Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новая Русская Книга 2002, 2(13)

Ю. Дружников. Дуэль с пушкинистами

Ю. Дружников

Дуэль с пушкинистами

М., 2002. 322 c. Тираж 1000 экз.

Юрий Дружников всерьез предполагает, что в своей книге он ведет дуэль с пушкинистами. На самом деле он то и дело палит “в молоко”, а порой попадает в себя самого.

Стоит для наглядности представить товар лицом, то есть прибегнуть к обильному цитированию книги.

Из титульного подзаголовка:

“Весьма ироническое эссе об Александре Сергеевиче, его жене, возлюбленных, друзьях и врагах, о лицах, связанных с ним родством, знакомством или интересами, таких, как царь Николай Павлович, генерал ФСБ Бенкендорф и генсек Иосиф Виссарионович, а также биографах Пушкина, которым брошена перчатка”.

Из издательской аннотации:

“Впервые собранные под одной обложкой полемические эссе Дружникова “Дуэль с пушкинистами” - остроумный вызов, брошенный писателем нашей казенной пушкинистике”.

Из разных глав (“эссе”) книги:

“Именно рост в описании героя для инженера человеческих душ Пушкина – прежде всего” (с.17).

“Спор, откуда Пушкин заимствовал сюжеты некоторых сказок: у Арины Родионовны или у братьев Гримм – продолжается. Но политическая победа при советской власти определенно оказалась не на стороне братьев Гримм” (с.44).

“…И тут имя Родионовна оказывается весьма кстати.

Разумеется, этимология с этим ничего общего не имеет, ибо “Родион” происходит предположительно от греч. rodon - роза. Но подсознательно звучание слова накладывалось на другое: Родионовна – род – народ – родина. Образно выражаясь, земля кормит крестьянина, будто мать кормит младенца. Земля в какой-то степени контролирует своих обитателей, почти как мать свое дитя (интересный анализ этого явления в книге: D.Rancоur-Lafferrier. The Slave Soul of Russia. Moral Masochism and the Cult of Suffering. N.Y., 1995, p. 242)” (с. 47, 60).

“Литературоведение оказалось в который раз изнасилованным идеологией. Ей, а не Пушкину или читателям нужно было <стихотворение> “К Чаадаеву”. В этом смысле пушкинисты оказались хуже пирата Бестужева-Рюмина, ибо бессчетное число раз в миллионах копий переиздают уничтоженное автором стихотворение” (с. 208).

“А вообще, нами давно высказывалась крамольная с точки зрения российской историографии мысль: победи Наполеон Россию – это было бы благом <…>. Положительным последствием этой колонизации была бы цивилизованная Россия в двадцатом веке. Для сравнения приезжайте сегодня в бывшие колонии Британской империи – Австралию и Канаду” (с. 212).

“Перо приравнивать к штыку даже на словах опасно” (с. 213).

Последняя дружниковская максима особенно замечательна: ведь, по его собственной установке, он вышел на дуэль с пушкинистами – то бишь с политизированным, казенным пушкиноведением. Судя по приведенным перлам, политизированность – как раз его стихия.

“Как Афродита родилась из крови оскопленного Урана, попавшей в морскую пену, так пушкинистика родилась из крови Пушкина, попавшей в пену литературную. Оставив за пределами разговора соблазнительную ассоциацию об оскоплении мыслей сочинителя его биографами, отметим, что истоками пушкинистики (за пределами рукописей) были слухи и сплетни, байки и анекдоты, просто застольное вранье людей, желавших продемонстрировать причастность к поэту” (с. 293).

Оставим и мы в стороне “соблазнительную ассоциацию”. Не будем долго задерживаться на хромоте сравнения (пушкинистика подобна Афродите?). Но истоки своей трактовки поэта Дружников определил точно: “слухи и сплетни”.

Судите сами.

“Пушкину вообще нравилось, когда его рисуют, и он охотно за это платил” (кому? когда? – С.Ф.)(с. 10).

“…донжуанский список Пушкина, вписанный в альбом сестер Ушаковых (вообще-то в альбом Елизаветы Ушаковой – С.Ф.), есть отражение (никуда от этого не деться) комплекса неполноценности. В общем виде поведение Дон-Жуана описано Отто Ранком и, конечно, Зигмундом Фрейдом. На более поверхностном уровне обращает на себя агрессивное (особенно по сегодняшним американским меркам) сексуальное поведение поэта, постоянно сопровождавшееся хвастовством своими похождениями устно и в письмах к приятелям, даже перед женщинами. Теория такого поведения хорошо изучена на Западе” (с. 22).

“Маленький рост Пушкина усугублялся ненаходчивостью в разговорах с мужчинами, как отмечают современники, тем, что французы называют esprit de l’escalier – остроумие на лестнице, а наши соотечественники – соображением: хорошая мысля приходит опосля < …>. Маленький некрасивый гений писал <?> оскорбительные послания высокому красавцу офицеру <…>. Пушкин все же не сумел силой своего ума одолеть свой небольшой физический рост. И – не стал ли рост одной из причин его смерти, до сих пор неучтенных?” (с.23)

“”Не спится, няня, здесь так душно”, - жаловался молодой барин, и няня, накинув платок, бежала в деревню, чтобы привести ему крепостную помоложе и покрасивше” (с.57).

“Молодой Пушкин, ухаживающий за женой Карамзина, по этому поводу иронизировал: воспевают де “необходимость самовластья да прелести кнута”” (с. 265).

Так обстоит дело со сплетнями, которые Дружников повторяет, не обсуждая. Естественно поэтому, что факты ему постоянно мешают, ибо они-то и являются опорой тех “мифов”, по определению автора, которые, к его досаде, засорили пушкинистику.

“В воспоминаниях Льва Сергеевича ошибок немало, – считает он. – Первым на них обратил внимание В. Гаевский. В “Отечественных записках” (1853, т. 89) он иронизировал, что Лев пустил утку, будто Пушкин восьми лет сочинил пьесу” (с. 8). Но о том, что юный поэт еще до Лицея разыгрывал комедии собственного сочинения на французском языке, вспоминала и его сестра, в памяти которой сохранился общеизвестный стихотворный экспромт Пушкина по этому поводу, хронологически первое из известных нам его произведений.

“Мне кажется, если няня не играла такой важной роли в жизни поэта, писать о ней в биографиях лучше короче и в скромных тонах” (с. 58). Но ведь в стихотворении “Вновь я посетил”, заново переживая на склоне лет михайловскую ссылку, сам поэт “нескромно” только няню с благодарностью и вспоминает.

Рассуждая о Собаньской, Дружников цитирует письмо Пушкина к Н. Н. Раевскому с отзывом о характере Марины Мнишек и замечает: “Трудно не догадаться, кого Пушкин имел в виду. Возможно поэтому данное письмо отсутствует в десятитомном собрании сочинений” (с. 114). Догадаться действительно нетрудно: Марину Мнишек самою, а никак не Собаньскую. Текст же этот в десятитомнике, конечно, имеется – в т. 7, так как, по сути дела, это набросок (в виде письма) предисловия к “Борису Годунову”.

“Два месяца спустя Пушкин, оставив желанную невесту, двинулся в Петербург и там провел месяц. Чем он был там занят? Это еще одна неразгаданная страница его биографии” (с. 123). Что делал – нетрудно выяснить, обратившись к “Летописи”. Срочность же поездки наверняка диктовалась необходимостью проводить брата, отъезжающего на Кавказ (по актуализированному повествованию Дружникова: чтобы участвовать “в подавлении чеченцев” – с.6).

“Пушкин узнал о существовании Гоголя из письма Плетнева от 22 февраля 1831 года. Плетнев (скорее всего, по просьбе самого Гоголя) переправил Пушкину книжку укрывшегося под псевдонимом начинающего автора, не преминув сообщить настоящее имя” (с. 168). Книжку “Вечеров на хуторе близ Диканьки”, которая еще не дошла до типографии? Или рукопись ее? Прямо скажем, смелое допущение. Необходимое Дружникову, чтобы с самого начала подтвердить небрежное отношение Пушкина к Гоголю (поэту, видите ли, прислана книжка, а он отвечает: не читал)?

Описывая (с явной досадой) тупиковый ход попыток приписать стихотворение “Любви, надежды, тихой славы” Рылееву, Дружников замечает: “…логично предположить, что он обращался в стихе к своему соратнику Михаилу Павловичу Бестужеву-Рюмину, который действительно был одним из лидеров, позже повешенных вместе с Рылеевым. Кстати, Рылеев писал и другие послания к Бестужеву” (с. 195). За такие “кстати” студенту ставят неуд, ибо каждому из занимающихся историей русской литературы пушкинской эпохи положено знать об Александре Бестужеве-Марлинском.

“Не случайно жесткий Рылеев, упрекая Пушкина в подхалимаже живому царю, резко оценил стихи как “верноподданнические филиппики за нашего Великого Петра”” (с. 271). Цитата, не документированная сноской, взята из письма, написанного автором “Войнаровского” в июне 1825 г. Право, возникает подозрение, что Дружников разучился понимать русский язык, трактуя собственные оправдания Рылеева – в качестве упреков Пушкину в “подхалимаже живому царю”. Александру I?

В полной мере сохранил Дружников сленговую раскованность литературного языка: выражения типа “без поллитры не разберешься”, “Пушкина любая сволочь узнает”, “навешивать лапшу на уши” – то и дело озаряют его иронические эссе. Но по части представлений о русской жизни (пушкинской эпохи, в частности) у автора не все в порядке. Так найдя свидетельство Льва Пушкина о росте его старшего брата (“пяти вершков”), он обвиняет все издания воспоминаний о поэте в застарелой ошибке, так как пяти вершкам соответствуют нынешние 22 см. Ему невдомек, что именно так (без упоминания само собой разумеющихся двух аршин) в пушкинское время и обозначали в обиходе рост человека.

Он убежден, что в России по имени-отчеству было принято именовать в печати “только героев, царей, великих князей да общеизвестных лиц (Александр Сергеевич, Иосиф Виссарионович)” (с. 28). Давно, видно, он не читал, скажем, “Горя от ума”…

Называя графа А. Х. Бенкендорфа простым “генералом ФСБ”, Дружников держится прямо-таки на дружеской ноге с шефом жандармов.

Можно было бы и не обращать внимание на подобные мелочи, если бы за ними не проглядывалась авторская установка судить обо всем с “западной точки зрения”, чтобы избежать “анахронизма, мешающего развитию пушкинистики” (с. 220).

Так, через современное сан-францисское брачное бюро он подыскивает подходящую кандидатуру мужа для Наталии Николаевны Пушкиной (!!!) и выясняет, что “наиболее приемлемым партнером (!!!)для нее являлся барон Жорж Дантес-Геккерен”, а “резервным кандидатом” – Николай I. Данные о вероисповедании и сексуальной ориентации барона в компьютер не закладывались, как и сведенья (в отличие от его “хобби” – литературной критики) о семейном положении “главы государства”, а также об особых династических условиях для избранницы российского императора.

Все это было бы смешно, когда бы не было так пошло.

Чувства юмора (помните? - нам был обещан “остроумный вызов”!) Дружников лишен. Шутит он вот так: “Число писательских жен значительно превышает число писателей – феномен, который требует особых размышлений” (с. 63). И размышляет (ведь, по собственному признанию, “размышлять необыкновенно интересно” – с. 158)… Размышляет, например, по поводу невеселой шутки Пушкина о том, что Natalie – его стотринадцатая любовь… Ясно же, что поэт здесь увеличивает на сто несчастливое число 13. Дружников же, как человек практический, считает это серьезным (хотя, вероятно, и приуменьшенным) свидетельским показанием поэта, прозревает в нем смысл физиологический и точно вычисляет, что Пушкин “имел” по шесть с половиной (sic!) женщин в год. Не подумайте, что все это Дружников делает из праздного любопытства. Нет, его точка зрения такова: “не идеализировать и не разоблачать, а взглянуть на события (!) начала XIX века глазами жителя третьего тысячелетия” (с. 63). Взглянуть – через замочную скважину?

О творчестве же Пушкина американский профессор русской литературы Дружников имеет странные представления: Пушкин-де, конечно, гений, но много лишнего написал. Например, постыдное, шовинистическое стихотворение “Клеветникам России” (непонятно, правда, почему оно так понравилось Чаадаеву). Или – того хуже: “Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы”. Читать “Полтаву” и “Медный всадник” не рекомендуется, потому что о Петре I здравомыслящий (на западный манер) человек ничего хорошего сказать не может. О Татьяне следует говорить в феминистическом ключе: она наказывает Евгения за то, что не женился на ней вовремя. Еще надо иметь в виду, что, если Пушкин когда-то и говорил хорошие слова о русском народе, то только по молодости разве, да и неискренне, пожалуй: ведь недаром он обычно называл его чернью. Если бы не казенное пушкиноведение, давно бы перестали перепечатывать “Историю Пугачева”, тем более - его материалы к “Истории Петра”. Надо настрого запретить пушкинистам (исключение – только для Дружникова!) цитировать пушкинские строки, оставшиеся в черновиках.

Вероятно, вообще о Пушкине нужно составить дайджест, этим и ограничиться. В дайджесте же написать: Пушкин был маленького роста и очень от этого страдал. Венчик из роз его няне Родионовне соорудили казенные пушкинисты, а сам Пушкин ее ценил лишь за то, что она поила самогонкой и поставляла ему красивых девушек. Гоголя Пушкин терпеть не мог, а потому замыслы “Ревизора” и “Мертвых душ” дарить ему не собирался. Но если бы хитрый врун не подлизался вовремя к Пушкину, то, возможно, Гоголь не поспел бы за другими писателями и оказался бы во втором или третьем ряду. А вообще-то Пушкин был на госбюджете еще при жизни, и все было бы хорошо, если бы по-мирному развелся с Натальей Николаевной, уступив ее идеальному партнеру, барону Дантесу-Геккерену. Это давно стало бы ясно всем, если бы не было в советское время “Пушлита” (по недоразумению названного Пушкинским Домом).

И наконец, заключительный абзац из книги Дружникова:

“Задумываешься над словоблудием вокруг Пушкина в начале третьего тысячелетия и невольно приходит на ум вопрос Гоголя: “Зачем он был дан миру и что доказал собою?” И обескураживающий нелепостью ответ самого же Гоголя: Пушкин – “вне зависимости от всего”. В действительности, конечно же, как раз наоборот: от всего Пушкин в зависимости. Нет, не избавиться поэту в России от политической, религиозной, культурной и прочей опеки, от истерии и кликушества, не погулять по свету вне зависимости от всего” (с. 322).

“Прочую”, диссидентскую опеку (а вместе с тем словоблудие, истерию и кликушество) и явил в российском издании своей книги Дружников, так и не перебравшись в третье тысячелетие, продемонстрировав архаичность и политизированность давнего диссидентства…

Сергей Фомичев

Версия для печати