Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 28.05.2012 / 07:33 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив

Михаил Поздняев

Из книги 
"ЗА ОВРАГОМ"
(не издана)
1983-1992

Молитва
Потому что свободен. 
                    Свободен.
И еще десять раз повторю -
что свободен.
                    И Образ Господень
онемевшей рукою творю
на челе, на плечах…
                    Заклинаю:
дай успеть. Пред глазами черно.
И повинную выю склоняю
под сладчайшее это ярмо.

                                       1984

Стихи о слепорожденном
И Он плюнул на землю,
и от плюновения брение
сотворил, и коснулся перстами моих роговиц
закосневших - и в свете распахнутом
             куст обозначился в золотом оперении,
в окружении стражников, старцев и отроковиц.

А за ними в июньских сумерках
            проступили, как в проявителе,
белый сеятель и под парусом белый пловец,
а еще рыбари, виноградари, и строители,
и пастух,
            ведущий в горы своих овец.

Но все это покуда неясно, не в фокусе было, 
                                                    слезами и ладаном застлано,
и к купели бессильное тело мое подвели,
и омылось оно,
           убелилось,
                     и было распластано,
и узрел я лицо
            оскверненной мною земли.

И всех ближе стояли
            ты и мои родители.
И пора было встать с земли и нести ответ.
И когда изо тьмы вопросили меня:
- Что видели? -
я ответил ничтоже сумняшеся:
- Белый свет.

                                         1982

Гость
Никогда ничего не рассказывал
о проклятой великой войне,
всё молчал да мрачнел да закусывал,
хоть со всеми, а всё в стороне, -
припозднившийся, с краю усаженный
на какой-то доске, на весу,
на два стула концами положенной.
- Ничего, - бормотал, - не в лесу…

Почему - не в лесу?
Объяснения
отыскать он и сам не умел;
заикался до посинения
и, как скатерть, белея, немел.

Немота - это лучшее, лучшее,
что он нажил, дожив до седин.

Впрочем, два незначительных случая
я со слов его помню

Один:
в сорок втором, севернее Севастополя,
в середине июля, в дьявольскую жару,
он приказал шоферу остановиться.
Во поле -
лейтенант из СМЕРШа, расстегивающий кобуру,
пьяный и в разбитых очках,
два бойца, похожие на крестьян, с трехлинейками,
и пленный румын.

Он сразу понял, в чем дело. 
Он был в званье майора.
А румын был ранен в бедро.
И, ведя румына к машине,
он не знал, чего больше бояться:
что румын потеряет сознанье или выстрела в спину.

Это - первый случай.
Вот - второй:
в сорок третьем было, в ноябре,
наши уже брали Украину,
Киев был уже освобожден,
он уже был в званье лейтенанта,
и ему, опять-таки в степи,
привелось с людьми остановиться.

Был туман, и выдохшийся взвод -
ветра не было, но взвод шатало -
шел в тумане, как шагают вброд,
преодолевая лоно вод.
И решили спать, где ночь застала.

Захотелось пить, и он пробил
каблуком чистейший, белоснежный
лед на луже или омутке.

Лед был схож с яичной скорлупой,
так же бел и так же захрустел
под ногою. Он упал и пил
долго, долго, долго, и вспотел,
и уснул.
          Как только рассвело,
поднял взвод - и не было тумана,
был мороз, и в нескольких шагах -
вмерзшие в окрепший за ночь лед
лошадь, ухмылявшаяся странно,
мертвый глаз вперяя в "рус-ивана", 
фура с кашею и кашевар,
бомбою разорванный на части…

Суток семь его рвало. По счастью,
обошлось: он смог и пить, и есть.

Ну так что же это есть - участие?
Что это - бесславье или честь,
знак отличия или безличия,
светлый путь или судная весть?

Я не знаю.
И это незнание
и его, и подобных ему,
и слепящее их сияние,
и зияющую их тьму
заслоняет стеной туманною
от меня и подобных мне.

Он, остывшую кашу манную
колупающий в стороне
по причине болезни язвенной
в День Победы, в чужом дому,
на войну еще финскую призванный,
он-то знает…
                И потому
я, в отличье от кореша ушлого,
на стихах про войну преуспевшего,
войну хлопающего по плечу,
ни о чем из проклятого прошлого
не спрошу у него.
Помолчу.
                                      1984

Стихи о почве
Эта, с которой меня хотели сровнять,
дабы смешать и заживо погребсти,
трижды перепахать, смолою залить
и замостить, а там трава не расти.

Эта, где места чужого не занимал
и не особо ратовал за свое,
зная - чего никому бы не пожелал -
как ее мало надо на все про все.

Эта, в которую я тебя опустил,
ангел залетный, мальчик мой золотой,
и, на коленях стоя, ее простил
с низменною, земною ее тщетой.

О, как хотел бы я написать о ней,
той, из которой вылепил меня Бог, -
я, не имущий родины и корней,
в чем уличить меня взялся чертополох.

О, как хотел бы я рассказать о той -
нет, не носимой в ладанке на шнурке -
в чреслах стучащей, сочащейся из-под ногтей,
горбящей спину и вязнущей на языке.

Хмурый Антей, очертивший себя штыком,
в почву ушедший по грудь, зубами скрипя,
мечущий камни во все, что цветет кругом, -
о, как мне стыдно, и о, как мне жаль тебя.

Ибо лишь молча и втайне и всех любя
и лишь себя одного обвиняя во всем -
вынесем крест сей и, попусту не скорбя,
сами спасемся и землю эту спасем.

                                          1988

За оврагом
Бывший храм Покрова Богородицы на угоре,
за оврагом, поросшим тернием и быльем.

О каком тут еще, простите, немом укоре
лепетать, видя это, схожее с кораблем,
не скажу: с ковчегом, выброшенным на берег,
темно-красного кирпича, в голубиных перьях
и в помете, здание фабрики вторсырья.

Бывший храм Покрова на окраине пустыря,
прежде бывшего неким богатым селом Покровским,
вмиг исчезнувшим, вроде мыльного пузыря
или горсти пепла под легким порывом ветра.

Да с какою же силой шарахнуло здесь тогда,
так, что крови ни капли, а душу как есть отшибло,
если даже доныне в черемуховые холода
по всему району в радиусе километра
разливается запах портвеина или шипра
и горячая прекращает идти вода.

Лишь один соловей поет, не зная стыда.

Бывший храм Покрова, где двенадцать бушлатов на вате
круглосуточно в три захода в поте лица
тянут проволоку и плетут из нее кровати
госпитального и армейского образца,
а за окнами алтаря - не рыдай Мене Мати -
день и ночь идут электрички в оба конца.

Бывший храм Покрова на окраине, за оврагом.
А в столице, за автострадою кольцевой
сей динарий с волчицею и олимпийским знаком
обернется к нам стороной своей лицевой -
и зажмуримся от прожекторного сиянья,
и прищуримся, и уверимся, разглядев,
как на месте блаженной памяти о спасенье
промыслительном - благодарные россияне
в кипяченой воде лелеют румяных дев.

И не то чтобы кануть - ладонь окунуть или же
заглянуть чревато в дымящуюся дыру.

А еще подальше, то есть еще поближе
к середине, у Красной площади, на юру -
да куда же несется тройка твоя лихая! -
ломовой отель, синим пламенем полыхая,
окружен церквами со всем четырех сторон,
будто сваи в железобетон забитые, вроде
в пух и прах разодетых пугал на огороде,
для острастки залетных арапов или ворон.

И еще.
Ровно между "Шаболовской" и "Тульской",
меж обителями Даниловской и Донской -
моя родина, где стоит над землею тусклой
и свечами в окнах светится день-деньской,
безо всякого там вольфрама или неона,
ровно на семь чистых и на семь нечистых пар,
не скажу чье имя носивший во время оно,
но с недавних пор именующийся "Гриль-бар".

О какой тут еще, простите, праведной мести,
если есть у нас на потребу только одно:
если свято место пусто - на этом месте
ничему хорошему вырасти не дано,
и часовенка дряхлая с выплаканными очами
нам о жизни и смерти расскажет куда скорей,
чем все эти железобетонные дуры с мечами,
претендующие на звание матерей,
но потомок оценит мой век, и в парке культуры,
да поймет меня современник мой и простит,
к небесам вознесутся две нагие скульптуры,
два лихих физкультурника, два безмозглых фантома:
человек, поджигающий кровлю отчего дома,
человек, подрубающий сук, на коем сидит.

Боже Праведный, велико же Твое терпенье,
и воистину неисповедимы Твои пути,
и щедроты неисчислимы Твои воочию,
раз во гневе наши тела не разносишь в клочья,
наши мерзкие грады удерживаешь в горсти,
но Себя и Свой Дом отдаешь нам на истребленье
в девяти, как правило, случаях из десяти.

Он стоит, этот Дом, в дебрях терниев и чернобыла,
принимая под кров, сквозь который звезды видны,
будто блудного сына, маленького дебила,
двухколесного ветерана афганской войны
и прославленного инженера по землетрясеньям,
что взрывал, слава Богу, еще Страстной монастырь.

А за ними и я, бывает, по воскресеньям
подгребаю к поздней обедне через пустырь.

А за тем пустырем, за оврагом, дожди идут,
и снега идут, и метут в октябре метели,
и земля к Рождеству на ладонь покрывается льдом,
и на самом краю, над обрывом, похожий дом.

Что-то в нем куют, не знаю, или плетут -
я и знать не хочу, что делают в их артели:
труд - владыка мира, а кто не от мира сего,
не возьмет на себя труда для заботы о теле.

Но о чем-то я все же сказать хотел - за дверьми,
за оврагом, где ближе к Троице расцветут
мать-и-мачеха, одуванчик и повитуха,
день и ночь в эти двери стучась и стеная глухо:

- Не отвержи мене от лица Твоего
                                                      и Духа
от мене Твоего Святаго не отыми.

                                         1985

Звук
А над нами Хряпины проживали,
сколько всех - несчитано, неизвестно:
семеро ли, семьдесят, а не тесно,
вот они нас, аспиды, изводили!

Хоронили, в армию провожали,
замуж выдавали, новых  рожали,
только, слышим, угол отгородили,
тут, глядишь, обратно у них невеста.

И еще гостям оставалось место.

Где они там головы преклоняли,
как детей укладывали - загадка:
слаще спать на паперти, на вокзале,
в поезде, под насыпью, в чистом поле.

Впору пожалеть нам их было, что ли...

Но когда наутро они плясали
или под гармонию свою пели -
уж мы их честили да поливали,
до того ли чисто, легко и гладко,
поносили, хаяли, проклинали,
в потолок стучали им и кричали,
разве что, единственно, не плевали.

Эх, закваска русская да ухватка
молотка-ухвата-гармошки-ложки,
вечный хлеб под верную свою стопку,
и закуска вон, за окном, на грядке.

Выпили, сплясали - и все в порядке.

Как-то, помню, еду на электричке
из Москвы со службы  домой в столицу -
возле Трех вокзалов мужик садится:
саженец в тряпице, землицы горстка
да вода в прозрачном таком мешочке.

- Ты откуда, дяденька? - Из Загорска.
Вот везу гостинчика меньшей дочке.

Новостройка хмурая. Неба кромка.
За окошком ящик с зеленым луком.
Отчего настойчиво так и громко
кто-то нам всю ночь в потолок стучится?
Чего добивается своим стуком?
Что у нас еще тут может случиться?

Знамо, не по нам. не по нашим силам.
не по нашим хилым ушам и душам
человечек чеховский с молоточком,
что когда-то мялся за нашей дверью, -
а вот этот пьяный плясун с платочком,
да второй, с кувалдою и зубилом,
да еще парнишка с электродрелью.

А Андрей Юродивый Христа ради,
когда пить хотелось ему, три раза
дул на лужу смрадную крестовидно -
да и пил себе. И к нему зараза,
мало что не липла, во всем Царьграде
в ту минуту, сказывают, убывала...

Ну так с ним еще и не то бывало.

                                       1986

На смерть Лолиты

                             1.
…за то, что ты взял грешника врасплох,
за то, что взял врасплох, 
за то, что взял - как бражника ослепшего: 
плюх-плюх от вспыхнувшего света,
и увяз в кисейной занавеске,
в темноту спасительную порываясь,
сквозь мучительную радугу в очах,
и все сползая, все сполза…
и здесь,
за крылышки мучнистые берясь
двумя перстами, 
властно - на правах Спасителя,
брезгливо - на правах Создателя
и скорбно - на правах Судьи,
чтобы сначала рассмотреть
задумчиво - откуда что взялось? -
тут, на свету, а после - отпустить…

за то, что улизнуть не удалось,
я должен умереть.

                               2.
Эта примета, забытая в детстве на даче меж окон,
в спешке крестом заколоченных, кончилось лето,
прах мотылька-полуночника, сплющенный кокон
бедной сильфиды,
рыжая хвоя сосны, мертвенный запах рассвета.

Знать бы, что нынче зимою мне это приснится,
в ночь полнолунья,
в грохочущем поезде, в метротуннеле:
нежный укол троеперстья - 
щепоти, к щеке поднесенной,
благословенье, покорно приятое дланью,
в щепоти - ресница,
черная скобка, раскрытая настежь,
навстречу желанью.

- Ну, загадал? - и несильно ударив с испода,
со стороны теневой, недоступныя взору,
там, где сокрыто гнездится пружина соблазна,
глядя в глаза неотвязно:
- Здравствуй и властвуй, - шепчу я, - 
                                       родная моя несвобода.

Я загадал это, веришь, в то самое лето,
двадцать два года назад, заливаясь слезами,
там, на ветру, на свету, повторяя:
- За что мне все это? -
черная скобка ресницы, прилипшая к мокрой ладони,
так до сих пор и дрожит у меня пред глазами.

Скобки закрылись, и двери сомкнулись.
                                        И, поезд во тьму провожая,
вспыхнет в туннеле, в пыльце мотыльковой и звездах,
чья-то любовь - и твоя, и как будто чужая -
узкою детской ладонью хватаясь за воздух.

                                 3.
На поминках по рабе божьей Иоанне,
угасавшей так легко, почти что без боли,
вдруг сказал я сам себе, что тебя желанней
в жизни не было моей и не будет боле.

Это слово сорвалось так просто и страшно,
что, отброшенный назад, к стенке затылком,
прозревал я только смерть сквозь вино и брашно
и соседу отвечал, не слыша его толком.

То ли в самый первый раз мы сели так близко,
то ли знаем мы с тобой о смерти так много,
но никак не обуздать мне этого плеска,
закипания в груди тока земного.

И чем дальше я бегу, петляя, как заяц,
тем мучительнее сквозь пелену тлена
проступает, моего колена касаясь,
неожиданный ожог твоего колена.

Я имею что сказать о грехе и страхе,
я запомнил, что сумел, о Ное и Лоте,
я премного искушен о пепле и прахе,
но не знаю ничего о твоей плоти.

И поэтому впотьмах, в знойной пустыне,
просыпаясь и дрожа от своего крика,
я беру тебя, держу, кощунствуя:
                                                  - Ныне
отпущаеши раба Твоего, Владыка…

                                4.
Ты ли это, Лолита, - угрюмый брюхатый урод,
по кошачьи скуластый, с густыми тенями вокруг
слишком пристальных глаз? 
Ты ли это - запекшийся рот,
бумазейное платье без воротника и без рук…?

Это ж так очевидно - что ты,
                               и, однако, на том
сам себя я ловлю, что украдкой гляжу сквозь кусты
на полоску песка, где  пришпилена пляжным зонтом,
вся в веснушках, нимфетка тринадцати лет. Это ты.

Тот, кто, прячась в кустах, ждет,
                               когда я шагну, чтоб убить,
не дождется, поскольку, дурак, не способен понять:
это, знаете ль, было любовью… желаньем любить…
нестерпимою пыткой… бесплодной попыткой - обнять.

Эта детская шея-ключицы-лопатки-спина
в золотистом пуху - это было любовью, увы.
Той - что с первого взгляда, с последнего взгляда, сполна
наглядеться и пасть на песок, не снося головы.

Это было тобою. И в новом обличье твоем
все того же ответа, Лолита, я жду, как всегда:
ты уверена - да? - что не будешь со мною вдвоем?
Ну, не завтра и не послезавтра, не знаю, когда?

Нет ли хоть отдаленной надежды? - с почти ножевой
острой болью в боку я твержу и с улыбкой тупой…
Опознанье умершей любви в оболочке живой.
Жизнь, пошедшая прахом. Песок под девичьей стопой.

   		         5.
Кто мне ломит грудь и крошит суставы,
хлопает крылами, будто рубаха, 
                                           на веревке сохнущая,
с размаху ударяет в пах
туго зашнурованным башмаком армейским,
дышит перегаром, песком арамейским скрипит на зубах?

Все, что я имел, перейдя чрез реку
                                         вброд, я на чужом берегу оставил.
Устав от потерь,
в предрассветный час посреди пустыни
слышу, точно издали: кто-то стонет
и скрипит постель.

- Это, что ли, ты, постылое тело
                                         тлеешь и смердишь на одре дощатом?
Все, чего просило ты, ныне с избытком ты лишено.
Так о чем еще напоследок молишь?
- Ничего не надо, одно всего лишь,
всего лишь одно:

ты, моя душа, в этот час боренья,
в этот час падения, рассыпая
свое белоснежное оперенье,
снежные свои перья рассыпая по снежному полю,
прежде чем тебя отпущу на волю,
прежде чем навек разожму я руки,
не спасай меня от нездешней муки,
но благослови.

                                     1991-1992 

Стихи о хождении в пустыне

Теперь я знаю: ничего нет
страшней того, когда тебя
с постели подняли и гонят
из дома в ночь, невесть куда.

Куда? За что? Туда. За это.
За алфавит и за глагол.
За то, что в горле у соседа
торчишь, как персиковый кол.

Ишак, навьюченный по шею,
по грудь увязнувший в снегу, -
чужие, Господи, чужие! -
не озирайся ж на бегу.

Ты ничего там не увидишь,
в краю родном, в дыму седом…
Но как ты жарко в спину светишь,
соседом подожженный дом!

За что? За что? Не озирайся,
беги, куда глядят глаза,
рассыпься в прах, исчезни, скройся, 
не спрашивая Бога: "За…?"
 
Ты провинился перед Богом
лишь тем, что вырос на скале,
и Он тебя за это бегом
благословил по всей земле,
как Моисея…
 
                                 Карабах, 1989

Военрук

                               1. 
Сопляком, полудурком, дешевой шпаною
	и тебя зашвырнуло на ту войну,
с коей ты воротился к нам старшиною;
кто бы взялся, но я тебя не виню,
ибо знаю из первых рук, да чего там,
ибо с материнским впитал молоком,
как оно принималось, командованье рассчетом,
	батальоном или полком.

Оттого - ни за лычку тебя, ни за эту
хватку слету я не возьму в оборот,
разве что по пьяни когда заеду,
	как оглобля, в твой огород,
разве что пригрезится издалека мне
интернат, основанный перед войной,
да и то - ни грязи в тебя, ни камня
	я не брошу, мой старшина отставной.

		         2.
Отставной старшина-интендант, отпетый
мародер, не сподобившийся в Пантеон
	угораздить, - перед самой Победой
в интернат на учительство определен,
поначалу приравниваемый к хозчасти,
а потом к черчению и труду,
незаметно для всех, ты все чаще и чаще
	стал маячить в первом ряду.
В интернате по праздникам всенародным,
предваряя танцы или концерт,
ты все чаще и чаще, поскольку являлся ротным,
	на собраньях садился в центра
и, сперва через слово, а дальше реже и реже
запинаясь на главных словах,
стал забрасывать в наши ряды свои рваные мрежи
и выуживать лучшее в детских душах и головах.

                                 3.
А какя была у тебя особая фора
	перед теми, кто с фронта ехал в госпиталя?
Полвагона ковров и мейссенского фарфора,
полвагона аккордеонов и хрусталя;
но хватило и этого, и в интендантской роте
приобретенного нахрапу, чтоб в суете
на обратном пути всех обставить на повороте,
	окопаться на занятой высоте.
Так,  покудова капитану сполна отрыгнулось
и старлею с лихвой воздалось, ты, с тылу зайдя…
Впрочем, и  у тебя чего-то не гнулось,
	и тебе я не судия, 
но, покамест они подсчитывали недосдачу
и заканчивали свои МГУ и ИФЛИ,
ты под крышу подвел свою финскую дачу
	в трех шагах от платформы "Фили".
     
                                 4.
Уж кому-кому, а мне судиею мстящим
	не прослыть, понятно ежу.
Ибо ты и меня обучал стрельбе по стоящим
и лежачим мишеням, и я тебя не сужу.
Не сужу - ибо сам маршировал в ногу  с веком,
ибо знаю сам, отставной рядовой,
как небрежно оно доскребается по сусекам,
что не взято вовремя, с боем, на передовой.

Нет, не это… не то… мне и дела до капитала
	твоего оборотного нет.
Просто вспомнил старлея-словесника и историка-капитана, -
как однажды они зашли к директору в кабинет,
а потом ковыляли к станции с вещмешками,
	мимо госпиталя "Золотая Звезда",
провожаемые улюлюканьем и смешками
твоих доблестных выкормышей, щенков твоего гнезда.

		         5.
Боже мой, до чего же они глубоки, эти корни,
и в какой такой увязли они борозде,
если до сих пор душа тоскует о горне -
не о горних высях, о жестяной дуде!
Если нынче, над вороненой волною истры,
над Крещенской купелью слышу я сквозь года
песнь о том, что у нас и танки, как прежде, быстры,
	и броня крепка, и летчики хоть куда!

		         6.
Да ни в жисть я не упрекну тебя, на переднем
тыловом рубеже окопавшийся низший чин.
Но, когда ты мне с удочкою или с бреднем.
	безо всяких на то причин,
ясно видишься в мутной воде по колено,
два щенка со спиннингами в стороне,
отчего-то отчетливый запах тлена
	в нос шибает, и тошно мне.
И постыло думать: чего они там шумели?
Пусть рассудит их кто постарше и пострей!
Но мы вышли и расползлись из одной шинели:
	я и ты со своей мишенью, слепой старлей
и хромой капитан, и мои дорогие братцы - 
твои выкормыши в медалях - уж кто как смог…

                                 7.
И пальнуть бы  в воздух,  и всем на выстрел собраться!
И патроны остались - да порох давно подмок.

		                      1984

Стихи о расслабленном
И воспомнил Варлама Шаламова я,
как враскачку он шел по Тверской,
руки за спину круто заламывая,
макинтош то и дело запахивая
и авоськой плетеной размахивая
с замороженной насмерть треской.

С той поры, как впервой  предо мною возник
сей Летучий Голландец в людской толчее,
с боку на бок со скрипом кренясь,
почему-то все время являлся он мне
в тот же час и на месте одном,
где стоят Моссовет и на мерине князь
и табачный ларек на углу.

Что я видел: колеблемый ветром тростник
иль сошедшую с места скалу?

Это после уже, по прошествии лет,
он прошел -  и приятель спросил:
"Знаешь - кто?" - и я долго смотрел ему вслед,
как он шел по Тверской и мотал головой,
точно лошадь по шею в траве луговой
на исходе немыслимых сил.

На винтах, на шарнирах, на слове честном,
на пределе, на грани сознанья и тьмы -
и мычит, и клекочет орлом, и хрустит,
и хрустит, как кустарник в костре...

Что я видел, скажите?  Что видели мы?
Воскрешение Лазаря? Дантову тень?
Что нам явлено было? Бог весть.

Но теперь - стоит мне перед сном произнесть:
"Се ми гроб предлежит,  се ми смерть предстоит" -
говорю и, не вем, отчего,
вижу снова тот солнечный день - и его.

И - о ужас кромешный. О  стыд.

                                        1989

Дом радиозаписи
                                                     
 Ю.Л.

- Что пишешь? - спросили.
                        - Стихи, - отвечаю, - стихи.
Пишу ежедневно на магнитофонную ленту,
а после их тщательно чищу, согласно моменту, 
от шороха, вздохов и всякой другой шелухи.

Не лес вырубаю, но голос корчую чужой,
корнаю под корень, и рыжие стружки похожи
на пряди волос или узкие полосы кожи,
огнем опаленной, но все не отмершей, живой.

О трижды кромешное дело мое:
                                               отлучать
духанье от тела, как будто его обезглавить,
дышать самому - и чужое дыхание править,
и в третьих, простите,
                              зарплату за то получать.

Зато мне и стало понятно:
                           берущийся петь
так внятно, чтоб эхо тишайшие вздохи хранило,
проходит при жизни такие тиски и горнила,
что ножницы с клеем 
                           уж как-нибудь можно стерпеть.

И громкость убавят, и хронометраж сократят,
просторные паузы между словами подрежут,
но шорох и вздохи 
                           прорвутся  сквозь грохот и скрежет
эфира горящего - и до земли долетят.

                                             1983

Стихи о пяти хлебах
Человек, у которого все позади,
                              с человеком,
у которого все впереди, на груди, -
он стоит среди булочной, 
                              с выбитым чеком,
в конце очереди. Посуди:

каково ему в эту минуту, когда
пред лицом продавщицы по имени Света
все алчбы и обиды его отступили
                              куда-то туда,
далеко-далеко, где когда еще надобно
                              будет предстать для ответа.

Это там все зачтется ему
и вменится в вину -
человеку, по счастию или к несчастию,
                              в нашем веке, 
                              рассчетливом и нелепом,
испытавшему все,
                              даже атомную войну,
чтобы ныне пристроиться наконец 
                              к этой очереди за хлебом.

Да, не хлебом единым.
                              И все-таки, знаешь, моя любовь,
я так часто нас вижу не в бурных житейских волнах,
но в пустыне, среди тех пяти с лишним тысяч,
                              насытившихся от пяти хлебов,
да и то, говорят,
еще крошек осталось двенадцать корзинок полных.

Да,
"дванадесять кошниц исполнь избытки укрух"!
                                                                           И когда
оно было, подумай,
                              а все это брашно не тает!
Знать, воистину, ежели сели за стол господа,
то и псам кое-что
                              от их трапезы перепадает.

Так и вижу:
черствые эти крошки
                              над толпою плывут, как будто круги
по воде расходятся…
                              И по цепочке передавая,
замыкаются на них пальцы то одной, то другой руки.
А внизу, как на дне, виднеются
                              то граница великой империи,
то кривая черта оседлости,
то околица деревенская,
                              то позиция передовая...

Битый, тертый, пуганый, стреляный, облученный -
кто осмелится здесь
                              оправдать его или простить?
Се стоит человек в конце очереди,
                                                    обреченный
так стоять до поры,
                              когда будет не страшно
на землю чадо свое опустить.

И, коль скоро одна красота этот мир спасает
иль по крайней мере способна еще спасти,
человек, у которого все впереди,
                              ничего не боясь, засыпает
на груди человека,
                              у которого все позади.
							                        1985

           


Яндекс цитирования
Rambler's Top100