Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 25.05.2012 / 11:48 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив

Предыдущая страница "Литературное сегодня."
Андрей Немзер
Следующая страница


61

Хочется, перехочется, перетерпится

Юрий Малецкий. Ониксовая чаша
“Дружба народов”. 1994. № 2

Главная тема Юрия Малецкого — неустойчивость, зыбкость, неуверенность. “Сто десять лет назад бомбой убили царя Александра II. Теперь хотят убить меня. В ненадежном году. Сколько помню себя, всегда живу в ненадежном году в ненадежном месте”. Это из “Баллончика” (“Новый мир”, 1992, № 8), сочинения с жанровой пометой: “Попытка дискурса”. Слово “дискурс” тем и хорошо, что непереводимо. Манит, мерцает, как “огоньки на той стороне” (“самарская” повесть Малецкого 1981 года; дебют в ненадежном отечестве — “Знамя”, 1990, № 12). Да и не “дискурс” — попытка, приближение к... Ощупью, в сероватой дымке, тихо–тихо.

“Я” прозы Малецкого (будь то внежанровый “Баллончик”, почти сюжетная “Наука дальних странствий”, фрагменты которой опубликованы в № 3 “Золотого века”, или даже “Ониксовая чаша”, где повествование ведется от третьего лица) колеблется между анонимностью и автобиографической конкретностью. Из текста в текст переходят устойчивые мотивы: самарское прошлое, искусствоведческое образование и соответствующая служба, маркированная религиозность (посты, молитвы на ночь), неудачливое писательство, напряженные отношения с любимой, но раздражающей болезненной женой, добрая, но социально чужая теща; да, еще: водки вечный герой не пьет. Пьет пиво и вино.

То ли исповедь, то ли прищуренное соглядатайство (если предположить, что автор не о себе пишет). Только чем больше вглядываешься в психологические изгибы, тем обобщенней видится целое. Отсутствие личных имен (они есть у персонажей второстепенных) превращает индивидуализированных героев Малецкого в “типы”. Недотепистый, рефлектирующий и скептичный интеллигент из провинции должен маяться именно так. Всегда. Потому что всегда его хотят убить. Какие–то анонимные чудища, замусорившие пространство и время. Из текста в текст кочуют бытовые детали: неустройство, общее хамство, талоны на табак и водку, плевки, грязь, развал. Больше ничего нет; остальное — в душе у того, кто знает, “где именно родился Тициан и две предполагаемые даты его рождения” (“Баллончик”), у того, кто, поехав поспекулировать в Прагу, сумел–таки показать жене чудесный город (“Наука дальних странствий”), у того, кому всегда своевременно вспомнится Мандельштам: “Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма” (“Ониксовая чаша”).

А как иначе? Повествователь “Баллончика” тоже чувствовал себя “неизвестным солдатом”. Логика железная: если Мандельштам был распылен в аравийское месиво–крошево, то каждый распыленный Мандельштаму равен. Всякий год здесь ненадежен. И люди страдают от ненадежности.

Сослуживец тещи (алкаш), недавно укрепивший дверь в ее квартирке, эту самую дверь выломал и утащил всю “талонную” водку. Теща (усталость, очереди, больные ноги, поговорить не с кем) позвонила в милицию. Советоваться с дочерью стала после заявления. Дочь (бессонница, снотворные, тошнота, пост и лапша с подсолнечным маслом) завелась. Мать уже не могла ее слушать (послушала бы — остановила запущенный механизм). Алкаша нашли (сумку с водкой у него стянули в “Домовой кухне”, выпил всего ничего), он не отнекивался. Следственный эксперимент. Тарелка супа, налитая пострадавшей “предателю”. Его уже били. Следователь (в ответ на смущенный лепет): “Поскольку взлом налицо, отпечатки взяты, акт составлен, дело на полном ходу, заявление забирать поздно”. Суд решит. От двух до семи. За водку, которую в семье никто не пьет. “Человека ты посадила собственными руками. В советскую тюрягу”. Это дочь. Христианка. Из катакомбной общины. “Теперь ты подумай о душе, а мне тебе сказать нечего!” Дурь. Случайности. Ненадежность как безнадежность.

Все это происходит 19 августа. Мать телевизор включает, но от “знакомой скучной музыки” ей не горячо и не холодно. А дочь не включает. Уборка. С утра приезжают в Москву из Самары сын и муж.

Его–то в поезде радио настигло. Заставило порассуждать о судьбах России, о Горби, о возможных опасностях, а также о природе времени. Права тугодумка–теща. “Ведь как это она поняла <...> что различные времена именно могут “существовать вместе”, а могут и отдельно, что время живое, непредсказуемое, может расползаться, съезжаться, разъезжаться и вообще вести себя так, как ему удобно. И как это она гениально сформулировала практически, просто и гениально, что от нее до Киевской двадцать минут, хотя все знают, что 45 минут, а она знает доподлинно, что двадцать, и это правда, на которой она настаивает и правильно делает”. Не надо ничего навязывать. Иначе выйдет, как у жены, которая не может, когда люди глупее (черствее, хуже) ее. И без того неуютно. Теща как Россия. “Поживи с человеком, который тебя любит и которого ты любишь, а от поступков его балдеешь, а от мыслей шалеешь, а от слов дуреешь, и только все хочется спросить, да понимаешь: не спрашивай лучше, хочется — перехочется...” Отточия, умолчания. И дочь мать понимает, и теща — зятя. И зять. Кстати, о теще ли он задумался? Может, о жене?

Ведь одинаковы. (И алкаша засадили вместе.) “Сильнейшая нелюбовь к жизни и неприязнь к большинству знакомых” жены по–своему присуща и ее упраздняющей реальность (“В нашем районе все есть!” — “Что все?”) матушке. “Следствие сильнейшей нелюбви к себе; в сущности, она делала то, что и предписывала заповедь: относилась к ближнему, как к самой себе”. Что–то похожее было в “Баллончике”: “Я никого не люблю, кроме себя; а себя я ненавижу”.

Нет граней между персонажами. Между “я” и заоконным мороком — тоже нет. Все зыблется независимо от смены аббревиатур. “— Что ж, — сказал муж. — В самом худшем случае мы наконец окажемся в симпатичной компании. Тех, кто мешает тебе жить, ты там не увидишь. — Ты так думаешь? — сказала жена (исстрадавшаяся от мерзости, что вгоняет в ужас и коммерческие странствия. — А. Н.). — Стоит только пожить поближе с теми, кто тебе симпатичен, и они помешают тебе жить похлеще любой лимиты”. Кстати, срок незадачливому вору обеспечен.

Не надо сетовать: “За что Господь покарал Россию, более–менее ясно; но за что он покарал ее так надолго, так безысходно и почему именно сейчас, когда она начала вылезать из болота, попускает ее сунуть в трясину опять? Почему опять тоже самое, не другое? Почему нет развития сюжета?” Да потому, что неоткуда завестись сюжету в мире всепонимания–всеотторжения. В мире, где одна радость. Вор не унес. Мать и дочь, не сговариваясь, о ней заволновались. Зять в символы возвел. Это не “громокипящий кубок” жизни, что завтра придется пить с разгону и без закуски. Другое. Одухотворенный сегодняшним страхом вчерашний быт. Самоотверженная теща. Ониксовая чаша, “стоявшая у нее в серванте, полупрозрачная, мучнисто–белая с розоватыми и зелеными прожилками, той формы, что можно увидеть на иконах, и ему особенно сильно захотелось того, чего он хотел всегда, но так ни разу и не сделал: налить в слабо светящуюся чашу темно–красного густого кагора — и даже не пить, а так, смотреть. Посмотреть–посмотреть, а потом и...”

1994, март

Литературное сегодня. О русской прозе. 90-е.
— М.: Новое литературное обозрение, 1998.

Следующая страница







Яндекс цитирования
Rambler's Top100