Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 23.05.2013 / 13:35 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив

Ирина Василькова
 
Т Е Р Р А Р И У М
 
 
* * *

Дачный пруд сгоряча и всерьез притворяется бездной.
Я не спорю: забавно в июльские игры включиться.
Здесь льняные стрекозы пугают нас хваткой железной,
по осанке - сильфиды, повадкой - волчицы.

Отливают на солнце смоляные тяжелые слитки,
винторогие твари, проекции единорога -
если скопище форм инфернальнее дохлой улитки -
вот они, ради Бога!

Обтекаемый жук плотоядные челюсти точит,
и лягушка назначена в жертву, как юная дева:
оба канут туда, где темней антрацитовой ночи,
глубже жилистых стеблей - бездонное чрево.

Красноватые корни, ползущие в глину отвесно,
точат корку земную еще незаметно для глаза,
но уже огнедышащий зрак выдает ювенильную бездну,
и густеет вода непреклонней алмаза.

…Не по мне эти игры. Я вынырну в мир человечий,
в нем купальный сезон, жизнь расслабленная и босая.
Жарко солнечный бог мне целует горячие плечи,
Но сгущается мрак, к животу прикасаясь.

Что за бредни? Какой еще ад? Пруд, настил деревянный,
будка, лодок прокат. И вообще - здесь воды по колено!
Лишь от шкурки лягушечьей, выпитой, жеваной, рваной,
вьется красная пена.

 
 
 
 
 
 
 
1. Предзимнее укрывание роз
 
 
 
 
            * * *
призрачна ночью
меж морем и небом граница
воздух прозрачный
крылом слюдяным серебрится
крестики лапок
вдавили тяжелые птицы
в палевый
сонный и нежный
прибрежный песок

неба подкрылок
текучими звездами вышит
город прижатый к воде
затаился и слышит
кто это с запада
хрипло и тягостно дышит
жадный
оливковый
жирно блестящий песок

ветер предутренний
скомкает горькие воды
что за иллюзии
жалости нет у природы
слижет тебя и меня
и века и народы
давящий
медный
победный и тяжкий песок

 
            Красное море
Голубая аква, дрожащий фон, зеленое пламя –
погружаясь, вижу сквозь пластиковые очки,
как, синхронно меняя курс, бликуют боками
серебряные блюдечки, медные пятачки,
полосатые птицы – весь изобильный, щедрый,
светлый, трепещущий, наоборотный мир,
и подводный склон, уводящий в глухие недра,
курится горячими струями тектонических дыр.

Гумилев называл тебя негритянской ванной
и песчаным котлом – но, стоя на берегу,
разве увидишь, какой густой, причудливо-рваной
бывает жизнь, изваянная на бегу,
на лету, на плаву – спешащим куда-то богом
четырех измерений, мифологическим бодрячком,
трубящим в раковину на песчаном отлогом
дне. А жаль, что был поэт незнаком
с аквалангом дешевым тайваньского производства –
он бы знал что искать под полуденной гладью вод.
И если думать о главном – о первородстве –
то подводная жизнь земной дает сто очков вперед.
Не выйди она из моря – и мы могли бы
сверкать, парить меж звезд и коралловых облаков.
Может, это мы тупик эволюции, а не рыбы –
эфирные сущности прозрачных райских лугов.

…Так весь день и ныряю, трофеи – строфу, строку ли –
таща на свет (и куда их столько?), а все не лень.
Но засну в метро, и вижу плавник акулий,
живую торпеду, смертельную черную тень.

 
      Наедине с ландшафтом
Резвится ветерок, вздувая флаг турецкий,
взбивает катерок эгейскую волну,
в нем праздный контингент ликует так по-детски:
полтыщи заплатил – и дуй хоть на Луну!

Вполне знакомый ход – морская соль, оливы,
помет поджарых коз, бескровная трава.
Эллада, ты опять мне кажешься счастливой,
твердыню разменяв на бухты-острова.

Но купленный ландшафт чужого полон смысла,
пугающих лакун, культурной пустоты.
Твой полис опустел, и молоко прокисло,
и козы разбрелись, и воинам кранты.

Шофер, как истукан, сидит в рубашке белой,
он вовсе не смущен смещением времен -
колчан ему, колчан! Смотри, как мещет стрелы!
И варвар – наверху, а эллин – побежден.

Эллада, знак подай – зачем здесь этот турок?
Где бурная Сафо, где плавный Гераклит?
Туристов меж руин – что глиняных фигурок
в музейных кладовых среди могильных плит.

Но, проиграв процесс по переплавке мира,
сквозь заскорузлый шлак сияет, уцелев,
последний артефакт истаявшего мифа –
лидийский мавзолей, пантикапейский лев.
            * * *

Виноград, вцепившись корнями в костистый склон,
каменеет под ветром строем живых колонн,
пытаясь выжить – южной, но все же зимой.
Вот опять простор для метафор, любимый мой!
Ты будешь смотреть в стакан, но не видеть дна,
или в печь – в ней тот же Мальстрем, бездонная глубина,
алая пасть – в нее упасть – как попасть домой…
Истреби виноградник, и будешь счастлив, трезвенник мой!
Любовь моя старая – вся в железных узлах лоза,
но скрывает кровь – бурную, как слеза.
Этот ствол перекрученный не вырубишь топором,
только вырвешь с корнем, оставив в земле пролом,
насильно прервав подземных вен кровоток –
в этой яме уже не взойдет ни один цветок.
Пусти ее на дрова, расщепи, растопи камин
и согрейся – и может быть, не один,
только пепел узлами завьется в печной трубе –
это я, но уже не плачущая о тебе.

                                    
Пять прогулок в окрестностях Варны
            1. Битые Камни

Бред природы, сухая изнанка земли живой,
сад камней… не точнее ли – сад корней
тех деревьев Дантовых, прущих вниз головой,
выгрызающих твердь – ух, какие вспухают в ней
потаенные сласти, плоды, грозди чужих миров!
А подземные розы со скрежетом режут тьму,
все сильней впиваясь, защитный гранитный кров
проходя, как алмаз по маслу – и видимо, потому
дальше брезжит изнанка моря со щупальцами медуз
и клубками спрутов – окаменей, замри!
Если это лишь край, бахрома, цианистой крови вкус,
жуть фестончатых мантий – то что же тогда внутри?
Дуя в трубы, фальшивит зной, и органный вой
над песком бликует, но эта вода мертва.
Это адский сок, и, пылая, вплелась в песок
ртутной дрожью охваченная трава.
Видно, Битые Камни – не артефакт, но фон
неэвклидовых форм, черепашьих премудрых век.
Я не сплю, но вижу четырехмерный сон,
в нем я кто угодно, но только не человек –
трафарет медузы, осколок розы, живой кристалл,
Муспелльсхейм – огонь, родившийся изо льда.
Говорят, у богинь и со смертными флирт бывал?
У богини – да, у валькирии – никогда.
Дальше – край геометрии, черный квадрат, пробой.
Тяжелей руды серебрится чужая кровь.
Мы из разных снов, мы из разных миров с тобой.
И Творец – один ли?
Какая уж тут любовь…
2. Лестницы
                        Тодору Игнатову
Я не умею про любовь.
Я ничего о ней не знаю.
И холодит пустую кровь
чужая музыка сквозная.

А в жгучий рай меня вели
совсем иные приключенья -
расплавленный пейзаж Дали
и Эшера пересеченья.

Взыскует формы пленный дух,
сечет пределы и границы.
Я в ленту Мебиуса вдруг
могу отчаянно влюбиться.

Геометрический каприз
движеньем голову закружит,
одновременно – вверх и вниз,
неважно – внутрь или наружу.

По тайным лестницам дворца
скольжу, послушна чьей-то воле
и своеволием Творца
опалена до сладкой боли.

 
                  3. Старый дом

Мы течение жизни по воле своей обычно менять не вправе,
но бывает – очнешься и ужаснешься яви.

Помню, помню - давным-давно я здесь жила-поживала
и на медные ручки дверей легкой рукой нажимала.

Повторяла узор каминной решетки пальцем неоднократно.
От разбитой чашки на мраморе дворика до сих пор кофейные пятна.

Еще одна родина – сколько же у меня их было!
Возвращаюсь – вспомню, уеду – опять забыла.

Сколько лет этот праздный очаг стоял без меня, остывший?
Века два, должно быть… Что делать хозяйке бывшей,

отошедшей на время (а счет векам, не минутам !),
в доме, где давно уже пахнет чужим уютом?

 
      4. Праздник Трифон Зарезан

                        Галине Климовой
Обрезаю лозу – изумляясь судьбе, обрезаю.
Виноградные страны – совсем не моя колыбель,
но от счастья горю, изумрудный орех разгрызаю,
пока влажный норд-ост на озябшую дышит свирель.

Предвесеннее море по-зимнему смотрится черным,
но пейзаж лиловеет и ходит камыш ходуном,
и пример подает мне пейзанка в наряде фольклорном,
узловатые корни кропя прошлогодним вином.

Там, под серой корой, ранка зелени выглядит дивным
обещанием жизни, намеком на радужный кров.
Обрезаю лозу, прозревая – совсем не наивны
ритуальные игры во славу грядущих пиров.

Я кружусь в хороводе, хоть точных движений не знаю,
незнакомые песни со всеми пою горячо.
Двум отчизнам не быть – но когда замордует родная,
нам чужая страна бескорыстно подставит плечо.

 
5. Миндаль

                              
Атанасу Стоеву
Розовый дым миндальный стелется вдоль воды…
Звук самолета дальний сводит на нет следы
праздничной авантюры, вылазки в райский сад –
в тот, где опять соблазнилась, дура, ангельским словом “брат”.

Встреть меня, бога ради, угости да утешь!
Нет же – в плетеной ограде боишься нащупать брешь,
подросток седоголовый, романтик за пятьдесят.
Смотри, как над бреднями Казановы яблоки звезд висят!

Миндальничай, коли рядом – но этот воздух густой
уже прорастает ласковым ядом, синильною кислотой.
И путь не кажется длинным, как вязкий ландшафт Дали,
вдоль золотой миндальной долины со светлым окном вдали.

Там возраста нет, и пола, и отставлены имена,
(но вся воздушная наша школа одним тавром клеймена),
и белый взмах осеняет плечи, и яблока нимб незрим…
До встречи, несбывшийся брат, до встречи – вот там и договорим.

            * * *

                        Марии Овчаровой
Горит Болгария. Свирепый суховей
рвет грудь ее. Над черными горами,
сгущаясь в плоть, меняются мирами
исчадия неведомых кровей -
так страшен дым, и вкрадчивое пламя
вгрызаясь в лес, ликует меж ветвей.

Коллеги ловят кайф. Наш стол - в саду.
Под лампой - мошкара. Мария руку
к лицу прижала. Радуясь друг другу,
поэты рвут подметки на ходу -
стихи и тосты следуют по кругу,
но чуют ноздри дальнюю беду.

Мария, песню Добруджи своей
спой для меня - сейчас нас только двое.
Ночь в силе, словно заговор теней.
Как горький дым, висит над головою
трагическое пенье горловое -
почти тирольское, но глубже и больней.

Мария, плачь! Мария, говори -
так сбивчиво, так горячо, так яро -
о черных пятнах, о чуме пожара,
увиденного честно изнутри.
Дрожа и задыхаясь, как от жара,
сестра моя, Мария, говори!

Пассионарный лоб твой золотой,
цыгански-смуглый, светится так ярко,
что не видать мне лучшего подарка,
и по кострищу, споря с темнотой,
Болгария плывет, как нестинарка,
тревожной обжигая красотой.

 
            * * *

Разве я умею плакать?
Это кровь во мне стучит.
Жизни розовая мякоть
перезрела и горчит.

Начиналось райской кущей -
но изношены давно
полдень жгущий, мак цветущий,
золотое полотно.

Оброни меня, Господь,
в пустоту меж временами,
где сухими семенами
веет маковая плоть.

 
            * * *

Запах речной воды,
ингерманландский дух.
Как стекленеют льды –
не уловить на слух.

Вмерзла в культурный плен
стайка живых наяд.
Крепче подводных стен
тени на дне стоят.

Что меня держит здесь?
Прошлое, выручай.
Города злая спесь,
жидких гостиниц чай.

Если согреть уста,
станет еще больней.
Вечная мерзлота –
корни моих корней.

Легче растаять в дым,
зная, как стужа рвет
лезвием ледяным
тину твоих болот,

предков моих тюрьму,
пряди седых волос,
тысячу лет тому
впавших в анабиоз.

Рек затверделых кровь
снегом заволокло.
Что им моя любовь –
лопнувшее стекло.

 
      * * *
                                          Татьяне Федоренко
Глушь, безлюдье. Цветы луговые – в пояс.
По низинам таволга стелет медовый дым.
Далеко за холмами неслышно проходит поезд –
звук дрожит на пределе, почти что неуловим.

Словно в юности дальней - рюкзак выпрямляет плечи
и на каждый шаг отзывается плоть земли.
Я за целый день по пути никого не встречу,
потому что люди отсюда уже ушли.

Чем их всех сманили – какой золотой химерой,
небывалой верой в невиданно ясный день?
Веселит меня цвет любой – но не этот серый,
цвет осевших срубов, брошенных деревень…

Что хлестало им спину – ветер попутный свежий
или черный смерч всю злобу вложил в порыв?
Вижу вместо них брод лосиный и след медвежий.
Это времени край. Последний предел. Обрыв.

Здесь оно осыпается с шорохом – прахом, пылью,
лишь одна крапива тянется в высоту,
и пустые деревни сложили серые крылья,
как ночные бабочки, слепнущие на свету.

 
       Пущино. Академгородок
 
Зима. Приокские пейзажи.
В пространстве строгость разлита.
Градация белил и сажи
на изотропности холста.

Ландшафт, вместилище покоя,
смягчает резкие углы.
Холмы над ртутною Окою
самодостаточно круглы.

Глядится платиново-русой
песчаных отмелей коса,
и спят Поленово с Тарусой,
как свернутые паруса.

Но брызжет горизонт недальний,
завесу разодрав на миг,
энергией потенциальной,
сгущеньем линий силовых,

и чую холод, жгущий спину,
сгруппировавшуюся тьму,
концом развившейся пружины,
грозящий миру моему.

 
 
* * *

Все изношено на свете –
но крепчают почему-то
опостылевшие сети,
золотые наши путы.

И не видит постоянство,
что не хватит места счастью
в этом замкнутом пространстве –
между старостью и страстью.

 
            * * *

Созреют семена и в землю лягут,
летучий пух взовьется в синеву
и терпкий водопад терновых ягод
обрушит ветер в жесткую траву.

Пока тепло, и флоксы пахнут сладко,
погудка пчел вовсю звенит в ушах,
но чувствую, зима, твою повадку,
размеренный неумолимый шаг.

Еще не больно улыбаться розам
и в праздники названивать друзьям,
но жизнь моя, прихваченная морозом,
таинственно чернеет по краям.

 
 
На предзимнее укрывание роз
                              
                  1.
С северным ветром делить ледяную постель –
странные игры, но если означить цель –
приноровиться к узам грядущей стужи,
к мертвенной вечности – выбор не так уж плох.
Горлом стеклянным впивая морозный вдох,
помню о том, что когда-нибудь станет хуже.

Мы не южане – от северных матерей
нас принимал в подол акушер-Борей,
в слабые вены вплывая ртутью ползучей,
градусник в обморок падал ниже нуля,
жестью гремела торжественная земля,
грудь подставляя заступу – так, на случай…

Но жизнь уступчива – ее выжимают на край,
а она все пуще ветвится – кому-то рай
и в глухой воде под панцирем Антарктиды.
Я тоже выживу – в ледяном аду,
и, жидкий азот вдохнув, снова к тебе приду,
заморозив до времени слезы, шипы, обиды.

                  2.
В нашем краю даже реки впадают в лед,
застывают в желе аорты подземных вод,
и, бинтуя стебли к зиме мешковиной грубой,
не прошу возвращенья полуденного огня,
но остаток нежности – вот что спасет меня
от лихой зимы, вечности тонкогубой.

Ну что тебе стоит – укрой меня, защити,
я побег предзимний – тревогу мою прости.
Обведу твою щеку движением осторожным
и, боясь ответа, скажу тебе не о том,
что болит внутри – о том, как устроить дом
под сквозной дерюжкой, ветхим клочком рогожным.

 
                  * * *

Тронулась в рост грядок сухая наука,
магии летней бедный стыдится рассудок -
иноприродны хищные зонтики лука,
инопланетна синяя кровь незабудок.

Братья зеленые, звездные человечки,
асы секретных миссий –да вы повсюду!
Мятой шибает, как из походной аптечки,
пасти больничной, лопнувшего сосуда.

Рухнуть, припасть, плакать в чужие лица,
боль выдыхать из легких, как символ веры -
так и уснуть, сжимая листок мелиссы,
облаком сна утекая в иные сферы.

Катит поток, не разбирая дороги,
возле бутонов воронками завиваясь,
плещет в края, гомонит, обжигает ноги –
все для того, чтобы жизнь проросла, как завязь

сквозь силовые поля, толщи, сгущенья, массы,
грянув победу, что было всегда присуще
маминой жизни – невидимому каркасу,
крепко хранящему дачные наши кущи.

 
 
 
2. В позе лотоса
            Террариум
Ты молчишь так давно, что уже не больно:
медленная мучительная анестезия,
потеря ориентации, гипноз, нирвана,
какая разница – на обед или на ужин.

Одиночество ходит странными путями –
не только дикой голизной пустыни,
но стриженым изумрудным газоном тоже.
Сейчас оно приткнулось под нищей кроной
дерева, которое засуху переждать не в силах
и просит, чтоб любили его и жалели,
и заплакало бы – да не хватает влаги.

Интересно, куда ты уплываешь ночью?
Какие миры тебе соприродны?
На каком языке говоришь сам с собою?
Наверное, для лингвиста он совсем прозрачен –
в нем нет понятий жалеть и плакать,
а все глаголы – только мужского рода.
И если мы с тобой одной крови,
то я попрошу себе другую шкурку.

Так и спи, мой стеклянный, чешуехвостый,
даже во сне излучающий совершенство.
Не поднимай век, а то увидишь
прозрачную тоненькую лодыжку,
бисерную кожу, одышливое горло –
тварь, внимательно следящую из бездны
круглым, золотым лягушачьим глазом.

 
            * * *

Опять, как двадцать лет назад,
искрит в окне небесный сад
затягивая нас,
а кто-то смотрит с высоты,
как надо мной склонился ты,
но не отводит глаз.

Припомнив правила игры,
лечу, как с ледяной горы,
туда, где мед и ад,
и, мчась по млечному лучу,
одно заклятие шепчу,
навзрыд и невпопад.

И, проскочив на белый свет
сквозь леденеющий просвет,
в обещанном саду
я слышу ангела в раю
и, руку выпустив твою,
на звук его иду.

Крыло льняного полотна,
волос разбойных рыжина,
печальный дикий глаз,
и нимб антоновкой пропах,
и саксофон в его руках
наяривает джаз.

Когда часы под утро бьют,
я возвращаюсь в свой уют,
где мы – к плечу плечом,
и до утра владеет мной
один мотивчик заводной,
но ты здесь – не при чем.

 
            * * *

Что с ней делать – вот этой злостью, вот этой спесью,
как моль, проевшей праздничные лохмотья
поющей жизни, реющей в поднебесье –
воздушных дыр не залепишь плотью.

Наше дело не столь трагично, сколь безнадежно
в саду, где зло с добром срослись нераздельно.
Верить, что крылышки затвердеют, конечно, можно,
ибо вера вообще не бесцельна.

Но если б на нас шла волна, стена, воинство злости!
Так нет – проникающая, разъедающая отрава –
добро стекает как плоть, обнажая кости.
Но павшим – слава.
                              

      Плаванье Пенелопы
Пенелопа плачет. Любовь поросла быльем.
Миф о верности на веревке мотается ветхим бельем,
липнет к телу истлевший свадебный пеплос.
Нет, она не ждет – просто смотрит в дверной проем –
не в морскую даль, а глубже, за окоем,
где на месте Трои – теплая груда пепла.

Пенелопе холодно, траурно и темно.
Иссяк светильник. Ветер пылит в окно,
раздувая полог. Под кроватью гнездятся страхи.
Царь Итаки осилил четыре пятых пути,
но последний отрезок ему уже не пройти –
он прилип ко времени, как Ахилл к своей черепахе.

Пенелопина пряжа свалена на полу
и теряется в темноте, чего-то ждущей в углу.
Долг и вечность – теперь эта связь распалась.
Жизнь уходит молча. Что толку корить мужчин?
Медный обод зеркала стыдится ее морщин,
а она, утирая слезы, ткет себе новый парус.

На острове пир, женихи и разброд в умах.
Ну, и кто тебя хватится? Разве что Телемах,
да и он забудет, свой узор вышивая.
И хотя в его бедах не будет твоей вины,
в потускневших косах прибавится седины,
но не верь отраженьям – ты юная и живая.

Пенелопа спит. Сон, раскручиваясь надо лбом,
пробивает крышу, уходит в небо столбом,
размечая карты, торя воздушные тропы.
А она, пустая и легкая, жжет корабли
и в слезах непросохших отрывается от земли
для последнего плаванья, плаванья Пенелопы.

 
Море в декабре
      
Это текст, записанный на песке:
строчку слизывает волна, не дав ей достичь финала.
Стая нырков жирует невдалеке,
таская рыбку из бездны мало-помалу.

Испытываешь меня – ну что ж, пускай,
закаляй сталь, завязывай в узел, гни подковы.
На декорациях облезла краска (печаль? тоска?) –
в старых сыграли, теперь поиграем в новых.

Тяжелое солнце, хрипло дыша, ползет в зенит
и падает, насмерть разбившись о ртуть залива.
Ледяное эхо вертикально во мне звенит,
случайные чайки отражают его пугливо.

Водопад застывший, висящий на волоске
(при нуле по Цельсию) –такие дает уроки!
Под ногами хрустят ракушки – их тысячи на песке,
выброшенных, ненужных, переживших все сроки,

(разбитые амфоры бессмысленной красоты
с нутром остывающего перламутра),
хрупких, как я, неодолимых, как ты,
и мертвенных, как последнее наше утро.

 
            * * *

Устроен Божий мир как грустный виноградник –
отдельности слились и гроздьями висят,
в них косточки сквозят – любая тем прохладней,
чем горячее сад.
Печет полдневный луч, натягивая кожу –
упорствуй изнутри, пока не брызнул сок,
пока не станем мы до странности похожи,
стекая на песок.
В окрестностях себя ты бродишь в одиночку,
и, в омут твой косясь, я вижу на просвет,
как носишь на руках несбывшуюся дочку –
любовь, которой нет.
Как бережет тебя упругая мембрана
от нежности моей, ненужности моей!
Мне не прорваться сквозь – в чужие эти страны,
в гнездилище теней,
в холодные ключи, безмолвные глубины,
где кровь стучит в ушах, устав от тишины…

…Но пламенеет гроздь, в которой мы, любимый,
над бездной сведены.

 
            * * *

Мне страшно от избыточного света.
Он хочет обернуться чернотой,
затягивая в жгучую воронку
и распылив на составные части
все мнимые достоинства мои.
Все носится по ветру – крылья, перья,
обрывки древнегреческих трагедий,
обмылки телефонных разговоров,
осколки льда и красные ручьи.
Лишь слезы высохли – им здесь не место.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я больше никого не полюблю.

 
                  * * *

Кукла, кукла, знай свое место –
среди марионеток, в глухом сундуке.
Вчера была красотка, богачка, невеста –
сегодня будешь нищенка, пыль в кулаке.

Лоскутная прима, раешная природа -
вырезана из чурочки свирепой рукой,
ты нервно дрожишь на распялках кукловода,
забыв тесный ящик, тряпичный покой.

Кукла, кукла никогда не плачет…
На кукольном личике нарисован страх.
Развязка водевиля близится, и значит –
скоро рухнет занавес, завивая прах.

Пылают ланиты – жгучие розы,
горячие струйки стекают по лицу.
Зрители смеются, утирая слезы,
и чем слаще слезы – тем ближе к концу.

Кукла, кукла, это ли напасти?
Центонная дурочка, не сходи с ума!
Клюквенные пятна, картонные страсти…
Крышка опускается. Щелчок. И тьма.

 
 
            * * *
                  Так предо мной, стеная, несся круг
                  Теней, гонимых вьюгой необорной.
                              Данте, “Ад”, песнь пятая
Мне хотелось бы плакать с тобой в обнимку,
горячие слезы с холодными взахлеб мешая,
дудеть в одну дудку, тянуть одну лямку.

Я думала – жизнь большая,
в ней есть свои просветы, свои пробелы,
прогалы, в которых маленьким запросто затеряться,
и пусть по вершинам свистят великаньи стрелы –
нам есть, где обняться.

Но он везде достает – космический холод,
и разносит, как сор, по разным воздушным потокам.
Сквозь седые космы слезящимся оком
посмотрев напоследок, увижу – ты снова молод.

Жалею? Вот еще! Дорогой, ты вполне достоин –
никаких тебе правил, законов причин и следствий!
И все так же хочу заплакать вдвоем с тобою,
(зная, что не заплачешь) – сладко, как в детстве.

 
 
 
            * * *

Я буду грести, как беглец, обдирая кожу –
что, в общем, смешно – за мной никакой погони.
Если выбросить весла, на что я буду похожа –
чаинку, щепку, кровяной пузырь на ладони?

Мне других берегов не надо – с меня довольно,
преврати меня, Господи, в длительность, в пену, в тину,
в бесконечный сон, где жить и любить не больно,
и чужая молодость жадно не дышит в спину.

 
            * * *

Нырну, утону – и никаких оваций! –
пробью поверхностное натяжение, уйду под воду
и в иных измерениях буду запросто обживаться,
по-свойски подмигивая любопытствующему народу.

Верткие рыбы, желтые, как синицы,
обступят меня, лупоглазые – о кей, ребятки!
Глупые осьминоги скосят любезные лица
ко мне – мерси, соседи, но я в порядке!

Я в полном порядке – меня не достанет буря,
я сольюсь с придонным песком и сосущим илом,
я найду себя в новой плоти и в новой шкуре –
не в том обличье унылом,

в котором столько лет провела у моря,
честно заслуженных радостей ожидая –
и уже не жду, а в новом лучусь просторе,
змея подводная – новая, гибкая, молодая.

 
* * *

Оттого что в колодце тьмы бродит свет молитвы,
я его не сменяю на голос крови, пиры и битвы.
И, вцепившись в гриву, не буду лететь галопом
по углам сознания, его одичавшим тропам.

Все ты знаешь, невежда, про Фрейда и Камасутру,
но простынка снежная все так же чиста под утро.
А еще скажу – прилюдно и всенародно –
свет погашен, и двери настежь, и я свободна.

Руки за спину, шнур пеньковый стянул запястья –
ты на воле, сердце мое! Не умри от счастья!
Все шелка мои вышли. Последний стежок – суровый.
Дальше – небо. И вечности зов багровый.
                  * * *

Мы по-разному выплыли из одной и той же реки –
ты из огненной лавы, я же из ртутной жилы,
по которой падала к центру земли. В виски
колотился каменный вихрь и грудь заложило.

Падала все стремительнее, уходя в отрыв,
бестелесно пронзая сдавленные породы,
подземным химерам сердце свое открыв –
секунды, годы?

И, встречным током захлебываясь, вдруг повернула вспять, сквозь спрессованный мрак рудоносным прошла флюидом –
и выжила. Но если захочешь узнать,
что в жилах моих теперь – я себя не выдам.

 
Теперь
Пока я сидела в позе лотоса,
мой муж насладился жизнью тридцать три раза,
потерял подружку, нашел другую,
теперь впал в депрессию, уже надолго.

Пока я сидела в позе лотоса,
сын изучил два огромных талмуда –
древнегреческий и древнекитайский,
полюбил лесбиянку, послал ее к бесу–
теперь обнимается с бас-гитарой.

Пока я сидела в позе лотоса,
моя сестра сменила точку обзора –
в Лос-Анжелесе у нее престижная вилла,
две машины и новый друг ежедневно,
раньше звонила – теперь перестала.

Пока я сидела в позе лотоса,
три государства вышли войной друг на друга,
террористы в бассейн подложили бомбу,
на светской тусовке запахло кровью
и открылось новое кладбище в микрорайоне.

Пока я сидела в позе лотоса,
надо мной сместились знакомые звезды,
пролетел век, за ним еще – быстрее, быстрее,
одно мироздание кончилось – пошло другое.

Я открыла глаза – а на водной глади
миллионы лотосов колыхались,
и я теперь была самым младшим,
и жестокое солнце палило с неба.
3. Наоборотный мир
 
 
                  * * *

            …А когда моя жизнь легла на крыло
       и пошла на третий виток –
             загудело пронзительно и светло,
и окреп воздушный поток.

Из-за белых загорий блажит зима,
раздувая облачный фронт.
Геометрии бес, ты сошел с ума –
так раздвинулся горизонт!

Там, внизу, ноябрьский полусвет,
хрупкий снег и зеленый мох,
и сквозь ветхий мрамор глядит мне вслед,
ухмыляясь, античный бог.

Избежав атмосферных помех, с трудом
различаю пруд и скамью,
в пышных клочьях ампира застывший дом,
чаепитие на краю.

Но душа суха, как полярный лед –
никаких тебе слез из глаз –
значит, в жажде моей убедился Тот,
кто всегда испытывал нас.

Не один глоток – ледяной поток,
до огня по коже – и всласть!
Мне не страшно, бес – мне с моих небес
все равно уже не упасть!

 
            * * *

Серебряный, глиняный, деревянный…
Архетип, отпечатанный на сетчатке –
мир, присутствием Господа осиянный,
освящен рукой в рабочей перчатке.

И пошло пульсировать – но каждому разный
путь положен земной, как и груз небесный.
Серебро на груди моей крестообразно
и отважно горит, как огонь над бездной.

Терракота – плоть, а в ней отпечаток
сильных пальцев и ход гончарного круга.
Между глиной и глиной – удел наш краток,
но зато тепла она и упруга.

Дерево – пульс, вселенная голубая,
разворот – от семени к небосводу.
К деревянной дудке прильни губами –
и она сыграет твою свободу.

Утекает жар – это время веет.
Старый путь становится бесполезным.
Но уснувший мир – все равно живее,
чем бетонный, пластиковый, железный.

Он выводит пленных на путь свободный,
слабых духом пестует неустанно –
колыбельный, пасмурный, первородный,
серебряный, глиняный, деревянный…

 
Стансы к Лидии
                   1.
Улетели на юг продавцы арбузов.
На зернистом асфальте твердеет вода.
Грузит осень в свой проржавелый кузов
чешуйки золота, увозя в никуда.

Дым поднимет голову – золотой половой
отлетит зола, к небу тронется теплый ток.
Может, там и встретимся – в жизни новой,
ты – дубовый, и я – кленовый листок.

                  2.
По бульварам Варны каштаны дробно
катятся, препятствия огибая дугой.
Подбирая, оглядываюсь – неудобно! –
но напихиваю и в один карман, и в другой.

Окатыши неба, сокровища за полушку,
блестят под ногами, абсолютного смысла полны.
Я их дома потом положу под подушку –
ух, какие воздушные увижу сны!

                  3.
Не поют дифирамбов траве газонной -
то и дело стригут, за упрямство коря.
Но померкли бы вмиг без такого фона,
розы, терпевшие до конца октября.

Железный ветер, прикидываясь влюбленным,
к последней ластится – но что у него на уме?
Тянусь в высоту, волнуясь стрелкой зеленой –
газонокосилки уже убрали к зиме.

                  4.
Просроченным поэтессам живется плохо -
перебродил кураж, заиндевела звезда.
Как перышки из крыла, их роняет эпоха,
невесомым десантом на гладь пруда.

Варшавской осенью в королевском парке
седые лебеди крошки берут из рук.
Вода холодна – но, сияя, синеет ярко.
Плыву и радуюсь – сколько света вокруг!
      
                        “…все глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки…”
                                                      (Н.Гоголь)
      * * *

Стихи летают стаями –
то вовсе ни гу-гу,
то крестиков наставили
на тающем снегу.

Всю жизнь упорно учишься
прикармливать из рук,
и мечешься, и мучишься,
ломаешься – и вдруг,

когда в душе ни зернышка,
ни корочки в руке,
они топорщат перышки,
свистят невдалеке.

Глядишь на них с опаскою –
не тот, ребята, миг,
но лапками и глазками
пестреет черновик.

Лови – силками, сетками,
пришпиливай, круши!
Они мелькнут за ветками
И снова – ни души.

 
                  * * *
                        Татьяне Бек
Этот нордический твой прищур,
злой и прямой, как удар под дых,
не соблазняет небесных дур,
резвых цесарочек молодых.

Но зазвучишь, как эсхилов хор -
странница с выпрямленной спиной -
ты для природных своих сестер,
честно приперченных сединой.

Кудри и копья - стальной отлив,
возраст свободы, лихая смесь.
Из-под спартанских твоих олив
ужас могучий гремит, как жесть.

Шквалом озоновым вздернут пух -
морок словесный, узор пустой –
и, замирая, ликую вслух
над шлемоблещущей красотой.

 
                              Матейне Нулис
                  * * *

Китайские колокольчики,
кукол в кокошниках,
кофейные чашки
и тому подобную рождественскую муру
покупаю, заворачиваю в радужные бумажки,
в коробочки – с детской пылкостью, будто без них умру.
Чемодан набит сувенирами под завязку –
пищит молния, взрываются нитками швы.
Я тоже от гордости лопаюсь – сусальную сказку
волоку, как безумная, в Болгарию из Москвы.
И если подруга моя через год позвонит в колокольчик,
что почувствую сквозь эфирный рой голосов?
Так, пустячок, анестезирующий укольчик,
прививку от бездны, ее тикающих часов.
И когда другая глотнет, обжигаясь, кофе,
не вникая в смысл навязанных мною уз,
смуглая капля прочертит пушкинский профиль
на фарфоре питерском – я тоже почую вкус.
Одному подарю серебряную улитку,
другому яшмовую сову в лавчонке найду –
и продерну сквозь нашу жизнь блестящую нитку,
и мы вместе выживем в самом глухом аду.
А пока – ехидна зимняя – крутит вьюга
сор цветастый, фантики над пропастью ледяной,
вся эта канитель, мишура нам поможет любить друг друга –
золотой ключик от вечности заводной.

 
            * * *
                        
Чистый жар, первозданная алость.
Не касайся, а только смотри.
Просто это вино отстоялось,
состоялось, зажглось изнутри.

Я давно не просила о чуде,
так оно приключилось само –
без наклейки, в случайной посуде,
из горячего рая письмо.

Не бывает нечаянной встреча.
Эй, подруга, гляди веселей
и граненую музыку речи
по горчащим стаканам разлей.

 
                  * * *

Если земную жизнь разбить на квадраты
десятилетий - с дотошностью геометра, -
то именно в этом мы с тобой друг к другу прижаты –
толпой ли, волной ли, усилием встречного ветра.

Имя двоится – зеркало кармы, эхо астрала -
мы одной крови летучей, тысячи лет я тебя знаю.
Да и какая, в сущности, разница - что нас связало –
тень Пенелопы, ключей тарусских вода ледяная?

Мы брели по иным квадратам, чужим наречьям,
на сухих косогорах оскальзываясь друг за другом.
Соль на платьях. Пахнет Понтом и сыром овечьим.
Тропа сорвется – квадрат обернется кругом.

Празднуй радость так, чтоб никогда не прощаться,
в новом, пустом квадрате легко взлетая.
Жизнь до каких-то пор – казино, где ставят на счастье,
а после него – сквозящая проходная,

круг ожидания, предчувствие самолета
(для небесного транспорта иного не вижу слова),
только имя твержу, как заклятье, над пультом пилота,
чтобы и Там ближе к тебе оказаться снова.

Как из шкуры змеиной, выпрастываясь из тела,
из сплошных несуразиц – биографии, гендера, пола,
с тобою рядом все летела бы и летела –
вот оно – после - воздушная наша школа.
                  * * *

                              Ирине Ермаковой
В небе болтается дохлая рыба-луна,
путаясь в облаке цвета подводных скал.
Ракурс невзрачный - будто глядишь со дна.
Век затонувший брюхом на грунт упал.
Бездны снаружи и вязкие сны внутри -
в этой жестянке воздух давно закис.
Роем бескровным вверх текут пузыри -
шарит по корпусу темный аквалангист.
Бойся пальцев его, тонкостенный шар,
кокон хрупкий, замерший батискаф.
Дрожь, рождаясь под ложечкой, перерастает в жар -
ну же! не подведи! Путы шельфовых трав
медной рви головой - упругая пленка вод
лопнет с мембранным звуком, откатится далеко
круглое эхо, бухнув в берег - и вот
выйдем на свет, белый, как молоко.
Тихо светясь насквозь, на розовой кромке дня
юный воздух втяну, мир полюблю с нуля.
Выплывшие со мной - не окликайте меня,
есть еще время
до нового корабля.

 
                  * * *

А в стеклянном шарике, если смотреть долго,
опрокидываясь в глубину и меняясь в лице –
плавает размагниченная иголка
с кащеевой смертью, мерцающей на конце.

Безумный компас, однополюсный провожатый,
цыганит, манит, гонит парус вперед,
и рыжие листья летят отвязной регатой
туда, где черная ниагара время надвое рвет.

Я вижу во сне сияние мокрых досок
палубных – ты идешь на многоголосый звук,
только это не зов – это морок и отголосок
иных смертей, ловушка, кащеев круг.

И, рванув сквозь время, да так, что дыхалке больно,
забегаю вперед – и в падении, как любовь,
я беру твою жизнь, словно в детстве пас волейбольный
на костяшки пальцев, кожу сбивая в кровь,

а она, рикошетом уйдя от чужой химеры,
пробивает навылет мрак и слепящий свет,
и, взмутив пузырьками ясность хрустальной сферы,
вылетает наружу и падает на паркет.

И поскольку мой прерванный сон розовеет снова,
я могла бы закончить так: и простер крыла…
Но давай не будем – никакое земное слово
не расскажет тебе, в какой я бездне была.
            * * *

Я убью часы и выброшу календарь,
буду жить затылком вперед, притворюсь русалкой,
поменяю все - прическу, юбку, словарь,
интонацию - господи, чего там еще не жалко?

Стану петь по-китайски, свистеть на разные голоса,
научусь летать, подрасту на полметра, влюблюсь, уеду -
лишь бы только не слышать!
                               Но вкрадчивый, как лиса,
и холодный, как нуль по Кельвину, Хронос идет по следу.

Сонную бабочку ветер сдувает на край, к зиме.
Этой тоже конец, но бережный, в два этапа.
Затаюсь, вжимаясь в стену пещеры - а в ней, во тьме,
по углам все шарит вслепую драконья лапа.
.
            * * *

Смерть, голубая девочка, что ты шляешься перед нами,
не таясь, выглядываешь, попадаешься на глаза?
Твоя туника вышита рунными письменами,
шуршит в ее складках высохшая стрекоза.

Героиня Пикассо, твоя грация угловатая
кого хочешь растрогает, античность уже не в счет.
Городские сугробы оплыли размокшей ватою,
позолоту рождественскую промозглый дождик сечет.

Встанешь на след? Да полно, не на меня охотишься,
наши шашни для вечности – вроде лесбийских роз.
Брось, стервозная скромница, тебе не этого хочется,
тогда чего же? И вздрагиваю, зная ответ на вопрос.

Тебе бы с юными мальчиками игры вести лукавые,
виртуальной гибельной нежностью подсаживать на иглу.
Вон их сколько, обманутых, лежащих в полях кровавых,
а сколько еще, зачарованных, летящих в мокрую мглу.

Зачем я с тобой, бесстыдница, пустую веду беседу?
Отклоню ли стрелу Эрота, пущенную в белый свет?
…А пока я тут разговаривала, вчера погиб у соседа
единственный сын, мальчишка семнадцати лет.
* * *
В полдневный жар в долине Дагестана,
прикинувшись змеюгой исполинским,
инопланетным голливудским монстром,
мой смрадный страх разлегся на песке.
Как важные погоны генералов,
блестели жирным золотом рифленым
его средневековые бока.

Нет, не бесплотной аурой, фантомом –
приснившийся, он был меня реальней,
телесней и плотней, чем звездный карлик, -
так тяжко он дорогу прогибал,
пробившую насквозь Чечню, Валгаллу,
и в этих неэвклидовых пространствах
нацеленную не скажу куда…
Овечий страх сочился по уступам,
пастуший страх побрякивал в котомке,
а мой, дивясь уступкам матерей,
все матерел, и головой вертя,
жрал мимо пролетающие пули,
как маленьких птенцов бритоголовых,
пока еще не выросших в солдат.

Его зрачок, сухой и вертикальный,
и жгучий, как порез, залитый йодом,
он ждал меня, он гнал меня во сне,
чтобы размазать танковой колонной,
чтобы в песок втоптать меня такую –
разъятый ум, отравленное сердце
и мальчики кровавые в глазах…


            * * *

 
Лихорадка жизни, ты сводишь меня с ума!
И не то, чтобы бестолку,
а все-таки мимо смысла
едва светящегося, насколько позволит тьма,
пролетаю.
Меня донимают числа,
буквы, заумный бред, лексическая шелуха,
благообразие формул, истерика, виртуальные сети.
Хищница,
выедающая собственные потроха -
как не тошно тебе, когда насмерть грызутся дети!
Подстрекаешь, разводишь в стороны:
выбирай,
хочешь – вниз с колокольни,
а хочешь – прорвемся в князи?
Не хочу я ни с кем!
Посему мне блазнится рай,
где ягненок со львом в геральдическом слит экстазе,
где шаманит прозаик в ритмическом полусне,
где воздушный поэт отвечает крепчайшей прозой.
Если бледной ладонью я кровь зажимала чужую -
мне
никогда не выбрать
меж Алой и Белой розой!
Дай на сельское кладбище от тебя улизнуть на миг -
и меж стертых имен, затерянных в цепких травах,
я смертельной любовью
повяжу и тех и других,
неделимых точно на правых или неправых.

 
            * * *

Вороненым когтем, дымящимся стеклорезом
вспорот сон мой предутренний – охранительное стекло.
Там и жди меня, мама – за дантовым мертвым лесом.
Рассвело…

Из-за полуприкрытых век
посторонним взглядом – чужедальним, неразогретым -
слежу, как день наливается черным светом
и в открытую форточку черный влетает снег.

Где уж больше - досыта наигрались в дочки-
матери, в любовь и ненависть. Отходит наркоз игры
на краю затягивающей дыры -
выбываем поодиночке.

Он встречает тебя – твой сын, переплывший время.
Все печалилась – как там? И весточки не пришлют…
Все в порядке, мама - на десантной его эмблеме
крылья ангелов поддерживают парашют,

обрывающийся с небес...
Но покуда со мной остаются мои живые,
влага жизни уходит в отростки прикорневые –
рахитичный, веселый, густо шумящий лес,

бестолково охватывающий кольцом
последний клочок ледяной безнадежной глади,
где стоим, растерянно в небо глядя,
мы с отцом.

            * * *

Новорусский глянец чужих надгробий
и гламурных роз смоляные пятна…
Из пространства призраков и подобий
мне тебя уже не вернуть обратно.

Не гляди доверчивой Эвридикой –
каменеет глина, гордясь трофеем.
Над холмом зеленым стою с гвоздикой
рядом с горьким, оглохшим, седым Орфеем.

Сколько слез не вылей – все будет мелко,
под лопаткой горит ледяное жало.
…И душа твоя кладбищенской белкой
мне легко дорогу перебежала.

            * * *

Когда, устав от вертикалей,
душа склоняется ко сну -
горит луна, как глаз шакалий,
и гонит желтую волну,
и ходит пасмурная влага
сквозь нас, не ведая преград,
а в печке плавится бумага
и пятна лунные чадят.

Косящий свет ползет, как морок,
как пепел ядерной зимы,
и в глубине своих каморок
для этих ков прозрачны мы!
Запаян в ледяные глыбы,
ты пеленгуешь в полусне
набрякший хвост девонской рыбы,
распластанной на плоском дне.

Не дремлет мутная угроза,
и, плавниками шевеля,
цветет коричневая роза
на ржавых ребрах корабля,
и бурый мрак, пробившись дробно
сквозь поврежденный негатив,
вдруг ухмыляется утробно,
себе полмира отхватив.
            * * *

Нарастает лед. Жизнь промерзает до дна.
В голове бардак – огненная страна,
вулканический выброс, горящий фосфор тоски.
Зима, зима - что ослабит твои тиски?
Огонь и лед – ничего себе перепад,
амплитуда крови, прямая дорога в ад.
Не рвись, золотая рыбка, не злись, вмерзай в стекло,
всех давно поймали, тебе одной повезло.
От них – перышки, чешуя, рыбий скелет,
а тебя найдут нетронутой через тысячу лет.

 
 
      * * *

По пустым просторам гуляет вьюга –
октябрю не хватило накала, что ли?
А поскольку и нам не хватило юга,
мы с тобой на север идем, подруга,
где, мерцая, светится алым поле.

Красный глаз мертвеющего светила
озаряет цветом тягучей боли
лик земной, склоненный вполоборота.
Не винись, фортуна – я все простила –
если воздуха родины не хватило,
мы его поищем в других широтах,
на просторах иной, ледяной Эллады,
в соляных склепах, оплывших фьордах,
где припай прошибают морские гады
с отпечатком ада на узких мордах.

Где резвится полярный Эол колючий,
ртутный блик ликует на дне провала,
однокрылое слово висит над кручей,
зацепившись плечом за сухие скалы;
стужа рвет покровы когтем железным,
мы не верим уже никаким ответам –
сделай вдох ледяной перед вечным летом –
лед горит и брызжет пурпурным светом,
темно-красной тушей сползая в бездну.

Ты же слышишь воловье гуденье крови,
моя летняя, вечная, золотая –
мерзлоту горящим крылом сметая,
на одной любви и на честном слове
в сияние северное влетая.

 

Она
Когда ей было около двадцати,
она гордилась красным университетским дипломом,
износила в маршрутах три пары сапог железных,
делала изотопный анализ камчатской лавы,
двигала науку, стирая пеленки,
параллельно с экзаменом в аспирантуру
сдавала в психушку первого мужа,
и боялась только маминого неодобренья.
Когда ей было около тридцати,
она исписала стихами четыре тетради,
нашла первую любовь в своей жизни,
бросила готовую диссертацию в ящик,
с энтузиазмом растила младшего сына,
дом заставила банками с вареньем и огурцами,
и боялась только детских болезней.
Когда ей было около сорока,
               она в первый раз очутилась в школе,
перешла на черные пиджаки и белые блузки,
завела себе очки в строгой оправе,
таскала воспитанников на выставки и в походы,
играла в школьных спектаклях мужские роли
                              и боялась только иронии юных акселераток.

Когда ей было около пятидесяти,
она выпустила свою первую книгу,
узнала, что любовь к жене – другой не помеха,
замерзла, как в ледяной пустыне,
купила самый открытый купальник в жизни
и поехала греться к Красному морю,
и, лежа на пляже, ничего уже не боялась.

И на берегу – увидела старую фрау,
лет восьмидесяти (восьмисот?) – ну, сухой кузнечик, –
лицо в морщинах, кожа да кости, опавшее тело,
долго вползающее в шкуру гидрокостюма.
Но вдруг старуха вспрыгнула на свою доску
и полетела, держа пластмассовый парус,
как новорожденная бабочка, под углом к свирепому ветру,
обгоняя всех серфингистов арабской крови –
литой силуэт из черной резины,
хрупкая фигурка, эбеновая статуэтка,
а лицо – его с берега не рассмотришь.
Яркое пятно паруса уменьшалось,
пока совсем не превратилось в точку,
горизонт дрогнул, сдвинулся с места,
и отхлынул дальше, куда – не видно.

                              



Яндекс цитирования
Rambler's Top100