Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 25.05.2012 / 07:39 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив

 

ЛЮБОВЬ И БОЛЬ НА РУССКОМ СОЗВУЧНЫ

Полный текст интервью для газеты «Il Manifesto», Италия, 07.05.11.

 

Valentina Parisi. В конце романа Клеменс объясняет свое нежелание войти с Майком в более интимные отношения, определяя себя аутистом и, таким образом, защищая себя и свое одиночество от агрессии Другого. Тем не менее, как мы уже узнали из пролога, он будет предлагать издателю рукопись Майка, после того как тот исчез. Недосягаемый, непроницаемый Запад для русских людей - только запоздалый испольнитель их литературных (или жизненных) фантазий?

 

МАРИНА. Мне кажется, Валентина, я угадаю, если скажу, что этот вопрос - откровенно провокативный. Потому что уверена: Вы и сами не можете считать Клеменса всего лишь «символом Запада». Клеменс - это стихия непознаваемого, а потому  «идеального». Стихия притягательного. Хотя и это определение, «стихия», лишь дразнит своей имитацией точности. Мы можем любое непонятное явление назвать словцом - «стихия» (или «аутист» - как угодно) – но это всегда будет, увы, нашим малодушным, хотя и относительно комфортным «арго по договорённости». Данная дефиниция ничего не добавляет нашему сущностному знанию (точнее: незнанию). Символ?.. Разве что символ навсегда недостижимого – а потому притягательного. Но – целиком исчерпывать недостижимость идеала понятием «Запад»?.. Смешно.

 

Повторяю: страсть и отчаянье на оси «Майк – Клеменс» лежат вне каких-либо геополитических рамок. Такие рамки мне абсолютно чужды. Если бы главный акцент был геополитическим, это указывало бы, кстати сказать, на  нестерпимо рациональную, «мозговую» первопричину возникновения этого романа. А между тем, «Клеменс» возник, как говорят русские женщины, «по залёту» – это мой любимый, но не запланированный ребёнок. Что же до геополитических рамок, то они неизбежно приводят «художественный продукт» к  двухмерности.  Хотя и такое прочтение здесь, конечно, имеет право быть. Просто оно будет частной, самой маленькой составляющей, – вот как в русской матрёшке – именно  последней, крошечной. А главная, «объединяющая матрёшка» моего романа – любовь. Так мне кажется. Или яростная необходимость любви, что одно и то же.

 

Кстати сказать… Покорно называя себя аутистом - словно сдаваясь без боя, - Клеменс (не ведая, что творит) безоговорочно переходит на сторону цивилизации. С её ярлыками, конвейерами, прокрустовыми механизмами обезличивания, агрессивно тиражируемыми «форматами»… Подумайте! - такая буря чувств в Майке, вызванная непостижимостью Клеменса, его не поддающейся определению притягательностью  (я надеюсь, читатель будет испытывать те же чувства), – и вдруг – одно-единственное словцо – одно-единственное - и все вопросы сняты. И зачем  тогда надо было автору  огород городить, правда?

 

И вот с этим (на первый взгляд,  «невинным») самоопределением Клеменс выступает как предатель высших чувств,  любви как таковой. То есть предатель той спасительной «стихии», которая ещё может уберечь какого-нибудь отдельно взятого индивида от повальной унификации, оболванивания хайтеками, киборгизации.

 

Valentina Parisi. При встрече с Клеменсом Майка сталкивается с проявлением иного времени и пространства. Возможно, это является и метафорой конца советской эпохи и вхождения в «безвременье» 90-х годов?

 

МАРИНА. Нет, нет и нет! На этот вопрос я только что ответила. Все мои метафоры являются метафизическими и экзистенциальными (я надеюсь), но никак не узко-социальными. Другой аспект: если переключиться в диапазон масс-медиа, то (этот ответ к роману не относится) 90-е годы, на мой взгляд, были как раз антагонистичны тому, что подразумевает ярлык «безвременье»!

 

Valentina Parisi. Вторая часть романа заканчивается русским переводом рукописи Марьяны Галицкой, текст которой автобиографически отражает скитания в Ваш подростковый период, когда Вы с матерью жили в забытых богом населённых пунктах самых разных республик и областей. Как следует рассматрывать этот текст в контексте повествования? Какую роль играет его прочтение для эволюции  Майка?

 

МАРИНА. Это немного некорректно… Разве можно говорить автору в лоб, что он-то и является рассказчиком? У автора, по умолчанию, всегда есть презумпция невиновности…  Я вот к чему клоню: читатель (т. е. частный детектив поневоле) никогда не сможет обладать достаточным арсеналом улик, чтобы вынести автору вердикт: это ты и есть, это твоя биография! Почему? Да потому что всё, что переходит в мир художественных законов, автобиографией уже не является. И этот процесс необратим. С другой стороны: все фантазии автора, его мысли, сны, объекты его сочинительства – являются его биографией, притом кровной.

 

А что касается рукописи Марьяны Галицкой… В «Клеменсе» есть несколько магистральных линий – таких, как, например, музыкальных тем в симфонии… И я даю им разнообразные аранжировки, оркестровки, я импровизирую, даю другую инструментовку… И вот эти переклички смыслов, как мне кажется, выполненные в различных стилях, усиливают, упрочивают  мысли («темы») о правомерности проявления тех или иных  экзистенциальных законов, о непреложной их обеспеченности – но не своеволием отдельно взятого  автора, а словно бы уже законами природы и социума… То есть, за счёт многократности повторения одних и тех же идей, «авторский произвол», возможно, получает большую достоверность.

 

В рукописи Марьяны Галицкой, путём перепевов и модификаций, упрочиваются основы тех же смыслов,  которые терзают самого Майка: изначальное и непреодолимое сиротство человека на  этой земле, «заброшенность» его в этот мир – и заброшенность в этом мире, «марионеточность» человека в руках незримых, навсегда непознаваемых сил… Обратите внимание, в силу каких нелепых, абсурдных, чуть ли не буффонадных обстоятельств происходит якобы «священное» слияние человека с человеком, в силу каких «побочных эффектов» земной тщеты происходит появление на свет самих людей… Шекспир считал, что движущие силы трагедий  (то есть страсти как таковые) коренятся  внутри самого человека, а вот Набоков, писатель уже двадцатого века, чувствовал,  что данные рычажки, или даже «кукловоды» находятся сугубо снаружи… Впрочем, возможно это одно и то же. И не только по результату, но, как ни странно, по «морфологии»…

 

Valentina Parisi. Ваш герой Майк – переводчик, a сам не хочет писать, потому что его бескомпромиссность, его любовь к чистым жанрaм  и точным намерениям” не позволяет ему приспособляться к требованиям массового читателя. Только несчастная страсть к Клеменсу заставляет его писать. Можно сказать, что встреча с Клеменсом является для него и приобретением идеального читателя?

 

Ох! Страсть Майка ко Клеменсу - вовсе не «несчастна»! Правда, слова «любовь» и «боль» на русском  даже созвучны. Что, конечно, неслучайно. А «любовь» на русском, в первую очередь, рифмуется со словом «кровь». Во всех смыслах. И эта рифма  (если говорить о литературе) закреплена веками. Любовь, страсть гибельны – но не «несчастны»! Вот как раз  существование вне страстей – ни с чем несравнимая катастрофа, антижизнь. (Ну, если вы, конечно, не являетесь закоренелым буддистом.) Вхождение души в надмирный канал любви  – это, по-моему (не заслуженный ни одним человеком), - колоссальный, бесценный, наиглавнейший   дар бытия, ниспосланный нам из неземных измерений.  В каком-то смысле - онтологическое оправдание человека. А разделённая страсть, неразделённая – это уже нюансы.

 

Клеменс для Майка – совсем не читатель. Хотя Майк и обращается в рукописи к нему напрямую, но это своего рода  риторика, а иногда - внутренний диалог, как в тайном дневнике. Конечно, Майк не рассчитывал, что Клеменс эту рукопись прочтёт. И, как Вы сами видите, интрига не связана с тем – прочтёт ли Клеменс её или нет. Да, Клеменс передаёт рукопись к издателю – но по этому факту невозможно сделать вывод, что он «хороший читатель» – тем более, идеальный. Равно как и невозможно определить, как же всё-таки он относился к Майку. Клеменс остаётся непроницаемой (непостижимой) «вещью в себе» до конца.

 

Valentina Parisi. Вы утверждаете, что Ваше родное место – Ленинград, а точнее Ингерманландия. Вы могли бы объяснить это понятие для итальянских читателей? Каким образом это укоренение в многогранной самоидентификации сказывалось на Вашем творчестве?

 

МАРИНА. Об Ингерманландии  любой пытливый человек может прочесть в Интернете. В отличие от набоковской Зоорландии, название это не вымышленное, хотя и основательно забытое. Как не вымышлена и сама земля. Это территория, которая тянется с запада на восток - он Финского залива (Балтийского моря) - до Ладожского озера. Примерно сто двадцать километров по этой оси.  В Ингерманландию (или Ингрию) входит, в основном, северная часть Петербургской губернии (Ленинградской области) и сам Петербург. Эта территория неоднократно переходила из рук в руки шведских и финно-угорских племён, но Пётр Первый окончательно прибрал её к своим рукам. Сейчас начинается историческое возрождение самосознания среди коренных этносов этой земли. Данный район граничит с Финляндией, поэтому там есть движение «сепаратизма». В кавычки взяла, так оно, увы, слабое.

 

Моё детство прошло именно там. Об этом я пишу в повести «Поминовение».  Употребление слова «Ингерманландия» в моём случае означает, что у меня в России есть своя малая (но при том – главная!) родина – и что она словно бы неподвластна официальной Москве.

 

Влияние на творчество? Колоссальное. Ни с чем не сопоставимое. Мне повезло вырасти на природе. Природа именно того региона (по берегам Балтийского моря) – хвойные леса, их  уютная укромность, их сказочная угрюмость – вот, по-моему, то, что сформировало моё индивидуальное мировосприятие. Без этой природы никогда бы не было меня как писателя. Кстати сказать, нечеловеческий напор тоски именно по этой природе (а она скудноватая, грустная, словно бы даже заплаканная) получил воплощение в моём новом романе – «Дань саламандре». Описания природы (которые так не любят школьники) вообще-то более характерны  в русской литературе для  девятнадцатого века. Затем эта тенденция прекратилась. А вот я  как раз даю их в романе – они не скучны, иногда даже парадоксальны - и написаны человеком  двадцать первого столетия.

 

А остальные красоты нашей планеты… Все они так и остались снаружи моего сердца.

    

Valentina Parisi. У Ваших персонажей, проживающих в Ленинграде-Питере, часто бывают английские имена (Майк, его сын Эдвард, Патрик в “Кабирии Обводного канала”). Это ироническое намек на провинциальность города?

 

МАРИНА. Спасибо, Валентина. Это очень тонкое замечание. Я разделю ответ на две части. Сначала об именах в «Клеменсе». Мне необходимо было международное, универсальное имя, чтобы  приблизить проблемы романа к общечеловеческим. И, кроме того, - Майк – переводчик, еврей, интеллектуал, петербуржец - несопоставимо более открыт миру, чем какой-нибудь русопят - «сугубо локальный продукт» какого-нибудь среднерусского гетто. Кроме того: имя Майк для Питера вовсе не является показателем провинциальной высокопарности города. А Майк Науменко? Питерский рок-музыкант? Это же была звезда первой величины…

 

И последнее. Майк – это, среди мужских имён, одно из моих любимых. Так зовут моего единственного сына. То есть: я дала герою романа такое же имя. Чем вызвала настоящий скандал со стороны родителей  его жены. «Почему вы назвали его Майк?! Как вы смели?!» (в телефонную трубку). Я молчу. А что я скажу? Далее: «Он же мерзавец, подонок! Он же всех ненавидит!»  – «Нет, это не так». – «А кого он, например, любит?!» - «Ну как же?.. Как это – кого любит? Он любит Клеменса…» В ответ - брошенная  телефонная трубка - и разрыв со мной отношений.  

 

В повести «Кабирия с Обводного канала» (в итальянском переводе эта книга, «Кабирия Петербурга», посвящена Джульетте Мазине и Федерико Феллини) –  имена Патрик, Корнелий, Гертруда, Арнольд, Раймонда - имеют совершенно иную подоплёку. Да, действительно: они отражают опереточную высокопарность, нелепицу, дурновкусье, детскую наивность – но не Петербурга как такового – конечно же, нет! как можно так думать! -  а той конкретной среды (нищей, невежественной, по-своему очень трогательной),  которую я описываю в этой повести.

 

Valentina Parisi. Каким образом повлияла эмиграция на Ваше отношение к русскому языку и к русской литературе?

 

МАРИНА. Эта тема искромётна, соблазнительна и неисчерпаема. Есть такое выражение, что эмиграция – это целиком филологический феномен. Но сейчас скажу как можно более кратко. Мой русский язык баснословно обогатился лавиной новых  звуков и смыслов… А небольшой дистанционный зазор с родной культурой (языком, литературой) всегда плодотворен – и даже абсолютно необходим как освежающее, «остраняющее» (т. е. делающее странным) условие эффективности. Итак, мой язык  обогатился, взгляд на родную литературу приобрёл фантастически усовершенствованную оптику. Но… Кому и как  передать этот бесценный опыт?

 

Valentina Parisi. Клеменс и Майк понимаются друг друга только через стихи. Что такое литература сегодня? Сугубо личное дело аутистов и переводчиков?

 

МАРИНА. Похоже на то. И это – вселенская катастрофа. Сбываются наихудшие предсказания Герберта Уэллса: перечитайте «Машину времени». Однако есть ещё один заинтересованный в литературе «целевой» контингент. Это гомосексуалисты. Ну, такие же – вне категорий телесного - как в моём романе. Почему? Да потому что человек рефлектирующий,  то есть думающий (и нуждающийся в литературе как в зеркале), неизбежно обращён, главным образом, к самому себе.  А значит, любой думающий индивид – «гомосексуален» по определению.

 

 



Яндекс цитирования
Rambler's Top100