Наталья Подрезова
О новых стихах Веры Павловой
Вера Павлова. Однофамилица. Детские альбомы. М., АСТ, Астрель, 2011
Войти в новую книгу-перевертыш Веры Павловой можно с разных концов – через дверь “Детских альбомов” или через “взрослые” стихи “Однофамилицы”. Между двумя комплексами текстов этой книги - чистый лист, который видится линией границы между “детским” и “взрослым” мирами.
Стихи “Детских альбомов” разнородны по своему характеру – это и воспоминания о детстве, это и имитация детского сознания (попытка передать чувства ребенка изнутри, без включения в сферу лирического субъекта рефлексии “взрослого”), это и действительно стихи, сочиненные детьми – Лизой и Наташей Павловыми, “когда они не умели писать”. Если оставить в стороне музыкальные реминисценции: “Детский альбом” Чайковского, “Детский альбом” Гречанинова как отдельные циклы внутри книги, можно сказать, что “детскость” павловских стихов шире самой темы детства. Она обнаруживает себя в особом чувствовании мира, которое, во-первых, тотально внимательно ко всему окружающему, небрезгливо и неиерархично: “грибок /одноног/ двуног / маленький внучок / трехног писающий щенок / какающий щенок / четвероног / пятиног /гуляющий со старушкой старичок/ шестиног / любой даже самый малюсенький жучок / семиног / конек-горбунок на коньке внучок в руке / грибок /осьминог / восьминог” (“Игра в лошадки”). Во-вторых, в “детскости” кроется особое отношение к слову – свободное, вдохновенно ищущее мотивированности между звучанием, значением и опытом жизни, не согласное с тем, что “название – вранье”. Отсюда всем памятное недоумение перед сосульками, которые нельзя сосать, удивление перед ледышками, которые нельзя употреблять как леденцы, а также “смущают ногти, когда должны быть рукти”. И третье, с “детскостью” можно связать особую проницательность, часто парадоксальную, которая оказывается результатом непреднамеренного движения детской мысли, идущей в обход проложенных путей понимания: “Ясные лики. Унылые лица. / Первых мало, последних много./ Пап, ты что, не умеешь молиться? / Нужно просто просить у Бога / все, что хочешь. Но зная меру - / не щенка, не ключи от машины, /а что-нибудь легкое. Ну, к примеру, / чтобы все были живы” (“В церкви”).
И это все? - удивятся многие. Действительно, такая “детскость” присуща поэзии вообще, все эти признаки часто входят в определение последней и без сведения к закавыченному здесь понятию. Более того, и во “взрослом” творчестве Павловой они проявлены не в меньшей степени, чем в “детском”.
Вообще рассуждение о детстве в контексте павловской поэзии, наверное, может показаться недоразумением. О той ли Павловой все это? - может изумиться читатель, знающий не понаслышке об “эротической” составляющей, под знаменем которой вошел поэт в литературу, эпатируя публику обнажением интимного. Перерастание полового инфантилизма (априори резерва детскости) представляется истоком этой поэзии. Именно в этом ключе прочитывалась уже известная книга “Дневник отличницы”, где было прослежено неотвратимое вызревание женского начала в девочке, пошаговый выход из детства. Что еще можно уловить в эти сети? Оказывается, можно. Само обращение к нежному возрасту по-новому осветило и проблему пола, неожиданно переключая наше внимание с эротической сферы на родовую. Так, в детском сознании героя Павловой нет лакуны пола, но есть удивительная “одомашненность” этого вопроса. Пол – не табу для ребенка, не сейсмическая зона, а естественное положение в упорядоченном мире, где есть папа и мама. Проекция этих отношений на весь окружающий мир позволяет и его упорядочить в границах семейности: “Папиросная коробка - / дом. Машина – коробок. / Едем, божия коровка, / заждался тебя бычок! / В огороде за сараем / в баночке из-под сардин / свадьбу скромную сыграем, / Колорадских пригласим” (“На лужайке”). Несмотря на обыгрывание речевых стандартов, которыми бликует это и другие восьмистишия, хочется остановиться не на специфике высказывания, а на изображенном мире, открывающемся за словом.
В “детских” стихах Павловой гармония мира покоится на гармонии отношений с близкими людьми, которая просвечивает сквозь любую частность повседневного быта: “мама мыла дочку, / папа вытирал, / дедушка сорочку / срочно подавал, / бабушка стелила, / брат подушку взбил, / мама уложила, дедушка укрыл” (“Звездная ночь”). Семья есть самая аристократическая форма жизни человека, причем, утверждал Розанов, единственная аристократическая форма, потому что ценность себя для другого и другого для себя в ее границах неоспорима. Апология частной жизни человека оказывается общим знаменателем для изображения всех возрастов в лирике Павловой. Заданный в детстве масштаб полноты присутствия в семье остается с человеком на всю жизнь и во “взрослых” стихах автора откликается как неудовлетворенность другими формами сосуществования людей, как поиск абсолютной ценности себя для другого. Забегая в комнаты “взрослых” стихов, можно сказать, что не фантазии Эммы ведут героинь Павловой по тернистым дорогам личной судьбы, не ревность к чужой доле и сластолюбие, а поиск испытанной в детстве полноты соприсутствия в жизни другого. Как ребенок, загадывая о будущем, верит, что лучше мамы никого на свете нет, и, надеясь охватить всю полноту близости с любимым человеком, сообщает папе, что он любит его жену и, пожалуй, женится на ней (“Мама”), так “взрослой” героине Павловой “хоть жги ее, хоть режь, / без поцелуя не уснуть, / хоть все таблетки в доме съешь, / хоть хлебный нож по ручку в грудь…”. Все мы из детства – расхожая фраза, но в применении к новой книге (“Детские альбомы/Однофамилица”) Павловой ее можно корректировать как “детство всегда в нас”, по-новому освещая такой лейтмотив ее лирики, как соприсутствие в женщине девочки и наоборот.
В павловском миротексте ребенок и взрослый не отчуждаются, а, наоборот, неожиданно акцентированы точки их пересечения. В книге есть восьмистишие, характеризующее взрослого с позиции ребенка: “Глубоко. Холодная вода. / Топкий берег. Сильное теченье./ Взрослый – это тот, кто никогда / не купается до посиненья, / до покалывания в груди, / красных глаз, пупырчатых лодыжек, /кто Сию минуту выходи! / с берега кричит. Но я не слышу” (“Итальянская песенка”). Лежащий на поверхности мотив непонимания оказывается уравновешен тем же переживанием страха за другого, который ведом не только родителю, но и ребенку: “Кто так кашлял? Я спала? / Мама, что ты плачешь? / Выдвинь ящички стола, / двери шкафа настежь - / душно. Падает кровать. / Одеяло вянет. / Мама, ты должна поспать - / на тебе лица нет” (“Колыбельная”). Диапазон детских переживаний оказывается равновелик душевному опыту взрослого и включает в себя краски всех чувств: сострадание, страх потери, радость осознания собственной нужности, гнев, хрупкость полноты родного, парадоксальность желаемого и т. д.
Двадцатый век поднял статус детства, сделав его из подготовительного этапа взрослой жизни не только самодостаточным временем, имеющим ценность в себе самом, но и в некоторых случаях поставил под сомнение значимость всего последующего пути человека после ойкумены детства: “Живы дети, только дети, /- Мы мертвы, давно мертвы…” - в начале века вещал Ф. Сологуб. О порче человеческого ядра за порогом детства до наступления времен соцреалистической поэтики успели сказать многие. Но не о том поет Павлова, в ее художественной системе детское “я” не только не противостоит “взрослому” герою, как утраченное прошлое настоящему, а оказывается равновелико любому другому периоду проживания человеком своей жизни, и старости тоже, реабилитация которой уже начата в ее лирике. Так, возрастная уравненность прописана и на уровне зеркальной структуры всей книги, где мотивы “Детских альбомов” прочитываются во “взрослой” “Однофамилице”, организуя ее минициклы.
Но апофеозом этой уравненности становится факт помещения стихов собственных дочерей поэта в “Детских альбомах”. На одном из выступлений в рамках фестиваля “Поэзия на Байкале” Вера Павлова прочитала исключительно эти стихи, предваряя их преамбулой, что всегда мечтала со сцены читать чужие строки, а не свои. Вне контекста этой книги это можно было истолковать как эпатаж, потому что у каждого родителя, сидящего в зале, были в памяти (или в домашнем архиве) детские вирши, которыми можно было бы поделиться с терпеливым слушателем. В них нет натяжки на демонстрацию талантливости, естественные в своей неправильности, они полнее всего передают общую природу творческого вдохновения и дышат полнотой чувства, которая желает излиться в случившихся словах. Не таков ли характер творческой энергии и взрослого поэта-Павловой, который не ищет себе другого, черпая из частного и повседневного собственной жизни, оставляя стихи-слепки с пережитого, прочувствованного, предчувствуемого? Не отсюда ли уравненность в правах всех составляющих лексического континуума в ее лирике, где рядом с литературным звучит просторечное и нецензурное слово? Эта книга не составляет исключения, есть и здесь то, что непременно оцарапает слух, покоробит, поставит в неловкое положение от прочитанного. Соседство в книге ограненных восьмистиший, западающих в память благодаря энергичной афористичности, с высказываниями, близкими по характеру к уровню “домашнего” речетворчества, предназначенного для немногих ушей, заставляет прочитать этот факт как еще одно погружение литературы в жизнь. Погружение не только через приобщение к повседневному, часто недопроизнесенному слову, но и в уравненности любого проживаемого момента, достойности его запечатления. Поэтому не границей между двумя мирами является белая страница, лежащая между незамысловатым творчеством детей “Детских альбомов” и профессиональным словом “Однофамилицы”, а белой полосой возможности схождения, равного продолжения с обеих сторон.
Другой аспект творчества Павловой, высветляющийся в свете прочтения новой книги, можно обозначить как соотношение личного и частного. Когда мы ведем речь о частном быте, то уравниваем ли мы объем этого понятия с тем личным, что принадлежит бытию только одного конкретного лица? Этот непраздный вопрос встает особенно остро при осмыслении лирики Веры Павловой. Две противоположные тенденции сталкиваются в границах ее новой книги. Первая - та, что уже закрепилась в сознании читателей: Вера Павлова – это тот лирик, который сделал факты своей личной жизни достоянием литературы. Эта прилюдная “раздетость” многими воспринимается как фирменный знак поэзии Павловой. Продолжение этой тенденции самообнажения, стирания грани между интимным и литературным можно увидеть и в факте помещения стихов своих дочерей, помимо привычных упоминаний личных имен родственников и указаний на конкретные факты своей эмпирической биографии. Этому разрушению условности литературы, ее движению в сторону сближения с жизнью, противостоит противоположная тенденция создания литературного двойника, показ условности лирического героя. Эта вторая тенденция прочитывается, например, в реминисцентности “Детских альбомов”, где матрицами личных детских впечатлений оказываются классические образы одного из самых универсальных языков – музыки. Кроме того, само название второй части новой книги (“Однофамилица”) акцентирует зазор между реальным автором и созданным образом, где сама распостраненность фамилии раздвигает рамки единичной судьбы. Этот мотив оказывается ведущим и в цикле “взрослых” стихов о творчестве, где определяется статус поэта: “не солист не запевала/голос из кордебалета / надцатая лебедиха / предпоследняя велиса / вскрикивающая тихо / падающая в кулисы”. Напряженность между двумя полярными тенденциями: личного самообнаружения и универсальностью высказанного, голосом “из хора” - живой нерв этой книги, свидетельствующий об усложнении творческой концепции поэта.
Именно это обстоятельство объясняет и поиск новых форм лирического целого – книги–перевертыша, со сложной циклической организацией, которая позволяет лирической миниатюре перерасти границы собственного смысла, участвуя в порождении идеи целого произведения.