук. Серия литературы и языка”, “Русская литература”, “Филологические записки”, “Филологические науки” и т.д.), как правило, царят непроходимая скука, серость и бездарность. Зачем же с таким усердием защищать утопию едва ли существующей “высокой” и “серьезной” филологический науки как институции?

Наука нового времени формируется как поиск верифицируемого знания. С одной стороны, это абсолютное и всегда равное себе знание математики, с другой стороны — эмпирических, экспериментальных дисциплин, к которым порой безнадежно тяготели гуманитарные науки. Такое знание со времен Френсиса Бэкона признавалось истинным после подтверждения результатов рядом ученых, повторивших начальный эксперимент (Рейтблат, совершенно в духе такой эмпирической доктрины, утверждает, что истина о рецензируемой книге может быть достигнута не одной и не двумя, а несколькими рецензиями, “которые в своей совокупности выражают мнение научного сообщества”).

Гуманитарное знание герменевтично, интерпретационно по своей природе, а потому, сколько бы отдельные ученые (хороший пример тут — Михаил Леонович Гаспаров) ни старались добиться верифицируемости, и, следовательно, истинности полученного знания, филологии, по ее природе, такое знание оказывается недоступным (если, конечно, не ограничивать филологию набором биографических фактов или статистикой). Но в России сегодня, как нигде, имеет хождение утопия филологической науки. Она выражается, например, в яростных атаках на так называемый постмодернизм или отвратительную деконструкцию, к которым приписываются и не освоенный филологией Деррида, и невежественные публицисты местного разлива. Во имя “научности” отметается, как ненужная, философская рефлексия, в которой видят нарциссический бред полуграмотных “умников”.

На мой взгляд, этот поиск надежности, верифицируемости, истинности — не просто выражение высокого духа российской научной традиции, сформировавшейся в борьбе с идеологизмом и продажностью официального марксизма. Мне кажется, поиск этот отражает растерянность филологов перед лицом катастрофической смены парадигм всего социального сознания. В 1877 году Чарльз Сандерс Пирс опубликовал статью “Закрепление веры” (The Fixation of Belief), в которой писал о том, до какой степени травматично для человека сомнение и в какой мере он пытается закрепить в своем сознании то, во что он верит. Пирс перечисляет некоторые методы “закрепления веры”, от прямого упрямства до авторитарного террора. Любопытным образом он определяет современную ему науку как наиболее приемлемый способ “закрепления веры”. В этой же статье он дает довольно необычное определение того, что такое “исследование” (inquiry): “Раздражение от сомнения является той причиной, которая заставляет бороться за достижение состояния веры. Я бы определил эту борьбу как Исследование, хотя и не могу не признать, что это определение не совсем безупречно”.

Эссе Пирса хорошо тем, что оно обращает внимание на ту сторону науки, которая редко становится объектом обсуждения, а именно на ее связь с набором, казалось бы, нерушимых аксиом, способных стабилизировать наше представление о мире и соответственно избавить нас от травмы сомнения.

В науке этот аспект — отнюдь не мелочь. Подтверждает это советская официальная псевдонаука, которая культивировала научный этикет едва ли не в большей степени, чем наука за рубежом. Взять хотя бы ритуал защиты диссертаций. В США защита Ph.D. требует участия пяти оппонентов, которые принимают коллективное решение по диссертации. И все. В СССР все начиналось с рекомендации отдела, потом к официальным и неофициальным оппонентам и “ведущему учреждению” присоединялись члены ученого совета, эксперты ВАКа, а иногда и “черные рецензенты”, авторефераты рассылались за месяц до защиты по научным учреждениям и библиотекам и т.д. Колоссальное количество “научных” препон, как известно, во множестве случаев работало как раз против серьезных ученых, оставляя их за пределами узаконенного научного сообщества. Но именно типичная для недавнего прошлого маргинальность серьезных исследователей должна была бы подсказать Рейтблату, что “наука” нередко имеет странное обыкновение делаться как раз вне “научных изданий” и “научных конференций”. “Научность” же частенько является как раз способом “закрепления веры” и отсеивания нестандартных умов. Раз уж я упомянул Пирса, несомненно одного из гениальнейших ученых Америки, напомню, что ни один университет не снизошел до того, чтобы принять его в штат, и 30 лет своей жизни он служил в береговой геодезической службе.

Стремление сохранить уголок стабильности посреди фундаментальных перемен невольно приводит к идеализации институции, во многом ответственной за интеллектуальную стагнацию. Романтический поиск нового, неформального кажется опасным и ненаучным, подсознательно он ассоциируется с травматической дестабилизацией. Ему невольно противопоставляется такой тип науки, который я бы назвал бюрократическим, со своими иерархиями, авторитетами, мнением сообщества и глубокой, удручающей институционализацией.





Версия для печати