Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 27.05.2012 / 07:41 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив

Ольга Шамборант

СРОК ГОДНОСТИ.

 

ЗАНИМАТЕЛЬНАЯ ДИАГНОСТИКА.

 

МАНИФЕСТ ОДИНОКОГО СУЩЕСТВА.

Может иногда показаться, что догадываешься, зачем Бог создал человека. Для этого надо успеть погрязнуть в одиночестве и почувствовать, как в этом одиночестве иссякает способность радоваться Творению.

Первую собаку мы завели вместе с сыном, и я ни разу не испытала даже мимолетного раздражения в отношении нее. Пес действительно замечательный, но даже когда сей Яша слизывал сопли со стен лифта, я не способна была на него рассердиться. Шурик завелся сам, когда я уже жила одна. Это совсем другое дело. Мне не кому показать, что он мил, и он не так мил.

Есть масса преимуществ у одиночества. Но трудно любить что бы то ни было. За что любить Творенье? Течет река. Берега неподвижны. География. Геометрия. Гармония. Норма. Но никакой эмоции. Другое дело, если двадцать лет назад вам в этой реке сводило от ледяной воды пальцы, когда вы полоскали ползунки и распашонки, - тогда тепло в душе обеспечено и посейчас.

Мне моя приятельница сказала, что два дня назад вернулась с Родоса, существующего, оказывается, в реальности, где пробыла 24 дня. Она оправдывалась, виляя тоном, и даже ссылалась на горящую путевку. Но ведь ее “отступничество” не в богатстве, хотя и тут пропасть, не в возможности осуществить затею, а в способности принять жизнь на свой счет.

Ранний Бог, если можно так сказать, творил и наслаждался совершенством Творенья. Он был одинок, но полон творческих сил. Именно в этом смысле “одиночество и свобода” – Божий Дар. Боюсь, что поздний Бог потому и умолк, что сочетание одиночества (человек не сумел, в целом, его развеять) и ответственности за подопечных – это тяжелый груз. Может быть, и не “разбитых надежд”, это слишком глупо, но придавить может хоть Кого. Много ли толку Богу, если Его даже кое-как поймут и даже пожалеют антропоморфически. Ведь жаль даже поля и леса, простирающие свои невостребованные возможности у подножья Небес. Ну вырубят, ну вытопчут, ну снегом занесет.

В самом деле, невозможно бесконечно наслаждаться и умиляться даже слоненком, которому прописан детский панадол, если смотришь на него один. Нужен, нужен, конечно, человек, чтобы с ним перемигиваться в особо значимых местах и в особо патетические моменты. Вот искусство, кстати, которое паразитирует на акте творенья, - заменяет второе существо. Им становится автор. Собственно, в произведении искусства уже заключена эмоциональная поддержка зрителя, читателя, слушателя. В лучших случаях это поддержка – от Бога.

Бог создал Адама, но этого мало, сколько можно перемигиваться с этим дураком. И пошло-поехало. Пришлось создавать ему Еву, чтобы он с ней перемигивался, а Бог бы оценивал, как они там способны оценивать. Но уже тут все вышло из-под контроля. Как говорит любимая подруга: “Со вторым человеком вообще сложно”.

Любовь – это всего лишь – искренняя положительная реакция на факт существования объекта. Поэтому ответственность мешает любить, она мешает положительной реакции быть искренней. Ответственность порождает одиночество. Аминь.

ПРЕВРАЩЕНИЕ.

Я превращаюсь в домашнее животное. Это вовсе не такое страшное и выматывающее воображение превращение, как в одноименном сочинении Ф.Кафки. Это наоборот – смешно, но все равно приоткрывает суть механизмов нашего способа существования.

Я вдруг заметила, что мой образ жизни, по крайней мере вечером, полностью соответствует поведению моих кошек и отчасти даже собаки. Придя с работы (в отличие от них бедных – я бедная все еще хожу за добычей), я по быстрому выгуливаю собаку, меняю кошачьи горшки – они тоже начинают функционировать при моем появлении, кормлю всех основательно, потом ем сама, если есть что, а то и наедаюсь чрезмерно не от голода, а так, по инерции служения или, как они – от безысходности, и мы все ложимся ласкаться, дремать, работать лежачими домашними животными. Одна из моих кошек обязательно, хоть раз в день нуждается в том, чтобы пососать левый рукав моей одежды, приходится одеваться дома с учетом этого. Рукав должен ей нравиться (предпочтительна шерсть) и быть достаточно плотным, чтобы она, попутно меся мою руку, не впивалась когтями в мою кожу (на самом деле, левая рука у меня исколота, как у наркомана). Кошке это абсолютно необходимо, выразительные средства, которые она использует, чтобы объяснить, чего ей надо, можно смело приравнять к словам. (Вообще язык их пластики и издаваемые ими звуки мне гораздо понятнее аналогичных приемов, к примеру, клоуна-триумфатора Полунина). Я прекрасно знаю об этой ее потребности, значит я ее буквально ощущаю и она становится как бы уже моей проблемой и моей потребностью. Когда кошка дорывается до заветного левого сладкого рукава, она начинает оглушительно мурлыкать и храпеть, как мужик. Так минуты три-четыре, потом почмокает и уходит спокойно спать. Дело сделано. Могу ли я считать, что это было не мое дело?

Вообще при размещении на тахте всей нашей команды имеет место некоторая традиционная борьба, конкуренция за доступ к моему телу. Правда, борьба очень мирная, спокойная, без грязных технологий. Рита рвется естественно к рукаву, Валя, который тоже не прочь помесить где-нибудь поближе к моей душе, может временно, пока не освободилось место привалиться грузно к ногам, а Дусенька обязательно норовит взгромоздиться прямо на меня, - на грудь, живот, спину или бок, в зависимости от моей позы. Правда, в отличие от вышеназванных тяжеловесов, она маленькая и относительно легкая, так что висит просто где-нибудь как пиявка.

Шурик в качестве жесткой собаки просто лежит рядом, при нас, периодически он подходит понюхать нас, потрогать лапой, предложить свои услуги – поиграть, может сбегать в прихожую полаять на лифт и победоносно вернуться к нам, но не более. Верховодят кошки, а управляю я.

Смотреть же телевизор – это аналогично тому, как просто для порядка караулить мышку около ничего не обещающей щелки. Прошлой ночью поймала настоящую целую крысу – посмотрела случайно фильм Иоселиани, о котором даже ничего не слыхала раньше. Второй день перевариваю, вспоминаю подробности и продолжаю ощущать его дух. А перед этим, не веря в возможность настоящей удачи, можно считать – резалась в пластмассовую штучку, которую надо оторвать, чтобы открылась бутылка с растительным маслом, любимая игрушка любимого кота, - а именно, посмотрела дурацкую и прелестную комедию с Бандерасом, тоже получила массу удовольствия.

А так – мы одновременно меняем положение, переворачиваемся всем здоровым коллективом, я тоже стала ложиться поперек тахты и сворачиваться клубком, мне кажется, что так я вытягиваю нужным образом позвоночник, чтобы меньше болела спина. А посмотреть со стороны – группа домашних животных разной величины и породы.

Вы скажете – так это у тебя просто-напросто депрессия. Конечно, депрессия, никто и не спорит и не ищет других объяснений. Одна знакомая как-то раз сказала мне очень искренно и очень грустно: “Я так устала!” Ну, в смысле – вообще. Я ее долго увещевала, что так говорить не надо, это раздражает людей и обижает. Она, видите ли, устала, значит все кругом в чем-то там виноваты, не выполнили свою долю трудов, навалили, воспользовались. Нет, говорю ей, об усталости говорить никак нельзя, надо просто считать и, если уж так необходимо, говорить – у меня депрессия. То есть, это моя личная депрессия и все, никаких претензий ни к кому.

Меня только вот что, на самом деле, беспокоит: у них, моих бедных кастратов, исполненных любви, - тоже, небось, депрессия…

Однако постановка диагноза – это так, побочный продукт более глубоких размышлений и выводов, к которым можно придти, анализируя свое превращение. Каждый, кто неравнодушен к проблемам другого близкого живого существа, частично в него превращается, проникаясь его проблемами как своими. Я живу с кошками и собакой и превращаюсь поэтому в них. Когда люди внимательно и целенаправленно живут друг с другом, не просто заселяют с гвалтом одну территорию, они тоже превращаются друг в друга. Таков закон – круговорот жизненных интересов в природе. Если же человек живет совершенно один, во что он превращается? В свою работу, в телевизор, в кухню, в диван, в собственное чучело?

 

А ВДРУГ?

Какими мелочными рассуждениями одержимо наше сознание на протяжении дня! Может быть, только утром – перед угрозой новых непосильных, бессмысленных и обязательных мытарств, - мы все же что-то как-то осознаем, чтобы тут же забыть. А так, что только ни роится в голове, - из своей ли кладовой полемического и обиженного состояния, в ответ ли на внешние раздражители, - ужасная глупость всяческих опасений, ультиматумов, отвращения, отчуждения, ощущения абсурдности происходящего… Вот, сядьте, например, в электричку. Сначала, когда она соберется с духом, чтобы отправиться в путь, окажется, что у вас под сиденьем – мотор, и вы будете мелко дробно трястись и опасаться, не вредно ли это для здоровья, а может быть, наоборот – придаст упругость мышцам вашего лица – пассивно. Ну, Бог с ним, пересаживаться лень, да уже и некуда. Сограждане, завсегдатаи электропоездов, уже заполнили вагон, грузно и основательно сели. Им всем – не привыкать. И одеты они все так, чтобы не испачкаться, не промокнуть, а в сущности, в том, что они носят.

Как только электричка трогается, в вагон впрыгивает ваш шанс номер один – плутоватая тороватая бабенка в платочке, что для нее явно неестественно, и в затемненных очках. В руках у нее “святой” короб, обклеенный бледными текстами, - для сбора средств на Храм, допустим, на Спасо-Преображенский, если такое вообразимо. Некоторые бочкообразные женщины ей подают. Когда она приближается, я вижу, что на одной из поверхностей куба наклеено нечто вроде лицензии, как в окне ларька, - бледный ксерокс некого документа, внизу крупными буквами: БЛАЖЕННЫЕ БУДУТ ПОМИЛОВАНЫ и – печать. Яркая чернильная гербовая печать, очевидно, это печать небесной канцелярии.

Не успевает она дойти до конца вагона, как появляется следующая дама средних лет с высшим, а то и со степенью. Она очень ловко, очень хорошим языком, рекламирует науку о работе ума и возможностях ее применения в мирных целях - дианетику и книгу о дианетике. Нет никаких возражений, кроме того, что ей приходится бедной переть на вид неподъемную сумку с книгами и видеокассетами. Никто не повел и ухом.

А вот уж пустился по вагону, бледный плосколицый юноша и опять: “Здравствуйте, дорогие пассажиры! - Но уже: – Хотя вам, может быть, надоели эти слова…” Предлагает что-то очень заманчивое по заманчивой цене, не помню что. Все сидят, не шелохнувшись. За ним по пятам хромает подросток инвалидного вида, предлагает тюбик со средством от тараканов, моли, клопов и блох у животных, а также расписание электричек. В его безгрешном спиче уже чувствуется полное неверие в удачу. Никто не пожалел трудолюбивого инвалида, который вместо того, чтобы…

Далее идет уже что-то никому не внушающее ни интереса, ни доверия, типа сухих фломастеров или гелевых ручек.

Никто ничего не взял посмотреть, не попробовал. Никто ничего не купил. Волна предложений схлынула, электричка начала набиваться, угрожая не дать возможности выйти. А пока не подошло время, можно смотреть в окно. Правда, неподалеку от пл. Бескудниково в окна полетели огромные камни – августовские иды одичавших за лето оставленных в Москве подростков. Но за окном и так – тоска и безобразие. Уродство-уродство-сюр-сюр-помойка.

И вдруг после серых бетонных заборов, на которых черной краской замазаны проклятья Ельцину и намеки на пути национального спасения, возникли в беспорядочных кружевах пыльной, жухлой зелени – скелеты и разлагающиеся трупы заводов и фабрик. Грязнее, видимо, не может быть ничего, чем разваливающееся, с потрохами наружу, здание старой фабрики. Затем, отступя от Москвы, появляется что-то действующее и под слоем промышленной пыли даже поблескивающее лунно-алюминиевыми бликами. Похоже на внутренности, вылезшие из-под земли. К ним прилегают ангары. Какая-то, видимо, химия. Страшновато смотреть на дымок, выходящий из некоторых кишечных петель. И вот я ловлю себя на том, что реакция на все, что я вижу и слышу, - это какое-то тошнотворное опасение, не за жизнь или там здоровье, а за правильность собственных реакций. Опасение, что даже правильно все понимая внутри и снаружи электропоезда и продолжая свой путь, мы упускаем что-то навсегда.

На обратном пути было мало народу, но тоже никто ничего не купил, и опять подали лишь на восстановление какого-то не существующего в каком-то селе храма – весьма бойкой, круто воцерковленной молодайке. Причем ей подали и пьяноватые молодые “лица кавказской национальности”, и их она льстиво благодарила и ответственно обещала им всяческие блага.

И вот я думаю, за этой непроницаемостью лиц стоит, конечно, уже профессионализм пассажиров электрички эпохи зарождения капитализма – ответ на профессионализм нашедших свой нелегкий крест продавцов. И я чувствую душевное состояние, царящее в электричке. У продавцов – безнадега, но – вдруг? У непокупателей – не шелохнусь, но вообще-то, вдруг это правда не говно и недорого. Но внешне не дрогнет ни один мускул. А на храм, пусть и несуществующий, кто-то – не выдерживает, подает. А вдруг? Дай бы Бог!

 

ПРАВА ЧЕЛОВЕКА ОТ МОРОЗА ИВАНОВИЧА.

Меня всегда мучило своей загадочностью это понятие – права человека. Когда мы только об этом услыхали, это было не более, чем новости из космоса, что мол где-то там на неопасном расстоянии пролетает комета “Декларация прав человека”. А потом уже прошел халтурно-фантастический слух про Нашего в этой связи. И появилась в сознании картина, вернее, картинка происходящего (а ведь, если честно, это очень смешная и замечательная сфера нашего сознания – зрительные образы, порождаемые в нашем вечно детском мозгу неясными слухами, да и любого сорта информацией; так вот, где-то в верхнем левом углу нашего географического представления о мире, нашего полушария – в Хельсинки то бишь, - полушарит-полуподписывает эту самую Декларацию-Конвенцию - наш неандерталец, причем эта декларация постлана на огромную парадную лестницу, ведущую в Царство Свободы.., как ковровая дорожка. А Наш – у подножья и на коленях – просит, чтобы разрешили не объявлять народу, что он подписал.).

Ну, что у них там царит декларация – это вполне естественно, билль о том-о-сем, Биг Бен, статуя Свободы, Декларация Прав Человека, Мартин Лютер Кинг… Нормально. Но нам не только не признались тогда в подписании (чего стараться ради жалкой кучки диссидентов, а остальные все равно не поймут, о чем речь), нам до сих пор никак не понять, что это за такие-сякие права откуда-то взялись у человека. Так прямо чуть что спокойно теперь направо и налево говорят “права человека”, “права человека” – обыденно так говорят, как будто это что-то вроде водительских прав. Ну, типа, раз ты человек, - вот тебе права человека.

А откуда взялись у человека права? Кто их сформулировал и от чьего имени? Уссурийский тигр от имени тамбовского волка, что ли? Непонятно.

Мы воспитаны на сказочке “МОРОЗКО”. Все знают, можно не пересказывать. Он там нашей-то героине уж совсем все придатки застудил и все спрашивает, старый садист, - Тепло ли тебе, девица, - а она, наша-то, естественно отвечает, - тепло-тепло, Батюшка!!! И таким образом приходит напрямик к светлому будущему. Ну там, всяческие блага и подарки – это, понятно всем, - сказочка, но суть-то, суть ее поведения – это как бы Идеал. А за права человека борется мачехина дочка, натурально вопит, вопиет, качает права, говорит в глаза всю правду – мол застудил, проклятый маразматик, права мол не имеешь и т.д. И что же? Сами знаете. Она не только, пока боролась, превратилась в “косточки”, но она лишена начисто даже специфического обаяния отрицательных сказочных героев, как Баба-Яга или Змей Горыныч. То есть, что я хочу сказать, - глубоко не наша эта идея – права человека, как глубоко не наша – мачехина дочка. И нынешние правозащитники, право, очень смахивают на мачехину дочку, главное, они совершенно очевидно чувствуют необаятельность своего поведения, своей стези, и именно поэтому они такие некрасивые, так плохо говорят, короче, - сами свои косточки везут, не верят, что их могут полюбить, а это, как известно, - основа полного провала, как бы непопулярность у “Самой Природы”.

 

НЕ СОТВОРИ СЕБЕ КУМИРА.

Меня всегда интриговала природа авторитетности. Например, авторитетности голоса. Первый заметный удар по сознанию в этой области (Левитан не в счет, хотя я его и застала, но он потрясал не авторитетностью мнения, а чем-то, скорее, напоминающем о “неотвратимости наказания”) мне нанесла во глубине застоя Фатима Салказанова, Парижское Бюро Радиостанции “Свобода”. Их “голоса” вообще удивительно отличались от “наших”. Но, на фоне добросовестной и гундосой озабоченности всех их аналитических программ, Фатима одним тембром своего голоса заставляла верить каждому ее слову.

Потом – Боннэр, которая действительно умна, мудра, мрачна и, что самое главное, - одновременно неравнодушна и спокойна, а это уже высший пилотаж. Но не будь все это выражено в голосе, кто бы ее услышал.

Не знаю толком, в чем тут дело, - в самоуверенной манере или в низком тоне, тембре, который, как и положено всяческой физике, воздействует на нас просто физически. Низкий тон, низкий центр тяжести, - устойчивость, весомость, весомость аргументов.

Моя племянница, когда была крошкой, постоянно просила мою маму, свою бабушку, сказать что-нибудь на заказ “маленьким голосом”. Бабушка ежедневно читала вслух, и ей очень хорошо удавались жалобные роли. Вот племяшка, как это водится у детей, и пристрастилась к приятному ощущению, что есть еще в мире всякие бедные малыши, кроме нее. Так вот, маленьким голосом можно подольститься к душевно развитому ребенку, но разговаривать маленькими голосами должны жертвы, по крайней мере, потенциальные жертвы. А раз они жертвы, значит они заблуждались. Чему они могут научить? Только бояться.

Как получается низкий авторитетный голос, наверно, можно разложить по полочкам. Курить, конечно, необходимо. Про андрогены промолчу. Это слишком пошло.

Плюс к соответствующему голосу, для авторитетности необходимы: взгляд поверх очков, пауза, пепел, согнутой какашкой висящий на конце сигареты. И вы чувствуете, что правота обеспечена золотом, сединой, пеплом, что авторитет не куплен. Нет, он не только выстрадан, потому что все страдали, все на одной ноге и все опаздывают на поезд. Он выстроен. Голос и вправду выдает. Если он неубедителен, убедить невозможно, как ни визжи.

Недавно я услышала случайно записанную на магнитофон моими друзьями то ли радио- , то ли телеистерику Никиты Михалкова по поводу того, что некто Гордон, “которого никто не знает” (раз Никита не знает, значит – никто), позволил себе какие-то неуважительные выпады в сторону династии. Причем, сознавая в глубине того, что заменяет ему душу, что публике может показаться недостаточно очевидной неприкосновенность их седин, персон и творчества, он попутно напирал на то, что тот же Гордон назвал Солженицына дураком. И эта скотина позволила себе заодно поливать дядю Степу. То есть, натравливая нас на гордого Гордона, он пытается подключиться к нашему праведному гневу, но направить его по своему усмотрению. Основными аргументами, почему Их нельзя трогать, были неопровержимые заслуги перед отечеством, то есть, те же “дядя Степа”, на котором отнюдь не добровольно выросли “все, кому больше двадцати”, и “Сибирский цирюльник”, на просмотрах которого в глубинке на вопрос, кто смотрит его уже пятый раз, поднимается лес рук. Может, он перепутал с “Пятым элементом”, а себя с “Никитой”?

Итак, его нельзя трогать, потому что он уважаемый человек, знаменитый режиссер, обладатель Оскара, лауреат скольких-то госпремий, а также советник по культуре президента Ельцина, которого-то трогают все, кому не лень. (Я бы только мечтала, чтобы он услышал, что мог бы сказать его косвенный подзащитный Солженицын про его драгоценного папашку).

Итак, налицо бескультурная культурная среда, поливающая своих “авторитетов” и благородная благодарная периферия, которая, получив зарплату за май позапрошлого года, всю ее спускает в клубе на “Сибирском цирюльнике”. Нормально.

Язык неизменно помогает нам узнать, кто есть что. То значение, которое теперь преобладает у нас для слова “авторитет”, уже угрожающе близко подводит нас к “окончательному познанию”. К той черте, у которой вдруг совершенно очевидным и почти повседневно простым становится смысл загадочных своей первостепенностью слов из Писания: “Не сотвори себе кумира”.

Скоро, скоро, пожалуй, поймем и что значит “Пусть мертвые хоронят своих мертвецов”.

О СВОБОДЕ.

* * *

Я не стану, конечно, даже упоминать, например, радиостанцию “Свобода”. Это было бы невыносимо – любое суждение. Мне как жителю своей микроэпохи о свободе больше всего говорит слух о том, как “наши” схватили Свободу и держат его в своих застенках. Т.е., буквально, - некий инцидент, частный случай, да еще обязательно – с неправильным ударением. В моей юности одна моя сослуживица говорила, что дабы стать настоящим специалистом- профессионалом в своем деле, необходимо какой-нибудь ключевой термин произносить с неправильным ударением.

Серьезные же философские ритуальные танцы вокруг понятия свободы всегда изумляли безнадежным, как море, объемом и таким же бесконечным прибоем равномерных доводов благоразумия, когда одни слова объясняются другими, ничуть не более очевидными. Вообще же, мудрость (философия все-таки!), если она есть, - либо мгновенна, либо бесконечна и тогда абсолютно незаметна. Но долдонить, как метро копать, о свободе, - тут поневоле тик наживешь.

* * *

Пилот Дэниэл Лиф объясняя от имени некой комиссии, как так получилось, что натовцы шарахнули по колонне с албанскими беженцами из Косова, сказал: “Мы несовершенны, но мы и не стремимся к совершенству, мы – говорит – только стремимся сделать все необходимое и попытаться избежать нежелательного”. Сначала я подумала – пилот, а какой умный. А потом сразу подумала – а почему нельзя жить в соответствии с этими же принципами, но не бросаться бомбами? Откуда так точно известно, что это и есть “необходимое”? Почему нельзя стараться, не пользуясь смертоносным оружием?. Что это? Затмение? Не понятно. Ясно только, что очень полезно после первой мысли думать вторую. (Цивилизация такая, все одноразовое, - мысли, шприцы, пеленки… И права человека, видимо, надо защищать у первого попавшегося, а то что при этом страдают права следующего и то, что, восстанавливая одно право, лишают всех остальных, - не помещается в одноразовом сознании.)

А за несколько дней до этого натовский генерал говорил так: “ Он сбросил эти бомбы, как это должен был сделать пилот свободной демократической страны”. Я не поверила своим ушам, но потом по другим каналам это повторили еще несколько раз. Может, переводчик плохой?

А тут слышу как-то счастливчик Газманов поет: “Россияне, россияне, пусть Свобода воссияет, заставляя в унисон стучать сердца!!!”. Какой же такой свободы мы так алкали долгие годы, - той, которая разрешает самим вершить Божий Суд и пулять бомбами куда необходимо, или той, которая заставляет, да еще и в унисон?

А в метро я видела надпись от руки поверх какой-то рекламы: “НАТО! Хуйните по Ростокино-Лада”. Наш народ как всегда на высоте - и по глубине понимания происходящего и по краткости изложения. О брат краткости! О вечно живой! Что будет с твоими носителями?

* * *

Чего только мы не произносим в начале жизни, в любом начале. Все правильно говорим, но в каком-то необязательном наклонении, как бы ощущая и в одном лишь легкомыслии воплощая – свободу выбора. Выбираем-то мы несвободно, конечно, а бесшабашность этакую ощущаем, вертя молодой шеей, тряся кудрявой головой. И только эта бесшабашность свидетельствует о предполагаемой свободе. Мол, знаем все, что и как будет, но это еще – как пойдет, мы-то еще вот они, как еще этой неумолимости зададим, если – неизвестно что. Вот именно, не на наши волевые деяния в этой все же как бы неопределенности будущего, а на какой-то дурацкий колпак Неизвестно Чего, - расчет. Пойди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что, - вот что нам нравится и даже как-то интеллектуально льстит с самого детства. Да и тем, что сказками так умело пользуются именно в детстве, в начале жизни, - очень много сказано. Там смерть – на каждом шагу, но чаще всего обратимая, живая и мертвая вода, волшебное слово и проч. Волшебность жизни, фантастичность, - это все атрибуты начала. По мере продвижения отцветают райские сады, выпадают павлиньи перья, наступает поздняя безлистная осень трезвости. Все больше места занимает пустота, уставленная ловушками, которые не грозят в будущем, а защелкнулись в прошлом. Возникает наконец свобода от задачи – новая простота, не та, с которой сказочно разрешались в воображении все проблемы, а та, которая обнажает их суть. Вот это и есть та простота, что хуже воровства. Но лучше лжи.

 

* * *

Когда мы успели так самозабвенно пристраститься к мирной жизни? Ведь история – это в сущности история войн. Битва при… Надо только помнить, в каком году и кто победил. Короче, играть в войнушку, ходить в заскорузлых портках, быть хемингуево немногословным, верить в концепцию миротворческой операции, предотвращать гуманитарную катастрофу бомбами, - это даже не кайф (хотя кайф – необходимый элемент жизни как способа существования тел), - это существенная часть человеческой функции. Другое дело, что при этом говорят. Те, кто это делает, и те, кто протестует. Единственно, что можно считать абсолютно доказанным с помощью коллективного опыта человечества, - это полное отсутствие прогресса в области человеческой сущности. Просматривается биология, зоогеография… Видны истинные побудительные силы, все видно, есть средства для научного анализа, есть мозги для осмысления, но нет другого человека, чтобы жить иначе. Все несогласные – просто шлаки исторического процесса. А активные участники – действующие лица. Это как в лекарстве – действующее начало и наполнитель. Мы чувствуем, думаем, говорим, но мы – наполнитель исторического процесса. Только если вылезти из кожи вон и создать предмет искусства, например, - только тогда можно приблизиться по значению к тем, кто играет в войнушку, кто тупо, несовершенно, безмозгло, но – д е й с т в у е т : поднимает в воздух машину, нажимает на спуск и т.д. и т.п. Таков, видимо, инстинкт, - неважно как, но надо оставить след, чтобы войти в историю. Очень явно создать или очень явно разрушить. Короче, - наворотить. Все это было ясно умам так давно. Возьмите Герострата…

АУ!

Я знаю, как надо жить. Надо жить так, чтобы, стукнувшись нечаянно вдруг в быту головой о дверцу шкафа или еще обо что-то такое же обычное, - не орать отчаянно матом, не топать ногами в бессильном гневе, чтобы не обнаруживать самому из-за мелочи, - как все неблагополучно и непрочно. Хотя нет, - неблагополучно, но чересчур даже прочно. Потому что никакой силы отчаяние не позволит тут же, так же вдруг, - взять и умереть. Но если вы уже живете так, - что же делать. Только не в том смысле, что мол ничего не поделаешь, надо жить. Смешно верить своему как бы нравственному чутью, что надо жить дальше. Это нам-то верить, с нашими-то зловещими и бессмысленными механизмами привыкания, когда многим кажется, что невозможно не смотреть добросовестно и бесконечно Санта- Барбару, хотя не все доживут до ее конца, - как уж таким наркоманам постоянства и нескончаемости обойтись без жизни. Пристрастились, не мыслим себе жизни без жизни. А между тем, и она надоела и разочаровывает не меньше Санта-Барбары, и все смены ракурсов и все богатство ситуаций так же смешны и убоги, как и там. И фарс, как вечерний мрак, подкрадывается из всех углов.

Вот как, например, в Белграде. Слава Богу, людей на какое-то время освободили от естественного хода событий, от ответственности за собственную жизнь и собственную халтуру. Их бомбят извне. Казалось бы, адекватная реакция – забраться куда-нибудь поглубже, в подвал. Так кажется от недопонимания специфики нового времени. Адекватной реакцией оказались концерты и ликования на площадях под бомбами, наклеивание себе на грудь знака мишени, то есть, - провокация, вызов, шантаж. Шантаж в ответ на шантаж. Основа человеческих отношений вообще. Вылезла основа, как пружина из матраса. Мир снова одряхлел. Подлежит ли ремонту испорченная жизнь? Или ремонтировать будут другие поколения жизнь тоже уже других, других, других. Никогда ответ не приходит вовремя. Только с опозданием. Этот пошлый эксцентриситет и позволяет симулировать поступательное движение.

Надо жить в горах, изолированно, медленно, трудно, ветрено, дождливо, надо очень рано вставать, не выспавшись, а потом досыпать урывками где-нибудь на лугу, и ценить, ценить, ценить все, - утро, сырость, сухость, туман, солнечное тепло, укрытие от ветра и свежее дуновение, голод и каждый глоток, все обстоятельства своего жизненного пути и его наконец – конец.

Но где тогда поместить рояль, тома гениальных исследований жизни и не менее гениальных ее имитаций. Куда деть потребность видеть дымок и ощущать гарь городской окраины, когда по серой каменистости и запаху детских сказок можно догадаться, что топят углем. Ведь все это – стихи. И наконец, стихи – ведь и про ветер в поле пишется не от ветра в поле, а с похмелюги и в угаре безобразного городского несчастья. То есть, продуктивностью бреда жизни, видимо, все же следует поступиться, если цель – жизнь, а не смерть.

Но вот когда вас начали бомбить извне, это – ура! Обязанность жить поставлена под вопрос, и, оказывается, никто особо и не хотел. Все только ждали, чтобы им разрешили не очень-то жить. “Свобода, бля, свобода, бля, свобода…”. Свобода – это только свобода от жизни.

Между прочим, вполне реально докатиться до того, что и пейзаж покажется фарсом. Ах, ах, ах! Фу-ты, ну-ты – море, фу-ты, ну-ты – закат и т.д.

Выдергивается тоненькая жилка – и все теряет смысл. Вольтер в свое время допер, сколь важна и нужна эта “жилка”, и сказанул. Многие другие тоже. Но теперь характер момента все же все больше смахивает на осознанный крах Царства Божьего. Дождались, похоже, какой-то формальности типа смерти матери Терезы, не Бога же бояться, и стало уже совсем не стыдно.

Даже то, что нет Бродского в живых, мешает нам понять, узнать, как следует понимать очередной поворот, может быть все-таки, сюжета… Обострение сюжета в конце очередного тысячелетия? И каждый раз оно кажется настоящей агонией. Логика Бытия вышла из-под контроля гения нравственного чутья. И перестала быть логичной в отсутствие соответствующего ума. Ум, ау! И горы, в которых следует долго и правильно жить, отвечают – ау, ау, ау.

ВНУТРЕННИЕ ДЕЛА.

* * *

При слове индивидуальность мне представляется вытертое плюшевое кресло. Господи! Откуда мне знать, я одна так существую или все внутри себя живут примерно одинаковой молчаливой жизнью. Похоже ли то, о чем не говорят? Вернее, поговорили уже, кажется, обо всем, - и как трусики въедаются, и как чешется и как хочется. Правда, гораздо меньше слов сказано о том, как не хочется, это уменьшает электорат, хотя большинству не хочется. Декаданс не в счет – это не “не хочется”, а очень даже хочется, только невозможного. Но когда подумаешь, что все несчастные дуры проводят рукой по собственной ляжке, чтобы оценить, гладко ли будет это делать какому-то там хрену, что абсолютно все некоторое, довольно долгое, время переживают удовлетворение от удачного опорожнения кишечника, что все тревожно, но очень заинтересованно, прислушиваются, откуда происходит боль, думают о раке, начинают неудержимо мысленно распределять свое добро среди воображаемых наследников, все делают примерно одинаковую деловито удовлетворенную гримасу, очищая картошку и т.д. и т.п. Эти внутренние ориентиры-лабиринты так просты и бессмысленны, что непонятно, как они могут помочь пробираться по жизни, но они служат, как служат старые вещи, когда неоткуда взяться новым. Духовное подземелье молчаливой жизни убеждает, - слово, действительно, самое главное, все, что до него, - задолго до Начала.

Вот собака на прогулке методично и добросовестно нюхает каждое говно – и все, никаких выводов, просто – внутренние ориентиры. Раз собака делает так явно, значит человек делает все время что-то подобное – молча, то есть тайно.

Это, наверно, от старости, так сказать, перед разлукой, душа так явно противопоставляется телу. Расслоение на фазы при стоянии. Что выпадает в осадок, душа или тело? Тело выпадает в осадок, душа испаряется, а вода очищается и становится мертвой. Или же – душа выпадает в осадок, тело испаряется, и остается только верить в существование иного разума, раз нашему смысл всего этого недоступен.

* * *

Метро везет измученные тела сограждан к месту назначения. Очень заметно, как все они вымотаны процессом выживания. Даже если прилично (ново и недешево) одетая дама безмятежно читает микролюбовный роман или Маринину, я знаю, что – это у нее процедура, то есть, она в данный момент лечится, то есть, есть - от чего. Все хотят сесть, а сидящие так уж сели, что совсем осели, даже юные девушки, если и не осели, то пребывают в напряжении не получающейся жизни. Господи! Вагон везет их к месту назначения. Там, у каждого на своей станции, происходит специфическая реакция распорядка его жизни. Страдание, страдание, мука, через-не-могу.

Я очень сильно опасаюсь, хотя бояться тут, как и везде, - нечего, что на молекулярном уровне тоже присутствует страдание, что не бессердечное хаотичное движение гонит молекулы к месту их действия и заставляет вступать в реакции, а нужда, мука, трагизм боли, страдание и борьба за правое дело. Молекула субстрата ищет фермент, чтобы превратиться во что следует, или молекула фермента ищет субстрат, чтобы работать, работать, работать, - как розовый заяц в рекламе батареек “Энерджайзер”. Подозреваю, что чувство ответственности – это главный стержень жизни, посильней, чем дебелое белковое тело Энгельса. Почему все знают, что что-то н а д о , и соглашаются, и подчиняются. Иначе, видимо, произойдет аннигиляция, тот самый пшик, которого все так панически боятся.

Не может быть такого избытка, чтобы правильный акт был случайным, даже на молекулярном уровне. Допустить это – все равно, что принять такое, к примеру, положение вещей: чтобы хоть один самолет долетел из Москвы в Париж, надо, чтобы непрерывно вылетали самолеты из Москвы – во все стороны. Пусть на это даже есть ресурсы – они будут мешать друг другу. Слепая вероятность предполагает нереальную расточительность и не учитывает взаимодействия разных вероятных событий. Ни один процесс в живом организме так не идет. И там, среди молекул, очевидно есть воля, ответственность, служение.

 

КУДА ДЕВАЮТСЯ ПРОШЕДШИЕ ДНИ?

Меня об этом, именно этими словами, спрашивал когда-то четырехлетний сын. И я со счастливым урчанием уверяла его, что они остаются в прожившем эти дни человеке, как еда и прочие поступившие в него ценности, они проходят там некий цикл усвоения и частично откладываются, влияют и т.д. А к концу жизни человек почти полностью из них состоит.

Вот в деревне это совершенно очевидно, как в разрезе. Тут видна простым глазом судьба не только бывших минут, хотя и они тут буквально тикают даже в отсутствие часов, тут видна судьба прошедших вещей, их принципиальная неустранимость и их очень постепенное исчезновение из пространства бытия, а потом – с лица земли. Будучи выброшенными, то есть, закинутыми поодаль от жилья желательно в какую-нибудь яму или канаву, они долго продолжают там лежать, истлевая очень и очень медленно. Покинутые дома испаряются и то быстрее, наверно все же, их растаскивают активно, хотя и тайно, по крайней мере, до недавнего времени – тайно.

Происходит постепенное выветривание из пейзажа умерших жителей, новая реальность замазывает картины прошлого на этом полотне. Еще недавно, когда я шла на речушку за водой или полоскать белье, справа от тропинки около огромной черной избы-короба стояла светлая душа Валентины Егоровны в платочке, а слева – темнел на ветру проблематичный образ ушедшей на год позже Зои Ивановны. Они оставались тут, со мной, они еще видели, куда я пошла, пространство деревни было еще захвачено их присутствием, как раньше их речами, смехом и незабываемыми манерами были начинены их дома. Теперь, когда 3-4 года дома живут без них, когда в одном из них доспивается как-то довольно оптимистично и независимо пожилой сын, а в другом по черному – вдовец, начала складываться уже другая, новая, реальность, которая тоже пройдет, так или иначе. Так-то – как бы ладно, а вот что, если иначе?

Вдовец особенно неблагополучен. Периоды горизонтального запоя все реже сменяются вертикальными возрождениями из пепла – в форме дымка над баней, который тянется высоко в небо и обладает невыразимо прекрасным духом, возможно это и есть “русский дух”. На чем он настоен, наверно, несложно выяснить, но зачем? Пусть выясняют рецепты бычки в кустюмах и джипах или их слуги – дизайнеры и бывшие технари с полуверхним образованием, возводящие им в их дворцах – баньки.

Я же сумею учуять этот настой идеального тела в идеальной душе – раза два в год, идя во время своего краткосрочного наезда - за водицей мимо формально чужой бани, хотя тут все – мое, и я сама состою на значительную часть из этой нереальной деревушки, она поместилась во мне и даже не требуется какого-то там усвоения, трансформации, она не требует ни анализа, ни приговора, тут информация о логике бытия и структуре мироздания содержится в любом из луговых, свободных и не ведающих теперь уже даже косы, крупных, совершенных и самостоятельных растений, и в любом их движении, уже коллективном, - под действием порыва ветра и т.д. И колченогие жители тут несут в себе информацию о бытии, как какой-нибудь раскидистый донник, или строго-стройный, как бас в хоре, мощный Иван-чай, или раздвоенный ствол сосны у заветного поворота дороги, - “вот так” – и все.

Только в таком изолированном, никуда не направляющемся, пространстве можно ощутить габариты и свойства характера – Времени. Прошедшие дни тут тоже, конечно, куда-то деваются, но – годами.

 

МЫ ПОТЕРЯЛИ КРЫМ И МНОГОЕ ДРУГОЕ.

Это обычно маленькие дети очень бывают склонны беспокоиться, что кто-то из их родных состарится, да к тому же умрет. Помню, моя племянница, когда была совсем маленькая, строго меня спросила: “А ты что, моложе моей мамы?!” я так завиляла, говорю, в общем, как бы – так. Тогда она, заклиная меня от логичного ответа на следующий вопрос, со сценической мощью в голосе его задает: “А кто раньше на букву У???!!!”. Ну, тут я не растерялась. Говорю, я-я-я! Я ведь вся насквозь больная и мало жизнеспособная вообще, говорю, ей-Богу. Она успокоилась формально, по закону жанра. Однако природа этого детского беспокойства по поводу хода времени довольно занимательна.

Я вот и сейчас часто ловлю себя на том, что с великой грустью, но очень отчетливо, вижу изношенность, усталость уже даже природы. Старость земли. Так и лезет в голову, иду я, допустим, по пустырю, сплошь заросшему уже отцветающими одуванчиками, их пух буквально светится, местность удачно кое-чем пересечена (на самом деле, она пересечена речкой-переплюйкой, в которой в изобилии водятся автопокрышки, а также ржавыми спинками кроватей, разогнутыми цистернами и прочими неопознанными бывшими предметами, разделяющими этот пустырь на самовольные “подгородные огороды”), небеса все еще богаты вечерним узором, свет и прочая тень, казалось бы, но так и лезет в голову: “Терминальный пейзаж”… Я, конечно, не такая дура, чтобы то, о чем я сейчас пишу, так бы и назвать – “Терминальный пейзаж”. Нет, конечно. Но что-то такое терминальное как бы вновь и вновь – ощущается. Про почву, дорогу, какие-то безымянные камешки, - и не говорю. Ветхость несусветная. Да вот, в том же детстве, помню, резануло воображение, что Крымские горы – старые. Ну, а когда, бывало, попадаешь туда, то делается все как-то понятно, то есть, в чем эта старость, - они какие-то все зазубренные, выветренные, да и просто низкие. Ну что это за такие горы, если на Ай-Петри можно спокойно подняться по широкой дороге? А там, наверху, тоже – никакого тебе пика, никаких географических поясов, никакого снега, так какая-то крупа грязная и впадина вместо вершины. Старые, старые горы. Они и низкие, потому что сгорбились от старости, осели. А подошва, - искривленные стопы опущены в море, которое с какой-то там глубины, не столько “черное”, сколько “мертвое”, - то ли б-ки отравили, то ли само испортилось. Да и не о чем жалеть, чего туда ехать отдыхать, там уже “сама Природа”, похоже, ушла на заслуженный отдых.

Правда снизу Ай-Петри выглядит очень мило, но все равно, как полудрагоценный антиквариат. А уж про Бахчисарай и думать страшно. Мы как-то поехали туда, не помню почему – не доехали. Но представить себе, что в таком с детства засевшем в воображении “рисунке Пушкина”, в таком мифологическом месте – обычная советская разруха и стклянный магазин. Ах, Пушкин! Извиняюсь за выражение. Его невидимым присутствием тут закудрявлены все низкие бакенбарды лоз, кусты шиповника и арочки. Все в прошлом и все тут, вот оно.

Отчего бывают временами такие вот приступы ощущения старости бытия? От депрессии эндогенной, от старости собственной? От старости очередного генсека? Вот Платонов, он очень любил такое всякое поощущать. Может, это просто выход тоски на простор? Но ведь кто-то на этом же просторе резвится и ощущает энергию жизни. При самом нашем дряхлом генсеке какой бодрый был народец. Все подряд, закатав тренировочные штаны и вздрючив неподъемные рюкзаки, перлись в турпоходы куда угодно – от станции Сходня до полной непроходимости каких-нибудь речных порогов в какой-нибудь Туве. Шли, чтобы там у костра послушать и попеть, “половой истекая истомою”, - авторскую песню. Пейзаж точно не был тогда терминальным, он был либо грандиозным, либо – просто маршрутом.

Но как же быть все-таки с одновременностью жизни и смерти, старостью и приходом в мир, правда, в мир, несколько иной, чем тот, в который некогда угодили мы. Детям так и надо прямо говорить – поздравляем вас с приходом в мир иной. Но ведь все это – одновременно! Может быть, времени нет? А то, все нет его и нет. Так может, его действительно нет? Может быть, мы потеряли только время?

МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА.

У баб есть масса преимуществ, лень перечислять. Особенно, на первый взгляд. Вот показывают, например, по телику британских гвардейцев: “ …и рассказываю-ю-ют, и показываю-ю-ют…”. Ну и смотрят на них граждане тупо, слушают, в основном, конечно, молча. И если уж кто и скажет что-нибудь про мудаков в медвежьих шапках и что-нибудь еще насчет бездельников и т.д., так, конечно, это будет женщина. То есть, именно женщина, видя, что мудаки, и говорит, что мудаки. Мужчины поступают так же только при условии наличия у них какой-нибудь дополнительной свободы духа, хотя бы и под влиянием алкоголя. Ну, как-нибудь так, приподнявшись, а не походя. Другое дело, что у женщин есть эта простоватая уверенность, что как-то жить было бы не по-мудацки. Что есть такая какая-то нормальная жизнь, нормальная небессмысленная работа, что можно правильно потратить время жизни – нормально.

Ну ясно, конечно, что нарочитая ритуальность уж очень сильно бросается в глаза своей идейной нагрузкой – продемонстрировать бессмысленность жизни в принципе. И вот женщина начинает защищать, видимо, от этой “бессмысленности” свою биологическую задачу, а для этого надо активно бороться с волной массовых самоубийств на почве просмотра по телевизору парада британских гвардейцев в честь дня рождения королевы. Потому что, если это – высшая форма человеческой цивилизованности, то чего стоит эта жизнь. Ну очевидно, что она бессмысленна в принципе, если повсеместно признано, что, расчесав тщательнейшим образом кобыл, напялив медвежьи шапки (сколько мишек замочили, суки) и предельно четко выполняя раз и навсегда разученные телодвижения, - они творят высшую форму человеческой деятельности, что на это опирается весь, столь уважаемый во всем мире, британский народ (кстати, как они тогда диковато поперли всей страной на стенания по поводу гибели своей Дианки, и весь мир почему-то должен был узнать, что она страдала булимией из-за плохого отношения к ней королевской семьи, слава Богу, и это все – прошло).

Со смыслом вообще напряженно. А вот поучать ребенка дико занудным тоном, что, мол, такие-то веточки и щепочки для костра надо брать там-то и сям-то, и все это без тени юмора, с невероятной претензией на близость с ребенком и даже, от глупости, с каким-то чадолюбивым кавказским акцентом, - это , позвольте вам представить, - мужчина.

Но вот, а если посмотреть просто, без ничего, на верхушки деревьев, посмотреть снизу вверх на неизвестно зачем и почему распростертые в небесах столь известные формы? Форма деревьев, тех или иных, она сейчас такая, а причины, чтоб ей стать такой, - такие давние, как “свет далекой звезды”, понятно, о чем. Так вот, в этом вопросе, так похожем на ответ, кто сильнее? Ну, может женщина хорошие, даже очень, стихи писать про кулачки цветочков и рвущиеся ввысь растения всякие стрельчатые, но – только под влиянием страстного желания, чтобы к ней по этой белой, как косточка, протоптанной в траве дорожке, которая вся окружена стрельчатыми и звездчатыми, - скорее, хоть с последней электричкой, прибыл бы немедленно предмет ее вожделения – Он.

Ну есть, конечно, такие изначальные бабушки, которые, как и исполненные смыслом мужчины, глядя на верхушки деревьев в небесах, думают – о Боге.

Кто их разберет в конце концов, этих мужчин и женщин.

 

ЖАЛОБЫ ТУРКА.

Общаясь друг с другом, люди по большей части жалуются. Или хвастаются. Но поскольку такой широкий охват свойств человеческой природы не может служить темой короткого рассуждения, ограничимся жалобами и лишь только варианту высокого мастерства совмещения жалобы с хвастовством (2 в 1), пожалуй, все же уделим некоторое внимание. Итак, люди в основном жалуются (автор - не исключение). Когда это происходит устно, то столько клокочет живой страсти, а кроме того, происходит гипнотический сеанс общения, что суть – жалоба – так не торчит. Но на бумаге, допустим в письме, все видно и вопиет о жанре. Я бы переименовала все без исключения жалобы – в “жалобы турка”. За давностью прочтения я полагала, что это произведение Козьмы Пруткова, ну там, пародия на Пушкина или Лермонтова. Оказалось, что это стихотворение самого Лермонтова, автопародия, так сказать. Привожу целиком.

Жалобы турка.

(Письмо. К другу, иностранцу).

Ты знал ли дикий край, под знойными лучами,

Где рощи и луга поблекшие цветут?

Где хитрость и беспечность злобе дань несут?

Где сердце жителей волнуемо страстями?

И где являются порой

Умы и хладные и твердые как камень!

Но мощь их давится безвременной тоской,

И рано гаснет в них добра спокойный пламень.

Там рано жизнь тяжка бывает для людей,

Там за утехами несется укоризна,

Там стонет человек от рабства и цепей…

Друг! Этот край… моя отчизна!

Р.S. Ах! Если ты меня поймешь,

Прости свободные намеки,

Пусть истину скрывает ложь.

Что ж делать? Все мы человеки…

Нет, Пушкин куда как веселей, у него “там” на неведомых дорожках следы невиданных зверей, у него “там” чудеса.., ну, леший бродит, но никто не стонет от цепей и рабства, а очень даже охотно ходят по цепи кругом. А вот те, кто жалуется и на кого я жалуюсь, что они жалуются, вот они непрерывно предъявляют нам свои жалобы турка.

Письмо, видишь ли, к другу, но не просто к другу, а к другу-иностранцу. Его легче разжалобить, он не в курсе истинного положения дел.

А я для того и переименовываю все жалобы в жалобы турка, чтобы тем самым дать понять, сколь они неадекватны. Или жеманство, или суеверие, или моветон. Вот получаю я письмо, живописующее, сколь ужасно и непереносимо было находиться на неком приеме в честь вручения неких премий, естественно, не тем, кому надо. Я не открою истину, если скажу, что любая жалоба есть жалоба на собственную несостоятельность. Так и хочется ответить, - так не ходите туда, не ездите, не смотрите, не берите в голову, не сравнивайте, не хотите, не ешьте и т.д. Один раз я, как завороженная, ходила с тарелкой гречневой каши с молоком из кухни в комнату и опять на кухню, - ела и слушала ужасающий скандал подо мною (Господи! Какое счастье, что была литература, - Скандал подо мною, один в вышине… Все это, слава Богу, зачем-то в нас живет и действует болеутоляюще, как некие, уже практически эндогенные, опиаты), – крик стоял такой, что я просто по-человечески обязана была понять, что же там случилось. А там жена неистово ругала мужа, как я приблизительно установила, за то, что он пропил какую-то крупную сумму, кажется сто рублей в старых, застойных. Она стенала, что она так экономит и так копит, а он!.. Она орала: “Я говно жру, а ты…”. А он отвечал: “ Ну зачем же ты говно жрешь…”, но чувствовал свою вину, говорил это не в шутку, а с досадой. Затем, когда буря поутихла, примирение звучало буквально так: “Не трожь батон, не заработал…”. Эта молодайка работала тогда товароведом в самом “Ядране”, а для души, как мне рассказала приятельница, с которой они вместе гуляли с колясками, - писала стихи (наверняка, не “жалобы”, а про прелести природы и погоды). Муж заведовал каким-то складом. Потом они года два обивали всю квартиру деревом, завели клопов, одарили ими всех окружающих, потом переехали в большую квартиру, а потом, наверно, уже совсем – в Америку.

Ну, что роптать на логику бытия, какой бы говенной она ни была. Составляйте свой список претензий к Г.Б. Я уже составляю. См. неопубликованное, как впрочем, и неоконченное эссе “Чего мы не прощаем Богу?” (можно даже сказать, ненаписанное эссе, я там только успела указать на бездомных собак, и хотя кошек, если говорить о радостной любви, я люблю больше, все равно, - бездомные собаки – это с Его стороны как бы еще хуже, да на голых старух, лежащих в беспамятстве на голых же клеенках в коридорах больниц, которые уже ничего не “познают” назидательного в своем обмоченном инсультном бреду).

Но все же первым делом, как чистить зубы, следует анализировать свою внутреннюю зависимость от всего этого “ненависимого”. Человек, которому еще очень сильно чего-то там, того и сего, хочется, - не имеет права. Права нужны только инвалидам. Это им нужна низкая подножка в трамвае, пандус в общественном сортире и другие поблажки, вроде какой-нибудь литературной премии, той же например “Северной Пальмиры”. В правилах постановки на учет на улучшение жилищных условий написано, что надо подать “документы, подтверждающие льготы (доктор, кандидат, инвалид и т.д.)”.

Главное, не врать себе про себя. Если хочешь что-то ухватить, знай про себя, что ты хочешь ухватить. Может быть, от этого страдает поэтичность взгляда на растительный покров, но поэзия не пострадает.

Каждый имеет свои скромные заслуги, которые ровно ничего не значат. И ничем не могут увенчаться, кроме постепенного схождения на нет и, в худшем случае, маразма. А потом еще и труп разлагается. И память о том, что жил этот человек выветривается, а если не выветривается, то через 200 лет его портрет украшает витрины почему-то, в основном, овощных магазинов. Что бы еще такое добавить? Разве что астероид диаметром в 2 км. Я понимаю, чего стоит моя “божественная” суровость. Я могу, конечно, из дружеских чувств к автору жалобного письма обратно переименовать “жалобы турка” в полонез Огинского. Но – не могу, потому что полонез Огинского – это вовсе не жалоба, а мощный западнославянский экзистенциализм, бессмертная и навеки красивая мука бытия в чистом виде. А “жалобы турка” - совсем другое. Тут нет страданья в первой степени, которое обычно практически каждым переживается молча, при этом он узнает, понимает, меняется. Тут страданья из-за страданий, а значит, жалость к себе, значит, лень, упорство в решении паразитировать, зависть, претензия, инфантилизм, то есть, все те качества, за которые вы можете быть вне конкурса зачислены в старческую группу детского сада.

Так что надо за все благодарить Бога, - за трудную трудовую жизнь, за работу “не по профессии”, за тяжелые сумки ежедневно – как говорит Жванецкий, “отдельное спасибо”. Главное ведь не выжить , а не выжить из ума.

Мое же частное непонимание Замысла с Промыслом, касающееся непродуктивности страданий голых старух на голых клеенках в голых коридорах больниц, которые, как мне кажется, не сумеют вынести из своего обмоченного ада никакого знания или не сумеют никак распорядиться плодом этого знания, - это мое личное дело.

Вообще же, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, - возникает вопрос: “Где тот продукт, при получении которого образовалось столько отходов?”

Но я с полной ответственностью заявляю, - я отдаю себе отчет в том, что это я не понимаю чего-то. Или стараюсь не понимать, или отлыниваю от попытки все же понять, потому что мне хватает как бы моих тяжелых сумок. А может быть, я специально ношу такие тяжелые сумки и так далеко несу их от автобусной остановки до места назначения, чтобы было на что сослаться внутри себя, - что вот мол, нет ни времени, ни сил, и не надо сегодня после трудового дня, и так как бы не прошедшего даром, не надо разжигать духовный жар и стараться понять, а можно со спокойной душой рухнуть и предоставить себя телевизору.

Есть очень смешные и очень похожие рассказы у Стефана Цвейга и, кто бы мог подумать, у Набокова, - “Амок” и “Ultima Thule” – оба про ужас окончательного познания Истины. Ну, Цвейг, Бог с ним, а набоковский рассказ, хотя он откровенно слабый и в смысле энергии и в онтологическом плане, но конечно, содержит десятки абсолютных перлов, немедленно превращающихся в такие же элементы бытия, как то, о чем они (“…волна прибегала, запыхавшись, но, так как ей нечего было сообщить, рассыпалась в извинениях…”), ряд натужных перлов, которые постепенно мельчают, – “смех это какая-то потерянная в мире случайная обезьянка истины”, потому что если и не сама обезьянка, то ее функция в человеческом обществе изменяется, чем-то вытесняется, тогда как функция смеха неизменна (хотя, ничего нельзя утверждать, - может быть, так же как дышат специально, а не невольно, практикуя всяческие дыхательные упражнения, может быть, появятся салоны лечебного смеха – с целью отполоскать почечные лоханки или раздробить солевые отложения в пятках). Так вот этот рассказ, написанный в фазу временного ослабления гения, содержит, конечно, плохо спрятанную смешную таинственность, которая всегда устаревает первая, потому что что-что, а тайное неизменно становится явным, но гений не умеет врать. При всех старомодных литературных реверансах самому себе и т.д. (вот за что спасибо советскому террору, - он начисто отучил от жеманства) в рассказе есть идея, как бы даже грозная идея бесполезности Истины, по крайней мере, в любом, доступном человеческому воображению, понимании пользы. И хоть в рассказе Истина как раз и открывается, так сказать, напрямую, - совершенно отчетлива разница между прелестью и естественностью всех сокровенных примет и косвенных улик бытия и грубой силой прямого контакта с их истинным смыслом. Нет, говорит нам автор, прямого пути, прямой путь бездарен и смертелен. Ну что ж, утешимся ритуальными танцами вокруг Истины (“Пусть истину скрывает ложь…”), удовольствуемся намеками (“Прости свободные намеки…”). Но есть сфера, где человек сам активно борется с истиной. И эта нива благодатная – жалоба. На самом деле, человек знает про себя все. Другое дело, каким способом он с этим знанием справляется. Иной готов скурвиться за блага, но хотел бы сохранить возможность и способность пользоваться “благами” нескурвленного уровня бытия. А жалуется на низость человеческой натуры вообще.

Жалуясь, человек подспудно сознает, что ему грозит неотвратимое наказание (отсюда эта тоска) за непоправимую халтуру, регулярную жестокость, которые он проявляет, находясь в действительно непростых жизненных обстоятельствах и ситуациях. Он предчувствует наказание и боится его. И жалоба – это такая предупредительная адвокатская уловка. Но наказание не было бы наказанием, если бы оно не взяло и не шарахнуло по тем, на кого вы в своих жалобах сваливали вину за трудность вашей жизни. Не нравится? Не жалуйтесь. Нет, конечно, не жалобы притягивают несчастья, а жалуются вместо того, чтобы пытаться всеми силами предотвратить формирующееся несчастье или хотя бы просто смиренно служить. И тут уж даже страшно, может быть, не так, как в Амоке и в Ultima Thule, но все равно ведь, кроме жизни и смерти, ничего особенного-то и нет.

Я обещала, кажется, коснуться более редкого, но очень впечатляющего жанра, - жалоба и хвастовство одновременно. Первый раз я обнаружила этот обряд, общаясь с неглупым и немолодым человеком, который, тем не менее, на практике, когда речь шла не об отвлеченных предметах и не о посторонних людях, достойных анализа и осмеяния, а о своих родных и близких, - сразу начинал буквально ныть, ну прямо вот так: “Ой! Ну я прямо не знаю, мой Мишаня так много зарабатывает, ну я прямо не знаю, ой, он благотворительностью занимается…” . А лицо такое плаксивое, как будто этот его Мишаня режет у него на глазах ежедневно старушек, а в свободное время занимается на глазах у всех онанизмом. Может, я конечно, чего-то не понимаю и папашу, правда, беспокоит что-то, может, дело не чисто… Но нет, - это жанр. Позднее я встречалась с ним много раз. Заклинание - жалоба с хвастовством. Хвастовство - чтобы предъявить Господу, что ценим мы свои успехи в труде и в личной жизни, что Он не зря нам их позволил, жалоба – чтобы продолжать быть на вид бедненькими, чтобы шарахнуло мимо. Вот, что неистребимо в человеке абсолютно, так это – язычество.

 

СОЗРЕЛИ – ПАДАЕМ.

В ранние брежневские времена, в эпоху расцвета интеллектуального инфантилизма или инфантильного интеллектуализма, начали свое хождение так называемые абстрактные анекдоты. Смешно, как от легкой щекотки, безобидно, но что-то в этом есть такое, отложенное на потом. Вот один из них. В сумасшедшем доме все больные ходят с синяками и шишками, персонал недоумевает, но поскольку это явление продолжается, решают последить за бедолагами. И наблюдают такую картину: на прогулке один из больных приказывает всем залезть на деревья, они это исполняют, некоторое время сидят на ветках, потом вожак командует: “Созрели – падаем!” И все падают. Вам стыдно за наше с вами прошлое? Лучше попробовать как-то совладать с настоящим. Ничего, наверно, не было отложено на потом в этом глупом анекдоте, однако создается впечатление, что практически любой сочиняющий что-то находится под патронажем какого никакого, мелкого, но все же ангела, летающего по общелитературному ведомству. Само сочетание понятий зрелости и падения, сам переход от одного смысла падения к другому, - работают на познание, кто-нибудь да зацепит. Так вот и прицепимся к этим словам и понятиям, поговорим о падении как форме ложной зрелости. Ведь порок всегда выглядит старше невинности.

Человеку свойственен буквально панический страх перед естественной зрелостью, чуть ли не больший, чем перед насильственной смертью. Что же так страшно уступить “новому взгляду на вещи”? Неужели действительно такая безумная привязанность к жратве, траханью, питью, гулянке, что боятся, созрев, что-то этакое понять и перестать так сильно всего этого хотеть. Будто бы совершенно очевидно, что р а з п о н я т о, -

з н а ч и т п о т е р я л о с м ы с л.

Почему-то людям очень часто кажется, что им что-то там недодано “самой природой”. Но нет, человеку дано не мало, а слишком много. И как скульптор, который “убирает из камня все лишнее”, тот, кто хочет состояться, должен все лишнее принести в жертву. Недаром так талантливо рисуют слепцы и глухие сочиняют “дивную нечеловеческую музыку”.

Однако жертвовать своими силами ради других, например людей – жалко и обидно, можно легко погрязнуть в повседневной суете, поэтому большинство избирает путь частичного самоуничтожения. Вот вам и алкоголизм. Ярчайший пример ложной зрелости в форме порока. Тут сразу мне бы надо возразить, - а как же Веничка Ерофеев, он ли не зрел?! Зрел, зрел, отвечаю. Веничка уничтожил в себе все, кроме “Москвы-Петушков”, и потому они т а к удались. Исключение подтверждает правило. Но мне, конечно, снова можно возразить, что “все ценные люди России, все нужные ей люди – все пили, как свиньи”. И можете сказать – пили и пьют, а ведь все время булькает, варится духовная жизнь, литература, искусство. Да, отвечаю, варится, булькает, но все же, в основном, скорее хрюкает, невысоко забирает. А как же, скажете вы, вообще забрать, хотя бы и не слишком высоко, совсем не набравшись, как еще отречься от суеты сует, как еще суметь принести жертву, никого, кроме себя так сильно не разрушая?

Ну, тут я могу взбрыкнуть изрядно. Насчет того, что никого не разрушая… Очень даже разрушая, причем всех вокруг и на поколения вперед.

И вот я вновь ставлю вопрос – а почему бы не созреть естественным путем, путем той жизни, какую Бог пошлет. Почему не потратить свои силы на родных и близких, на работу и другие полезные занятия. Так это очень долго и практически невыносимо, скажете вы. Потому что, находясь в ясном сознании, отдавать на какие-то занятия все свои силы и не иметь даже возможности в это время забыться, чтоб сократить мученья (если отключаться, ни фига не созреешь), довольствоваться отдыхом только в виде ночных кошмаров, - нет, простите. Мы не можем так долго тут присутствовать. Нам не только слишком много дано, но и очень уж долго это длится.

И ведь не боятся ни синей печени, ни черных легких, ни дырчатых, как сыр, мозгов. Только безумно боятся жить всю свою жизнь подряд, без прогулов и загулов, и созревать душой. Что-то такое ценное хотят сохранить, никому не отдать, и чтобы лучше сохранилось, есть способ – заспиртовать. Неважно, что это заспиртованное – неживое. Главное – никому не отдать, не разбазарить.

Если человек вопит и вопиет, что у него нет того или сего, у него надо отнять все. Вся премудрость жизни сводится к тому всем известному анекдоту про бедняка, живущего в страшной тесноте со своей огромной семьей, которому рэбэ посоветовал ввести в дом всю свою скотину. Только выздоравливающий от тяжелой болезни знает истинную цену просто жизни, только, потерявши, плачем и т.д. А пороки симулируют всяческие жизненные встряски, а потому создают картину более насыщенной “опытами” жизни. Любая симуляция острой жизненной ситуации – порок.

Но порок не был бы пороком, если бы не только вел ложным путем, но и на этом пути не кидал бы своего клиента. Ведь пасть – значит, в первую очередь, предать себя, так добросовестно сколоченного для совершенства или совершенствования, а уж потом и всех остальных – автоматически. Если бы от каждого личного падения, человек, как в том первом анекдоте, приобретал видимые глазом синяки и шишки, то Творение подлежало бы измерению, и вопрос о “необъятном” не стоял бы так остро.

Иного механизма продвижения по жизни, кроме жертвоприношения, просто не существует. То, что так пугает и, пожалуй, даже коробит в той самой байке про Авраама, который был-таки готов принести сына в жертву, не является истинным смыслом этой поучительной истории. На самом деле, Господь только проверил, крепка ли его вера, а для испытания взял самый очевидный механизм своей божественной логики и механики – абсолютную, первоочередную, необходимость жертвы. Если вы не верите в необходимость жертвы, ни о какой больше вере говорить вообще нет смысла. Ну тут многие, в принципе, могут покивать и согласиться. Ну мол, что делать, придется немножко пожертвовать, а потом уж и оттянемся со спокойной совестью. Будто бы пройдет номер с тем, чтобы пожертвовать тем и столько, чем и сколько мы сами решимся пожертвовать. Будто бы удастся быстренько так пожертвовать и нестись себе дальше как ни в чем ни бывало. Это еще одно глубочайшее заблуждение. Настоящая жертва – всегда с тобой.

Ну, а эгоизм – это так, правда тела, которая не совпадает с божественной логикой бытия. Инстинкт самосохранения никому не гарантирует сохранность душевного покоя и спокойной совести. Несогласие на урон себе не сулит нам ничего хорошего. А как не хочется!

Ах, а как легко возникает вдруг ситуация, когда вдруг что-нибудь оказалось, настолько очевидным, что совершенно непонятно, как можно было до сей поры этого не понимать, не видеть! Ну, например, мы непрерывно и даже довольно агрессивно чувствуем свою правоту, прямо ощущаем, как все свои силы кладем на то, да на это, изнемогаем буквально на этом пути. И вдруг на фоне нашего беспрерывного нытья, чуть ли не предсмертных стонов, и подспудных верных опасений, - действительно что-нибудь возьмет и случится. И мгновенно станет абсолютно очевидна собственная тяжелая омерзительная вина и притворявшаяся слепой – халтура…

Или другой случай, - когда стоит только перевернуться вдруг привычному жизненному укладу, - и все вчерашние нормы летят к чертям. Допустим, вас разбомбили какие-нибудь миротворцы, - не стало ни света, ни воды, ни имущества. И тут же возникают новые критерии ценностей, - буханка хлеба, кружка воды, не говоря уже о приюте на ночь. Ведь так очевидно, что то, за что еще вчера вы так ревностно и судорожно держались и, уж конечно, никому не желали подарить или уступить, - такая, в сущности, ерунда, по сравнению с возможностью помыться, например. Или остаться в живых всей семьей…

Какая все-таки прелесть эта калейдоскопическая игра с нами высших сил – в смысл жизни!

 

ВЗГЛЯД НА МУЖЧИН ИЗДАЛЕКА.

В детстве я безумно боялась мужчин, причем эта боязнь не имела ничего общего со страхом, - это была невыносимая для ребенка тоска. О каких мужчинах могла идти речь? За исключением моего благородного, образцового и грозного отца, пары некондиционных мужей одной из моих теток и гнусного соседа, который преподавал какую-то, то ли вентиляционную, то ли водосточную, трубу в каком-то заштатном вузе, воровал у нас картошку, хранившуюся в сенях (дом был старинный и были сени), и разговаривая в коридоре по телефону, оттягивал рукой половинку и выпускал газы (за пределы квартиры выходить тоже бесполезно – там, во дворе, люди делились не на женский и мужской пол, а на социальные типы: дворник, бандиты, профессор, сумасшедшая старуха, евреи, люди из флигеля, из подвала, из общежития, посетители медицинской библиотеки, включая дружественных китайцев и т.д.), - так вот, кроме этих шахматных фигур на досочке моего детства, временами появлялись пришельцы. Это были провинциальные коллеги моего отца, отдававшего всю мощь своих незаурядных данных крахмалопаточной промышленности. Они прибывали в Москву в командировку за правдой, за приказом намертво неработающему “аг’рег’ату” - немедленно заработать, а кто-нибудь, может быть, даже и на какое никакое совещание. И они останавливались у нас, в нашей одной комнате, спали на банкетке, к которой, в зависимости от длины командировочного, приставлялся либо стул, либо чемодан, либо и то и другое. Вот их-то я и боялась. Услышав, как родители говорят между собой о скором появлении такого-то, я буквально впадала в отчаяние. Чего я сама не помню, но что стало семейным мифом, который все рассказывали друг другу каждый день (специфика сталинских времен – скудный, непрерывно повторяющийся репертуар домашних разговоров был подобен скудному, непрерывно повторяющемуся репертуару радиопередач), - это история о том, как я, сидя на горшке и услышав, что скоро должен приехать Георгий Андреевич, отчаянно заорала: “Баи Гебедея!!!” Это был добрейший волоокий, с кривым огромным носом, c неожиданно веселой, застенчивой и миловидной улыбкой, полуседой, с бархатным голосом и фигурой, напоминающей “мешок с арбузами разной величины”, - настоящий армянин, который как раз до слез умилялся, глядя на маленькую белобрысую детку, а у меня наворачивались слезы настоящего безмерного и безысходного отчаяния (это я помню). Уже чуть позже, лет в пять я бегала к соседке и просила разрешения, побыть у нее в комнате, когда к нам придет дядя Игорь. Я помню, как она меня увещевала, говорила, что он хороший и добрый человек. Я отвечала: “Я все понимаю, но я --- не могу!!!”

Я не так наивна, чтобы упустить из виду, что бросаю большую берцовую кость господам фрейдистам, психоаналитикам, ана-оралитикам, гипнотезерам-психоложцам и прочим психфаковцам. Я это спокойно переживу, потому что я вообще живу спокойно. Сейчас, так сказать, в симметричном тем далеким годам возрасте я отношусь к своим детским, отчасти провидческим, опасениям – с некоторым даже уважением. Понимала крошка, откуда исходит главная опасность для личности и главный стимул для бурных эмоций.

Потом все шло своим нормальным чередом: фотографии киноартистов, разделение всего девчачьего контингента начальной школы на тех, кто влюблен в Блудова и кто – в Федосеева, в уже преклонном переходном возрасте на переменках – игры в ручейки и сильнейшие переживания, если один из героев-любовников отступил от полагающейся ему равномерной любви ко всем и дважды увлек под арку вспотевших, высоко задранных рук - какую-нибудь люську. Бывали и всякие дни рождения, но там, как и во дворе, сексуальной тематики было меньше, чем социальных мук. Надо признаться, что первый класс я еще проучилась при раздельном обучении, а во втором наша школа передала в мужскую всех дурочек, тихо и буйно помешанных, двоечниц и единичниц, а получила оттуда соответствующие “сливки” (тогда еще не успели понаоткрывать “спецшкол”, и у нас учились даже абсолютно безнадежные бедолаги). Однако рядом с нашим тополиным школьным переулком, где преобладало деревянное зодчество, а удобства бывали и на улице, возвели к этому времени высотный дом. Тут-то мы и получили этих самых героев-любовников и ряд персонажей средней руки. И все же никто из них не был ни красивым, ни загадочным, ни неопровержимым лидером или кумиром. Так, сами знали, что играем и условно присваиваем звание героя-любовника очень обыкновенному благополучному пионеру средней пушистости.

В окрестностях школы было тогда два знаменитых мужчины. Один, огромный мужик, похожий на памятник Маяковскому, ходил с плащом на руке, а когда в переулке не оказывалось никого, кроме стайки девочек, отводил руку - и стайка разлеталась. (Вот, как я ни люблю Евгения Киселева и ни ценю исключительно высоко его деятельность в целом, а за одного “Правнука императора” прощаю все “э-э-э”, но когда вижу в заставке к Итогам его с плащом на руке..., да еще на глазах у Патриарха.., а ведь заставка и на самом деле – не блеск). Другой, старый, “дядя Миша”, педофил и учитель. Он “работал” в скверике около высотного и был детским кошмаром моей подружки, имевшей несчастье в этом высотном жить.

Я явно увлеклась этой историей древнего мира, пора подбираться к средним векам.

Мужчины были необходимы всегда. Зачем – это было известно и ясно отнюдь не всегда. И тоска, которая так часто охватывала от них, скорее всего, означала: “Не то-о-о!!!”. Причем, как бы даже – опять не то! Того просто не могло быть. По крайней мере, в реальности. Потому что даже тогда было почти понятно, что ни Олег Стриженов, ни даже Жерар Филипп, - никак не ответчики за всю страсть “Красного и черного” или “Сорок первого”. Хотя и наведывались мы с подругой пару раз в проезд Художественного театра, где якобы находилось артистическое кафе (это тогда-то – кафе), где якобы бывал бледно-рыжий в действительности Стриженов. От страха перед этой и вообще действительностью мы проносились по переулку, даже не пытаясь разглядеть вывески на враждебных домах. Вот и вся любовь – хочется сказать про это и вообще поскорей сказать завершающую фразу “про это”. Ведь это именно тогда страстей было больше всего. Слава Богу, что по логике бытия все происходит со сдвигом по фазе. Великий эксцентриситет – двигатель в никуда!

Можно только удивляться тем девицам, которые то ли принимали всерьез своих сверстников, то ли совсем что-то другое понимали под предстоящей жизнью, - что-то известное вместо чего-то абсолютно неизвестного. Возможно, более конкретная сексуальность заставляла практически в каждом видеть самца и не возмущаться. (Теперь, наверно, все происходит совсем по-другому. Уже в песочнице возникают никем не одергиваемые симпатии -наверно, карапузов уже волнует цвет или фирменная принадлежность памперсов на задранной кверху попе при постройке кулича или что там теперь его заменяет. И попа, обернутая памперсом на липучках, - это очень прилично и если даже это секс, то вполне обыкновенный и допустимый. Наверно, потом им, девочкам и мальчикам, надо снова как-то разойтись подальше, хотя бы по интересам, чтобы появилось все же некое препятствие, чтобы дать все же чертям поучаствовать в его преодолении.)

Иные как-то очень быстро повыходили замуж, обменяв экзистенцию на жизнь, кто-то даже с доплатой. Продолжая с ними периодически общаться, я практически не видела этих их домашних мужей, это что-то собирательное, как говорят в народе - ОН. Мне редактор подсказал для вдохновения, что от побоев мужей и им подобных погибает 15 тысяч женщин, - надеюсь, все же – не в день, не запомнила. Но это не проблема пола, это проблема зависимости (алкогольной, социальной, сексуальной, невежественной). Как говаривал Кришнамурти, - есть только две ужасные вещи – насилие (а может быть, жестокость) и скорбь (а может быть, печаль - с этими переводами всегда так, как в том мультфильме: “а может быть, корова, а может быть, собака…”).

И все же наша сказочка не про то, как насильники бьют, а жертвы скорбят. (Агрессоры и насильники не придумали агрессию и насилие, они – исполнители того зла, которое в мире есть. Их это не оправдывает, но лишает ореола независимости).

Зависимость – это да. Это мрачное средневековье в отношении женщины к мужчинам, когда зависимость поиска переходит в зависимость обретения и обратно, когда в голове практически потушен свет, и загорается сигнальная лампочка только когда появляется этот пресловутый тумблер. Почему, сам по себе вполне оправданный, по крайней мере, с биологической точки зрения, поиск мужчины так бьет по нервам, что почти совсем отшибает мозги и ослепляет? Наверно, потому, что иначе – не найти, не увидеть в чем-то совершенно невообразимом того самого долгожданного, иначе поиск продлится вечно и прекратится род человеческий.

Этот детский страх за качество предстоящей жизни, это беспокойство за качество бытия вообще очень свойственно женщинам, пожалуй, на протяжении всей их жизни. При каждой роковой встрече с мужчиной разверзается бездна – опасность неправильного поворота событий, помноженная на страстное их ожидание.

Даже если абсолютно сбросить со счетов кокетство (мужчины тоже усиленно кокетничают, просто более продвинутые – в основном, со смертью), желание понравиться на всякий случай, пусть даже и совершенно бескорыстно, женщине гораздо важнее мнение о ней любого мужчины, чем другой женщины (в норме). Один учитель математики и физики, ставший впоследствии великим философом, каковым он, естественно был до того, как стал, написал, что “Любовь – это ностальгия по Господу Богу в ипостаси Лица”. Не уверена, что это определение подходит, если речь идет о любви к женщине, хотя в прежние времена сплошь и рядом “обожествляли”. А вот эпопея с поисками суженого некоторыми “христовыми невестами” и требования, предъявляемые к его качеству в мечтах, а если вдруг, - то и наяву, эти требования находятся в согласии с вышеозначенным определением. (Хотя, скорее всего, философ под любовью понимал нечто иное, но сказал, в первую очередь, о том, что она направлена всегда как бы на подставной объект, а практика сплошь и рядом подтверждает эту истину).

Женщинам кажется, что норма есть, они ее себе как-то представляют и стараются навязать другим. Умеют, часто даже намного честнее и свежее, чем сильный пол, взглянуть на вещи и увидеть. Правда, это уже, пожалуй, не о мрачном средневековье, где царит, опять же в норме, лишь биологическая задача – гнездо с птенцами. Эти женские способности скорее относятся уже к Ренеcсансу, когда семья, какая никакая уже есть или была, перестало так неистово болеть дитя, и можно стало оглядеться.

Как-то раз очень давно, во глубине застоя, мой тогдашний муж и учитель принес домой добычу, - бледный и мятый, вероятно, пятый экземпляр машинописного самиздата – неканоническое Евангелие от Фомы или его кусочек. Там была загадочная для меня по тем временам фраза “Женщина не увидит Царства Небесного, пока не станет мужчиной”. Сейчас можно подвергать сколько угодно сомнению подлинность и реальность существования такого текста, но никаких сомнений не вызывает его смысл. Недаром в украинских деревнях, раньше, по крайней мере, про мужа говорили “чёловик”. И каким бы он ни был - похожим на кусок сала без подробностей или на печеный огурец в заскорузлых, потерявших даже синий цвет, портках, какое бы невразумительное хмыканье или хрюканье он ни издавал в ответ на лицемерную, при гостях, попытку “жинки” с ним “посоветоваться”, он - мужчина, а значит - человек, то есть, принадлежит не только своей семье, но всему Божьему миру. Баба орудует ухватами, а он творит реальность. Хотя бы и одним своим существованием.

Ведь все дело в этом, и теперь, когда дым рассеялся и “грушницкий” стал весь как на ладони, можно отдать ему должное. Вся реальность, кроме дикой природы и Небес, практически вся материальная и духовная жизнь на земле создана мужчинами. Возьмите хотя бы мир звуков, - ну разве достаточно было, даже для начала, одного только шума прибоя, воя ветра, стука дождя (особенно до всяких там крыш), ударов грома, треска молнии, трелей соловья, мычанья, рычанья и даже “согласного гуденья насекомых” (и то, до Бродского оно так не называлось). Так что, музыка явилась до-творением. А кто ее сочинил? Все-таки не Губайдулина. (Одна моя подруга рассказывала замечательную историю, - ее одноклассница как-то спросила: “А кто написал полонез Огинского?”). И не говоря даже о Бахе и Моцарте, даже выбив из головы все изящное искусство, загасив постоянно звучащее в ушах “Let my people go” – спасибо рекламе, зачеркнув всю мировую литературу со всей почти мировой же поэзией, закрыв глаза на гениальных красавцев-актеров, наплевав на Де Ниро (а он, пожалуй, создал самую полную галерею типов мужчин), не отдавая должное гению Барышникова, одухотворившего “балетный труп”, кишащий червями рук и поражающий мужскими задницами, а просто тупо проезжая муниципальным транспортом по городам и весям и тупо глядя в окно, мы видим, как два мужичка умело возводят крышу, - и тут, как говорится, нечем крыть!

Конечно, женщина тоже может освоить и научиться, справиться, а то и превзойти, и – обойтись. Но когда женщина обладает такими качествами, Царство Небесное она, может быть, и узрит, а пока пусть рассчитывает только на себя.

Не удивительно, что самая народная профессия – шофер - одновременно и самая мужская. Это основной контингент моих соотечественников – настоящие мужчины с плохой кожей и жирными русыми волосами - красиво сидят за рулем камазов и трейлеров. Они бороздят необозримые просторы, они заняты очень напряженным и ответственным делом и одновременно – ничего не делают. Они тяжело работают, это могут доказать всевозможные путевые листы и накладные, но они в то же время живут на свете, потому что сумели дезертировать по уважительной причине от ежедневной домашней и служебной суеты. Шоферство – это такое творческое состояние, народный промысел.

Похожее суждение высказывал один знакомый обаятельный орнитолог, он хвалил курение: “вроде бы просто стоишь и вроде бы – при деле”. В мужчинах скрыта бездна обаяния. На самом низком уровне – это хемингуевая суровая грация, с которой расставляется туристическая палатка, загорелая мускулистая рука с веревками вен и неожиданная улыбка – как трещина на скале. На высоком уровне – это несерьезное отношение к себе, но без излишней неряшливости во внешнем облике. На самом высоком уровне находится все же, наверно, обаяние гения. До обаяния святости мы так и не дойдем. А то ослепнем.

А теперь появились новые молодые мужчины, которые на первый взгляд могут показаться “бычками”, но если посмотреть на них повнимательней, то окажется, во-первых, что они необычайно чистоплотны, не наступают вам на ноги, не смотрят на вас, не бьют спортивной сумкой по морде, не смердят перегаром и вообще не смердят, а во-вторых, похоже, что их жизнь – это опять какая-то жизнь, а не просто раздражитель для предыдущих поколений. Но не будем смотреть вдаль. Лучше - издали.

Итак, Бог творит перспективу, мужчина создает реальность, женщина ее испытывает на собственной шкуре, поддерживает или достает рекламациями – такое ОТК, а дети создают иллюзию перспективы. Роли розданы. Мотор! Дубль 10000000000000000 00000000000000……..

Надеюсь, получится не пошлягер типа “Мужчины и женщины”…

 

НАШ ДОМ - СЪЕМОЧНАЯ ПЛОЩАДКА.

Нет, ну мы, конечно, уж наслышаны о режиссуре , профессиональных технологиях и т.д. – в связи с хроническими предвыборными кампаниями. А вот теперь имеем это явление в чистом виде и в буквальном смысле. Нас приглашают поучаствовать в грандиозной массовке на всероссийских съемках чего-то среднего между попурри из советских экранизаций пьес Островского и малоизвестным либретто для балета Козьмы Пруткова под названием “Comma” (имеется в виду – “запятая”, но в настоящей ситуации сойдет и “кома”). Тусовка, предваряющая будущую массовку, показывается по телевизору под названием “Русский стандарт”, продюсер, режиссер, сценарист и исполнитель главной роли – Михалков-младший (старший брат, вроде бы, от престола отказался).

Ну, что ж, господа-товарищи, Отечество действительно в опасности, - в бой пошла самая стойкая часть советской элиты, из тех, кто “от Ильича до Ильича без инфаркта и паралича” и далее со всеми госпремиями, включая Оскара. Очевидное и невероятное. Перед нами разыгрывается чудная святочная картина. Как в “Репетиции оркестра” (небось, раньше нас всех посмотрел, благодаря протекции дяди Степы), дирижер-режиссер внушает нам, что от катастрофы и катаклизмов – “музыка нас спасет”. А как писал родоначальник другой аналогичной, но все же поизящнее, семейки в “Детстве Никиты”: “ А понимать это надо было так…”. А понимать нам следует, что спасет нас, а заодно спасет Россию – русская культура в лице Собирателя Земли, а, может быть, держателя общака (ведь все так смешалось в “нашем доме”), - Никиты Сергеевича. У истоков этой культуры, во главе ее, в усах, в кресле и с рюмашкой, - старый шут, он же “князь”,он же автор гимна, басен и прибауток, - чистый символ вечности культурных ценностей. Роли исполняют – ведущие русские. Объединяет нас и одновременно огораживает от вражьей силы – казачий деловой круг. Оне поют, как встарь, ну вы должны быть в курсе, совсем так и пели все слои русского общества вместе. От этой песни русские культурные слои не выдерживают, русский дух разрывает им душу. Они пускаются в пляс в отведенном для этого заранее месте сцены. Первым не выдерживает большой русский купец – Мокий Парменыч в роли Петренко. Голубым огнем, глядя на него, загораются глаза молодого юркого русского (что-то среднее между непутевым барчуком из советской экранизации и приказчиком оттуда же, он же Федька, который пердит в дудку, когда Буонапарт переходит через Альпы, - в балете Пруткова) – Евгений Миронов уж скачет вприсядку. Тут вступают и блондинки разной степени свежести, родовитости и блядовитости. Этакие Канделябрины Сельдебровы . Как и в балете Пруткова – они производят непристойные телодвижения, призванные выразить патриотизм и спасительность никитиной культуры и его духа (духи, кажется, он уже создал – эксклюзивные, для усов). Однако, не подумайте плохого, процентная норма соблюдена. Роль процентной нормы исполняет Хазанов, которому его нос удивительным образом не мешает дочиста вылИзать Родоначальнику. Как выясняется, маленький Гена начал не с Пушкина, а с Михалкова, знает его всего до сих пор наизусть и, пожалуй, им и кончил, плохо кончил. Впрочем, он, наверно, и раньше по баням и саунам изображал перед членами – “кулинарный техникум”, привычка – страшная сила.

Кто-то пришел на всякий случай, забрел, так сказать из другой пьесы, кто-то не полагал ничего особенного в том и т.д. (Как всегда сквозь стены, с корабля на бал, - вошел Башмет, с самолета из Нью-Йорка – и сразу вступил во всех смыслах Гидон Кремер, - составил дуэт со скрипачкой, чуть ли не пешком пришедшей из Костромы, где зал на ее концерте был битком набит костромичами, которые не манж па си жур). Однако режиссер с влажными глазами, вкрадчивыми интонациями деспота, - уж всем раздал по стакану. Встаньте, дети, встаньте в круг! Тут знаменитые затраты на “Сибирского цирюльника” покажутся выручкой бабушки из подземного перехода. Господа задумали сыграть по крупному. Снимаем “Простота хуже воровства”.

С другой стороны, если считать что для России самое главное – выжить, то у кого же ей сподручнее всего учиться, как не у этих. Так ведь не откроют секрета, а, между прочим, история их адаптации могла бы оказаться не менее потрясающей, чем история уничтожения остального народа. Только, как говорил Венечка: “Стошнить - не стошнит, а сблевать – точно сблюю”.

Нет уж, лучше нам попасться на подлость и пошлость реальной жизни, чем на пошлость и подлость балагана. После этой сцены наши политические куклы – просто куколки. Жирик – пионер, а Ельцин – лорд.

Та ошибочная роль, которую нам удается сыграть в жизни, приносит хотя бы урок, а участие в такой массовочке – только унижение. И хоть творческий замысел Никиты Сергеевича намного яснее Замысла Творца, лучше на это не попадаться.

 

Я ЭТОТ ДЕНЬ ЛЮБЛЮ, КАК ДЕНЬ ШАХТЕРА…

Когда-то, особенно в поздние советские времена, этот праздник на бытовом уровне, по крайней мере, был самым почитаемым в отечестве. Ну, прямо такая советская пасха. Теперь, когда в доме все так смешалось, как Облонским и не снилось, да еще на фоне предшествующего ему Дня Святого Валентина, такого милого-милого и приближающего нас к цивилизованному сообществу и тоже как бы “про это”, - померк, померк и требует реанимации Международный Женский День. Я все жду, что в этот день из ящика донесутся среди прочих рапортов гундосые заунывные причитания с легкой примесью оптимистических восьмушек: “В этот день православные христиане вспоминают международную женщину, мироносицу, труженицу полей, великомученицу, передовицу производства, жену, дочь, сестру и мать вашу…”. Ну, и так до бесконечности.

Читатель ждет уже мимозы… В моем, спасибо товарищу Сталину, детстве на уроках труда мы “мастерили” поздравления нашим мамам, но ничего, кроме купленной на деньги все той же мамы чахлой зеленой мимозы, я не помню (тогда, при с.в. мимоза, как и бананы, добывалась с неимоверными усилиями, и та и другие - почему-то не дозревали). Наверно мы рисовали какую-нибудь открытку или присобачивали вышеозначенную чахлую мимозку к покупной открытке. Потом, уже на работе, наш Директор обносил всех сотрудниц своей лаборатории чахлым тюльпаном и обаятельно-драгоценной улыбкой.

Те же “женщины до мозга костей”, которые жаждали, чтобы их в этот день пышно и шумно носили на руках, - они начинали трудную и кропотливую борьбу за этот апофеоз чуть ли не за год, а на финишную прямую выходили в период празднования 23 февраля, обрушивая на всех потенциальных мужчин ошарашивающе щедрую лавину внимания, подношений, сюрпризов, особо продуманных подарков, основанных на выпытанной у них заветной мечте (мечта заветная – одна штука). Не пропускались на протяжении всего предшествовавшего года и дни рождения потенциальных носильщиков на руках в день 8 марта. На это уходили немалые деньги, мобилизовались связи, в трубу небытия усвистывало время жизни. Зато потом Она, войдя 7-го в свое рабочее помещение, с совершенно искренним удивлением обнаруживала, что попала в будуар дамы с камелиями. И каждый входил, и новые ахи… И “краснеть удушливой волной” ей приходилось не только от смущающего нежную душу благодарного волнения, но и от легкого, на донышке, нерастворимого ни в чем, осадка знаний об истинной доле собственных стараний, об игре, в которую играют люди и т.д. Но зато - ехать потом в метро на глазах у всех неудачниц со своей охапкой и знать, что взяла далеко не все, - о, это, видимо, дорогого стоит.

А меня всегда, не могу сказать, волновал, - злобно всколыхивал любой намек на технологию формирования истории. Ни слова не берусь вымолвить ни о каких там фоменках, равно как и о любых других повестях временных лет. Нет, дело даже не в том, что всё враки, тенденциозность, субъективность или эксплуатация чего бы то ни было при изложении бывших или небывших фактов и событий. Нет, гораздо занятнее сам механизм исчезновения бытия, полная утрата одного и удержание другого. Кроме того, что нельзя объять необъятное, сюда трудно что-нибудь добавить. Ибо ни клочки желтых документов, ни, тем более, черепки, ничего не могут ни доказать, ни воссоздать.

Но вот, что касается 8-го марта, например, то тут, кроме давней традиции напиваться в этот день с особо похабным умонастроением, удержаться на долгие времена может разве что какая-нибудь забавная деталь, вроде уже почти для всех непонятно откуда взявшейся ассоциации этого “праздника весны и любви” (между Кларой Цеткин, Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург… Битва при Кларе Цеткин… История!..) – с редиской… Ибо фольклор с упоминанием предмета, для приличия заменяемого на редиску, наверно, все же более живуч, чем формулировки и идеи революционно настроенных дам и господ, тем более, что и революционное пламя в их сердцах в значительной степени подпитывалось энергией все той же самой редиски.

Что же касается самих женщин, то они прекрасны почти все. И тети свиньи с богатырским плечевым поясом, непонятно как образующейся могучей спиной и узким тазом, - работницы роддомов, поликлиник, гастрономических отделов продмагов, реликтовые парикмахерши и хозлаборанты. Я уж не говорю о генерации блондинистых чистых головок, расположенных где-то на высоте нижних ветвей деревьев благодаря новым канонам длины ног, кожаным аксессуарам и т.д. Кстати о ножках, - то ли действительно, эволюция продолжается, то ли Пушкин не там искал, но меня в свое время поразила красота ножек деревенских дам. По крайней мере “у нас в Костромской губернии”, когда какая-нибудь тетя Шура, даже весьма преклонных лет, жалуясь на “нарочитые ревматизмы”, смело задирает юбку, чтобы показать, где болит, она показывает безупречные формы, достойные ваяния. Вот уж где не встречается ни целлюлит, ни, несмотря на адский труд в прошлом и вполне достаточный пожизненно, - никаких венозных узлов, - гладкие, стройные, молодые такие ножки…

Прекрасны и расставленные вдоль платформы метро дамы, подобные урнам эпохи сталинского классицизма, - из-за железных шуб, купленных-то купленных, но не по росту, а потому упирающихся в пол. И усталые, едва успевшие по возрасту вскочить на подножку стремительно убегающего поезда-времени, возвращающиеся с отжавшей их до капли, но кое-как все же оплачиваемой, работы, подтянутые в прямом и переносном смысле, леди. И девушки в растопыренных, чуть ли не горных, ботинках, с затейливыми рюкзачками за спиной, непослушными прядями, выбивающимися из-под капюшонов, и безмятежностью молодости, помноженной на непуганность постсоветской экзистенции. И миниатюрные энергичные, и бледные со вкусом, и дерзкие, и хохотушки, и особенно – добрые и добросовестные… Да, если честно, совсем не требуется быть лесбиянкой, чтобы предпочесть сидеть в метро рядом с тетей, а не с дядей. Но, даже оставим в стороне запахи (что хуже, очередная “красная москва” или перегар – это один из неразрешимых вопросов философии обоняния) и прочую эстетику (с чем мы только, между прочим, тогда останемся? Один склочный интеллектуал без высшего спросил меня как-то с угрозой в голосе: “Так у вас что, - Этическое через Эстетическое??? Так, будто обнаружил у меня “меняющий все дело” анатомический дефект. На что я ему, естественно ответила тут же: “А что, бывает иначе?!” Я и сейчас убеждена, что дьявол, к примеру, не страшен, а омерзителен. Не ужас, а тошнота). А ее, эстетики, слава Богу, пока еще неиссякаемо много.

Ну, а случись с вами, не дай Бог, что! Кто поможет сразу и безоговорочно? Кто, не задумываясь, одолжит свои “гробовые”, кто охотно, как будто своих дел не по горло, подменит вас, с кем надо посидит, кого надо выгуляет? Кто не будет все время поворачиваться к вам спиной, кто не перестанет звонить, кто не рассосется, даже если и был? Они-они, голубушки. Подружки, тетки, не самые симпатичные на вид дамы, даже иногда и полуначальницы. Кто как, кто чем, но помогут, будут думать, хлопать крыльями, а главное, - никуда не денутся.

Впрочем, полов ведь не два, а множество…

Я вот вообще, кажется, нашла определение, кого следует считать мужчиной. (Типа - где талию будем делать?). Так вот, мужчиной следует считать того, кто убежден, что за его усилия, труды, мучения, - ему положена награда. Только и всего. Это поразительный феномен. При самом безобидном и, может быть, даже благородном поведении настоящий мужчина всегда после вынужденного рывка сам делает себе подарок. Если вы не замечали этого раньше, присмотритесь и вы убедитесь в моей правоте. Бабы, конечно, могут безумно желать успеха, признания, жаждать какой-нибудь там юбки, славы или даже спортивной машины, отдыха или передышки, но это переживается ими совсем иначе. Пусть даже не просто энергичная мечта, пусть – цель. Но у них нет убеждения, что им положено. Им просто хочется этого, а те – сами себе назначают.

А между тем… Когда я была еще школьницей, моя сестра училась в медицинском и регулярно с победоносным видом бросала мне ту или иную кость от изучаемых ею там жреческих наук. Раз как-то она обронила: “Женский фенотип – нейтральный”. По науке эта фраза означает лишь то, что если, допустим, у некого несчастного существа поврежден весь генетический материал, отвечающий за половые признаки, то выглядеть оно будет как женщина, - не Мерилин, конечно, но уж никак и не мужик.

При желании из этого постулата можно понаделать всяческие скоропалительные выводы насчет того, например, что человек вообще – это женщина, а для кого-то открытием покажется и просто вывод, что женщина – человек. Базовый, то есть, такой человек. А это немедленно, казалось бы, вступает в противоречие с библейской версией. Или, наоборот, не вступает. Ибо всегда можно из большего (базовый человек плюс мужской пол) сделать меньшее (базовый человек).

Собственно говоря, совсем не хотелось вдаваться в хромосомный анализ или, уподобляясь одному омерзительному физиологу высшей нервной деятельности, катастрофически похожему внешне на основной вид лабораторных животных, завсегдатаю интеллектуальных телепередач (он искренне полагает, что аспиранток к нему тянет инстинктивно из-за его знойных лидерских аттрактантов), - взвешивать мужские и женские мозги и обвешивать при этом женщин. Так ведь можно и пятками меряться не в пользу изящных ножек. А там получились такие результаты, что мол коры у баб в среднем грамм на тридцать меньше. Той самой коры, которая нужна, чтобы соображать (в том числе и на троих, но, вместе с тем, именно кора нужна для того, чтобы ради карьеры делать вид, будто бы так уж влекут аттрактанты научного руководителя). Грустно как-то это и непродуктивно. Ибо все сущее, если и не прекрасно, то – уместно. И чему только ни находится место, а то и даже вот, свой день в календаре…

РАЗГОВОРЫ С ТЕЛЕВИЗОРОМ.

Ну как нам не любить телевизор? Кто не мечтал обратиться в комарика и незаметно и невесомо побывать там, где нам побывать в реальности нереально? Кто не хочет заполучить кого-нибудь умного и интересного в гости, не будучи вынужденным для этого ни убирать квартиру, когда времени и сил хватает только помыть посуду раз в день, ни печь пироги, захватив всю кухню и распухнув от жара духовки, ни бродить уныло по оптовому рынку в поисках привлекательной праздничной жратвы, тоскливо и непрерывно ощущая свою бедность. Ну и кроме этого всего – “не краснеть удушливой волной” по ходу умной беседы.

С этим никто не станет спорить, кроме конечно тех, на глазах устаревающих нарциссов и нимфоманок от искусства или политики, тщеславных, потерявших стыд и голову, успешно и чрезмерно преодолевших комплекс неполноценности, жаждущих и не устающих привлекать к себе внимание любой ценой.

А так – дома, без экзаменов, вне конкурса и вне критики, - вы в халате или пуще того, времена же меняются, как малый ребенок, в колготках в резиночку и рубахе или футболке, свернувшись клубком на тахте вместе со своими домашними животными, - лежите себе и общаетесь с миром, получаете впечатления, которых так не хватает в обыденной жизни. То есть, их-то как раз хватает вот так, но они так и остаются слепленным комком, таким поганым, вроде тех, что бывают в неудачной манной каше. Если начать этот комок разматывать, то окажется невозможным все - от начала до конца. Я помню, как в юности, предчувствуя, что меня бросает Он, я вдруг поняла, что тогда я не вынесу и всего остального, - не только обязанности учиться, но и самого факта существования этого идиотского университета, похожего на грязного петуха с вытянутой шеей, его грязных закоптелых разбросанных вокруг него факультетов, не вынесу больше ни дня очереди на 96 автобус, который в дометровские времена возил спрессованные партии бессловесных благоуханных граждан от Таганки в Кузьминки мимо Мясокомбината (грузовики с еще более бессловесным скотом застревали на этом уровне), мимо МЗМА, завода Клейтук, регулярно напоминающего, как мы будем вонять разлагаясь, через Сукино болото, через горб моста над Текстильщиками и далее почти до упора, - не хочу всего остального.

Нет, лучше комки не размазывать. А то начнешь действительно анализировать свои впечатления от брожения по теплостанскому оптовому рынку. “Брожу ли я вдоль улиц шумных, вхожу ли в многолюдный храм…” Да что там! Есть даже тип лица “несчастных торговок частных” – у них большие плоские щеки, а у одной или не у одной постоянный фингал, стараюсь не смотреть на их лица, жалею их, вижу только посиневшие от холода руки в перчатках с отрезанными пальцами (митенки, так сказать). Они с возвышения своих полузастекленных палаток-кабинок отпускают нам ноги, сердца, печень и проч. – и это какое-то таинство, промозглое, быстрое и на мгновение лишающее сознания, - как будто они отпускают грехи, наши и свои - на некоторое время (мы исполняем свой долг перед близкими-подопечными, добывая им покушать, а они исполняют свой тяжкий труд, отрабатывают свою синекуру в Москве, “на квартире”, с мрачным ежевечерним кутежом, рабством во всех сферах, но, видимо, все же со свободой от чего-то, еще менее желанного).

Один из умных предложил мне обдумать взаимоотношения комплекса неполноценности, стыда и совести. Умный и вправду, уловил, ничего не скажешь. Можно, конечно, долго и плодотворно обдумывать, философические письма катать, а можно просто – “почувствовать разницу”. Комплекс – применение совести в узких, эгоистических, прикладных целях, притом с неудачным результатом. Стыд – уже какая никакая профилактика зла и позора, ну как антитела вырабатываются и могут помочь не заболеть этим же в другой раз. А совесть, на самом деле, основа не только и того и другого, но еще и очень многого другого, где она практически совсем не просматривается.

Ну а телевизор? Нет, почему же не посмотреть и не послушать. Я и отвечаю им и шучу иногда удачно им в ответ. А почему бы мне не порадоваться, как легко и расковано, изящно и в то же время вполне несерьезно отплясывает Парфенов на очередном Новогоднем Проекте. Мне приятно, что он хорошо танцует, он у нас танцует и слава Богу. Мне естественно совсем не обидно не только за себя старую, которая и в молодости совершенно не могла танцевать, а если и были, по пальцам сосчитать, несколько случаев, что я вдруг пускалась в пляс, значит имело место патологическое опьянение от наперстка, который кому-нибудь обаятельному или подлому удалось в меня влить, сломив мое отчаянное сопротивление. Почему я уж так органически не танцевала? Комплекс? Стыд? Совесть? Даже современный, ну хотя бы по времени и зрелым мозгам, мой красивый сын тоже, кажется, так же совершенно не танцует никогда. Я целомудренно не вникаю. Передалось, натрусила кое-каких генов. Но даже ущербность в этом отношении моего возлюбленного сына не мешает мне вполне любить танцы Парфенова и Киселева, а также Митковой – по телевизору. Правда, лучше всех это делает Черномырдин.

Может, мельком посмотреть на все это, оно как бы ничего не дает (ни информации, ни пищи для ума, ни слишком сильных эстетических переживаний), а все равно – что-то дает. Какие-то ориентиры, без которых теряется связь с какой-то ерундой типа окружающего мира.

 

СРОК ГОДНОСТИ.

 

Не могу писать.

(Письмо редактору).

Попытаюсь оправдаться, не имея возможности оправдать ожидания. Ну, нет, господа, никаких оснований для писательства. То ли я, то ли бытие, - достигли своего рода совершенства и не требуют никакого дополнительного выражения. Ни малейшего полемического задора не наблюдается ни в природе, ни в воображаемой аудитории, ни в собственном способе проживания. Все – прекрасно и так, как должно быть.

Где взять гнусненькую зацепку, чтобы прицепиться к ней из подполья внутреннего разлада? Нет ни зацепки, ни разлада. Когда высоким свежим утром я подхожу к окну освидетельствовать состояние структуры мироздания в моем микрорайоне, я вижу, как по твердому глиняному проборчику среди ярких и пышных зеленых насаждений идет, переваливаясь, коротко стриженная толстая тетка в длинной юбке. И не видя еще ее собачки, которая затерялась в листве (как в тех развивающих картинках детства – “найди суслика”), я вижу, по сдобности и умиротворенности ее походки, что она – с собачкой. А вот и собачка. Допустим – эрдель. Я засматриваюсь на до боли родные повадки, которые имею возможность в широком ассортименте наблюдать у своих собак, кошек и, кажется, - еще у “Кого-то своего”, - у всего доступного созерцанию и участию наличествующего Бытия.

Возражений нет, пока не попадется бездомная собака (самые “обыкновенные” из них своим ограниченным всепониманием очень смахивают на Б.Г.), не запищит беспрестанно на последнем отчаянии совсем маленький котенок ночью за окном, пока не положат под дверь очередного полуслепого щенка, пока не пройдешь, не останавливаясь, мимо сидящего по-турецки детского лица немыслимой национальности, пока – еще много чего не случится. Но все это – про беспомощных, а значит – беззащитных, а значит – невинных. Где тот мистический момент, когда беспомощный становится невинным?

Очень легко в такой немоте данного нам мира отнести все наблюдаемые несовершенства и мимолетные невыносимости на счет несовершенства своего восприятия. Свиристеть об этом в расчете на выявление себе подобных – некрасиво, ей-Богу. Хотя птицы так делают, но их задача при этом – ясна. А у нас, боюсь, - та же самая.

P.S.

Самое ужасное в писательстве – это кокетство. Конечно, в самых лучших вариантах, - перед Господом, но, все равно, - как бы обойтись без этого! Наверно, надо уметь писать про мушкетеров, индейцев, короче, - прятаться по честному, чтобы действительно не нашли. Так ведь, полюбят мушкетеров, найдут автора, зацелуют и заставят служить поклонникам.

Мое же жеманное якобы-нежелание писать напоминает мне одну сумасшедшую, кстати из СПб, которая специально не мыла голову (все остальное тоже – но не специально), одевала на себя что-то несусветное типа спецодежды, - боялась, что если она “покажет себя” – на нее сразу все бросятся с гнусными намерениями. На самом деле, я не хочу себе признаваться, что я банально притихла под делами, которые некому, кроме меня, делать. И их много – и по времени, и по тяжести.

Засим кланяюсь Вам и снова напоминаю, что свято верю, что все – правильно.

Таинство или подлянка?

В том месте, где положено читать всего лишь по несколько строк, в специально для этого составленной небольшой библиотеке, читаю объявление в газете “Русская мысль”, что “Русский дом в Сент-Женевьев-де-Буа, в своем историческом окружении с парком, принимает русских пансионеров – как здоровых, так и инвалидов”. Под “историческим окружением с парком”, по всей видимости, подразумевается кладбище. Короче, по-нашему, все это вместе -комбинат бытового обслуживания. Можно в первый момент аж задохнуться от желания попасть в эти пенаты, хотя бы и стать для этого немедленно инвалидом. Однако наш принцип – после первой мысли обязательно думать вторую. Понятно, что люди совершенно сознательно должны отправиться на, так сказать, предварительное следствие перед Страшным судом. То есть, они должны точно знать, что умрут. Кому-то может это покажется смешным или даже глупым, - такое мое предположение. Будто бы кто-то может не знать или сомневаться. К сожалению или к счастью, - тоже непонятно так уж прямо сразу, - очень многие и сомневаются и не знают, что умрут. Нет, знают, конечно, но – понарошку. Считают в рабочем порядке смерть этакой подлянкой, что является не менее поверхностным суждением, чем, например, представление о судьбе, как об индейке (еще Козьма Прутков возмущался, что судьбу сравнивают с индейкой, а не с какой-нибудь, более на судьбу похожей птицей).

Что же мы все-таки понимаем при жизни в этой самой смерти? Недавно этот путь от полного несогласия и непонимания до самых первых мыслей и догадок о ее реальности – засняли на пленку и показали по телевизору прямые и сердобольные норвежцы. Мы видим маму затонувшего подводника, учинившую сначала антисоветский “бунт на корабле” – против традиционного, нашего, до боли родного духа лжи и презрения там, где в просвещенном мире давно уже воцарилось и исправно функционирует – призрение.

Эволюция состояния мыслей и чувств этой несчастной матери красноречивее любой философской системы. Она происходит у нас на глазах. Сначала мы видим эту женщину, еще совершенно не сумевшей умереть вместе со своим сыном (смертью смерть поправ…). Хотя материнская способность жить интересами ребенка и переселяться в логику его бытия, вообще говоря, не имеет себе равных. Но мешала ложь. И хотя, конечно, не врали, что умерли, но ухитрились так лживо, так по-нашенски, об этом сообщить, что не дали отнестись к сокрушительному факту - сразу по-божески.

И вот она, бедная, попав после невыносимого собрания-попрания всего - в квадратные дружеские руки чужеземного водолаза, который просто лил вместе с ней слезы и был готов идти рядом с чужим горем хоть на дно, хоть куда, - просто такая простая культура без прикрас, - и вот она нетвердо уже и сама ступает на неизбежный путь смерти. Она, прямо глядя в камеру, постепенно, комментируя свою метаморфозу, двинулась к этой душераздирающей тайне. (Вот то, может быть, единственное ценное, но какое, достижение новой эпохи, - это не сама по себе даже гласность, а таяние лжи по всей необъятной территории жизни, лжи, которая всегда была таким же неизменным атрибутом нашей действительности, как мороз, которая всегда не только поддерживала всю конструкцию системы, но и на уровне индивидуального сознания – сковывала мысль. Удивительным образом, даже те несомненные и талантливые выразители действительно “народных чаяний” тех времен, даже Высоцкий, например, - говорил сердцем и рычал горлом – правду, но – иносказательно. И не художественность или образное мышление требовали всех этих непонятно откуда и зачем взявшихся коней, напоенных по-над пропастью, а все-таки – запрет. Он рычал сквозь опечатанные губы правду, но все равно задрапированную в эзоповы складки языка и – неразборчиво. И так – все. Такое былое обилие высокохудожественной литературы, где отношения между собой выясняли Петры Кирилловичи с Нинами Сергеевнами на фоне таких грандиозных потрясений, как ремонт или обмен, - это тоже урожай с запрета на свободу слова и мысли. Сейчас эта женщина и не помышляет редактировать свои чувства, она не только может сказать, что думает, но более того, - она способна сама узнать, что она думает. Свобода. Правда, есть один нюанс. Она говорит, стоя перед норвежской камерой).

Сначала она сказала, что просто не может смириться, свыкнуться, потом, - что нужно, необходимо, чтобы их подняли, чтобы обрести хоть что-то, хоть какое-то “подтверждение” исчезновения с лица земли, причем чувствовалось, что ее устроило бы любое материальное свидетельство, не годится только справка от издевательских властей. (Если даже человек умер мученической смертью, его тело не обладает никакой энергией, а значит, в нем не остается и обиды за эту смерть, и, главное, нет никакого упрека оставшимся жить. Именно это так необходимо увидеть, чтобы убедиться, чтобы смириться и хоть как-то успокоиться).

Она сказала, заливаясь слезами, что ее бы устроила даже трехлитровая банка “этой” воды, чтобы похоронить ее.

Господи! Вот она, единственная наша настоящая государственная тайна. Это только нам с Вами понятно, что такое у нас, на нашем постсоветском пепелище, именно трехлитровая банка. Все сразу понимают, о чем речь. У нас это эквивалент, конвертируемая валюта. Даже гнетущее однообразное разнообразие и пестрый попугайник многолетней атаки на нас всех видов и форм упаковки, никакие нарезки, фигурные одноразовые вместилища чудо-продуктов, не сдвинули ни на йоту это божество. В любой деревне – это мера молока, самогона, огурцов, грибов, ягод, - это ценность. Вам простят все, но не заныканную банку (по ценности с ней кратковременно может сравниться только то, что оставалось еще в бутылке, ибо за это могут и убить).

Заговорив о банке, женщина проговорилась, то есть, проникла эта стылая вода уже ей и за шиворот, и в сознание, и в подсознание. Потом, уже буквально продвигаясь душой внутри затонувшей лодки, перебирая на ощупь переборки, она жалобно попросила золотую рыбку может быть суметь вскрыть как-нибудь каюту, может быть, – что-нибудь из вещей… (видимо, отсек, в котором должен был по службе находиться ее сын, не оставлял никаких надежд на тело, хотя и тут она все же просто нечаянно поверила тем, кому нельзя верить ни в чем вообще).

И мы снова видим ее глаза, которые отправились в слепое путешествие, и буквально видим ее душу, начинающую постепенно прозревать, что означает – смерть. Только начинает. Как это трудно нам, людям, совкам, пока еще научившимся молиться только на трехлитровые банки.

И эта смерть, которая для советского человека, как, впрочем, и жизнь, всегда казалась отчасти насильственной, смерть, с неизбежностью которой не спорят даже никакие, еще не усвоенные нами толком, самопровозглашенные права человека, - вдруг у нас на глазах в глазах этой женщины начинает вступать в свои владения и заполнять их, как вода. Бог в роли Феллини, Джульетта Мазина в роли нашей героини….

Вот, вы говорите – телевизор, разврат, ах кто-то там из наших самых благородных никогда не включает ящик. Ящик можно не включать, но сыграть в него все равно придется всем. Конечно, совершенные обойдутся без телевизионных шоу, на какую бы тему они ни были, но кто узнает, что они обошлись, и как узнают? Я согласна, что и не надо. И даже чем писать, а тем более печатать, лучше вырыть ямку и туда прокричать “У царя Трояна ослиные уши!”. Собственно, можно ничего другого туда и не кричать, ведь все равно – никто не услышит и не узнает. А еще лучше, помня о возможной дудочке, промолчать, отложить все знания и чувства на стенках сосудов, а когда они станут постепенно закупориваться, - все забыть, а когда совсем закупорится где-нибудь в жизненно важной точке, - умереть. (Ну, видите, как смерть сродни отгадке!). Конечно, это очень поучительно для тех особенно, кто ничего о вас не узнает и не услышит. Знание все равно прорастет чем-то, Бог знает чем. Как-нибудь, каким-нибудь способом, его станет больше. Или нет. Просто восполнится в какой-то новой форме брешь от исчезновения прежних форм знания. Все мученья – это лишь необходимость передачи этой эстафетной палочки, меняющей свой облик, форму, но не смысл, который, впрочем, так и не раскрыт.

Конечно, модно и правильно – ценить искусство, оно и вправду – дольше жизни живет, но вульгарное телевидение, документалка-моменталка, пожалуй, на этот раз подошло к тайне поближе, чем гениальная аве-майя в умирающем лебеде и чем все Фаусты Гете вместе с предпочитающими им гвозди в ботинке попартистами-самоубийцами. Реченое слово есть ложь. Оно конечно, в каком-то смысле, ложь и тут, в этом кинодокументе. (Все ложь. Даже захватывающая дух замедленная съемка деления клетки, - этот биобоевик, теперь уже предназначенный только для воодушевления студентов-первокурсников). Она – мать, уже одним тем, что осталась жить, - согласилась сыграть роль. И все-таки кажется, что степень приближения к чему-то очень важному слегка возросла, а может, это оптический обман, гипноз экрана, одиночество телезрителя. Бог весть.

Может быть, когда-то мы сумеем так хорошо учиться, что научимся умирать и поймем, зачем нужна смерть, и сразу отпадет необходимость жить. Где грань? Религия так охотно учила смерти, особенно христианство, особенно православие. Буквально, действуя в жанре рекламы. Вам предлагают - научим смерти, посвятим ей жизнь, научим петь небесными голосами, отпоем и – к стороне. Свобода – это только смерть. Нравится – бери. Но вам никто не отрубит. Брать надо все целиком.

Мы так устали от всех зависимостей, всех пут, от несовершенства человеческих отношений. Но освобождаться, рвать эти цепи, значит, обретать вовсе не блаженный комфортабельный покой, - но черную холодную гладь, без единой зацепки. Не стоит раньше времени расставаться с любимыми, стоит продолжать терпеть хамство и холодность детей, навязывать им свое участие, терпеть жалобную фанаберию бедных старичков и не отказывать им в участии, наверно, даже, крутые причуды людей своего поколения следует сносить по возможности кротко. Мания величия, истеричность, эксцентричность и многие другие малоприятные свойства людей – это их способ противостоять депрессии. Самая дурная энергия инстинктивно предпочитается потенциальной яме. Любая жизнь – смерти. Ворует –хорошо! А-то, не дай бы Бог, - повесился.

Не надо освобождаться заранее, не следует умирать, пока не понадобилось. Приближают опасность обычно от страха, как в той сказочке про пастушонка, который сперва понапрасну звал на помощь. До всего придется дожить, все увидим и узнаем. А то и поймем кое-что. Французы говорят – жить значит платить. Это неглупо, даром действительно ничего не дается. Но все-таки – терпеть еще надежнее, потому что терпеть остается, когда и платить уже нечем или некому.

Помните, ведь кое-что было сказано, не менее существенное, чем заповеди блаженства, - “дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир”. Рычаг! Вот условие возможности совершения Работы. Рычагом духовного продвижения человечества служит тот факт, что понято может быть только то, что безвозвратно потеряно, и только тогда, когда уже поздно.

И только если вы намерены заглянуть одним глазком в глаза смерти, чтобы побежать и рассказать живым “что я видел”, только тогда Вы не пропали без вести, не оставив ни следа, ни обрывка, ни клочка.

Все цветы мне надоели.

Я садовником родился,

не на шутку рассердился, -

все цветы мне надоели,

кроме…

Старая детская считалочка.

Бездарные киноглюки вроде замедленно скачущих коней по травам-муравам, на самом деле, отнюдь не беспочвенны. В ходе молчаливой жизни - по пути куда-нибудь, то есть, когда специально делать ничего не надо, а дело тем временем делается, так вот, по пути, например, с работы домой, особенно если идешь поздно или несешь уже достаточно тяжело, никуда заходить не надо, можно, а иногда и удается – отлетать по месту жительства души. Я обычно успеваю быстро, как во сне, прибыть в ситуацию, когда я уже сумела каким-то образом поменять как бы свою квартиру в Москве на домок в Псковской губернии. Самого дома я не охватываю внутренним оком, я вижу только -–дверь, но не вход, а выход на улицу, то есть, из дома – прямо на землю. Такая дверь мне знакома с детства, - наверно, я ее вынесла из пожара, спалившего тот многоквартирный деревянный дом в Перловке, где жила “после катастрофы” и многих лет ссылки и скитаний моя любимая бабушка. Я, кажется, слышала, что такой тип жилья называется слободкой. Сначала у бабушки с ее вторым мужем-тоже-князем там было две комнаты, и молодые мои еще бездетные родители жили там же, а потом, когда тоже-князя все-таки замели, - уплотнили. Бабушка осталась в одной комнате, а в прежней второй смежной, за теперь уже намертво запертой дверью поселилась темная одинокая женщина по имени Лина. Она была рябая, похожая на неандертальца и на врожденный сифилис, болела чем-то очень тяжелым, какой-то онкологией в области шеи (бабушка, медсестра еще с первой мировой, постоянно “устраивала” ее к врачам), она была кроткая и неласково добрая. Но при замуровывании стены вследствие ареста князя линина комната оказалась в другой квартире, а в бабушкиной жила еще еврейская семья – Гавсюки, с согнутой под прямым углом (она была первая такая в моей жизни) величественной старухой Анной Львовной, средними - мещанскими и смачными мужем и женой и какими-то еще детьми - гавсючатами, а также – Седовы, - благородный, похожий на лося (м.б., это от него я впервые услышала название станции – Лось?), Константин Михайлович с сухой поперечно-полосатой очкастой Марией Ивановной и с Шуриком Седовым, тяжеловесным, белобрысым сыном, с лицом, запотевшим, как очки в бане. За лининой дверью всегда была тишина. Гавсюки жили шумно, но не скандально, Седовы разговаривали так тихо, что требовалось напряжение, чтобы расслышать, а вот за одной из стен, как раз около которой стояла бабушкина огромная кровать, доставшаяся, как и все вещи от каких-то дальних родственников или близких друзей (от прежнего, естественно ничего не оставалось, а нового тогда не покупали, окно на ночь бабушка завешивала черным, расшитым каким-то шнуром, ковриком, и утром сквозь дырочки, вероятно, проеденные молью, пробивались солнечные лучи, наполненные мириадами частиц), за этой стеной из красивых широких досок жили Гольдманы, у которых все время происходила бурная жизнь, и старик Гольдман комментировал ее на смеси русского с идиш. Он постоянно поносил непутевых отпрысков, воспитывал жену, а вечером требовал подвести “дер итог”. Что имелось в виду? Все жизненные усилия, произведенные за день? Доходы? Траты? Скорее всего, речь шла все же про “гелд”. Удивительно был устроен этот дом. Сколько там было отдельных выходов – уму непостижимо. Практически у каждой комнаты-семьи был выход на улицу. Откуда-то по своей лесенке по вечерам спускалась Екатерина Ивановна, пожилая красивая смесь Тарасовой с собирательной казачкой, и ее суждение о чем бы то ни было имело особый вес, - если уж она похвалила ребенка или погоду, те могут спокойно существовать дальше.

Вот там и тогда я на всю оставшуюся жизнь нанюхалась деревянного коридора-керосина. У бабушки были две керосинки, у Гавсюков – керогаз, был там и чей-то примус, за водой ходили на колонку, сортир был далеко на улице, а вокруг дома небольшой участок прилежащей земли был нарезан между владельцами. Там у бабушки росли доступные ей в тех условиях, любимые ею в тех условиях – цветы: разбитое сердце, самые простецкие флоксы (но именно с тех пор я знаю их слабый и дорогой аромат и сладкий вкус ножки оторванного цветка, именно тот опыт позволил мне сразу и навсегда полюбить Петрушевскую особой нездешней любовью, - это там где-то все мы такие то ли были, то ли окажемся вместе, - за фразу из “Время ночь”, где говорится, что у внучка голова пахла флоксами), георгины, маргаритки, анютины глазки, чьи по набоковскому наблюдению “чаплинские” мордочки не надоедало разглядывать на протяжении всего “счастливого детства”, настурции –лисички в старинных французских девочковых шапочках, зимующие левкои, ноготки, бархотки и золотые шары. Три последних наименования расценивались, впрочем, вполне справедливо, моей мамой как пристанционный цветочный социальный слой. А царствовали – казанлыкская роза и жасмин. У всех, конечно, была сирень. Какая у кого – своего рода знаки отличия. Это были крошечные пятачки, последующие шесть соток по сравнению с ними оказались бы огромными, но каким-то чудом эти клумбы вокруг крыльца были гораздо менее убогими, они были просто очень мелкими обломками прекрасного.

Таким образом, несмотря на все ужасы реалий и реальность ужасов тогдашней жизни, я могла с самого раннего детства увидеть и потрогать целый атлас форм истинной красоты, понюхать и впитать навсегда запахи жизни, определяющие все последующие вкусы и узнавания. В те времена жасмин расцветал к середине лета, к моему дню рождения (теперь, мне кажется, он стал цвести раньше, - акселерация, а, может быть, дело в географии или почве), и я до сих пор принимаю его сладкий земляничный запах на свой счет, как будто, получаю по почте (хотя мне, как и полковнику, давно никто не пишет, по крайней мере, по почте не посылает) весточку на непонятном языке. Бабушка сама, естественно, копала тощую глину (земля была – глина, за стеной жила Лина), сама таскала ведрами воду и дерьмо под пионы, - значит, были еще и пионы, полола и т.д. Я ассистировала, когда бывала у нее, и уже тогда (а не только по памяти) испытывала счастье надежности бытия от того, как бабушка приступала к любому тяжкому и мучительному трудовому процессу, - с радостным сиянием на лице, как гурман, добравшийся наконец до праздничного стола.

Потом была масса острых “цветочных” впечатлений и переживаний: альпийские луга на Тянь-Шане, вереск в Прибалтике, колокольчики на голых скалах на Белом море, практика по высшим растениям – смесь пионерского похода с прогулкой по собственному имению, в результате которой мы возвращались с “длинными букетами полевых цветов”, но вместо того, чтобы класть их на рояль и ложиться в гамак, мы садились с лупой их определять, однако тут к луговой-полевой идиллии примешивалось столько всякой убогой, казенной и коллективной гадости, что вступать в удивительные отношения с растительным покровом на этом фоне было нелегко.

Есть и еще одна бездна души, населенная настолько еще не выкорчеванным из сердца растительным царством, о котором еще больно говорить в прошедшем времени. Деревенский дом в костромской глуши, где мощь сорняков достигает таких захватывающих дух значений, их энергия так щедра и беспощадна, что их не забыть никогда. Ночью светится в темноте древоподобный репейник, серебрится полынь выше человеческого роста, глухо чернеет крапива. А ярким или грозно-пасмурным днем (там столько неба, что создается впечатление постоянного симфонического сопровождения) цветут или отцветают непроходимые луга, где все экземпляры крупнее, ярче и махровее, чем на цивилизованных землях. Клевер огромен, тёмен, благоухан, тысячелистник тоже крупнее, чем под Москвой, и не только белый, но и розовый и сиреневый. А донник? А кружева зонтичных? А воздушные ямы, надушенные островами кремовой таволги? А басы Иван-чая у самого леса? Нет сил забыть и нет возможности добраться. Но душа еще не может отказаться финансировать бальзамирование “трупа” этого куска биографии. Единственный случай, когда можно, со всеми оговорками, понять коммуняк.

…Потом Перловка была принесена в жертву хрущобе в Кузьминках (нас было четверо, и не хватало пятой – бабушки для права на картонную квартиру из трех смежных комнат), потом была жизнь на правах бедных родственников у тетки на даче. Тетка была талантлива во многих жанрах и, выйдя замуж на склоне лет за дядю с дачей, развела там королевский сад, где все цветы были аристократами, чемпионами и титулованными экземплярами (на них надо было ходить смотреть, когда они расцветали, и к этому разглядыванию, кроме непосредственного удовольствия, примешивались разные чувства, - восхищение хозяйкой, цветоводами-селекционерами, благоговение вообще и в частности). Туда же были перевезены чудом сохраненные бабушкины главные персонажи, - казанлыкская роза, жасмин и разбитое сердце. Там в укромном уголке грандиозного сада они переждали до своей последней пересадки, на бабушкину могилу.

Да нет, я знаю, меняются, конечно, не цветы, а мы сами. Это я, я одна виновата, - это надо петь. (Однажды мне довелось сопровождать своего друга в психовозке, - такой уазик ветеринарного цвета колесил по городу, собирая со всего района безумцев, подлежащих в этот день госпитализации. Там была одна крошечная старушка, она уже была, когда мы влезли, так вот она так убивалась, так горестно сокрушалась и говорила, что испортила своей дочке всю жизнь. Я сгоряча приняла это за какую-то адекватную информацию, но потом она постепенно распрямилась, набрала обороты и стала давать показания, которые кончались сакраментальной фразой: “А ведь война-то, великая отечественная, тоже по моей вине началась…”. Так что, увлекаться идеей собственной вины можно все-таки тоже - до известного предела).

Сейчас, когда всего стало завались, цветы продаются повсеместно. Именно по ним можно судить, насколько предложение должно превышать спрос, чтобы Адам Смит спокойно спал в своей могиле. Эти ларьки напоминают порнуху, ну, как бы разрешенную ее часть. Верхний интим. Такие стеклянные придорожные кибитки-бордели для роз и гвоздик, этих профи, участниц любого торжества и сабантуя. Бывают менее распространенные типажи, временные нашествия иногородних тюльпанов, мимоз, иногда даже ирисов, но хоть они и менее примелькавшиеся, но не менее казенные. Я видела, как подстригают завяленные края чудо-роз. Сколько времени они стоят в торговых точках, уму непостижимо. Ну, что они все не пахнут и сколько они стоят, можно не повторяться. Тогда в Перловке вечером благоуханье сводного оркестра всех клумб, кустов и цветущих деревьев не только порождало ощущение жизни на земле, оно даже перебивало запах коммунального туалета типа сортир.

Все кончилось или все кончилось для меня? Вот, в чем вопрос. Кто-то ведь и сейчас разводит заветные, может быть, не те же сорта, появились же всякие альпийские горки и прочие цветочно-духовные ценности. Жизнь продолжается. Где-то что-то обязательно благоухает, солнце садится, острее кто-то где-то что-то начинает чувствовать, не только эти старомодные идиотки из рекламного триллера, которые хотели стать актрисами, а теперь, спасибо, сами приготовят себе растворимый кофе. Дай-то Бог. Лишь бы, лишь бы, а то и одуванчики, кажется, задохнулись от газов, которые выпускают обожравшиеся выросшим благосостоянием трудящиеся. Одна пыль и рваные упаковки летят. Ну, нечего. Такое огорчение пока еще может проходить, как сердцебиение или головная боль.

А тут, совсем недавно, я видела, как ранним вечером у соседнего дома из машины вышел шикарный полуседой мужчина, как из арабского фильма – еще до сокрушительного предательства или через тридцать лет после – с большим букетом длинных красных роз и пошел походкой, благоухая парфюмом, к подъезду. Туда, где его, конечно, ждут. Ах, что-то в этом, все же есть. Хоть столько уже известно, от возможной мебели из Испании и сантехники из Италии – там, до всего, что связано с человеческими отношениями в любом жанре. Ну и что ж, им могут чем-то пахнуть и эти розы, хоть я и знаю, чем.

Все цветы мне надоели… Кроме тех, бабушкиных. Но к ним мне не дотянуться никогда. Даже ценой смерти. Некому будет разводить маргаритки с анютиными глазками. Не потому, что у меня никого нет, а потому, что у них в сознании на месте клумб моего детства другие декорации цветут. Даже эту считалочку про садовника никто почти уже не знает.

Красиво почти все. Кроме, пожалуй, свинарникоподобных совхозных поселков позднего советского обскурантизма.

…Так вот, выхожу я из двери, расположенной в торце слепого выступа деревянного дома, успеваю возвести взглядом водосточную трубу, и тут полет шмеля прерывается и откладывается на неопределенное время. Но он определенно повторится, хотя, скорее всего, заново, а не в продолжение. С продолжением всегда напряженно.

Патетическая соната - памяти еще живых.

Дурак Толстой. Дело в том, что жизнь не имеет продолжения. Будучи хоть как-то, хоть с озарением, хоть с ослеплением, хоть с омерзением, хоть с откровением, - осознана как жизнь, она тут же кончается как возможность жить. Сразу ее место, интересничая и поманивая, занимает Смерть. Смерть как смысл, как единственное реальное другое продолжение. Вторая глава, так сказать. Боль осознанной данности невыносима. И нечего злобно брызгать слюной на технократические попытки и уловки человечества, на попытки симулировать движение в абсолютном покое неотвратимой структуры мироздания. Жить-то надо и после смерти.

Меня легко поймать за руку, которая еще не остыла и не отмылась от микродозы ласки, выданной мною обреченной на страшную смерть, медленную и подробную, - деревенской кошки-скелета, которая родилась уже при мне в одном из домов умирающей деревни, в котором жизнь тогда еще теплилась в лице умирающей хозяйки, деревенской дамы, неприятной, пьющей, но достаточно просвещенной и заведенной на порядок в доме. Сейчас уж года три как она умерла. А вдовец, он тоже умирает в непрерывном запое, это не горе, а еще больший стаж и доступная непрерывность. Короче, скота больше нет. Даже собака, умница, первая собака-дипломат, прожившая у них лет двенадцать, - ушла в соседнюю деревню к их дальним родственникам. Но концептуально и благоразумно очень быстро попала под машину. Чудо! Господи, Твоя власть! Иногда Ты внимателен, Господи.

А вот кошка – никак. Вот уж второй год, наездами по два-три дня два-три раза в год я даю ей пожрать и глажу ее (она требует, она хочет к хозяйке на диван, на колени). Господи! Зачем Тебе новые формы жизни людей. Они же все хуже. Вот, египтяне уже достигали совершенства, они уже хоронили всех, не столько нужных умершим для загробной жизни, сколько ненужных оставшимся. Ведь куча растет – мы воротим невесть что сами и должны еще подбирать, разбирать и распихивать по возможности то, что наворотили ушедшие в мир иной. Но мы не справляемся. Вот почему так надо лететь к ебени матери уже на Марс, дистанционно управлять хоть чем-нибудь, чтобы – слушалось, а не умирало медленно по закону суммарной халтуры. Давайте разгладим морщины и укрепим тонус дряблых мышц с помощью синхрофазотрона – нет ничего невозможного, невозможно только вмешаться в невыгодную трагедию жизни и смерти близлежащего существа. Потому что для решения любой невероятной научно-технической задачи нужны мозги, а чтобы проявить мельчайшую дозу участия, нужна душа, а ее не стало в мире больше с ростом народонаселения.

Я больше не хочу приезжать сюда. В эти любимые, естественные для глаз, родные, умиротворяющие, умирающие кущи, к этим вещам, связанным с неизведанной жизнью чужих предков, и теми, в которые играл мой возрощенный на воздухе ребенок. Ни к этим серым, вымытым дождями досочкам. Тут цвет абсолютной чистоты – серый. Я не могу взять эту кошку, говорят, у старика есть еще одна, но она не приходит спасаться, а у меня дома своих три, не считая собаки и зверинцев моих родных и близких, временами, становящихся моими. Я не могу, Господи, латать твои такие дыры, я одна. Если бы Богу внимала пустыня! А она кишмя кишит брошенными, погибающими, беззащитными и беспомощными, и принимает смерть так же медленно, как выветривается память. Только память – мера времени.

(Года три после смерти светлой старушки Валентины Егоровны по дороге на речку справа стояла ее душа в платочке сразу после ее избы, и всегда возникал с ней короткий мысленный диалог, и я чуть ли не смеялась ее шуткам по пути, а теперь вдруг этим летом – только черный провал дома, и даже если ее сын дома, дом концептуально пуст, когда проходишь мимо. Произошла успешная хирургическая операция по удалению образа из пейзажа.)

Как долги любые мученья! Теперь понятно, почему так почитаемо искусство, - там все, как в жизни, только очень быстро, без лишних повторений и поворотов в тупики.

Хватит отдыхать на берегу безбрежного отчаяния погибающего добра. Поеду-ка я домой. Там меня ждут и просят есть те, кому я взялась обеспечивать существование. Проедусь в безвоздушном купе с весьма благополучными, но ностальгирующими жлобами, пососу валидол, преодолею путь с вокзала, - и заживу жизнью, растерзанной на броски по исправлению своих обязанностей. А иногда, вечерком, решив, что можно остановиться, чтобы хватило на завтра, я побалдею у телевизора, где мне такие же факультативные МЧС-овцы, как я, - тележурналисты, расскажут, как умирают от голода уже не кошки, а дети, но через экран их не накормить. Им легче отказать в помощи, чем похожей на ершик для мытья бутылок знакомой деревенской кошке.

Почему боль, которую испытывают, конечно же, очень многие, не толкает практически никого ни на какие действия? В Бога не верят, но как доверяют, что все – нормально, пока не с ними.

Так что, Лев Николаевич, не стоит преувеличивать значение секса, инстинкта продолжения рода, - это все последствия. Первично – бегство от следов своей и чужой халтуры, лишь бы не распутывать безнадежно спутанные сети, в которые все мы за эти самые тысячелетья попались. Род продолжать, чтобы наворотить новые поколения, - пусть попротивостоят нашей халтуре, мы не смогли.

В первую очередь, человек органически неспособен остановиться и разобраться. Ну есть, кстати, примитивная сублимация этого акта у баб – генеральная уборка, стремление не иметь ни пятнышка на кафеле, ни пылинки, ни – чего там еще… Они воюют, как осы-воительницы, неистово и злобно, с безобидными намеками на упадок материи. Ну где уж тут останутся силы и время – на чью-то чужую не стерильную жизнь.

Даже те, кто не может как бы ничего не делать по существу, - организовали, например, хоспис, - так ведь туда берут только на сорок, кажется, дней. Не уложишься – пеняй на себя.

Христос сам сказал: “Пусть мертвые погребают своих мертвецов”. Ну, допустим. А как быть с очень долго умирающими и даже небезнадежными, если дать им пожрать, пустить в дом и т.д. Куда мы так спешим? Это не бег времени, а бегство народов от своего неразрешимого прошлого. Куда несется Русь-Тройка? Да дело не в том, куда, а в том – откуда. Чем больше оставлено халтуры, тем стремительней бег, шире шаг… Это как в анекдоте “Василий Иванович! Белые в тылу!” – “Вперед!”.

Только тотальная добросовестность могла бы остановить логику бытия, а тотальная халтура торопит нас так долго к концу света, как бы кружным, а значит, более легким, путем. Значит этот вот хаос, наворот времен, эпох, народов, войн, разрух, прогресса, фантастического развития техники, - это легкий путь. Всегда выбирается стихийно более легкий путь. Пусть нас выхлопные газы удушат, техногенные катастрофы разрушат, чтобы мы д е л а -л и о д н о, а п о л у ч а л и - д р у г о е. Так надо. Мы делаем хороший прогресс, мы стремимся, мы спешим, мы работаем. У нас куча положительных характеристик, хороших рекомендаций, отпущенных грехов и самооправданий, а о н о - как рванет, но тут уж извините, такая логика Бытия. Мы хорошие, мы и делаем хорошо и к логическому концу дело ведем, косвенным образом. Ведь даже Боженька обещал конец света. Ну и вот. А мы – хорошие. Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет. Логика Бытия.

Выбора у нас нет. Мы выбираем только, вопреки чему мы будем жить. И оно нас побеждает. Постепенно.

Промежуток.

Как бы там ни было, но те, кто после жизненной бури встречают штиль в одиночестве, те имеют шанс, правда, это не чистый опыт, - уж очень “до опыта” и “после опыта” напоминают картинки из медицинских учебников – “до лечения” и “после лечения”, только в обратном порядке. И все же есть шанс вчерне допереть, в чем состояла цель плавания. Чем оно кончается, ясно. А вот – для чего? Каков улов? И если обломки после кораблекрушения в виде большой развесистой семьи или чего-нибудь аналогичного не заслоняют горизонт, - то видно, что дала буря. Зачем было весь практически жизненный потенциал тратить на то, что само пройдет, зачем, зачем и почему? Эта тренировка в условиях, близких к естественным, была нужна, именно для того, чтобы вымотать и оставить наконец наедине с мирозданием без прикрас, уже с абсолютной очевидностью бессмысленности всяческих форм корысти. Правда, так мудро, для чего-то опять же, все устроено, что возможность уже понять и способность еще соображать буквально лишь пересекаются в некой точке во времени, а на то, чтобы “воспользоваться” пониманием времени вообще не отпускается. А вот это и есть главная отгадка. Знанием невозможно воспользоваться. Только недопонимание – стимул, только непонимание развязывает руки. С первым криком младенец начинает ничего не знать. С последним вздохом мы перестаем знать все. Промежуток всей жизни поделен на отрезки, и, как в математике, на таком ограниченном отрезке может помещаться бесконечное множество чего угодно. И в том продувном пространстве и времени, где действуют непреложные законы, и о которых нам давным-давно пытались вдохновенно или твердолобо поведать всклокоченные или подтянутые учителя, - в этом пространстве-времени вы наконец оказываетесь, как в пустом классе, где все стулья перевернуты и вознесены на столы, – кроме того, на котором вы засиделись, - то ли в качестве дедушки-бабушки после родительского собрания, то ли - во сне, то ли – по состоянию духа. И этот отрезок ложного ощущения близости к пониманию и к разгадке – тоже тщетен, он тоже весьма ограничен по возможностям и бесконечен по задаче. Единственно, что можно извлечь сладенького – это умение испытывать спокойное счастье оттого, что все так, как есть. Это чисто эстетическое переживание, как, впрочем, всякое счастье.

 

Законы перспективы.

Кто их открыл, эти законы? Это один закон или нет? Он, может и один, но как всеобъемлющ и сколь многообразные факты описывает и объясняет. Мало того, что чем ближе, тем крупнее, а чем дальше, тем мельче. Уж одного этого хватило бы на всю мудрость жизни. Однако этой мудрости мало по сравнению с самой жизнью, потому что эта мудрость – лишь мудрость пространства. Но из этого же закона вытекает, что путь, в начале которого мы стоим, собственно, всегда вначале, - он будет постепенно сужаться по мере продвижения, все будет становиться меньше и всего меньше, - будет меньше сил, меньше времени, меньше чувств, меньше поводов для всего этого. А вот это уже мудрость пространства и времени. Мы же с самого детства испытываем эту неясную страсть, – уйти в картину, висящую на стене по сужающейся дорожке, как у Набокова в “Подвиге”. Мы знаем, ведь сначала мы прекрасно знаем, как будет, но – без слов, и мы даже хотим, чтобы так все и было, инстинктивно мы правильно хотим, а, главное, хотим, чтобы – было. Потом мы начинаем действительно узнавать, что так и будет, и уж особенно, когда так и становится, - почему тогда нас все так не устраивает? Почему нас перестают устраивать законы перспективы? Ведь они – законы. (Смешно, а ведь юридические законы названы законами почти что в шутку). Так что же, мы из них вырастаем? Может, мы так круто развиваемся, что нам становится тесно в рамках этой картины? Да нет, если честно на себя взглянуть, увидеть, как мы угасли, неважно, ссохлись при этом или расплылись, затихли или расшумелись, - все равно, истаскались, измучались, измочалились и угасли, даже самые мощные источники питания для окружающих. Ведь это - просто правда. А мы обычно как реагируем? Если нам хоть слово правды, сразу – клевета. Сойти на нет трудно, никто не спорит. Но никто не заикался даже о легкости, кроме м-ка, сочинившего словосочетание “невыносимая легкость бытия”. Ей-Богу, или переводчик подвел, или сам не понимал, о чем это. Или понимал, но невыносимо легко. Вот, что это за сорт людей, которые так радостно клюют на приблизительность? Страстные поклонники в очень разной степени великих - Пастернака, Окуджавы, Пелевина и других хреновых снайперов пера… Им, видимо, кажется, что если промазал, то в этом что-то есть, что нарочно промазал, типа предварительных эротических игр – возбуждает тем, что не попал. Нет, они, наверно, думают, что литература должна быть выше и ходить мимо. А она вообще никому ничего не должна. И даже те, кто ее пишет, при этом никому не должны. На них, между прочим, распространяются те же законы. Они так же сначала бурлят, но не знают что, потом еще булькают, но уже много чего знают, а потом знают все и не могут выдавить ни слова. Как-то, принимая душ, я сочинила и пела на тот же мотив, на который поется “Выхожу один я на дорогу”, - “Человек всегда имеет пра- а- а-во -- исписаться и омаразме-еть”. Действительно, это право обеспечено законом перспективы. И неважно, с какой точки Вы на него смотрите и с какой его строчки Вы его читаете. У него свой путь, который неизбежно сужается, а у Вас – свой порядок чтения, на пути которого Вы сами по себе сужаетесь. Надо быть справедливыми. Закон, как нам сказали наши власти, один для всех. Самое-то главное, что закон невозможно преступить, если это действительно закон.

С приветом. Ольга Шамборант. Оля. Или уже почти что точка О на картине жизни.

 

Срок годности.

Ну, в чем могут выразиться благие намерения? Ну, допустим, вам дали возможность, средства, право. Ну и что? Образуются сплошь и рядом какие-то Программы –2000, типа – “каждому слепому ребенку – книжку в подарок!” То есть, когда что-нибудь делается не по страсти, общепризнанно порочной или субъективно чистой, все равно, - получается бездарность, доходящая порой до полного идиотизма. Объясняется она не бесталанностью, не отсутствием каких-то там способностей, - а надуманностью мотива. Помните, да нет, никто ничего не помнит. Никто не помнит крылатых строк из “Евгения Онегина”. Мой невольный опрос нескольких “совершенно интеллигентных” людей очень разных возрастов показал, что слова “краса ногтей” не вызывает у них никаких ассоциаций. То есть, те, кто точно знает, уже вообще ничего не помнят, а те, кто еще помнит, уже ничего не знают. И я задумалась. А была бы не жизнь, а сказка какая-нибудь скандинавская, - я бы обязательно превратилась в скалу или еще в какую-нибудь остолбеневшую деталь неживой природы.

Спрашивать дальше? Зато если процитировать любую фразу из до блевотины бездарной рекламы, - все радостно подпрыгнут. Как раньше школьные карьеристы тянули руку с отчаяньем, что не дадут сказать. Да… Двести лет, видать, достаточно даже для Пушкина. Битову Пушкина еще недостаточно. Ну Битов-то точно про ногти помнит, он ведь личный врач-реаниматолог Александра Сергеевича. А Пушкину, видимо, захотелось уже взаправду – “покоя и воли”. И, видимо, все-таки нельзя быть дельным человеком и думать о красе ногтей. Пушкин ошибся ради красного словца. Вот и про всю литературу можно так сказать. – Очень даже плодотворно некоторые ошибались ради красного словца. Они-то, может быть, и не так уж ошибались, но – срок годности. Срок годности.

Я теперь понимаю, что и для таблеток и для кефира – эти сроки ошибочны. Халтура. Для таблеток – наверняка, дольше, для кефира – полагаю, меньше. Так, вся деятельность человеческая, даже великая, - такая все же шалость-малость, если честно. Даже великие так же точно малы, и тут Пушкин опять ошибся. Велик – не так, как другие, а мелок – так же. Нечего подключаться к движку таланта при решении “ну очень” личных проблем. Они решаются неталантливо. Или не решаются. Или не являются проблемами.

Так вот, если о Ком-то и о чем-то помнят все “ну очень” долго, - это Было или не было? Что наварили хорошо, это ясно, а вот на Ком, на чем? Есть стержень, есть ось, есть точка отсчета? Или только точки перелома всемирного облома?

Эх, снова новые времена, снова пора купюры обменивать. Хоть на зайчики. И только Битов то ли в России, то ли в Ирландии, то ли в Исландии, и Резо Габриадзе то ли в Грузии, то ли во Франции, - будут помнить, что зайчики – это тоже про Пушкина. Но пользоваться в обиходе будут, как и все, - СКВ.

 

Молитва как жанр.

Еще недавно я могла многословно и затейливо, с литературными реминисценциями наперевес, пускаться в долгие рассуждения о сущности жалобы. Сейчас бы я только и смогла бы по этому поводу сиплым голосом сказать: “не жалуйся, не дай Бог, твои жалобы будут услышаны”. Так ясно – как день. Значит, наступил вечер. Да что там пускаться во все тяжкие о трудностях литературного жанра! Помолиться – и то кажется грехом! И чего ж тут удивительного? Ведь как удержаться от навязывания Господу своих идеалов, от желания подкупить своим смирением или хотя бы от тщеславных попыток сделать смирение заметным? Как пройти этим невидимым путем, не запутавшись в самом себе? Помолиться молча? Хитрость. Но если мы и подбираем очень тщательно искренние слова, ведь мы же сами их и оцениваем, - значит, опять грешим, грешим, всем, что указано выше. Или перед необходимостью обратиться к Богу надо очиститься от всего, кроме этой необходимости, но как и в этом случае не покрасоваться – перед Ним. А ведь есть прекрасные молитвы. Только их очень мало – за всю историю человечества. Жанр непродуктивный. То ли дело малогабаритный любовный роман или вечно разочаровывающий вор времени – детектив. Все-таки, следует, наверно, обращаться ко всем и ни к кому, тогда когда-то у кого-то получится что-то. Ведь есть-есть такие литературные произведения, и сейчас есть, которые можно смело приравнять (я заговорила голосом Козьмы Пруткова…) к молитвам. У одной только Петрушевской я знаю как минимум две такие вещи: “Время ночь” и “Мамонька-мама”. Они, конечно, больше – заклинания, но и молитвы.

А впрочем, искренняя страсть (душа) и удачная форма ее выражения (талант) – это к Богу. Нам ведь вообще – туда. Типа: “Вы куда?” – “Туда, а куда же еще!”.

 

ВЫСОЦКИЙ.

“Я – хлеб живый, сшедший с небес…”

Евангелие от Иоанна.

Что можно позволить себе сказать о человеке, который принадлежит Всем. Никто так не совпал со своим народом, никто так не помог. Жизнь – это вопрос энергии. Он совершил Чудо – накормил всех пятью хлебами. Вкус, применительно к нему, неуместен, потому что “ели все и насытились”. Дело было даже не столько в поклонении его творчеству, сколько в использовании его Энергии. Он ничего не утаил, ничуть не вознесся, все жилы и струны – отдал. При столь элитарном, казалось бы, образе жизни такая отдача – это Чудо. “…Хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира”… И отдал. Он был послан нам, потому что тот отрезок пути без его рычания был – непроходим. Помог и ушел, не стал жить ни на минуту дольше, чем он был нужен живым, не потребовал и не получил ответных наград и премий, не стал ветераном на шее боготворящего его народа.

Он сделал больше для свободы советских людей, чем даже Солженицын, потому что “Красное колесо” не может быть полностью усвоено теми, по ком оно уже проехало.

Он был противоядием от унижения нашей жизни.

Высоцкий – это советское Евангелие, единственная общая духовная пища, которая оказалась полезна всем.

 

Береженого Бог бережет.

И вот так бы и дальше продолжать – все на одну букву. Целый рассказ. Боюсь, безответственно браться, бедные буквы… Нет, я не справлюсь. Вернее, почему же, наверно, справлюсь. Но в том-то и дело, что мне-то как раз хочется обругать форму, против обыкновения. Хочется успеть, почему-то по быстрому (почему-то я всегда отчаянно спешу, как будто опаздываю или за мной гонится страшный дядька), поведать о своей неприязни ко всем, непонятно кем и чем навязанным человечеству, играм, к детективу как жанру во всех его проявлениях, и о его близости такому “виду искусства”, как высокая мода: и там и там манипуляция баранами, успешная затея пустить по ложному следу все ресурсы, - внимание, время, порыв, утлые остатки какой-то внутренней энергии, непонятно для чего предназначенной, которую кому-то проще просто вечером загасить о кроссворд, чтоб спать не мешала, или же направить неловким ударом куда подальше, где мы все равно безнадежные профаны, - поискать, растерянно озираясь, гармонии - в абажурах, цепях и капканах, предложенных нам в качестве образца красоты невообразимо жеманными порочными добряками-кутюрье. Почему-то убили только Версаче, а не всех вплоть до Юдашкина. Уж там-то свой сложный космос и ультраструктура. Это для нас они все – вот это и “про это”. А внутри – одни сплошные различия. Смешно. Я ведь вовсе не об этом трепетала, схватившись почему-то за перо. Береженого Бог бережет. Почему люди бояться совершить ошибку, пойти не своим путем, оступиться, попасть не в свою историю? Уж как бы и ежу ясно, что моральные принципы – это не причина, а способ реализации. Чего? Страха божьего? А он-то кто? Что мы так прилежно бережем? Бессмертную душу? Чего тогда ее беречь, все равно никуда не денется. Детородную функцию? Все равно имеется свой срок годности у всего. Почему мы какие-то жизненные явления так яростно отторгаем? Может все мы бескорыстные борцы с энтропией, в рамках своего восприятия?

Вот, произошла трагическая история. Один бывший коллега, большой охальник, остроумец и вполне настойчивый ходок по своей стезе, был убит ночью в своем деревенском доме из его же охотничьего ружья. Ну, ясно, что не без того. Убил, конечно, пьяный мужик, кто-то из “паствы” сего старшего научного миссионера. Но вот он убил и, как это водится в деревне, на другой день пришел с повинной. Как много из этого следует, просто руки опускаются. Ну, и бежать некуда, и нет умения жить где бы то ни было (у себя дома – тоже). Деревенские и сейчас уж совсем рядовые необученные, да еще и ошарашенные телевизором, углубившим пропасть между неподвижным пейзажем их бытия и инопланетными делами в “цивилизованном мире”. Это все понятно. И что тюрьма не так далека и страшна на фоне их прозябания. Удивляет только, как узок промежуток между каким-никаким элементарным положительным жизненным усилием и полным отказом бороться с зашкалом бессмысленного зла и хаоса. Вот убил. Просто так. В грудь выстрелил спящему. Тот, конечно, рисковал. Рисковал отчасти намеренно. Пустившись “в народ”, он воплощался, Царство небесное. А во что можно воплотиться наверняка? Только в труп.

 

Каково?

Нам все кажется, причем весьма настоятельно, что все устроено не так, все устроено жестоко, несправедливо, что попраны наши права, не говоря уже о чувствах. При этом очевидно, что мы бы, например… А Вы вот представьте себе на минуту, что царят этаким естественным образом несколько иные правила и порядки. Что у людей, к примеру, так повелось, что женщины отдают годовалых или пусть даже трехлетних детей куда-то навсегда, как раздают котят и щенков. Даже в этих двух последних случаях, – сколько мучений, неутолимой ничем, кроме времени и отупения, боли. Вспомните эти кафкианские бездны бессилия между неотвратимостью и неприемлемостью. Сначала безнадежный поиск желающих взять, потом муки сомнения в “хорошести” тех рук, в которые попадет уже родная, трогательная, вымотавшая все силы человеческие, звериная мордашка. Вот это, убийственное для души, подавление собственного неравнодушия – каково? А представьте, что все матери испытывали бы всю гамму чувств, связанную с обрядом отдачи ребенка. Я даже удивляюсь, что высшие силы дали такую промашку, - оставили нам почему-то нескладных, неуправляемых и невменяемых молодых малых и девиц. (Правда, армия, армия…). А так бы – после чудовищной опустошенности, незатягивающихся ран, разрывающих душу ночей, - постепенно возникал бы вопрос о новом ребенке, которого тоже придется полюбить и отдать. Жизнь, даже самая дикая, берет свое.

Страшно даже воображать такое. А, в сущности, наш миропорядок, ну разве что только в этом вопросе, - помягче. Да и то, если забыть про всякое и не учитывать многого. А раньше ведь и вправду сплошь и рядом детей отдавали на воспитание, в учение и т.д. – в том же смысле отдавали.

От чего сподручнее мучиться, - от разбитого сердца или от бессилия справиться с грузом ответственности? Ну, оставили Вам всех Ваших детей, котят, щенков и скоро появятся новые все, - каково?

 

Красота.

Когда человек перестает от жизни ждать, он перестает видеть красоту. Наконец-то мне кажется, я поняла про красоту. Нет, конечно, “красиво” остается – “приятно”, но того окутывания прекрасным окружающим миром, как красотка кутает свои там плечи или что там еще в меха или во что там еще, - нет. А ведь это было, было при любой тоске, погоде, измученности, нищете. Стоило не только поехать на природу, об этом и говорить нечего, - красота начиналась за каждой помойкой, отступя один шаг, нет, стоило просто двинуться на работу, пойти к автобусной остановке вдоль нескончаемого девятиэтажного дома в стиле баракко, особенно, если идти не вдоль фасада, а сзади – вдоль незатейливых палисадников и газонов. Сколько там было на каждом шагу, - куст, согнутый аркой, да еще какой-нибудь фиолетово-багряный или, пуще того, перекинувшийся через проблески ассоциаций с Прустом, - цветущий шиповник, или растрепанная дилетантская клумба. Да просто, - роса, туман, утренний блеск травы, взлет птичек, как брошенная горстка камешков, и т.д. и т.п. Микрорайон с любым почти ландшафтом снабжал красотой бесплатно, не сказать, чтобы щедро, тут вам не море, не горы, не дюны, но все равно – знаки красоты, вести о ней, - не утихали. Это было все еще ожидание жизни. Добросовестный “положительный настрой”. Ощущение красоты – это еще и такая смесь небескорыстного восторженного приятия данности в обмен на обещание быть принятым в игру.

Не красота спасет мир, а мы вас будем считать-таки красавцем, если вы таки нас спасете.

 

Душа и тело.

Вот. Как раз, коль мы такие идеалисты, все о душе, да о душе, - мы должны, обязаны признать, что душа бессмертна, вечна, и тогда поклоняться следует, как это и делается в действительности, вовсе не ей, она и так никуда не денется, - поклоняться следует телу. И душа, кстати, этим вполне занята. Душа обслуживает тело. Чудо – это как раз тело. Оно – дефицит, оно – чудо, оно дается нам один раз. Традиционное неуважение к материи на словах абсолютно лживо и несправедливо. Мы любим свое тело, жалеем его, и душа наша, в основном, и есть эта любовь. Только телу станет плохо по-настоящему, - душа превращается в сиделку. Ее дело тазик подносить, когда Вас тошнит. Не я хочу, не тело мое мне служит и помогает осуществлять мои желания, а совсем наоборот. И – не надо. Наша душа – это любовь к нашему телу и к окружающим телам, к окружающей природе. Наши охи и ахи все-таки – по поводу.

Когда тело страдает, вся душа-аптечка уходит на поддержание жизни в нем. Все силы духа уходят на то, чтобы встать на больные ноги, дойти до сортира, не упасть, стерпеть, справиться с весьма телесными задачами. Душа – служанка, без которой не обойтись. Если она отлетит, тело развалится вмиг. Если она схалтурит, смертельная опасность настигает почти сразу. Тело стареет, а все силы души уходят на его починку, заботу, уход.

Или – вот. Шурик на прогулке в лесу все норовит говна пожрать или хоть потаскать во рту какую-нибудь тухлую рыбью голову, найденную на пепелище пикничка. А я, вместо исполненных смысла говна и рыбьей головы, подсовываю ему бессмысленную палочку. Обманываю его “духовной пищей”, и он слушается и, несмотря на страстное желание неинтересную палочку закопать и снова приняться за всякую гнусную вонь, - он несет, по виду радостно, эту, мною выданную, палочку. Это и есть – духовное общение. Сговор. Мы оба обманываем друг друга. Я просто брезгую чисто физически и боюсь, к тому же, что он отравится, заразится, заболеет, а вид делаю, что палочка – это восторг, и я буду его любить за несение палочки. А он тоже идет на компромисс, чтобы не ссориться, а то вдруг “бабушка” рассердится, выгонит, отлучит от благополучной жизни. Душа в душу. Читай – ложь плюс ложь. Ради душевного спокойствия – основы телесного комфорта.

 

Причина смерти.

Очень давно хотелось обстоятельно подумать об отложенном приведении в исполнение смертного приговора. Когда время от времени нам вдруг по телику показывают каких-то немногочисленных, бледных, бритых, уверовавших или так и не раскаявшихся, или еще что-нибудь, человеческих существ, мы, конечно, по быстрому и без подробностей – содрогаемся. Ах! Ах! Ах! Как это, - человек знает, что его в любой момент могут того! Но, опомнитесь, подождите вытаскивать хронически набухшую заскорузлую сиську своего сочувствия. А сами-то? Мы-то что? Не умрем в любой момент? А Конец Света, к которому мы радостно подтягиваем ряды? Если не мы, то дети, не дети, так внуки, правнуки, - ну хоть кто-нибудь да будет иметь это счастье. Или мы не знаем, что умрем? Может быть. Но тогда и эти столь очевидные для нас белесые смертники точно так же -–могут не знать. Как? А вот – так. Мы все умираем в результате какой-то ошибки. Если думать буквально о теле, медицине, болезнях, - это ошибка биохимическая. Ну там, какой-нибудь фермент у нас изначально не так пашет, как следовало бы, и вот – накапливается эта неправильность, накапливается, наступает критическая масса ошибки, - и понеслась. Скачок – болезнь, снежный ком растет, сами знаете. Или гормона какого-то не хватает всю жизнь, а страдают самые даже отдаленные от его мишени органы и ткани. Да и в образе жизни, если не смотреть так физиологически на жизнь и смерть, в образе жизни – то же самое. Человек обычно всю жизнь совершает одну и ту же ошибку, попадается на одно и то же, без конца как бы не знает про себя совершенно очевидных вещей. Его ошибка и есть, в конечном счете, его индивидуальность. Ну, почти что, одевает каждый день рубаху наизнанку – всем видно, а ему нет. Или там курит, хотя минздрав предупреждает, летает самолетами, ходит по подземным переходам, отправляется покорно защищать конституционный строй или все остальное делает, такое же безнадежное в плане радужных перспектив. Он что, не знает? Не верит? Или, наоборот, так верит? Ну, хотя бы не прямо в дедушку Бога с определенным планом или в заговор посвященных, а просто – в то, что не от него зависит. Не сам себя родил, не сам выбирал время, место и прочие обстоятельства.

У бабушки была подруга Наталья Ивановна, которая по рассказам довела свою образцовопоказательность до того, что сыну, а потом внуку, варила геркулесовую кашу не как все – ать-два, а 45 минут на водяной бане, - и каша получалась прекрасная и не пригорала. И все же она умерла. И в детстве у меня два этих факта объединились. Вот она делала что-то не так, как все, - и умерла.

А теперь, если Вам дорого купить кастрюльку с антипригарным покрытием, что вполне реально, то – выходите из положения, как хотите, - или отскребайте каждый раз или откажитесь вовсе от этого полезного диетического продукта. Короче, сами, пожалуйста, живите таким образом, от которого Вы в конце концов умрете. Ну, допустим, Вы сделаете все, чтобы не погибнуть от отскребания кастрюль, и сделаете все, чтобы у Вас были такие замечательные кастрюли, к которым не пригорает и, более того, они сами доваривают и чуть ли не за Вас переваривают. И все это – при комнатной температуре, без образования канцерогенов. Короче, сплошная, тотальная профилактика достигнута, - умрете от того, как Вы этого достигали. От тех злодеяний, от того бессердечия, которые Вы проявили на пути к этим кастрюлям, и от той опустошенности, которая Вас таки настигла, когда Вы ими овладели. Ясно?

 

Негодные средства.

По пути с работы обгоняю на узкой дорожке молодую современно одетую во что-то сверху широкое и надутое, а снизу узкое и длинное, маму с маленьким детенышем. Вечерняя прогулка или путешествие из яслей-сада домой. Она разговаривает со своим ребенком. От ее пронзительного, не имеющего аналогов даже в области самой нарочито бездарной рекламы, голоса, состоящего из одних только фальшивых звуков, - дурно. Спешу обогнать, не причинив им неудобства, зачерпываю слякоти и думаю. Отчего? Это же так же глупо, как, пытаясь объясниться с иностранцем, не знающим ни одного слова по-нашему, говорить с акцентом и коверкая слова. Как в старых советских фильмах. Почему? Ведь молодая, еще недавно сама, можно сказать, под стол пешком ходила. Почему ей так категорически ясно, что ребенку, да, видимо, и любому другому живому существу, - ни слова правды. В чем же тогда состоит ее правда, что ее нельзя произнести? От незнакомого, даже абсолютно неразличимого во мраке чужого существа совершенно отчетливое впечатление - человек не на своем месте. Но – нет, все, видимо, не так уж и просто. Ведь тут нет какого-нибудь ужасного злодейства. Эта юная леди не выдергивает руку из плеча у отчаянно орущего ребенка – на ходу. Она не делает больно, не тащит его как обузу. Она только добросовестно выстраивает непреодолимую преграду лжи, только исключает возможность человеческого контакта между “отцами и детьми”. То есть, делает в принципе необходимую, черную и даже, вероятно, полезную работу. Ведь нет огромного дома с детской наверху и с полноценной шумной взрослой жизнью внизу, с нянями и гувернантками, драгоценным поцелуем маман перед сном, нет у матери своего, захватывающего почти всю ее целиком, призвания-занятия, не отделен ее мир ни волшебным скрипом балетной сцены, ни даже какими-нибудь многочасовыми заседаниями-коллегиями, - нет какого-либо иного способа установить дистанцию, кроме –фальши. Отчуждение, одиночество, “совершенно не к кому обратиться”, - что еще может создать истинный душевный комфорт полноценного “детского мира”. Так надо, так должно быть всегда, меняются, видимо, только средства достижения этой цели. Чтобы не быть натасканным, не видеть мир глазами измученной и бодрящейся ради возлюбленного детеныша матери-одиночки, нужна, нужна дистанция. Простим ей ее режущее слух слепое следование инстинкту “правильного мироустройства”. Других средств не нашлось.

А тут еще недавно, уходя от своих старичков, в их чужом и безжалостном дворе вдруг слышу то, чего всегда так боялась услышать, - писк котенка. Все мою жизнь эта страшная музыка приносила мне новое роковое испытание и снабжала меня новым, сначала крошечным и больным, а потом вдруг увеличивающимся на глазах, как гармошка, - подобранцем. А теперь я, пригнув голову от ветра, буквально бегу, уношу ноги от угрозы вполне естественного поступка. Можно найти кучу объяснений и даже оправданий и даже моральных обоснований этого галопа. Нельзя взять, нет сил, денег, времени, места, возможности маневрировать с такой кучей, и это было бы уже в ущерб уже имеющимся, нет, наконец, желающих принять это приданое в случае пусть даже не смерти, но хотя бы серьезной болезни, которая все более вероятна с годами. Но ведь эта ситуация в полном объеме уже и так имеет место в связи с вышеупомянутым уже имеющимся любимым и чрезмерно обильным поголовьем. Значит, все-таки истек срок годности души. Я так и подумала на бегу: “ Все, человек перестает быть живым, когда он убегает от котенка, отворачивается от нищего бездомного ребенка, отказывается расширять зону своего действия, привыкает к дурному смирению. Смирение-то тоже, небось, грех, - как посмотреть…”.

Один батюшка в беседе со своим безумным прихожанином кивал ему, соглашался, что больна душа из-за грехов, что все это – Бог и т.д., а на прямой и резонный вопрос хитрого страдальца, стоит ли в таком случае пить таблетки, которые прописал районный психиатр, ответил: “А таблетки надо пить – в порядке смирения”. Все-таки церковь – великая культура умирания, этикет ухода. (Активизация церковной жизни – признак надвигающейся потребности в массовых отпеваниях).

Вот так, все боятся конца света, обрыва, бездны. А ведь жизнь может стать немила, перестать вовсе устраивать, превратиться в сидение на кончике стула в неестественной позе (в лучшем случае). Так стоит ли со страхом ожидать обрыва, когда сам собою уже случился облом.

 

Новая природа.

Когда жизненный опыт уже убеждает, что, где бы то ни было, жить придется все тому же человеку, то есть, тебе, каков ты есть, - мечтать видеть поутру из окна первым делом Эйфелеву башню, Тадж-Махал или даже канал с гондолами, - уже как-то не получается. Он-то будет синий и с гондолами, а ты его будешь видеть бурым и с гандонами. Ну, нет, конечно, камни тоже поднимают дух, да еще как, но вкупе, вкупе с собственными мечтами. А вот природу никто пока не отменял. И как хотелось всегда, животно и страстно, иметь дверь из дома, хоть какого, в сад, хоть какой, хоть обнесенный ржавыми отбросами былых эпох, лишь бы земля была под ногами, лишь бы ветерок что-нибудь шевелил, лишь бы – листья, лишь бы ветки, а уж, если по дороге куст встает, особенно, рябина… Так ведь и продолжает хотеться. Ох, это боль настоящая. И вот, будучи запихнуты в некий бетонный ящик на бетонной полке общего шкафа, в, так сказать, предварительный ящик, что мы имеем для души? Какие ландшафты? Что заняло место шелеста, листопада, ветра, безветрия, - всего того, что мы так любим не только благодаря откровениям Тарковского? Что, что! – телевизор. Все теперь – оттуда. И мы – переучиваемся на старости лет. Смотрим на компьютерный листопад или водный поток – в заставке к рекламе на канале ЭН – ТЭ – ВЭ. Ведь набор чувств от ах до ох – все тот же. Хотя, неправда, есть какая-то первая ступенька, с которой могла бы начинаться жизнь, ну что-то вроде единства и реальности происходящего и ощутимого. Но, пожалуй, давно уже даже эта первая ступенька не скрипит и не гнется под отяжелевшим от шлаков шагом, не прогибается, а только предполагается.

Почему наша жизнь воспринимается как нечто навязанное нам, как и где формируются правила тех “игр, в которые играют люди”? Почему мы постоянно возмущены? Кто нас так-таки завел в лес, а заведемши, там бросил? О заговоре тоже людей смешно, глупо, да и самоуверенно даже подозревать. Смешно.

В хрущевские времена больших перемен мне пришлось сменить школу, - в моей старушке, притаившейся в деревянно-тополином уголке Москвы, ввели сапожный уклон. Я готова была стерпеть и это - ради детской страсти к неизменности бытия, но родители взбунтовались и победили. Я попала в удивительно прекрасную, не по тем временам, а по самым разнузданным мечтам об идеале, многопрофильную школу, в математический класс. И вот началось некое фантастическое плавание, которое, конечно, потом довольно скоро закончилось, правда, не “титаником”, так как и директор и основной состав все равно были на высоте, - идолу всеобщего обязательного несовершенства пожертвовали математика. Но это случилось потом, а вначале, в девятом классе… Тогда у нас с первого сентября начался матанализ из рук и уст влюбленного в математику дядьки. Он был смешной, ненормальный, патологический и все, что хотите. Но это мимо и потом. А урок начинался его сдобными, совершенно сознательно выделенными особой интонацией, словами: “Договорились считать…”. Ну, дальше там, конечно, речь шла про “а” и “в”, про функцию или множество, бесконечно малую или бесконечное приближение к оси абсцисс. Или – неопределенность вида ноль на ноль или бесконечность на бесконечность. Неважно. Все эти понятия, сами по себе – подарок уму, сердцу, душе. Но сам оборот дела! Он правильно нас ориентировал в нашей юношеской неопределенности вида бесконечность на ноль, дорогой Михаил Иосифович, кажется! Полноватый, с лицом бывшего красивого ребенка, а теперь – не то сладковат, не то пошловат. Я помню, мы от страсти к нему, вернее, к открытой им для нас математике, разглядывали его, сравнивали с чем-нибудь все его черты. Помню, его волосы, по нашему заключению, были похожи на металлическую мочалку для мытья кастрюль. У него был замечательный тембр голоса. Бархатные портьеры его глотки приоткрывались, и мы заглядывали в счастливую безмятежную бесконечность. Он был волшебником. Главное, он сам обожал, что - “договорились считать” и то, “что” договорились считать, и щедро, с помощью всех, доступных ему гипнотических сил и полей, и прочей, теперь так модной “энергетики”, - передавал это нам. Скрипел мел (мело во все пределы), и знания о структуре мироздания становилось много – мгновенно, как это бывает только от правильного стихотворения, от математического рассуждения или от первого же звука великой музыки. Это вам не братья Черепановы, не Павлов с Мичуриным, даже не проспавший свое радио Попов. И даже не наместник Господа Бога Ньютон – “открыл”. Это великое понимание без потери достоинства, что именно так – “договорились считать”. Эта неопределенно-личная форма! Эта неопределенная личность, которая нам помогла правильно подойти к возможности познания! Наш математик мягко и вкрадчиво давал нам шанс и ключ – правильно воспринимать бытие.

Это сейчас мы можем, походя, грубо и жестко выносить приговор жизни – мол, сговорились, а жизнь-то сама по себе бессмысленна. Так-то так, да ведь забыли чай, что уже попользовались во всю всеми щедрыми безднами даров, только, как показалось, - без толку. Ну, и потом. Сговор сговору – рознь. Одно дело то далекое, прекрасное и почти не использованное “договорились считать”, а другое – сговорились. Воровать или считать Филиппа Киркорова элементом бытия. Да, конечно, есть разница в сущности сговора. Но не следует забывать и того, что в принципе у человека все – одно и то же. Все раздражители, все впечатления, ощущения любого сорта, - попадают собственно в одни и те же сети. Механизмы нашего восприятия конечны. Все те же комбинации из двадцати аминокислот и четырех оснований. Ну еще, всякие углеводные слизи и пикантные вкрапления микроэлементов. Забыла про жиры. Как-то не до жира.

Да, да. Я возвращаюсь, как кто-нибудь уже догадался, - к телевизору, заменившему нам все - все интонации, зрительные, слуховые и прочие ощущения, в том числе и острые, все почти впечатления, сделав нашим уделом подглядывание с проводником и снабдив нас даже еще и вполне иррациональными приправами в виде рекламы. Поискать ей эквивалент вне электронной цивилизации? Что соответствует рекламе в условиях дикой природы? Восход солнца? Закат? Ведь вполне сжатая форма. Чем не реклама мудрости? Ведь настоящая мудрость обязательно содержит в себе намек на собственную бессмысленность. Возьмите все эти коаны. Тоже - реклама. Ничего не случилось, получается. Все функции сохранены. Только природа ушла, не обернувшись. И это - произошло. Не пахнет, не шелестит, работает от сети.

Границы жанра.

Мое собственное впечатление от того, что я теперь в состоянии написать, как от некой гущи, оставшейся в кастрюльке после борща, например. Все мои мысли и чувства, впечатления и ощущения пропитались друг другом от многократного кипячения, побурели, потеряли яркость, а выбросить жалко. Почему-то этот остаток тревожит душу хозяйки. Вот я и пишу.

Я не пущусь сейчас во вполне перспективные попытки сравнить все ингредиенты этого борща с обрывками разного рода воспоминаний, ассоциаций или умозаключений. Боюсь, что читателя вырвет. Конечно, это был бы настоящий перформанс. Но кто бы к этому стремился. Бывает у Вас, да, конечно, бывает, - в своих телесных страданиях мы гораздо ближе друг другу, чем по духу. Бывает у Вас вечером или в другое время суток такое неурочное томление типа голода? Но это ни в коем случае не обычный голод. Имея кое-какое образование и будучи по необходимости начитанной в некоторых областях, я предполагаю, что не хватает нам в этом случае какой-нибудь крохи, микроэлемента или, в крайнем случае, небольшого какого-нибудь активного компонента нашей жизнедеятельности. Адаптогена какого-нибудь. Но ведь большое неповоротливое глупое человеческое тело не знает, не умеет понять, чего именно ему не хватает. И вот совершается какая-нибудь ошибка, ладно, если только диетическая, да и та может случиться в особо крупных размерах. Я уж не говорю о тех, кто может напереться каким-нибудь соленым печеньем, чтобы восполнить этот неясного происхождения дефицит. Даже умный развитый человек часто не может разобраться, что его так разбирает, - душевное или физическое томление. Глух, глух человек. Слеп и бесчувствен. Ну вот, йоги всякие предлагают науку, как справляться с такими делами. Сколько фиников в день надо съесть за сколько раз, в какую сторону света смотреть, предпочтительно закрыв глаза, как и когда правильно принять позу трупа, чтобы успешно расслабиться, а по-нашему – просто отдохнуть. Я не посягаю на исчерпание этой темы, и никакого “взгляда свысока” на это не имею. Напротив, не только уважаю, но и побарахталась несколько раз за жизнь где-то на периферии этого весьма продвинутого способа взаимодействия человека с образом мироздания внутри себя. Культура. Любая культура помогает жить. Ведь она не то, что бы учение на ошибках, а следование такой ошибочной системе, которая предохраняет от других, более страшных, как Вам кажется, ошибок. Насчет иерархии грехов, например, какое-то у меня образовалось весьма путаное представление. Так я, признаться, и не знаю, признается какая-либо иерархия грехов или все – равны. Что убить, что обожраться. Такая логика директора школы – сегодня обожрался, а завтра, гляди, уже и убил. Хотя сейчас это неудачный пример. Директора, погрязшие во взяточничестве и коммерции, теперь уже так не скажут, скорее всего. Тут Вам не военный коммунизм. Хотя при военном коммунизме убить выглядело бы гораздо меньшим грехом, чем обжираться. Да, путаная у нас история. Ни слова нельзя утверждать безоговорочно. Просто беда. Ну, все равно, если еще сохранились ежи не только в мультиках, но и в природе, - ежу ясно, что иерархия грехов в человеческой практике существует. Что тогда говорить о иерархии ошибок. Из-за одной ошибки может не помочь таблетка от головы, а из-за другой – рухнуть самолет с пассажирами. Хотя нет, невежество в первом случае и какая-то из форм халтуры – во втором, разные вещи. А если смотреть на все это с очень большой высоты, может быть, невежество и халтура и сольются в один цвет. Не нам судить. Ну ладно, пусть не судить, но как удержаться, чтобы не предполагать, какое может быть суждение?

Колыбельная.

Когда вечером наконец ложишься спать, может показаться, что ради этого и жил. Выстоять, выдержать, все требующееся совершить, справиться с каким-то примитивным уходом за собой, чтобы, наконец, на законном основании – уйти. Лечь, спрятаться, вытянуть ноги. Только когда удается наконец проделать именно это, - суметь действительно эффективно и добившись таким образом облегчения, вытянуть-таки ноги, - только тут можно почувствовать слабое, дежурное, но все же соответствие действительного – желаемому. Ради чего же колотились весь день-деньской, спрашивается. - Долги-долги. А как долги образовались? – Ловушки-ловушки. А на чем попались? – На том, что думали, будто хотели чего-то еще, не только ноги вытянуть. А оказалось? – Только сильнее стала потребность вытянуть. Ну, что ж. Получили образование, завели детей, поработали на славу (не ради, а изрядно), давно уже только прорехи в этом стройном здании едва успеваем, даже все же – не успеваем, затыкать.

Как-то раз в консерватории я сидела на таких плохих местах, так высоко и неудобно, да еще против обыкновения – пришла не на пианиста, а на органиста, - так вот, я сидела так, что мне была видна вся его кухня, он был чех какой-то, а может быть, эстонец, одно из двух. Так вот, он явно не успевал затыкать свои поддувала, его деятельность так мало походила на вдохновенное исторжение божественной музыки. Он метался, как хозяйка, впервые затеявшая пироги. Все мы, впрочем, плохие органисты. И если даже исторгаемая Вами музыка кому-то нравится и даже чем-то считается и почитается, самоощущение все равно такое, - броски от поддувала к поддувалу, впопыхах и, как минимум, не совсем вовремя.

Зато когда, спасибо земле, которая “все-таки вертится”, - когда наступает ночь, можно остановиться по закону жанра. И в этот краткий момент мимолетного контакта с собой еще в сознании перед погружением в себя без сознания – мелькает легкое удивление, - что же это происходит, неужели – жизнь? Но непреодолимое желание вытянуться и убыть мешает пообщаться с кем-то, вроде себя, по поводу жизни – при жизни. Самонеощущение почти достигнуто, удалось разложить болевые точки по удачным местам, занавес падает. Наступает желанный и плодотворный перерыв, а в чем – так и не успеваешь выяснить.

 

 

ЖИЗНЬ КАК РИМЕЙК.

Римейк.

Жизнь сама по себе являет нам гораздо меньше откровений, чем информация о жизни. И не только потому, что информация – это уже отбор наиболее заметных событий - чьим-то каким никаким умом. Просто в своей реальной жизни обычных людей мы мало с чем сталкиваемся непосредственно. Одни и те же лица, стареющие с той же скоростью, что и мы сами. Одни и те же ужимки и повадки соседей по дому, даже по микрорайону. Одних и тех же хозяев с одними и теми же собаками – приходится встречать во время прогулки со своей собакой в определенные часы. Одни и те же продавцы в непрерывно перестраивающемся и переходящем от одного владельца другому – ближайшем продуктовом магазине. А уж теперь, после долгих лет советской взаимной ненависти, возникают даже какие-то, типа вычитанных у какого-нибудь Сименона, - регулярные любезности местного значения. Езда в транспорте протекает как тяжелый недуг – в полубессознательном состоянии, а на работе – опять же, ходят по коридорам, встречаются у лифта – одни и те же тени, с которыми здороваешься раньше, чем успеваешь их идентифицировать. Редко кто-нибудь скажет что-нибудь заметное, новое, о чем-то вообще существенном. Обычно речь знакомых людей выполняет функцию латания их образа, который вы, не видя их какую-нибудь неделю, местами подзабыли, отвлеклись.

По всему по этому, конечно, телевизор и печатные издания, под встречу с которыми в доме традиционно отводится кабинет-сортир, - дают вдруг толчок мысли, впечатление! И хотя уже давно, казалось бы, все прогрессивное человечество перешло на туалетную бумагу, тем не менее, уволакивание прессы в сортир для кратковременного чтения – это инстинкт, передающийся от поколения к поколению, по всей видимости, неким гордоновско-лысенковским волновым способом вместо классических менделевских законов наследования генетических признаков. Видимо, эта кабина слишком долго была для советского человека единственным законным местом уединения, столь необходимого для обострения восприятия.

Только не подумайте, что речь пойдет действительно о чем-то безумно содержательном по определению. С другой стороны, это не значит, что какой-нибудь там серьезный Чаадаев или Фрейд не могут оказаться на несколько дней в моем сортире. Могут. Но я их унесу и либо продолжу читать, либо брошу. Но поставлю обратно на полку. Они могут отправиться туда вместе со мной, просто чтобы не разлучаться в разрез с логикой наших сиюминутных отношений. А не то, что бы их место было там (впрочем, что касается приведенного в качестве примера Фрейда, то я бы не взялась категорически отвергать такое предположение именно относительно него). Дело ведь не в высокой концентрации смысла на единицу площади страницы. Сила внешних воздействий на мыслительную функцию не поддается планированию, это все-таки скорее удар молнии и одновременно обеспечение некого зажигания. (Как говаривал Набоков - нежный толчок. И опять ассоциации с сортиром…) А для этого годится любая практически случайная искра. Вот лежит у меня там не первый месяц старый номер “7 дней”. Уже даже кошка Рита, небось, не раз промокнула об него лапы, слезая со своего лотка. И вдруг сегодня читаю какую-то куцую, дурно написанную лабуду, раскрывающую содержание “астросюжетного”, как говорят по телевизору, фильма “Сахара”. Обращаю, кстати, внимание на это название, потому что в силу профессионального стереотипа мышления сначала про себя неправильно ставлю ударение в этом слове и удивляюсь столь откровенно химическому названию фильма. Потом и из-за этого читаю дальше и понимаю, в чем тут дело. Речь идет об американском римейке американского римейка старого советского фильма, где красноармейцы превратились в англичан, басмачи – в немцев, а Каракумы – в Сахару. А второй римейк отличается от первого годом выпуска и режиссером с актерами. В последнем - и год 1995, и героя играет уже совсем Белуши. Ну, нечего сказать, обогатилась, казалось бы, информацией. Нечего сказать… Ан нет! Я потрясена. Неужто слово найдено?! Я умываю руки совершенно счастливая. Ну, конечно – римейк!!! Во мне симфония удачи трубит финал – ЖИЗНЬ КАК РИМЕЙК! Ура! Я счастлива. Я почему-то нежно люблю эти, как мне кажется мои открытия, - что такие основополагающие, всеобъемлющие, структурообразующие, фундаментальные механизмы жизни, как гипноз, наркомания и вот теперь еще и римейк, - почему-то обособляются общественным сознанием в некие частные явления, охватывающие лишь небольшой круг лиц – профессионалов и жертв. “Ну, там, сеанс гипноза проводит какой-то шарлатан где-нибудь в Сочи для незнающих, куда себя деть, отдыхающих, и кто-то из них действительно забылся, затвердел и начал на сцене “рвать цветы”. Или будто бы наркоманы – это такие плохие, бледные, исколотые отбросы общества, группа риска и прочее. А не то, что и гипноз и наркомания суть наиболее существенные механизмы организации и самоорганизации человеческого общества”… Это я написала еще давно.

Жизнь как римейк! Ну какого смысла вам еще надо? Каких еще откровений и озарений вам не хватает? Ведь это и есть тот процесс, который, единственный, и происходит. И вот появляется слово, имеющее на первых порах очень ограниченное применение и очень частный смысл. То есть - вначале слово. Кто его придумывает для этих частных конкретных нужд? Так точно, так тупо, так удачно… И вот оно постепенно наполняется все большим смыслом, тяжелеет, и кому-то уже кажется, что все человечество погрязает и тонет в этом понятии-явлении. Мировой океан выходит из берегов. Голландия –первая, а уж потом и все остальные… Все как по рельсам.

Дивная, азартная игра! Только ни один игрок не успевает поиграть достаточно долго, чтобы сравняться по опыту с Профессионалом. Если ты и угадаешь один раз, под каким из наперстков, то только труднее будет оторваться.

А если уж совсем честно постараться признаться себе в истинном положении вещей и состоянии чувств, придется еще кое-что добавить. Вот, никогда не знаешь, откуда ждать беды. То есть, ее ждешь практически отовсюду и всегда, но чудо жизни снова и снова проявляется в ее неисчерпаемой способности заставать нас, даже самых искушенных и умудренных, - врасплох. Ну, можно ли было ожидать такого сильного удара по эстетическим представлениям - в форме появления вопиюще неправильного слова, обозначающего столь необходимое вот как раз сейчас - понятие. Теперь изволь терпеть пытку таким вот, ничего-не-поделаешь-написанием. Ведь когда я впервые читала глазами эти самые злополучные "Семь дней", - там-то было написано так, как мило и уму и сердцу, и взгляду, и слуху, и духу, а именно, - ремейк. То есть, - нормально. Раз снова-заново, значит - ре. Правда, уже тогда я сразу почувствовала липкое сомнение в законности такого написания. Ре-то, ре, а мейк-то - совсем уже из другой оперы. В детстве мне мама рассказывала дореволюционный анекдот-байку: откуда произошел английский язык? - А французы кричали им разные слова через Ла Манш, , и вот, то, что они там услышали, и есть - английский язык. Все замечательно. Но закопать их не удалось. И теперь - все. Извольте лицезреть такие вот буквосочетания, которые выглядят как новоделы, прикидывающиеся археологическими находками на обломках культуры. Тоже своего рода римейк. На этот раз - языка.

 

Кем быть?

Вот, возьмите сказку о рыбаке и рыбке. И не в меньшей степени – о бабке. Какая драма разыгрывается на троих! Кому в результате, когда “сказочке конец”, - хуже всех? Первой приходит в голову, конечно, бабка. Ну, конечно, она же “осталась у разбитого корыта”. Но, минуточку, так ли уж тяжел удар по этой самой бабке? Совсем не так. Он даже не намного тяжелее, чем хроническая психотравма бедняка, читающего по бедности какую-нибудь бесплатную рекламную газету и невольно проникающегося сдобными верованиями в целебные свойства всей рекламируемой продукции – от недвижимости в “экологически чистом” районе мегаполиса до средства от импотенции, переживая кратковременно видимость якобы возможностей, - ну точно как эта бабка. Даже немножко приходится беспокоиться каждую неделю, достаточно ли хороша стиральная машина Занусси, наверно, все-таки Аристон потому и такая дорогая, что очень уж хорошая. Самоочищающиеся фильтры…

Ну, вот, а что касается самой по себе бабки с ее душевными переживаниями – ну да – она пострадала от собственной жадности, неуемной алчности. Но, ей-Богу, это не так больно, как кажется. В общем, проиграть из-за своего дурного со всех сторон поступка или свойства характера – неприятно, конечно, но не так больно, потому что у любого, даже плохого, но нормального человека есть очень большая и искренняя любовь к справедливости, и несмотря на то, что справедливо – это когда наказаны другие, все-таки на втором плане личного краха это торжество справедливости, хоть оно тебе и не на руку, - но, ей-Богу – укрепляет как-то дух.

А с деда что взять? Он при любом раскладе – малодушная шестерка, тряпка, незлой, но абсолютно несамостоятельный человек. Скажут – иди делай добро, пойдет и сделает, скажут – говнись, он и это осилит, не задумываясь. С ним тоже ничего нового и тяжелого не случилось. Он при любом режиме – орудие.

А вот какой головокружительный пируэт я вам предлагаю – хуже-то всего в результате – рыбке. Ну посудите сами. Она попала в сети. Естественно, взмолилась. Но не просто взывала к милосердию, великодушию и прочим добродетелям, в наличии которых она явно деда и не подозревает. Она же, во-первых, априори постановила, что он корыстен, и ПООБЕЩАЛА ему фактически – открытый счет, как говаривали про жизнь партийной элиты при совке. Дед же, хоть и тряпка, но сам-то по себе человек не жестокий. Самое потрясающее место, кульминация – это то, что дед-то отпускает ее с миром БЕЗ ВСЯКОГО ВЫКУПА и без каких-либо предварительных условий. Другое дело, что потом он пошел-таки конечно же на поводу у бабки и т.д. и т.п. Но первым-то делом рыбка лажанулась, попалась и проявила цинизм, а также дала ответственное и серьезное обещание, а дед, напротив, проявил великодушие, милосердие и бескорыстие. Но беда в том, что все эти вещи – короткоживущие по своей природе. Это кинокартина или там рассказ может закончиться в любой удобный для этого момент. А в жизни - долго в великодушной позе не простоишь, ноги затекут. На милосердии с бескорыстием тоже долго не продержишься, поэтому если проявил их одноразово – и на том спасибо.

Далее всем известно, пошли банальные дела. Бабка, растущие запросы. Дед похерил свое бескорыстие, превратился бесповоротно в безвольного пособника. Дед, конечно, позицию сдает. Вернее, он и был-то не столько бескорыстен, сколько безынициативен. Ну, типичный такой застарелый, заскорузлый алкаш, которому все по барабану. Но все-таки по барабану-то по барабану, но желательно, без жертв. Ну, и обошлось же все-таки без рыбно-человеческих жертв, не следует об этом забывать. Пострадало, главным образом, воображение. Ну и бес с ним. Экзистенция деда не поколебалась.

А вот рыбка… Рыбка… Сделала ставку на циничное предположение, что дед корыстен, и потому пообещала ему Бог знает что, а потом при испытании временем – взбеленилась не хуже бабки. Рассердилась и наказала. Взмолилась о помощи, пообещала, взялась, имела, кстати, достаточное могущество (а между прочим, noblesse oblige), однако, обнаружив, что ее оседлали, разозлилась, похерила свое обещание и жестоко наказала. Сначала взмолилась, а потом – наказала. Каково? Вот, где драма. А не в корыте, которое каким было, таким и осталось. Ну, и дальше что? Каково ей там, в море-окияне после всего? С сознанием своего, мягко выражаясь, несовершенства, своей претензии вершить Божий суд, играть людьми, обольщать, а потом попавшихся – наказывать. Я думаю, под золотом чешуи – там, в пучине морской, – ей очень скверно. Юркать в одиночестве со шлейфом из собственного дерьма (как, впрочем, любая хорошо всем знакомая аквариумная золотая рыбка) в глубинах моря-окияна – непонятно ради чего. Вероятно, ради свободы, которая, вероятно, и является главной героиней нашей сказки. Но эта тема еще необъятнее любого окияна.

Да, лучше быть отрицательным персонажем, чем так недотягивать до идеала.

Вот так-то - пытаться быть лучше, чем можешь.

 

Великий и могучий.

Телереклама – это такой урок языка! Все по сорок раз в день слышат, как звучит сказанное слово. Ну вот, например: “Как добраться до самых труднодоступных мест? Можно раскрыть рот пошире. А можно доверить это дело щетке…”

Надо ли что-то еще сочинять? Все равно слова придуманы не нами. Они уже придуманы, непонятно как и когда. Образование языка так же точно невообразимо, как происхождение одного вида из другого. За всеми этими “скачками в развитии” маячит этакое неутомимое Дарование, которое безумно редко вдруг разродится колесом, компьютером, лазером, космическим кораблем. А все люди-статисты то ли игнорируют это нечто, как и следует, видимо, игнорировать самое главное, - иначе все кончится слишком быстро, то есть, буквально сразу. То ли они действительно в состоянии верить, что язык, например, мог постепенно образовываться. Разговорились, так сказать. Как будто поначалу люди видели всего очень мало, ну, все остальное просто не замечали. Ну и назвали эти четыре-пять предметов, которые все время попадались на глаза. Да к тому же еще в свободное время обязательно бегали – договаривались, улаживали, чтобы все им подобные согласились называть каждый вновь называемый предмет – одинаково, так, как придумал самый разговорчивый или самый тупой или самый какой-нибудь еще. Некоторые спорили (ну, не словами, конечно, а какими-нибудь тумаками), что эта штука совсем не похожа на это слово, что они не будут так ее называть, что им трудно это выговаривать наконец или просто противно – чужое слово, а предмет очень родной, изо дня в день маячит перед глазами. Кому-то было не до этого, просто недосуг вникать, запоминать (именно они либо вымерли, либо, наоборот, выжили). И все-таки все почему-то тогда, когда-то, стали играть в эту игру. Согласились. Причем образовались границы между теми, кто называет солнце, дерево, пипиську и мамонта – по разному.

У кого может найтись терпение не только попытаться вообразить этот процесс образования языка, но даже вот прочесть написанное мною на эту тему буквально в двух словах? Мало у кого. Насколько проще, яснее – не воображать невообразимое, а поверить, что “вначале было слово”. Ведь все эти религиозные “сказки”, в том числе о сотворении мира, просто гораздо менее бредовые, чем любые другие предположения на этот счет. И, кстати, - чем полное отсутствие представлений на этот счет – это-то ведь вообще уже даже и не бред, а наркотические глюки – вместо понимания или хотя бы представления.

У каких-то там чокнутых ученых есть каких-нибудь два-три черепка в доказательство их версии. Такие одни и те же два-три черепка на весь земной шар, этакое переходящее красное знамя идиотизма как защитной реакции, затянувшейся на тысячелетия…

Не могу удержаться и не добавить, что вот те самые труднодоступные места называли позже, по мере их достижения и по аналогии с уже названными легкодоступными местами. Да… Надо, видимо, только открыть пошире рот.

Многая лета.

Вы, что же, думаете, если я так все люблю раскладывать на элементы, увлекаюсь расчлененкой всякого мимолетного впечатления, так уж я и не человек? Куда там! Могу даже слезы лить, благо живу без людей, а звери – деликатные. Так вот, могу над соплевышибающей мелодрамой любого уровня художественности – поплакать. (Не говоря уже о жалости ко всем и всяческим людям и животным, существующим в реальности.) И вот один из подобных случаев: очень качественные и душещипательные “Менты” шли на фоне и заканчивались уже под титры – хитом неземного Погудина “Многая лета”. Плохой вкус есть у всех.

Я помню, как я его услышала первый раз на самой заре перестройки – до нее, наверно, это было бы вообще невозможно. Тогда все-таки ничего драматичнее и подлиннее Робертино Лоретти не могло прозвучать в официальном эфире. Помню эти раннееперестроечные потрясения – на фоне тихого восторга, что у совка при нашей жизни истек срок годности, кроме всех бурных потоков политической свободы, - вдруг эти всплески удивления в связи с обнаружением то и дело этаких перлов. Появление Смольяниновой, наверно, в “Пятом колесе” и вот вдруг – что-то вроде мини-концерта Погудина. Как будто первый звонок раскрытия несоветских талантов прозвенел на самой что ни на есть чистой ноте – “динь-динь-динь…”

Помню, потом всех спрашивала, кто такой, да куда делся, почему не каждый день заливается по всем каналам, почему из этого не делают события, не куют столь актуально необходимую как раз вот сейчас – национальную гордость. Ответа, конечно, нет, но привычка к рассасыванию и испарению из жизни любого мелькнувшего пера жар-птицы уже давно сформировалась, и тема сама собой закрылась.

Не знаю и не стремлюсь узнать, где он был все эти годы. Но вот недавно объявился – в двух остановках метро от моего дома, в клубе “Меридиан” он чуть ли не каждую неделю дает концерт. Но и этого мало. Оказывается, моя самая старинная близкая подруга с дочерью ходит на все его концерты – под деспотическим руководством своей еще более старинной подруги. А та – просто фанатка. Вы не думайте, я все это не просто так рассказываю.

Конечно, все таланты разные. Разного сорта, разного калибра и прочее. Памятны еще те времена, когда на Олимп, например, попадали как бы по мановению царственной руки великой старухи Ахматовой. Тогда все поэты, наверно, мечтали о чем-нибудь подобном. Теперь сезон охоты на старух закончился. Во-первых, закончились “те” старухи. Во-вторых, теперь для “раскручивания” нужны не старухи, а “бабки”.

А тогда зависть вызывал не сам даже талант Бродского, а то, что он из свиты Ахматовой. У трона. Да она, нищая полубездомная старуха одним мановением могла дать путевку в жизнь. Тому, кто гениален сам по себе. Нет, остальным она, может быть, тоже “давала”. Ну, так. Может быть, эти справки о гениальности и хранятся кое у кого. А толку-то? Но это – так, отступление.

Да будь сейчас на ногах даже целый взвод величественных и великих старух, они бы уж скорей какими-нибудь куртуазными маньеристами заинтересовались… А впрочем, нет. Для них и это – не то. В конце концов, как ни велик и могуч Козьма Прутков, - он уже был, и он бессмертен пока. На его поле дальше все равно никто не продвинется. Нет, старые царицы любили бы сначала Пригова, а потом Рубинштейна, а наиболее великие из них – Рубинштейна в первую очередь. Не следовало бы старухам забывать и о Кибирове… Но на всех, повторяю, великих старух не хватило. Даже молодой Битов вынужден был довольствоваться замечательной, по всей видимости, Лидией Яковлевной Гинзбург… Нет, я не склонна ни чуточки умалять никого, да и не знаю в сущности, о ком говорю. (Да и Битову почти никто не был нужен, он сам очень быстро стал молодым дарованием и мэтром в одном флаконе, а теперь, дай ему Бог здоровья, сам – великий старец). Но ведь никому не потребуется говорить: Анна Андреевна Ахматова… Одной фамилии или одного имени отчества вполне достаточно. И тут даже необязательно быть великой поэтессой, надо было быть великой Женщиной-Старухой. Теперь она посмертно, весьма метко и талантливо, неизвестно только, насколько самостоятельно, названа охальником Топоровым “вдовой русской литературы”. То есть, она-то могла “в гроб сходя” благословить от лица тех всех настоящих. Это вам не рекомендация в Союз от какого-нибудь сатрапа.

Да и для того, чтобы так ценно было благословение “прежних”, нужен был советский бесконечный перерыв в культуре. А так, ну есть, конечно, какая-то форма признания уже достигшими – только прорезавшихся. А впрочем, нет. Теперь скорее все наоборот. Какой-нибудь модный молодой телемэн вроде Диброва в состоянии очень успешно раскрутить целую дюжину безвестных недюжинных старушек. И, конечно, если слишком присматриваться, при любом варианте “раскрутки” есть место всяческим неблаговидностям.

Есть ли вообще что-нибудь материальное и бессмертное? Ответ очевиден. Конечно нет. Но на практике некоторые вещи, а кроме горных хребтов, это в основном произведения искусства, - очень подолгу задерживаются, если и не в первоначальном смысле и значении, то все равно, - в том же духе, в том же ощущении. Ну, например, брякнул молодой Михаил Юрьевич: “По небу полуночи ангел летел” – и все. Это стало, стало элементом Бытия, если не навсегда, то очень надолго. Хотя никто уже давно об ангелах всерьез не помышляет, не говорит и даже не помнит. Но ощущение, чисто физическое, от этих слов пока остается неизменным.

Так что же все-таки, вот тот якобы процесс-прогресс, который нас волочет мордой по ухабам истории, он есть или нет? Агитка? Чьи же тогда пиарщики его придумали? Или же – все ценности неизменны. А лишь шелуха ороговевающая сначала нарастает, а потом отшелушивается и принимает различные очертания? Все воспроизводится одно и то же? То есть, сплошные ремейки за ремейками, а потому одно и то же звучит по-разному, по-новому. Вот именно, по-новому. Родись сейчас хоть Шаляпин второй раз, хоть он-то вот уж совсем не устарел и все еще не хватает его того, первого. Но родись он сейчас снова, – он бы стал петь иначе совершенно или даже не петь, а уж и не знаю что. Вот в чем дело.

А думать обо всем об этом я стала из-за звуков пения Погудина под титры закончившегося фильма про ментов. Не воплощаясь в слова, возникло в мозгу удивление, почему никто его не раскрутил в свое время. Почему-то вспомнила про другую, изумительную, одиночку из прежних времен, которая была тоже как пария, несмотря на ее божественное пение, - Виктория Иванова. Почему-то мой мозг молчаливо задался вопросом, почему Виктория Иванова не “занялась” Погудиным. А раньше та же самая подруга, которая ходит с дочкой и подругой-руководительницей сейчас на Погудина, раньше она прилежно ходила на Иванову. А что Виктория Иванова потом стала старухой, знаю от Битова, который ее сосед по дому и почитатель ее дара (наверняка, взаимно). А у нее, небось, и власти такой не было, а может быть, была. А может, ей Погудин – по барабану и совсем вне ее классических интересов. Да и вообще, мало ли что творится “в моем больном мозгу”, никто не обязан с этим считаться или тем более этим руководствоваться.

Но все равно я неудержимо стала вспоминать про отряд старух-покровительниц, и пошло-поехало. Я сознаю, господа, что я просто банально не знаю никаких обстоятельств жизни этого серебряного колокольца нашего, который не нашел сам себе места в нынешнем времени. То есть, он что-то конечно нашел. Клуб Меридиан, например. Но все же чем-то он обладает более замечательным, о чем невольно сожалеешь, думая о нем. Нет, не то, что бы я подперла щеку и стала бы думать о Погудине. Нет, на самом деле это не мысли, а какие-то покалывания в голове. Прошла мимо афиши и как будто поцарапалась. Ну, жалко как-то. Ну, что же он! А что бы он мог? Да и зачем. Вот и Смольянинова, тоже жаворонок наш. Даже Гарик Сукачев брался ею торговать, а все равно – ее удел мелькнуть раз в год по культурному каналу в дневное время. Да нет. Я не то, что бы считала, что надо, чтобы вместо Филиппа Киркорова нас в таком же количестве потчевали чем-нибудь “получше”. Просто тут видна какая-то роль судьбы. Методом от противного доказывается ее существование. Это же мифы все. Ахматова сама по себе не миф. Но путевка в жизнь – миф. Кто там чем себя когда-то ощущал – от этого ничего не осталось, вернее, остались крохи, по которым невозможно восстановить картину действительно бывшего, но которыми можно попитаться в своих интересах, на которые можно устремить некий гибрид женского взгляда с серебряным шаром, короче – выкатить фары. Желательно за “бабки”.

Нет, вы меня не остановите, не оттащите, пока я не скажу все-таки, что нельзя-нельзя-нельзя – быть “как раньше”. Во-первых, раньше было все равно не так (те, под кого так любят делать, в свое время были новыми), а во-вторых, ремейк так ремейк. Надо делать его по честному – по-другому, так, чтобы понятно о чем было - уже другим. Надо создавать плацдарм-пространство для новых поколений. Нет, можно конечно петь дома перед трюмо. Та же самая великая Ахматова писала иногда, между прочим, весьма посредственные стишки типа “а глаза глядят уже сурово в потемневшее трюмо”, причем не почему-нибудь такому, а потому, что “брошена – придуманное слово”.

Ценности – все вечные, потому что они – не материальны. А вот форма их выражения имеет срок годности, как бы прекрасна она ни была.

 

Для тех, кто давно не был.

Замечательная телереклама каких-то, по всей видимости, баснословно дорогих кухонных гарнитуров. Голос трепетный, сообщается лишь неточный адрес: прямо рядом с метро Юго-Западная, затем небольшая пауза и – катарсис – с интонацией, аналогичной стыдливо потупленному взору: “для тех, кто давно не был в метро…” Прямо шифровка. Кому надо – поймет, кому не надо – даже не врубится, ну там, деревенские всякие, хоть они

и, может быть, по-своему тоже никогда не были в метро, но на свой счет точно не примут это приглашение. Замечательный эффект. Соблюдение полнейшей конфиденциальности при вещании на всю страну. Новая правота такого стиля слегка удручает. Новые правые. А ведь они – правы. Ведь тут речь идет не о нескольких станциях в самом центре, где все-таки, хоть и очень специфическая публика, с избытком пидоров и очень уж круто вошедших в роль, но еще недостаточно опрятных, бизнес-вуменов, то есть, людей, для которых бедность – не есть главная их черта. Но если проехать по “веткам”, да еще днем, - видно кое-что, и правда видно. Может быть, конечно, дело в том, что я живу и все больше езжу по линии, по которой едут клиенты самого якобы дешевого оптового рынка, но все равно - “едоки картофеля” все более очевидно становятся основными пассажирами муниципального транспорта.

Их всего-то несколько за всю жизнь – по-настоящему сильных впечатлений. И уж конечно, к ним не относятся ни роды, ни лишение невинности, ни первый бой. Ничто, из того, что происходит в экстремальных условиях и требует оговоренного заранее напряжения всех чувств, ничто не производит сильного впечатления. Его стихия и фон – одиночество, тишина, созерцание. Вот я думаю, для всех, кто листал в детстве каталоги, перебирал открытки-репродукции, а, может быть, даже и гулял по аутентичной галерее, по путевке или просто на свободе, - я думаю на всех “Едоки картофеля” произвели очень сильное, неизгладимое впечатление. Это – не красиво, то есть, это воздействует не на чувство прекрасного и не может быть приятно физически, но и для испуга особых причин нет. Такая сила впечатления объясняется мгновенным восприятием огромной информации, выраженной очень простыми средствами, если, конечно, не считать технику живописи – за сложность. Именно лаконичная и емкая форма передачи информации о жизни – вот источник сильного впечатления. Маленький ребенок может узнать о жизни много и сразу, минуя изучение истории, географии, биологии, искусствоведения, минуя накачку идеологией, - он узнает много и сразу - про людей, про дух бытия, про “инобытие духа”.

Когда-то давно у меня была такая идея, что, устав ожидать от человечества, Бог - через гениев – подсказывает. Это неплохая мысль. Но есть много лишнего. Вообще весь этот непристойный и бездарный ажиотаж вокруг всех и всяческих звезд, эта лестница в Каннах, вся эта грязная и порочная тусовка блядей и бизнесменов от искусства, - это всего лишь издержки того непреложного факта, что искусство – абсолютно необходимо. Конечно, творится в основном лжеискусство, но так настоятельно необходимо то сокровенное, несомненное, постоянно дополняющее Творение, искусство, что все издержки – оправданы. Как и тот факт, что так много людей на свете, в чем очень легко убедиться, если все-таки не прекращать ездить в метро и пользоваться подземными переходами, а если уже не пользоваться, - будет слишком много машин – тоже образ ада, с примесью фантастики.

С помощью искусства человек обнаруживает божественное, а вот с помощью техники – себя. Ну, в основном, как известно, это – лень. Но никогда еще человеку не удавалось так самовыразиться, как при создании технологии виртуального мира. Вот уж когда он получил возможность выразить именно свой способ проживать жизнь – не в реальности, а в версии. Мы ведь просто не умеем реагировать на всю полноту реальности, не говоря уже о том, чтобы ее учитывать. Даже если кто-то там одарен способностью очень многое вокруг себя видеть, замечать, отмечать, даже, допустим, успевать что-нибудь подумать об увиденном, - все равно, это не более осмысленная и продуктивная реакция, чем какое-нибудь подергивание мышцы. Все проходит без последствий. Ведь мы бы увидели, если бы охотно и добросовестно смотрели, - одни несчастья, одно неблагополучие. Первый попавшийся человек уже нуждается в помощи, в скорой помощи, в участии. Первому попавшемуся – пришлось бы посвятить всю жизнь и ее бы не хватило. Но мы скользим курсором мимо всего, имея в виду нечто совершенно иное. Реальность наших мыслей и чувств абсолютно неадекватна “объективной реальности”. То есть, она поистине – виртуальна.

Сядьте утром хотя бы и не в метро, а в троллейбус, да еще в выходной день. Одно неблагополучие. Мужчины все благоухают вчерашним или уже успели поправиться поутру. Кажется, что все они спали не раздеваясь. Я намеренно не употребляю слово бомжи. Стараюсь обойтись без него. Женщины – по большей части потерто подтянутые. Не деловые, а деловитые. Устремлены - кто куда. На кладбище, к внуку, к больной одинокой подруге, к рецензенту – отдать диплом… Стоит только взглянуть на окружающих разутыми глазами и ясно, что не только не кому завидовать, но и то, что все угрожающе неблагополучно. Все везут тревогу – или откуда-то или куда-то. И вот именно эту угрозу и эту тревогу мы призваны не замечать. То есть, может быть, и замечать, но – игнорировать.

Искусство, даже самое что ни на есть абстрактное, гораздо ближе к истинному бытию, чем повседневная жизнь. Вот мы увидели когда-то “Едоков картофеля” и решили, причем, все без исключения, что это ни в коем случае - не про нас, что это такая короста и проказа бедности, которая с нами не может случиться, хотя бы потому, что мы-то парим и не сводим свою жизнь к поеданию картофеля или даже чего-нибудь поинтереснее. Правда, когда уже начинает реально маячить что-нибудь намного интереснее, очень со многими людьми происходят-таки удивительные метаморфозы. Пример тому наши многочисленные депутаты и министры, или даже тележурналисты, которые через полгода пребывания у власти или на экране – округляются и перестают в этом самом экране помещаться. Но ведь это все-таки то, что находится на поверхности. Что за страх в глубине? Какого настоящего неблагополучия мы боимся? (Кроме этого самого недоедания в широком смысле слова, кроме скудности жизни, деформирующей щеки и виски).

Ведь все “с самого начала” были оповещены о сюжете всякой жизни: рождение, становление, расцвет, увядание, смерть. Может выпасть одна или почти все стадии, кроме первой и последней, но направление всегда одно. Все известно. Конечно, благодаря хитроумным законам перспективы, есть почва для иллюзий и грез, но все равно – всем все известно с самого начала. Конец оговорен, обещан и наступает, кстати, очень загодя. Насчет того, что “подкрался незаметно” – это все лукавство.

Да все, что могли бы сделать творческие люди, в конце концов - произойдет само. Со своего двенадцатого этажа я сначала с удивлением, а потом со все большим удовольствием, наблюдаю лужу, которая вдруг, хоть и слабо, и отдаленно, - напоминает мне былую “природу”. Эта лужа неожиданно попадает в поле моего тоскливого взгляда в окно, она образовалась на плоской асфальтовой крыше белого кубического строения, я даже точно не знаю , что это – точно, что не трансформаторная будка, ибо значительно больше и дверь – всего одна и без угрожающих знаков. Какая-нибудь подстанция, одним словом – ЦТП. На крыше высятся еще две небольшие будочки.

И вот, можно как в детстве при высокой температуре: то ощущать, что это большая водная гладь с двумя катерами, то – что это два ботинка остались стоять в луже, а сам обоссавшийся - сгорел от стыда дотла. Как в детстве при температуре: то ты огромный-огромный, то крошечный-крошечный, - такие ритмичные колебания внутреннего “взгляда со стороны” – в такт сердцебиению. Видимо, так выглядит изнутри животное опасение за свою жизнь.

И вот сейчас – тоже как бы опасение за свою жизнь, что она уже и не жизнь вовсе. По поверхности лужи проходит рябь, как настоящая. Вода очень яркая, буро-коричневая. В ней, как и положено, отражается трепетная крона худого высокого деревца.

Боже! Сколько раз за жизнь мы все уже видели. В любом плевке уже можно узнать океан, в любом клочке – небо. В любом лице – измену. Можно вспомнить, вытянуть как иллюзионист из рукава – всего сколько угодно, и все будет связано одно с другим. Уже ничего мы не видим впервые. Такой застарелый и пока нескончаемый ремейк, уже не имеющий почти ни у кого никакого успеха, в нем уже не заняты не только “звезды”, но даже – знакомые лица.

И вот теперь каждое утро я иду к окну посмотреть на свой водоем. Мне кажется даже, что я вижу что-то лежащее на дне, что неплохо было бы суметь разглядеть. Как в детстве. Отвлекаясь от всей убогой и даже страшноватой правды такого вида из окна, я смотрю и смотрю. И там есть, на что смотреть. Зыбь, рябь, чудо отраженного дерева. Несмотря ни на что, несмотря ни на что. Ведь самое невероятное свойство жизни – это то, что она всегда состоит, в сущности, в одном и том же, с детства и до старости – ощущение жизни – это одно и то же чувство, что бы к нему ни примешивалось. И чувство это, как ни странно, сродни все-таки счастью – такая смесь из согласия с устройством мироздания, удовлетворения творением и возможностью испытывать эти ощущения и впечатления - по поводу реальности, но все-таки в отрыве от нее. В любой, самой урезанной форме, это все доступно не только тем, кто давно не был в метро, но даже тем, кто долго не был в сознании – и вдруг пришел. Ну, и так далее.

ОТ ЛИЦА УХОДЯЩЕЙ НАТУРЫ.

Свидетельство о смерти.

Памяти А.А. Носова.

“Упал! Упал!..” А. Блок. “Вольные мысли”

“Смерть стала чем-то обыденным. Это

ненормально, и мы категорически против…”

- председатель Союза Журналистов Богданов,

выступление на Дне памяти журналистов,

погибших при исполнении…

С какого-то момента мы начинаем выбирать себе смерть. Особенно это занятие становится активным, когда урожай смертей в относительно близком кругу превысит вдруг многократно обычные показатели, и в закрома еще очень неподготовленного сознания повалят диагнозы, эпизоды и обстоятельства, к этим смертям приведшие (а когда-то все мы были склонны посмеяться над группками старух во дворе, которые во времена, предшествовавшие появлению мексиканских сериалов, собирались исключительно для обсуждения того, кто и как помер, - до всего надо дожить или лучше не дожить). Бывают такие периоды, прямо как путина.

Помните, как бывало когда-то давно, во время какого-нибудь незапамятно прекрасного летнего отдыха, когда перед ночью вдруг в природе, вместо обычного умиротворения и затишья, вместо серого, мутновато-лунного тихого снотворного покрова земли и небес, - случится вдруг какое-то нарастающее оживление, ветер, шелест, стук ставен или сухих веток, град шишек или чего угодно еще, вплоть до крупных жуков, - и поднимается сухая, не вполне как бы обоснованная, буря. Это прекрасный момент в жизни отдыхающего, какое-то новое получается дыхание, в новых ракурсах - мерцание звезд, крыш, горных вершин или черной воды, ну что там у вас под рукой. Хорошо и тревожно. Тревожно и хорошо. Но это – тогда, раньше, в молодости, когда отдых еще возможен был в принципе, и доступна была физически и душевно практически любая дивная природа. В молодости и мысли о смерти тоже такие нарядные. Разве могла предполагать Цветаева, как она умрет на самом деле, когда писала по существу просто гимн себе и своей жизнеспособности - под видом стихов о смерти: “Уж сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали…”. Вот именно, что – вдали. А сейчас. Да нет, лучше все же не углубляться в настоящее так, как можно позволить себе безнаказанно скользить, да хоть штопором уходить, - то ли в прошлое, то ли в небывшее.

Зато теперь бывает так, – все кругом через одного взяли и умерли. И все они не вполне близкие, просто – очень близко. Короче, получается, что умерли они вроде бы чуть ли не для примера. Согласились, после того, как жили и жили подряд свою уникальную единственную жизнь, - взять и послужить наглядным пособием для других. Быстро и решительно покончить эту суету с помощью диагноза и малого набора стечения обстоятельств. Или наоборот – стечения обстоятельств и диагноза уже, так сказать, на вскрытии. А нам, оставшимся после этого концептуального спектакля, когда косяком ушла толпа знакомых людей со сцены, - в зрительном зале нам остается обдумывать, перебирать, выбирать, примерять на себя.

Внезапная и мгновенная (по крайней мере, для тех, кто остался) смерть на первый взгляд кажется наиболее привлекательной. Хотя, прошу всех обратить внимание на тот факт, что опыта нет ни у кого, и суждения никакого, стало быть, тоже. Но все равно – привычка. Мы привыкли полагать, что “плохое” пусть лучше будет недолгим. Это притом, что все почти недовольны своей жизнью, и в то же время жить хотят вечно. И притом, что в так называемом “культовом” фильме “Белое солнце пустыни” есть действительно очень хороший эпизод, где один другого спрашивает что-то примерно такое: “Ты как хочешь, сразу умереть или помучиться?”. На что этот, закопанный по горло в горячий песок, ему естественно отвечает: “Конечно, помучиться”. Звучит очень убедительно.

С другой стороны, когда медленно и мучительно умирает старый человек, утрачивая на этом пути постепенно все: зрение, хоть какие-то силы, мозги, - он как будто – возвращается. Будто его жизнь на свете была равносильна попаданию в “дурную компанию”, а теперь перед лицом действительно серьезного момента он узнает наконец, как были правы папочка и мамочка, которые грозили пальцем, мол, не ходите, дети в Африку гулять. И вот сейчас только они чудесным образом приблизились, как в беге с барьерами, перескочив все отделяющие их от настоящего, вставшие дыбом от ужаса исторические моменты ушедшего века, - и только они могут сейчас принять этого старенького маленького обратно. (Они и Бог, который тоже, кстати, оказывается в этой ситуации почти что под рукой.) И вот он возвращается к ним ни с чем, только шишки набил, да коленки содрал, вернее, - забились сосуды, истрепалось сердце, ну и т.д.

Когда человек умирает у вас на руках, конечно, совершенно очевидно, что ему простительно все: и астенические капризы, и тирания, и эгоизм. Он уходит. Он – один. Мы его вежливо пропустили вперед – предстать перед Неизвестным и Необратимым, а сами на кухне сидим, чай с оладьями пьем. Мы – предатели поневоле, ну а по воле – тоже, разумеется, предпочли бы предать. Вина чуть более крепкого здоровья, чуть менее завершенного жизненного пути… Я спрашиваю: “За сколько времени или чего еще там до смерти мы становимся невиноватыми?” Этот вопрос столь же справедлив, как и другой, симметричный и не менее серьезный: с какого возраста или момента человек виноват в своих поступках? Что в два года не виноват – это ясно. А вот когда? Означает ли смертность человека, что он вообще не виноват? Нет, конечно. Но он со всей очевидностью не виноват изначально и не виноват в самом конце. Значит, все-таки Прощение есть некая сень, понятие не только нравственное, но и пространственно-временное. Выходит, нравственность имеет свои координаты. Тогда, возможно, и “грехи отцов падут на головы детей” – это тоже просто-напросто божественная формулировка закона генетики?

Скоропостижность не то, что бы пугает – чего уж там бояться? Нет, это не страх, ибо переход из жизни в смерть всегда, наверно, занимает одинаковое время и охватывает одинаковый путь. Просто можно промотать все до копейки, а можно быть ограбленным. Дело вкуса. (Обычно, промотавшись собственноручно, человек, считает, что его ограбили). И все же, услыхав о чьей-то внезапной смерти, по всей видимости, следует опрометью нестись домой и приводить в порядок свой “архив”. Чтобы не осталось ничего, только вам понятного и только вам дорогого. А вот я никак не могу взять и все выкинуть. Все мне кажется, что “все это” мне нужно, чтобы помнить, что вот была такая юбка, такое письмо, такая глупость в газете. И знаю прекрасно, что все эти потайные возможности вдохновения и осмысления, скрытые в недоразгаданных ранее справках и квиточках, - рухнут и будут разметаны “мусорным ветром”. Ибо я никогда не забуду, как в первый (последний?) раз видела погром, учиненный родней в деревенском доме после смерти благородной старухи Софьи Павловны, на которой держался порядок во всей малой и сильно пьющей деревушке (пасли коров, чистили пруды и т.д.). Все годное смели наследнички, а на вздыбленном из-за внезапно же давшей течь крыши полу валялись старые мокрые письма, обрывки фотокарточек и какие-то невероятно трогательные ошметки старушкиного белья: фрагменты ночной рубашки, клочки кружева…( А кружево, надо сказать, - это совершенно особая стихия. Даже “плохие”, машинные, кружева содержат в себе так много мечты о прекрасном, и притом мечты настолько не сбывшейся, что буквально дух захватывает. И это вот захватывание духа и есть, в сущности, – сущность кружева.) Так вот, все это мокло, письма стали никому не адрессованными, наволочки – ни к одной подушке, бретельки не помнят, что следовало держать. Такая боль. Прозрачно крашенный белой масляной краской буфет оставлен (не понадобился), но он демонстративно оставлен распахнутым, и из него вывалены эти вот никчемные внутренности, потроха чужой былой внутренней жизни. А умерла она зимой. Принесла воду и упала вперед чуть ли не на керосинку, однако пожара не случилось. Была только смерть среди ясного неба, на исходе, стало быть, тяжелого и гордо-смиренного жизненного пути.

Никто, разумеется, не спорит о закономерности и законности нашей смертности. Все даже в общем и целом – в курсе. И все-таки ощущение краха присутствует, присутствует, и никуда от него не денешься. С другой стороны, единственное, чем мы на самом деле в жизни руководствуемся, - это правильно или неправильно понятый инстинкт самосохранения. Даже, если мы хотим сохраниться только в высоком, так сказать, смысле, мы по умолчанию должны худо-бедно сохранять свое тело - как инструмент. В чем на практике состоит наше богочеловечество? Да, главным образом, в том, что мы инстинкт самосохранения облекаем в мотивировки, которые крадем у Бога. Инстинкт самосохранения – инструмент Спасения? Или Господь Бог – инструмент инстинкта самосохранения?

Во что же должна превратиться вера в Бога, если в Бога не верить? Вероятно, в веру, что “не от нас зависит”, что нельзя объять необъятное, а потому невозможно предвидеть и предусмотреть. Получается, что невозможность контролировать ситуацию автоматически оформляется в веру. Это очень смахивает на сказки про первобытного человека, который боялся грома и молнии и, не понимая, откуда они взялись (физики еще не знал), придумал в меру своих сил – силу Высшую.

И только когда человека хоронят - не Сталина, конечно, какого-нибудь, а нормального хорошего знакомого человека, - так очевидно, что перед лицом смерти простительно любое несовершенство, в мелочь на берегу этого ледовитого океана превращается все. Потом в процессе поминальной эйфории те, мимо кого на этот раз просвистело, промазало, - близкие и знакомые очень быстро набираются и набирают некую вдруг откуда ни возьмись приподнятость духа, юбилейную высоту полета, а может быть, даже в какой-то степени - испытывают облегчение. Тяжелая сдавленность души после лицезрения неправдоподобно и бесповоротно мертвого товарища своего, подспудная мысль, что все усилия и такие естественные трепыхания этого еще недавно такого живого человека в мгновение ока обращены в необъяснимо хладный (холоднее воздуха вокруг) и сверх всех ожиданий чрезмерно неживой - предмет, что конец всему вдруг с головокружительной быстротой подоспевает, словно неожиданная платформа под ногой, - как будто не жизнь кончается, а смерть подкатывает, - все это постепенно отступает. Все равно, по нашим представлениям, жизнь не может так быстро кончиться, у нее ведь такая инерция, столько дел, она так со многим управлялась… Как же так вдруг все бросить? Прошло немало времени, а я как раньше рассказывала ему что-то мысленно, гуляя с собакой (каждый наш добрый знакомый и воображаемый собеседник имеет как будто некую определенную географическую широту и долготу), так вот и теперь я все еще по привычке направляю какое-нибудь, как мне кажется, достойное соображение - туда, к нему, на северо-запад своего сознания…

Холодное сиротство по мере убытия (в ослабленном варианте не на тот свет, а хотя бы просто, допустим, за бугор) наших близких т даже не очень близких друзей и знакомых настигает и нас – оставшихся. К знаменитой формуле “ждать и догонять” я еще в детстве догадалась добавить “оставаться”. Мы ведь действительно толком не знаем, с кем мы живем на самом деле. Ну, кошки-собаки, ближайшие родственники – безусловно, а вот из враждебного и окружающего мира – не так очевидно. И тут дело даже не в привычке или привязанности. Иной человек может исчезнуть из поля зрения, вы и не заметите, а некоторые персонажи, с которыми в непосредственные отношения вы вступаете весьма редко, по полгода-году не видитесь, - нужны: оказывается, они держат ваше хрупкое, но необходимое представление о мире в своих равнодушных руках. И это полотнище иллюзий трепещет и хлопает на ветру непостоянства бытия, а теперь еще и выпущено из рук в энном количестве точек. Они – те, кто невольно помогает нам сохранить наши иллюзии, - и есть в конечном счете наши ангелы-хранители, знают они об этом или, что гораздо чаще, нет -–не важно.

Всю жизнь мы бредем вдоль глухого забора, огораживающего “секретный объект”, и не знаем, где кому из нас откроется вход. Что там? Музыка сфер? Бесформенный покой? Веселый пир в кругу близких душ среди кудрявых лоз? Или же – мрак с тяжелым ощущением времени? Гигантский выставочный комплекс, заполненный толпами занимающих очередь? Скучный музей жизненных путей? “Бесконечные тупики”? Или, может быть, там раскинулись тарковско-стругацкие поля орошения, по которым бродят несметные одинокие сталкеры, сталкивающиеся как машинки на соответствующем аттракционе и обменивающиеся паролем: “Смертью смерть поправ?” – “А чем же еще?”…

Где сейчас безвременно ушедший? Очевидно, что не только под ядовито-желтым холмиком, утыканном гвоздиками с обрубленными лопатой стеблями, - под Мытищами, между лесочком и шоссе. Ибо – не может быть.

Неужели все, чем мы так одержимы, все, что мы принимаем за свое предназначение, за свой с трудом различимый дар, наш жар души и невероятная на самом деле физическая сила, - нужны нам в первую очередь для того, чтобы скрыть наше подлинное холодное сиротство, имитировать нашу востребованность? Человек думает: “Я никому не нужен”, а потому все время стремится быть нужным – так или иначе. Что-то сотворить, оставить после себя или стать объектом поклонения, звездой, иглой… Или же – служить непосредственно. Растить, помогать, ухаживать, - то есть, делать все то же самое, только гораздо эффективнее и с гораздо меньшим радиусом действия. Человек стремится быть нужным, а кое-кто и незаменимым. И это, конечно же, удается. Даже при условии непрерывных усилий всей массы людей ничего хорошего не получается, так что старание было и остается тем родом деятельности, где вакансии неограниченны.

Что нами движет? Мы никак не можем поверить в слепоту сил. Как можно поверить, что в то время как мы наслаждаемся лицезрением Божьего мира, не понимая, Что им движет, То или Тот, кто им движет, – слеп? А ведь мы, все как один, страстно любим жизнь. Нет, правда - так любим, так остро любим, что для того, чтобы выразить нашу любовь к жизни, жизни, как правило, не хватает. И только созерцание самых величественных или “до боли родных” картин природы дает нам возможность приблизится к нашим же глубоким чувствам. Для кого что. Каньоны, холмы Тосканы, пустыня, горная страна, большая вода, стук падающих яблок в саду на даче, узкая тропинка через бескрайний сочный луг, любая местность, стократно пересеченная вами на протяжении жизни. Многослойные небеса, ярусы растительного покрова, краски, дрожание воздуха, ястребиное чувство полета, парения бессмертной души над этим драгоценным ландшафтом будущей утраты, - это ощущение вечности жизни и благодарности Творцу, эта заветная мечта – присутствие и отчуждение в одном флаконе.

Ладно. Спускаемся на землю. Ну, любим, любим мы жизнь. И эту, и любую. А если кто делает вид, что не любит, ноет, - так это из суеверия, для профилактики. Есть, есть такие особи, которые ведут себя так, будто бы жизнь им дана в нагрузку к билету на тот свет. Их любовь к жизни омрачена еще более страстной любовью к себе. Они не согласны на горечь. Нет у них нежности к невезению, неудаче, они не способны насладиться полифонией болевых точек при перемене погоды…

И все-таки постарели не только мы с вами. Все-таки, как ни банальна попытка утащить за собой весь “объективный мир”, она - не тщетная; все-таки рушится на этот раз не только поколение - сдувает ветхий брезент с нашего циркового павильона имени Федерико Феллини, опирающегося на таинственное слово парадигма - слово, которое в сознании упорно ассоциируется со скелетом какого-то гигантского ящера. Просто, о парадигме начинают поговаривать, когда она уже вымирает и испускает тлетворный дух. Похоже, что от нас, от нашей некогда необычайно пышной парадигмы осталось несколько рваных больших полиэтиленовых пакетов, приготовленных на выкидку. Как после уборки торгового ряда. Гадость, вонь, нет нужды разбираться даже, что выбрасываем. Шекспир, Чайка, Мартин Лютер Кинг, Хемингуэй, Титаник, Бритни Спирс, Юдашкин - не разлепляя комок, не “анализируя это”, - все долой, без малейшего оттенка внутренней борьбы – на выброс. Все, что мы знаем, любим, ненавидим, на чем выросли, что отторгаем органически, - все исчезает одновременно. И не рассуждать, орудуя метлой, о парадигме. А то это напоминает так называемого хорошего ученика, который по интонации педагога, задающего вопрос, угадывает правильный ответ. Нет, пожалуйста, без этого разнузданного поддакивания и подмахивания воображаемому покровителю, воображаемому Путину или воображаемому Господу.

IBM создал новые наручные часы, которые могут все. Когда вы проходите регистрацию в аэропорту, они запоминают все необходимое – от номера терминала до местоположения ближайшего кафе, где вы можете с комфортом подождать посадки на рейс или еще чего-нибудь такого же для вас естественного. Так что - говорят нам по Евроньюс эксклюзивно скрипучим голосом - с этими часиками вы не заблудитесь. С этакой скромной будничной самоуверенностью нас уведомляют, что проблема взаимоотношений пространства и времени теперь тоже становится практически только вопросом наличия денег на эту игрушку и все сопутствующие ей обстоятельства жизни, при которых в ней может возникнуть если даже и не необходимость, то хотя бы идея потребности. Ибо хоть и можно, конечно, продолжать игнорировать существование глуши, куда не ходит даже разбитый автобус, можно безнаказанно жить, не решая проблемы по мере их возникновения, а порождать их ради безостановочной гонки, движения… но - чего? духа?.. денег?.. Для чего? Неужели для того, чтобы все-таки не осталось ни одной разлагающейся деревушки, где электрические провода давно пропиты, а избы пусты изнутри, - в которой не “задудонил” бы (здесь годится только язык Петрушевской) в нужный момент какой-нибудь “воздухотон”, “эйрлазер”? Иными словами, чтобы суметь оповестить мертвецки пьяного пастуха, укрывшегося там от непогоды, то ли о Втором Пришествии, то ли о решении Страшного Суда? Не важно. Существенно было бы понять, что в бытии терпит крах, а что пребывает в перманентном становлении. На самом деле отличить распад от становления не так-то просто. И тут уж угол зрения – хозяин-барин. Пришел конец жизни на лоне, где роскошь доступна только глазу и где правит аскетическое согласие с естественными метаморфозами самого лона? Или роет себе техногенную катастрофу тела и души передний край науки и техники? Чего должно не стать раньше: “кукареку” на рассвете или часов, позволяющих обокрасть банк, сидя в уютном кафе в ожидании самолета, которому суждено протаранить очередной стеклопакет металлолома, начиненный массой жертв новейших представлений о смысле существования? Наверно, все идет-таки к тому, чтобы накрыться одновременно. В какой-то степени чудо-часы пассажира лайнера призваны не дать также и вам заблудиться в бескрайних лесах и болотах, над которыми сей пассажир незаметно для себя пролетает. И подойти к последней черте вместе в Назначенное время. Как этого достичь? Да хоть рухнуть в эти самые болота – прямо на вас.

Не следует, однако, драматизировать трагедию. Не следует воображать, будто мы догадались, что пришла пора менять парадигму, - и вот мы такие догадливые своими шаловливыми ручонками ее сами и меняем по мере сил или, хуже того, подначиваем “массы” на борьбу за смену парадигмы. Это вообще потрясающее свойство человека: обнаружив некий процесс, - провозгласить борьбу за его протекание, превратить закон бытия – в цель, в идеал. Этот пируэт очень сродни виртуозному отнесению в будущее всего того, что лениво делать в настоящем. И будущее автоматически превращается в позорную свалку отложенных усилий. Этакое отложенноэ. Отложить на потом, не доделать сейчас, пожить в кредит, загадочно мигая на таинственное Грядущее, а главное – отсрочить расплату за грехи. Вот вам и концепция Страшного Суда – в конце Времен…

Однако по мере старения представления о будущем расширяются, а глаза при этом расширяются от ужаса. Вообще, такое ощущение, будто смысл выражения “огромный запас оптимизма” заключается в том, что некто, обладатель этого неприкосновенного запаса, способен очень долго, вплоть до старческого упрощения личности, не приходить в себя, не просыпаться утром с ясной картиной истинной сущности механизмов собственного поведения, с трезвой оценкой своей жизненной ситуации, с точным диагнозом. Конечно, существует масса способов преодоления этого тяжелого момента – репетиции очной ставки с “собой в истинном свете” (звучит как название консервов) – любой категорический императив. Немедленно вставать кого-нибудь будить и кормить завтраком, вести на утреннюю прогулку собаку, выгонять скотину, на худой конец - бежать на работу. Да мало ли. До какого-то возраста большинство людей ухитряются организовать дело таким образом, чтобы встреча с собою поутру заменялась почти автоматическим нежным обхватыванием чьего-то рядом лежащего плеча…

Способов уйти от правды о себе и своей жизни несметное количество вообще и поутру – в частности. Одинокие люди, не обремененные удобной версией обязанности служения, те, кого труба сама уже никуда не зовет, могут отряхнуть подкативший ужас, условно принимая его за симптом неполадок с печенью, за некую разновидность несвежего дыхания, - вскочить и начать очистительные мероприятия, сводящиеся в основном к гигиеническим процедурам. “Рондо” сближает. В том числе и с собой. Из ямы своей прозревающей души можно карабкаться с помощью молитвы и поста, комплекса утренней зарядки, бега трусцой, гимнастики тибетских монахов, медитации (считать хотя бы от 100 до 1), а можно еще проще – резко встать (если вам сильно за, опасайтесь ортостатического коллапса!) и подойти к окну. Внешний мир обязательно что-нибудь да предъявит: небо, погоду, двор, напоминающий конверт неотправленного письма; фигурки спешащих людей и клубящиеся дымом автомобили, трогательные позы писающих, какающих и нюхающих собак, низенькие загородочки, отделяющие “по газонам не ходить” от пешеходных троп, худосочные деревца и неряшливые кусты, - все это выглядит сверху как неразборчивый адрес на конверте. Можно даже лениво укрепиться духом, удостоверившись, что все живут примерно так же - суетой, что никто не отказался от своих привычных ужимок и прыжков, не ужаснулся в полной мере “истинным смыслом” своей ежедневной халтуры, своего хронического отлынивания от “самого главного” и т.д. Нет, за окном, если не случился какой-то срыв в форме собачьей грызни или праздничного скандала, выплеснувшегося на улицу, не видать никаких следов личных озарений. Никто из окна не выбрасывается, не бежит с изменившимся лицом к пруду. Все относительно спокойно, буднично и равносильно счету от 100 до 1.

И все же этот личный крах, этот “истинный свет” исподволь неуклонно подтачивает наш “заряд оптимизма”. Как его ни откладывай, ни оттягивай, ни маскируй, ни драпируй неотложными делами, этот гоголевский черт за плечами, этот черный человек, этот нехороший гость, этот страх Божий - да назовите его хоть Великим Аудитором, - он обязательно если и не развалится напротив вас в кресле, ожидая вашего Пробуждения, то уж, по крайней мере, промелькнет где-то в области вашего изголовья и направится то ли в окно, то ли в ванную, чтобы усвистеть до поры через вентиляцию или канализацию и не быть замеченным никем, кроме вас.

Почему так страшна смерть? Не потому даже, что все перестанет быть, а потому, что вдруг все предстанет в “истинном свете” (Тот свет), притом не так, как утром, бегло, а – окончательно, и не будет подлежать не только обжалованию, но и малейшему даже исправлению. А вот это уже покруче, чем на рассвете, когда можно еще заставить себя встать и не слишком убедительно убедить себя, что то-то и то-то еще можно попробовать изменить.

К концу жизни стремительно наполняются смыслом все набившие оскомину банальности. А там, в смертный час, небось выскакивает этакий джек-пот – вся нелепая отгадка смысла жизни вроде того, как беспомощно пытались это изобразить Стефан Цвейг в “Амоке” и даже Набоков в изысканно-слабом рассказе “Ultima Thule”. Нет, без Бога – невыносимо.

Проходит пора юношеских догадок о существовании загадки, проходит долгий период увлечения разного сорта отгадками, и наступает молчаливая сосредоточенность – уже лицом к лицу с этой таинственной границей. Переход от жизни к смерти переходит-таки в разряд события обыденного. Уже на очередных похоронах мы ловим себя на том, что с недетской любознательностью наблюдаем за последовательностью ритуала, кто-нибудь жадным литературным глазом сверлит пережившего своего сына старичка с капризным личиком одряхлевшего херувима, мы рассматриваем диковинную по форме специальную лопату – так, словно присматриваем себе “вещь”. Прицениваемся к смерти, ищем смысла уже не в жизни, которая в значительной степени прошла, а та, что некогда предстояла, если и случилась, то не с нами. Поменялся ракурс. Собственно именно это только все время и происходит в нашем пространственно-временном пристанище с течением жизни. Это напоминает удивительный эффект, когда поезд подъезжает к городу, - как раскручивается вдруг эта туманная, сверкающая огоньками гигантская воронка и, начиная с пригородов, населенный пункт разматывается узкой лентой вдоль железной дороги. Так и жизнь. Так, наверно, и смерть.

Вся загадочность и неистощимость темы жизни и смерти происходит из-за непомерной высоты того забора, который их разделяет. Какими хитростями, уловками, шашнями с чистыми и нечистыми силами ни проковыривай дырочку, как ни сворачивай шею, чтобы заглянуть, как ни приближайся асимптотически к концу своих дней, минут, секунд, - тайна сия велика есть. Не понять, отчего так катастрофически мертв мертвец, почему не удастся рассказать ему про его похороны, почему ему это уже не нужно. Мертвого так безумно жалко даже не потому, что он уж не сможет и не будет делать и видеть того-то и того-то, а потому, что он никак не мог желать стать беззащитным зрелищем и стал. У мертвого перед живым можно предположить наличие некого немого комплекса неполноценности вроде того, что был всегда у скованного полуживого советского человека перед подвижным и недостижимо нормальным иностранцем. Господи! И этого забрала, старая парадигма!

Сейчас, когда официальной религией стали деньги, вместо “Ныне отпущаеши…” было бы уместно произносить что-нибудь вроде “Благодарим бутик “Мир Божий” за предоставленное тело”. Ибо в этом тексте есть даже завуалированные вежливые, на грани унижения, хлопоты – на случай реальности реинкарнации.

Неотправленное письмо всей нашей жизни лежит и мокнет. В небесной канцелярии уже давно не принимают почту. Сгорбленный ангел только подвылезшим крылом махнет. Куда там! С 33 года н.э. прекратили прием. Ничего нового все равно не сообщат. Только на разных языках, диалектах - все одно и то же. Шелуха. Пусть все лежит, может быть, во что-нибудь спрессуется. В какую-нибудь новую нефть…

 

От лица уходящей натуры.

Почему-то дети прекрасно все понимают, особенно – парадоксы. Два мальчика лет 12-13 идут на колодец за водой. У каждого по ведру, а один из них еще ведет за руку крошечную сестру. Мальчиков этих я уже видела на реке, они явно городские, то есть – дачники в этой деревне. Там, сидя на берегу, ухитрившись так накупаться, что в отчаянную жару при абсолютно подогретой воде в реке, они буквально стучали зубами и при этом пытались переговорить друг друга на тему провайдеров и серверов.

Сейчас же, благо колодец напротив моего окна, я слышу дивный, ласкающий слух разговор. Мальчики идут, изогнувшись дугой, каждый в сторону от своего ведра, а малышка спрашивает своего брата что-то вроде того, - почему нельзя иметь такое огромное ведро, чтобы можно было сходить за водой всего один раз (за все лето?) и т.д. Брат очень охотно ей отвечает, что для этого пришлось бы вырыть огромный колодец, а на это потребовались бы огромные деньги, а чтобы заработать огромные деньги, нужно потратить огромное количество нервов, а для этого надо иметь огромное количество сил, а чтобы иметь столько сил, нужно есть огромное количество еды, а для этого нужно огромное количество денег…

Они удалялись, я больше ничего не слышала. Но и так – все ясно. Дети уже усвоили царствующую логику и уже поняли ее абсурдность. Но все равно – приняли. Вот, что самое интересное!

И, тем не менее, остается ощущение счастья. Или хотя бы – облегчения. Можно спокойно умирать, уходящей натуре можно уходить. Есть, кому думать про эту жизнь дальше.



Яндекс цитирования
Rambler's Top100