Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 26.05.2012 / 08:57 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив


ТОМАС ВЕНЦЛОВА

НЕГАТИВ БЕЛИЗНЫ
Стихи разных лет


*   *   *

За наших белых стен квадрат
И за дверей квадрат,
А после - за окно двукрат,
За лампу в нём - двукрат,
За стран запретных аромат,
Где глохнет адресат,
За то, что внятен воздух над
Тобой, и за разлад,
За поездных гудков надсад,
За ключ не наугад,
За каждого из нас - двукрат
Или четырёхкрат.
За голос, слышимый едва,
Из-подо льда слова,
За то, что два плюс два - не два.
И дважды два - не два.
                     1961



*   *   *

Живую плоть пронзают острия
Травы. Благословенна бедность. Розами
Воронежская почва стала. Россказни
О прошлом - как забытые друзья.

Под сердцем десять (или даже больше)
Планет, и тяжесть дантовых кругов
Срывает ставни. И так близок, Боже,
Мой путь грядущий, телефонный зов.

Фраз слипшихся ожог: тюрьма, сума,
Хлеб горький, сухомятные тома,
Отрава для усталого ума,
Столица всей вселенной - 
                          1963



*   *   *

Им надобно длиться и длиться - чтоб палубе путь был подобен,
Чтоб Сириус тяжко дышал, чтоб не шевельнуть головою -
Дням равновесья вселенной, тяжестью сотам медовым
Равным, кувшин переполнившим сахаром, влагой и хвоей.

Я это увижу: рухнувшую тень с высоты - и приснится
Грубая кожа сосны, прогретая солнцем на славу,
Покуда в стекло не ударятся, подобно фосфорным птицам,
Пчёлы, в белые улья несущие смерть и отраву.
                                         1964



*   *   *

Скоро полдень, в тиши нарастая, твой голос набух
Звуком, но даже эхо во тьме не тревожит твой слух;
Горько пахнет полынью - поддельной, сухой - тишина;
Невесома природа, луна словно уголь черна.
Ты проснулся давно. Меж тобою и берегом сна -
Плоскостей пересекшихся мглистая кромка видна,
А у края вселенной, за дальней грядою звучит
Голос вымерших листьев и речь вековечной ночи.

Понимаешь ли шёпот умолкшего некогда рта?
Над болотистым полем яснеет. Его пустота -
В крике птицы незримой, в изменчивом блеске воды.
Между чёрных и белых клубов - самый центр пустоты.
Не спеши посетить этот двор - он угрозу таит.
В сени рощи дубовой родник леденящий сокрыт.
Нет хозяина. Стоит замок потревожить - и вот
Тотчас дней нежилых вереница по кругу бредёт.

Будешь странствовать дальше? За утренней дымкой теней -
Рёв немолчной пучины, совпавшей с эпохой твоей.
Даже памятью не исчерпаешь пучину до дна.
Легкомысленно детство, а юность пуста и темна.
Наши души вблизи ещё - вырубка только прошла.
Потеряв направление, в небе увязла стрела.
Настоящее тикает обок в полуденный час.
Мир всё тот же, и лишь одинок ты всегда в первый раз.

Возвращенье домой караулит тебя в свой черёд -
Словно смерть. Там белесая пыль набивается в рот,
Маяки без огня, опустевшие рвы крепостей,
Стены рухнувших комнат, провалы разбитых дверей.
Ветер листья несёт. Побережье. Довольно свежо.
Над могилам свет сентября. Пред морским рубежом,
Стынут, полны пространством и прошлым, вблизи от земли,
Почернев от скитаний, на мелкой воде корабли.

Это старость чужая с годами вступает в права.
Там, за теми холмами, брачуются дождь и трава.
Это в чаще словарной, срастившей судьбы письмена,
Голоса из погибших миров возвращаются в нас.
Не страшись оглянуться: мне тоже знаком смертный пот.
Это тяжесть чужого дыхания плечи гнетёт.
Чернозём и колодезь забвенья. Примерь, как своё,
Это время чужое и чуждое небытиё.

Скоро осень. Меж досок и букв ты застыл, боязлив,
В грудах мёртвого мусора, что оставляет отлив,
В окружении спутников, коих давно уже нет.
И тебя, словно тень, поглощает немыслимый свет.
Это время чужое - но ты в нём исчез без следа,
Не почуяв, как небо меняется, стынет вода.
Это дух опустелый, что больше, чем, собственно, жизнь,
На сетчатке дробится и в недрах предметов дрожит.
                                             1967



*   *   *

Вновь пора расставаться с друзьями в ночных городках.
Свет, плывущий от лампы бесплодной, над ними витает.
И шоссе в Аукштадварис нас на пути обретает -
Его хвойное небо, смола и стволы сосняка.

Да, пространство Твоё, разрастаясь, внезапно густеет.
Ты ещё отдаляешь нас всех от конечной черты.
Ты, сужая зрачок, расширяешь мне зренье - до тени
От руки, до росы на брезенте. Сближаешь нас Ты.

Коль судьба поколения - сгинуть в забеге грядущем,
Да не будет нуждаться тот первый из нас, кто уйдёт,
В своём хлебе и соли насущных, в судьбе ненасущной,
И в воде ненасущной Твоей от небесных щедрот.

Совершенный, прервавшийся голос -невзгод и свободы
Провозвестник, не знающий лжи - да отыщет меня.
Так черны и сладимы должны быть на Немане воды,
Чтоб до дельты плыла, испаряясь, в ущербе луна.
                                         1967



Стихи о друзьях

                     Наталье Горбаневской
Когда чужая боль - почти твоя,
И всё, что не успело приключиться,
Уносит вниз поток небытия,
Как бы небытие куда-то мчится, - 
День за городом кончиться готов,
Гремит приёмник, зреет ливень где-то,
И нам не запереться на засов
От иссякающих мгновений лета.

Сквозь помрачённый воздух на порог
Вступают отступивший, опоздавший,
Исчезнувший, кому наш дом - чертог,
На эту ночь Элизиумом ставший;
Из тех теней, блуждающих во сне,
Что, полюбив, друг друга забывают,
Что селятся у зеркала на дне,
А после неожиданно всплывают.

Так, воскресая, кружат надо мной
Крыла подруг и братьев поневоле -
То поколенье, ставшее стернёй
И чистым звуком, и бумажным полем.
А выжившим - лишь опустевший дом,
Лишь бесконечный путь и мгла снаружи.
Молчание и стойкость им щитом
И, может, Аполлон спасет их души.

Кров станет им границей мира, ночь
Отделит оттепель от стужи вечной.
Свидание со смертью превозмочь
Поможет речь; и сохранит им верность,
Когда, залив и в мозг, и в душу яд,
На камне лестниц углубляя ямы,
Их будущее на круги своя
Поволочёт непрошеною явью.

Наш лес их помнит. Дерево хранит
На мёртвой мебели тепло их частых
Прикосновений. В зрелости они
К суду земному больше непричастны.
Огромная семья, где для детей
Единственное имя должно помнить.
Сменившей их звучанье пустоте
Легко пространство до краев наполнить.

Не верю в горе, верю только в вас,
С которыми делил (делиться нечем)
Зазор от мироздания до глаз - 
Поддельную скупую бесконечность.
Все лица растворяются в огне
И проясняют истины немые,
Но их шаги встречаются во мне,
Как где-то - параллельные прямые.

И снова осень - щедрая на всё -
Над крышами чужих и чуждых спален.
И в городе, который был спасён
Лишь горсткой душ, - сентябрь уж наступает.
Гудки огромных барж над головой.
С утра для нервов каждый звук - помеха.
И самый первый лист на мостовой
Гранён, как герб на рыцарских доспехах.
                                     1968



*   *   * 

Помедли, улыбнись и возвращайся вспять.
Хоть выколи глаза - такая тьма вне дома.
Во рту оживший слог способен обогнать,
Благословляя, ночь - в году из самых долгих.
Помедли, улыбнись, меж нами всё равно
Равнины, лёд озер, кромешный посвист вьюги,
Та занавеска, что ты видишь перед сном,
Ночные поезда в Даугавпилсе и Луге.

Кухонный родничок журчит без перемен
И стульев редкий лес внимает полусонно.
Я тоже полусплю, и смысл вот этих стен - 
Лишь адрес на письме и номер телефона.
Я тоже полусплю. И, кажется, прижав
Пластмассу к уху, гибель делаю всё ближе,
Поскольку поутру, к тебе во сне сбежав,
Из-за изнанки цифр свое "алло" услышу.
                                1968



*   *   *

Опорой душ бессмертных, как всегда,
Предметный мир за стёклами лучится.
Неведомо, что может приключиться
Близ рек времён, иссякших без следа.

Увидим ли их мутный, рыжеватый
Поток среди иных домов и трав,
На негостеприимство расставаний
Земные соль и пепел разменяв?

Нет лета. Парапеты на запоре
Косого паруса, но глаз больной
Слепит холодным льдистым блеском море.
И воздух каменеет надо мной.
                               1969



*   *   *

Мы свиделись в гостях, средь слов чужих.
Стеклянная стена стояла между.
Хозяину же оставалось жить
Примерно с месяц. Может, даже меньше.

Дух, кружащий по стрелке часовой,
Расслышит горний звукоряд устало.
Нам смена поколений не впервой,
Как Мнемозина некогда сказала.

Сил не имея нас тобой спасти,
В гнездо зима отходит. И над миром
В пространстве меж зенитом и надиром
Безмолвье белым садом шелестит.
                                1970



Повтор с вариациями

Когда ты в августе, за сто
озёр и рек, ошибшись датой,
забывшись, молвишь имя то
моё бесцельное, когда от

уст отшелушится слог,
ты исчезаешь душной ночью,
способной, подводя итог,
лишь голос сохранить воочью

(ночь - суть опора звука); дан
маршрут: закрытой почты мимо,
церквушки, лавок, доходя
до края временного мира -

под землю и за облака
(высь с глубиною совместится
и в крыльях ясеня, легка,
из сердца мрака зреет птица);

когда и песнь (как вскрик, слышна)
теснит забвенье силой звука,
материя, что нам дана - 
лишь расстоянье и разлука.

Звук не умеет обитать
в прошедшем, в настоящем. Сверка
где мы находимся, итак:
ночь, август, половина века

вторая; всё едино, то
что нас спасёт, отравит - словно
пытаясь обрести исток,
обоих настигает слово

бесправное, след слова; от-
свет смертный еле замечаем
в пространстве наших двух темнот,
двух жизней, скрещенных мечами;

в забитом доме водворить
ночной соблазн и светом скудным
единой спички озарить
лишь контуры. Лишь на секунду.
                             1971



Разговор зимой

Вступи в пейзаж. Ещё темно в окне.
За дюнами шоссе гудит надсадно.
Невидимый, кишащий голосами,
Сражается с морями континент.
Прохожий (либо ангел) лёгкий след
В снегу оставил - он почти не виден.
И отраженье берега в стекле
Напоминает нам об Антарктиде.

Незамерзающая бездна тьмы
Вскипает пеной. Ледяная пряжа
Скрывает пирс и обнажает пляжи.
Всё шире география зимы.
Ни телеграмм, ни писем. Замолчал
Транзистор. Лишь десяток фото возле.
Ты, кажется, сказал бы, что свеча
Свирепость времени скрепила воском.

Как влажен воздух! Как звенящ и прост
Предутренний рентген! Прищурься - сразу
Прозрачны для натруженного глаза
Стена костёла и живая плоть.
На белом фоне различима лишь
Чреда деревьев. Под корою чёрной,
Зажмурившись, древесный слой узришь -
Последний, самый узкий и упорный.

"Привычку эту суетную брось:
Замылен глаз, ошибка недалёка".
"Знать, не о нас звучала речь пророка".
Кренится индевеющая ось,
И кажется: где сходит звук на нет,
Где горизонт, и корабли чернее,
Юпитер с Марсом изливают свет
На неподвижном прибалтийском небе.

К Атлантике простёрта пустота
Нагих полей - открытых настежь залов.
Ландшафт, продутый мокрым ветром, замер.
Грядет февраль с бумажного листа,
И обнажаются холмы за той
Лагуной, и темнеет каждой порой
Подтаявший сугроб. "А дальше что?"
"Опять заливы, устья рек и порты".

Под сетью из тяжеловесных туч
Блестят, как рыбы, площади. "Ты помнишь,
Что говорили звёзды?" "Этот пошлый
Век не приемлет знаков - только ключ
Статистики". "Знать, смерти всё равно:
Что человек, что ствол древесный гибкий.
Но прорастают жертва, и зерно.
И, думаю, не всё ещё погибло".

"А где свидетель? Не узреть черты
Меж явью и иллюзий мнимым роем:
Возможно, нас на свете только двое".
"Мне кажется, реален только ты".
"А третий собеседник? Дай ответ:
Ужель никто не слышит сей беседы?"
"Есть небо и заснеженная твердь,
А голос может длиться дольше сердца".

Темны деревья в полдень. Но ясны
В сознании при нарастаньи света
Заместо слов случайные предметы,
Что из небытия сотворены
Минутой раньше: дряхлая стена,
Ветвей скелеты на ветру промозглом,
Осколок льда… А дальше - тишина
По обе стороны седого моря.
                          1971



Щит Ахиллеса

                       Иосифу Бродскому

Затем лишь, чтобы тоже различить,
Как на экране нервов ты когда-то,
Часовен этих каменных ограды,
Пустую пепельницу и ключи.
Ты не ошибся: всё и здесь одно
И то же. Вплоть до представлений. Даже
До моря те же километры, так же
	В ночи оно

Внимает нам. Под зеленью слюда
Фонарных ламп различна лишь отчасти.
Иная скорость стрелок на запястьи
Опаснее, чем горькая вода
Меж нами. Удаляясь в пустоту
Пространства, ты неузнаваем - впору
Мидийцам, грекам. К вящему позору,
	Мы на борту,

Небезопасном и для крыс. Смотри:
Блеск мокрых крыш, кирпич стены, невзгоды,
Мелькающие годовщины - годы,
Короче, зрелости. Опека изнутри
Пронзает мозг. Простор, день ото дня
Пустеющий, засыпал бы глазницы,
Когда бы не встающий у границы,
	Где дождь, звеня,

Отвесно ниспадает, бестолков - 
Торжественный свод звука, в это лето
Едва не уничтоженный бесследно,
Но даровавший благодать оков,
Тождественных душе - гончарный круг,
Печь обжига, где стекленеет форма.
Лишь голос - наше небо, терраферма.
	Лишь чистый звук.

Так мир тебе. Мир нам обоим. Да
Будет тьма и бег секунд. Сквозь вязкость
Пространства, сна - отчётливою вязью
Любая твоя буква. Города
Не вечны. Белый щит - наперекор,
В противовес небытию - на месте
Природы. Две раздельных эры вместе
	Его узор

Повторит как вода (достало б сил
И времени), как пустота. О берег
Бьют волны, и стирают в мерном беге
Подвижные рисунки. Блеск чернил
В квадратах окон. В многослойном сне
Сквозь стёкла воздух теплотой сочится.
За башнями мотор далекий мчится,
	Который мне

Привозит сутки. Иногда, слепой,
На колокольне колокол качнётся,
И, вечность позже, глухо содрогнётся
Ему в ответ фундамент под тобой.
Дрожат порталы, стены, потолки,
Аукаются арки, звук всё глуше.
В живой ночи друг друга кличут души,
	Материки.

На парус липнет утренняя мгла.
Туман над парапетом влажной пылью.
Ты, зревший Трою, видишь Фермопилы - 
Тебе дарован щит. Ты есть скала.
Молчанье, ложь в окрест лежащей мгле,
Но лезвием блистающим упрямо
Разят упругий ветр опоры храма
	На сей скале.

Вручив нам наши судьбы, ты сейчас - 
Воспоминаний беглых вереница,
Но каждое мгновение двоится,
И свет двоякий провожает нас
В сужающемся день и ночь кругу.
Отлив. Мерцают лужи. Глаз покамест
Не различает: лодка или камень
	На берегу.
                               1972



*   *   *

Напиши стихи о разговоре с птицами.
Из письма

Колодец крут, но в черноте его
Как будто не страшатся отразиться
Почуявшие странное родство
Созвездье, человек, тростник и птица.

Их свет един - по-разному вольна
Его ломать зияющая призма.
Чем прах и истина отделена
От серебристого дрозда софизма?

А в час, когда перед рассветом тощ
Небесный купол - осыпаться миру.
И прежняя беспамятная мощь
Их разбивает вдребезги, как лиру.
                               1973



*   *   *

Простор, рисковый как на фото. Вот
От кровель отшатнулся небосвод -
Он городской чумой белесой полон.
Мороз способен лёгкие обжечь
В Империи, где замерзает речь,
Рот обморожен, море на запоре.

Ни знака больше прошлое не шлёт.
Обугленное солнце в доски бьёт.
Скитальца родина приемлет в лоно -
Пространство тупиковое, к счетам
Непоправимо строгое. И там
В болоте тонут древние колонны.

Сегодня вторник. Ясно. Но почти
Зима. И к финским шхерам по пути
Низина льнёт. Застыла гавань - в месте,
Подобном центру сна. Сейчас, потом
Река запомнит времени надлом…
И время перевоплотится в жесте.
                               1974



Сестина

Шесть вечера, и льдистая дорога
Ведёт на север, звякают убого
На шинах цепи. Эхо глухо, строго
Звучит. Над гладью озера - тревога.
Снег мартовский спешит прикрыть немного
Лесистый склон, чернеющий полого.

Недвижный лес, чернеющий полого,
Цепляет взгляд. Обман сулит дорога.
Снег, отражённый сам в себе, немного
Слепит глаза, и цепь берёз убога.
Журавль колодезный; царит тревога
В пустых домах. Но, поразмыслив строго,

Всё - сгустки воздуха. И эхо строго
Гудит в лесу, сползающем полого.
В графите зеркала живёт тревога
Тьмы непомерной. Но дана дорога.
Цепь, выпавшая из руки у Бога, -
Незримый снег. И он страшит немного.

Снег, старости весны страшась немного,
Следит за ней, и слух таранит строго
Звук эха многоликого. Убого
Мысль вязнет в склон, сползающий полого.
Бензин в порядке. Белая дорога
И просеки открывшейся тревога.

Вселенной студенистая тревога.
Лёд звёзд; снег, обезумевший немного,
Берёт в осаду дол, в плену дорога.
Тень, эхо, или призрак, зрящий строго,
Арденский лес, сползающий полого,
Обжили. Декорация убога.

Во благо ль груз цепей Твоих? Убога
Душа. В предметах прячется тревога.
Враждебен лес, сползающий полого,
Где снег походит на конвой немного.
Речь, эху уподоблена, не строго
Звучит. В Твой лес заказана дорога.

Как ни убого - мне одна дорога.
Полого сыплет снег. Свербит немного
Тревога. Ты - лишь эхо, если строго.
                                     1975



Nel mezzo del cammin di nostra vita

                                       Памяти Константина Богатырёва

Я прожил жизнь, учась небытию.
Меня настигла середина века.
Смерть, принятая некогда в семью,
В квартире потеснила человека.
Я эту тварь пытался приручать,
Просил её меня не трогать, чтобы
По-прежнему под утро наблюдать
Прекраснейший из городов Европы, -
Где ждёт железо выхода на свет,
Тростник гниёт во мраке без движенья,
Локомотив, булыжник и кастет,
А в лучшем случае - самосожженье.
Я ел, и пил, и спал в обнимку с ней,
Искал в ней цель и смысл, неосторожно
Хотел забыть её. Но с мыслью сей
Смириться человеку невозможно.

Я ключ вертел в замке, стремясь успеть,
И сердце в рёбра бешено стучало.
Для справки: в этом государстве смерть
Порой и правда может быть случайна.
                               1976



День Благодарения

Болотный склон припахивает ржой.
Конь щиплет иглокожий луг. Усердьем
Восьми студенток стол сооружён.
Центр осени. В Огайо воскресенье
Росисто. И ржавеющий предмет -
Будь это клён или скелет вагона -
В лощине. И сгущающийся свет
Висконсина, Дакоты, Орегона

и Ориона. Боже, Твой обвал
В утраченном пространстве. Ставя мету
На сердце, дробном как прибойный вал,
Я возблагодарю за землю эту,
Что непрозрачна для меня (и ей
Я непрозрачен), но пригодна к жизни.
Знать, дряхлый пёс Улисса здесь скорей
Меня узнает, нежели в отчизне.

Благодарю за то, что смог задать
Вопросы не уверенный в ответе
Бессонный мозг. За неба благодать.
За шелест трав. За терпеливый ветер
Над ними. За погост в чужой стране,
За камень, на который села птаха,
И за небытие. За то, что не
Захочешь воссоздать меня из праха.

За чёрную музыку сфер. За мрак,
Исчерпанный душой. Довольно странно:
Привыкнув к сумеркам, предметы так
Подобны тем, что там, за океаном.
Часы стремятся наперегонки.
Сетчатка, как проверенное средство,
Находит скатерть, звёзды и замки
Всё там же, где их находила в детстве.
                                1979



Шереметьево, 1977

Пройдя сквозь холод таможни, сквозь строй настороженной стражи,
Вскарабкавшись по ступенькам в скудный валютный эдем,
Вспомнил, что не помахал рукою тем, кто остался.

Ещё до отлёта они уже превратились в тени,
Голос на дне телефона, адрес в забытой книжке -
Времени нашего, может, единственное чудо.

Я знал: голоса рассыплются, слова обернутся прахом,
В полумрак фотографий отступят знакомые лица,
Пока, наконец, их не вытеснят книжные полки и лампа.

Не знал, кто из нас в плену Персефоны - я ли, они ли.
Смотрел сквозь стекло из-за столика на чистое лётное поле -
На брошенное тело, как здешний сказал поэт.

Подле электростанции повиснет влажное солнце,
В марте трамвай, шелестя, грязь на бульварах разбрызжет,
Скоро оттают пруды рядом с Большой Грузинской.

Некогда там, у стены послевоенной высотки
Мёртвый лежал ничком, менты зевак разгоняли,
Сразу я и не понял, что это означало.

С этой минуты мне время дано с излишком,
Чтобы понять - двенадцать, двадцать, а может тридцать
Лет - в тёмных комнатах, на континентах просторных и тёмных.

Там же в ответ на стук дверь ключом отворялась.
Там же, поблизости, я узнал, как строка сияет,
Как она озаряет в полночь снег и деревья.

Страна неродная, данная как временное тело.
До льдистого моря - топкая почва непобедивших,
Где над незримым городом сияют кресты самолетов.
                                           1985



*   *   *

На расстояньи полумили - там, где
Из кремня искру высекло шоссе,
Мерцает лёд, но, в оттепель подтаяв,
Родник не отражает рощи всей.

Пока ещё не время. Горечь мнима.
Во мгле прозрачной побережье льдом
Скуёт; и Бог, под видом струйки дыма,
Растает в воздухе. Я не о том.

Верь в зиму! Пей! Её настой холодный
Благословен. Гордись, что дома нет,
Как беженец, скукожившийся в лодке,
Вдыхая тьму и соли ясный свет.

Сон холмы Итаки окутал стужей.
Младенцы спят, дурных не помня дел.
И будет смерть, и мокрый снег снаружи,
И музыка, и никогда нигде.
                                1987



*   *   *

Ночью огромная книга словно крылами всплеснёт:
Может, словарь, а может - смысл запечатанный тайный,
Шифр, иероглифы, числа… Пламенем шитый Исход;
То, чему вторить не смеют ласточка, травы, кристаллы.

Тяжко кренясь, бесцельно слава созвездий плывёт.
Век, что сросся с душою, стёрся наполовину.
Души в плену у времени, плоти пространство врёт.
Разницы меж фотографией и лабиринтом не видно.

Золото, фосфор и магний! Тосканских небес электрод.
Тень отслоилась от звука и слово скудеет позорно.
Нет больше дисков звенящих, латынь умерла в свой черёд.
Синтаксис крошится. Глина, песок с чернозёмом.

Может быть, лишь междометиям, лишь удареньям дано
Всё упорядочить. Мало мёда вкусих, сумели
Зреть родники и камни, сад… Но нет всё одно
Внезапнее бытия и непреложней смерти.

Не вопрошай же: "Зачем?" Ибо в пространстве том,
Где ни холма, ни звезды, ни спасения душ не бывает,
Падший этрусский воин время теснит щитом;
Черпая смысл ладонью, мёртвый лик омывает.
                                         1987



Tu, felix Austria 

Вот город, где
устали мир спасать, как прежде было;
где столько неврастеников излило,
сварясь в стыде,
свой липкий сон
в кушетку кабинета, как в утробу;
где мыслил смерть стареющей Европы
позорный сын,

художник, не
воспринятый собратьями по цеху, -
качается, слегка бряцая цепью,
лодчонка на волне;
каштаны над водой.
В кафе хрипенье давешнего рока,
и не руины - зримое барокко
с большой звездой,

цепляющей балкон -
гордыни знак. Ритм - мысли усыпляет.
Зрак - гнутый воздух площади вбирает
со всех сторон.
Прозрачность в точь
такая, что, ступи по тверди зыбкой, -
лишь амальгаме пульса и музыки
дано помочь.

Сверкают облака.
Бредёшь под арками, алкая тени,
с гранитом, с пылью, с листьями сирени
сливаясь, языка
единого не находя
с гармонией - ты, столь внезапно выдран
из времени, ещё не сделал вывод:
несчастье это или дар.

Вершина. Сгорбленный Сизиф
вкушает мирный отдых, привыкая,
свою ладонь от блещущего камня
со страхом отделив -
что вместе с ним
прошёл бессчётные эоны, грабя,
но закаляя дух, а нынче, в гравий
зарывшись, безымянен, недвижим.

Такой покой.
Шиповник пенится в пространстве дымном;
впервые звать судьбу на поединок
нет никакой
нужды - скользить в траве, страшиться змей,
не знать, чем склон кремнистый обернётся;
спустя мгновенье молодость сотрётся
из памяти моей.

Итак, талант
покоя овладел душой всецело,
и лишь удары колокола: "Bella
gerant…" -
её чуть-чуть смутят.
И если ночью в море Австр бесчинный
убогий плот отдаст во власть пучине,
погибнут там

уже не мы.
Кровь выцвела, танк оплетает зелень.
Конец эпохи, и иные земли
ушли под власть чумы.
В то пограничье, где в ответ
Христу ли, Моисею ли морзянкой
пошёл брехать калашников - назавтра
уже не взять билет.

Барокко облаков
над замком Габсбургов. А там - за гранью,
за горизонтом - где и воздух ранит,
где смертный, бестолков,
в расселинах таится под огнём,
свинцу живую плоть искать не надо -
зазора нет меж Францом Фердинандом
и настоящим днём.

Порушенный осколками ковёр
листвы, как чёрный гипс, забился в глотку.
Сатурн, как на заре времён, в охотку
детей сжирает до сих пор.
И всё-таки не здесь
боль воедино сплавит день и вечер,
презрев предел, что у страданий вечных
для смертных есть.

На каменном полу,
спят беженцы, и воздуху свободы,
не зная сновидений и заботы,
творят хвалу.
Но те, кто там лежит,
дырой в виске спасённый от сражений
земных, кто видит сны, живых тяжеле, -
счастливей тех, кто жив.

Смерть вечно рядом - а не там, где прах.
В вине и хлебе, в звоне колокольном,
в жаре, в граните и в прохладе комнат,
в тени каштанов и во снах.
История - часть смерти. Знак
того, что прав не Гегель - Галилео:
Eppur si muove. Обугленный, нелепый
шар совершает поворот во мрак.

Что мнилось настоящим - есть
лишь отрицанье времени. Дремота
не освежит. Раскрыто для полёта
окно. Но смерть не здесь.
Смерть рядом. Рукописи теребя,
рвёт лист календаря привычным жестом,
у зеркала глядится в отраженье -
в тебя.

Пока в стеклянном воздухе она
замешкалась, Сизифу в этом старом
бессонном городе, где не пристала
мысль о добре и зле, дана
отсрочка, чтобы здесь, сейчас
познать суть мифа, коль ещё не поздно,
и тщетно ожидать трубы Господней
на склоне, остром как алмаз.
                          1992



Залив

Когда бы облак плыл, и скучное светило
над пёстрым мусором, над дельтой не застыло,
нам стало бы хватать лишь камышовых видов
и чёрной стойкости родного алфавита.

Распорото всё то, с чем ты успел сродниться.
Хоть библия ветров зовет нас возвратиться
в клетушки тел, в тюрьму, невероятно это
для тех, кто, по словам умершего поэта,

лишь "эмигрант из настоящего". Границы
он и в небытии утратить исхитрится;
качая горизонт, почтовое корыто
лишь формы выплеснет из речки Гераклита

на берег. Белизна пространства - суть аркады,
ракушки, своды. Ты не избежишь их взгляда,
шагнув в утихший пульс, в сады из зазеркалья,
в тот адрес, что уже не сменится на камне.
                                   1995



Менины

Фигур же девять: карлы, камеристки;
или одиннадцать - включая те,
что скрыты в зеркале глазастом, плюс
сам автор, до сих пор не приступивший

к картине, что от наших глаз сокрыта
четвертое столетье. По Фуко,
он пишет нас. Но и модель, и зритель,
и живописец, вероятно, суть

прообраза единого обломки.
Чуть больше света, чем могло проникнуть
в окно (он, как в раю, превозмогает

несовершенства щедрое транжирство).
И в перекрестьи взглядов - бестелесный
взгляд, кистью обрёченный не исчезнуть.
                                  1995



Продолжая Федра

Время Сириуса. Пополудни который-то час.
Зной в зените. Горячая пыль припорошила мелом
рану мусорной ямы белесой, где прямо сейчас
прорезается треснувшей костью акрополь - на белом

белый. Так раскрывается в шелесте речь, так саднит
нестерпимо душа, прорастая над тяжким надгробьем
тела собственного. Что опека времён сохранит?
Цвет, сияние. Всё это было ein Gleichnis, подобьем.

Это было ристалищем. Правит возница куда?
За границу миров - или в бездну прозрачную внидет,
где бурлит протоплазма, бескровная соль, кислота,
Мнемозина послушная вожжи отдаст Немезиде?

Песнь окончив, тревожна гортань; но её зачеркнёт
тишина, словно тень, зачеркнувшая статую. Может,
отпущенье, решение рядом, но смысл ускользнёт
в ионическом ритме, подхваченном рокотом моря.
                                           1995



*   *   *

И нам до черты горизонта свиданье отмерено.
Яснеет зрачок, и душа распрямляется медленно,
часы застывают, аллеи уходят намеренно

на светлый пустырь. В духоте не отыщешь хозяина.
Стволы в серебристой опушке склонились и замерли,
ни ласточки нет, ни судьбы, ни Господнего замысла.

Вселенная взор утомляет - как мозг мучат шахматы.
Глаз зрит не инобытие - алкогольные шалости.
Лет десять минует, и мы уравняемся шансами.

Волна крошит острые льдинки меж пальцами мокрыми
и лён занавески колышет морское безмолвие.
Лишь то, что уловит силок амфибрахия, может быть,

останется: ветви платанов, останется вышнее
Ничто, что окутало пенистый брег. И, для выживших,
любовь, что - по Данту - есть вечных светил Перводвижитель.
                                                       1995



*   *   *
                             Р.К.

Я знаю, что оно как будто истекает - 
то чёрное столетье. Может, не чернее
иных столетий - но иное по размаху.
Последовательно оно сводило к числам
тела, а души измельчало перегноем,
нулями - дабы разум как-то победил.
Надеждой притворялась пропасть. И успешно.

Гордыни умысел обслуживали печи;
в кругу соседствующем лёд был непрогляден
под каменной звездой. Вагоны в Никуда
шли, задыхаясь, и на запад, и на север.
Ничто не вечно. Монументы тех империй - 
в грязи, в чертополохе цепком, в лопухах.
Умолкли рупоры, слышней распад гранита.

Мы, как Орфей, не смеем обернуться,
не ведая, кого выводим из Аида.
Что оставалось нам? Ирония, терпенье
и редко - смелость. Чаще сумрачное чувство,
что меньше сделал, чем предполагалось свыше
(сходящая на нет вина - скорее грех,
что, если Бог простит, то не простит ребёнок?).

Лишь это и смогли мы выбрать. Но умели
принять как дар глоток из чаши горьких истин.
Не восхваляли смерть. Над сталью и бетоном
узрели ангелов. Любили. Возжигали
свечу в библиотеке. Как-то различали
по имени добро и зло. Уже с избытком
довольно для того, чтоб унести во мрак.
                                 1995



В Карфагене много лет спустя

                             Иосифу Бродскому

Время мельче предметов. Стоит полоса
Равноденствия. Смог
Искажает размеры. Сейчас голоса
Смоет ливнем. Поток
Стиснет горло. С востока стена пустоты
С переливом стальным
Прёт в зазор моросящий - от дней черноты
До ночей белизны.

Март в начале, и чувства ещё тяготит
Сад под сводом небес,
Где темнеет, дощатой вселенной прикрыт,
Колченогий Гермес;
И ещё из чужого стиха, где блестит
Прорубь трепетом крыл,
Пёстрых уток озябшая стая взлетит
С индевелых чернил.

Равновесие. Точка, где выжить лишь нам
Довелось - остальных
Сквозь палаты и нары несло по волнам
На глубинах иных.
Ветер клочьями липнет к рубашке. С высот
Небосвод ледяной
Из обломков глагольных времён донесёт
Эхом только одно

Однократно прошедшее. Город теперь
Полон прошлым. И то,
Как едины в нём стройная ясность цепей,
Устремлённость мостов,
Свет трамваев и карцеров лампы, бетон,
Двор и облако над - 
Та страна, где ты был многократно рождён,
Но не рвёшься назад.

У гранита, где мы "никогда" - закавычь - 
Обучались впервой,
По реченью Катона крошится кирпич,
Речь восходит травой.
Чёрствый воздух руин отдает беленой
И пригоден с трудом
Для того чтобы мышь в черепках под стеной
Обустроила дом.

Я не верил, что всё это кончится. Но
Вот мишень на стене.
То, что было удачей и мукой - равно
Исчезает в огне.
Лишь просвет, лишь цезура в мозгу зазвучит,
Лишь зрачки не вольны
В полумраке, где неба нельзя отличить
От болот торфяных.

Больше нет ничего. Жёсткий плющ, заодно
С этой стужей, слегка
Извиваясь за рамой, скребётся в окно,
Чтобы день иссякал,
Чтобы, нас продолжая с упорством тоски,
Снова стали вольны
Боги, нас превозмогшие - темень строки,
Негатив белизны.
                              1995



*   *   *

Январские квинты и септимы. Как сохранить
Сей гул, что ты слышал секунду назад? (Вероятно,
Господень.) С немыслимой далью оборвана нить.
Мембрана не вздрогнет. Письмо возвратится обратно.

Трещит ясновиденья пламя в камине твоём,
а утлая вечность мостов претендует на норму.
Душе, что сверх меры наполнена небытиём,
как раковине, придает одиночество форму.

Таким ты предстанешь на Суд, от потока времён
очнувшись. И там да пребудут с тобой неразлучны -
как некий Вергилий - и слава, и мудрость, и стон,
и гаснущий пульс, до конца аонидам созвучный.

Сквозь гравия груды весной пробивается смерть,
в TV и газетах насилие пенится густо,
и отяжелевшее сердце, вобрав эту смесь,
сливается с временем. Это зовётся искусством.

Но в Лету вступают и дважды. Покой недалёк.
Мир выразив знаками, пальцы сумели разжаться.
И снова: свет шёпот прощай океан мотылёк -
чтоб нить не прервалась. Чтоб было за что удержаться.
                                                  1996



Двойной снимок

Ненадолго сковавшая море, раскаивается метель,
вчерашний Борей утратил удаль (вперёд наука!),
сокрытые льдом, незримы проблески рыбьих тел,
скорость тишины в сугробах больше скорости звука.
Время, не останавливаемое памятью, течёт
сквозь просветы меж иглами. Вода незаметно тает
сквозь трещину в глине кувшина, так блекнет небесный свод,
так стрелку на колокольне клонит тумана тяжесть,
где слиты снег со щекою, тело и тёмный лес.
Так дланью черпают оттепель - лучше чем дельтой иною,
так взгляд в феврале, не касаясь пустых небес,
довольствуется пустотой земною.
                                 1996



Чайная в сеттльменте. Вариация

На скамье деревянной между ирисами, в саду,
в том нигде, где тень чашки тревожат тени ветвей торопливо,
я делю с мертвецами воздух и разговор веду
на веранде; гляжу, как они, на замусоренность разлива

синевы, столь же синей, что в оны дни. Разве что окрест
накопилось отбросов на отмели. Барж стало больше, чем джонок.
Каждый вовремя занимает излюбленный свой насест,
чтоб скучать, проклинать судьбу и играть в маджонг, отрешённо

перебрасываться репликами: "Нынче что-то прохладней". "Брось".
"Пакетбот, как всегда, опаздывает". "Неужто я здесь и сдохну?"
Я для них - тоже тень. И неясно (есть ли разница - вот вопрос)
кто из нас негатив, а кому позитивом считаться должно,

кто действительность, кто отражение, кто здесь perfectum, кто
исчезающий praesens. Так материк погружается в море.
Как спириты, кладя ладони на несуществующий стол,
они вновь сомневаются: может, всё это всего лишь морок - 

папоротники, канал, жужубы , слово "наверняка"
и "вероятно", некая Чайная, где наши тени
встретят друг друга, когда развеются паром века
и бессонное пламя сплавит воедино душу и тело.
                                                    1996



В институтском парке

Две последние статуи в городе. Друг против друга
здесь торчат между туями. Словно две капли воды,
различить невозможно ряд пуговиц кителя или лепёшку щеки.
Государство сильно, когда хаос карнается весом и мерой - 
это знают студенты,

что зубрят под деревьями классиков, или же хитрую вязь
интегралов. Крошащийся гипс - в редких свежих заплатах.
Зубы мудрости в парковом зеве - обок асфальтовых губ.
Их дождём разрушает, сочащимся в трещину. Памятники
не свободны от кариеса,

от нагноенья корней. Осенью в их тени
хорошо, отрывая глаза от страницы, подумать
о безделицах: о подавальщицы юбке в столовой,
о вчерашней порции водки, о тёмном хутуне , порой - 
обо всём, что укрылось

здесь, за Стеной. Вневременные виньетки: сутулый
старик с корзинами удобрений; буйвол в пруду;
нефритовая роса на листьях лотоса; шепот женщин
у порога, что в этом глиняном поднебесье
детям явно не место, пора

уезжать (налоги, начальники, прошлогодний неурожай).
На вокзалах становья кочевников, с ними не сладят
даже стражи порядка - чай, родом из той же соседней деревни.
Каллиграфу в каморке всё снится, как был он во время оно
избиваем учениками:

большинство не усердствовало, лишь исполняя приказ.
Клубы пыли цементной тянутся в даль, что взгляду
не достичь, за проливом встают стеклянные башни
наподобье медведки, кузнечика и стрекозы, что
прикинулись мёртвыми - просто

на всякий случай (неизвестно, минует сапог, иль раздавит).
Вот другой ландшафт: рыжеватый, посеребрённый
высокогорный воздух, продырявленный череп в кустах.
Обладатель навряд ли в буддийском раю; его нет вообще,
да и не было; силы лишившись,

чётки и молитвенные мельницы превратились в товар,
как шкатулки из кости яка; без свободы живут - 
невозможно без ячневой каши, без короткого сна,
без гроша. Без свободы лишь смерть трудновата - 
впрочем, многие умерли и без неё.

Памятники трескаются и стареют. Усталый портрет,
подновляемый ежегодно, взирает внимательно на
глухонемой квадрат - гравитационный центр страны.
Пропасть поделена на квадраты. Вода, журча,
смывает обломки музыки, тишину,

то, что осталось от крови. В полусотне метров стоял
безоружный, смиривший на время близящийся танк.
Он, не пойманный, где-то живёт и не знает,
что немыслимым жестом заставил весь мир содрогнуться.
Впрочем, это ему и не важно.
                                           1996



Вероятно, на пути в Чэнду

Будильника с гонконгской барахолки
треск ровно в пять. Его игла должна
"К вокзалу" проскрести команду мозгу.
Недели две, как за окном страна,
которой, почитай, не видел толком.
Прикрыл кривые крыши спор бредовых
квадратов: лик Вождя, "...lboro"" реклама
(исход неясен). Вязкая среда
бамбука, где, покрыты грязью мокрой,
велосипеды катят. На ладони
проспекта - жесть, картон, фольга. Бездушный
слепой пейзаж грядущих снов, когда
лицо песок и чернозём удушат
и бронхи воздух не вберут упрямо.

Толпа, что устрашит и Чингисхана.
Лишь поезд тишиною оглушит.
Но небоскрёбам, сгинувшему храму
прийти на смену мгла полей спешит,
каналы, заросль ив и гаоляна - 
способные поднесь терпеть на склонах
династии. Лишь сердце ухнет разом.
Стране, лишенной милости небес,
к лицу торговля, неучу и хаму
подачки. Рухнула Стена. В вагонах
лишь варвары, а божество (иль мнимость
его) - исчезло. Чтоб избегнуть бездн,
нам надлежит избрать необходимость,
при равенстве заботы - смерти разность;

и звать "судьбой". Хоть этому лекарству
нет слова - иероглиф не вместит
подобный смысл. Из боли редко слишком
родится мудрость, чаще - горький стыд
уступок, хитроумие, лукавство,
и лицемерье. В утро таковое
ты - варвар здесь. Навряд ли, разве чудом,
вернёшься в край, где больше не найдёшь
потерянных секунд, что, не расслышав,
тебя теряют. Всё Кругом - Иное.
Земля костей, тысячелетий страха.
Вселенная, где ты осознаёшь,
что вечность не приносит счастья: страждет,
но и от состраданья не врачует.
                                  1996



Плато

Шерсть яка на щебне голом.
Нож синее мясо режет.
Дикий уклон плоскогорья
к заре, что светом не брезжит.

Пустой небосвод проникает
в келью без цели и света.
Нирвана песка и камня
для монастыря-скелета.

Облака фреска изъязвлена,
скалы - и те непрочны;
можно поверить явственно
что это - конец войны.
                    1996



Гобелен

За камнем и рекой, за контрфорсов стадом - 
Ткань, равная небес медлительным разрядам:

Зверь, дева, лилии, межа - и между них
Блистает воздух - геральдический цветник.

Ей - разум оживить, утишить боли жженье,
Когда зерно дробит бесповоротный жернов,

Когда под "не могу" запекшегося рта
Чернеет на шипах ограды кровь, густа.

Ты много повидал. Прими сей сад, терновник,
И расплатись сполна - тебе платить не внове - 

Чтоб, превращаясь в ночь, день подтвердил сполна,
Что тысячи невзгод, но музыка - одна.
                                       1997



На рождение младенца

Судьба напоминает лишь судьбу,
Смерть - только смерть. Младенческий же опыт
Иной - и он, пожалуй, много проще:
Он зреет, вторя Книге Бытия.
Он в колыбели, словно в вифлеемской
Пещере чует свет, а после - тьму;
Он как-то привыкает отличать
Свод от глубин и материк от моря
(Рифмуемого с матерью). Позднее
Он познаёт траву и солнце, месяц,
Форелей радугу и армии ворон,
По поднебесью шляющихся; все
Пять чувств, чуть запинаясь, приручают
Каштанов озарённые колонны,
Крушину и снега, ольху, мотор,
И волка полусонного в дому,
И волка там, в лесу - что есть лишь страх
Неясный. Тут и возникает слово.
Сознание срастается со словом,
В пространстве выси вторящим "да будет";
Оно в себя включает странный смысл,
Уразумев внезапно: тьма - мы сами,
Но и над нами существует свет.

Теперь родство ребёнка с этим миром
Прочней, чем с теми, кем он был зачат.
Он тайной нитью связан с Амазонкой,
С мезонами, с алмазом и углём,
С Меркурием, с архангелом, с Бирнамским
Жестоким лесом, с Керинейской ланью.
К нему предметы клонятся, другие
Растут к нему. На звучном пустыре
Меж Раем канувшим и трубным Гласом
Он просыпается, вселенной полн - 
Часам песочным равный и песку,
По слову Джорджа Херберта. Ему
Мерещится, что он пришёл к порогу
Скрещенья линий, совпаденья нот;
И, мнится, бытие достигло цели.
Мы, эту Книгу ранее прочтя, - 
Мы только смертью можем откликаться.

Мы старше - нам давно известно, что
Сотрутся ноты, линии прервутся,
Что самый воздух звука не хранит
И знаки истлевают на бумаге.
Лишь изредка, лишь по ошибке мы
Встречаемся - в сочувствии к вещам,
В слепой надежде, в памяти. Она
Всё тщится заменить бессмертье - но не
Всегда успешно. И на том спасибо.
Что говорить, она даёт нам силы
На долгий спуск в долину, в окруженьи
Ночи, о коей лучше умолчать,
Не ведая, и правда ль Божий Лик
Над зеркалом её безвидных вод.
                            1997



К Ариэлю

Тону в лесном отвесном мареве.
Одолевают, словно сон,
Владенья царственной, дымящейся
Травы - как на заре времён.

И там, где прорезь солнца, - нехотя
Приоткрывает мне черты
Дух музыки крылатый, некогда
Служивший у Просперо. Ты,

Шутя, бессмыслицею мучиться
Заставишь - пусть ей грош цена.
Ты знаешь как никто, что в мудрости
Сокрыта страшная вина.

Её не заглушить раскаяньем.
Благослови же память, слух,
Оковы тела мне раскалывай,
Но не щади меня, мой дух!
                    1997



Tristia

В базилику с рассветом влетает
Ветер, тяжестью схожий со льдом.
Накренённое позднее пламя
Свеч едва защищает ладонь.
Глаз замыленный не успевает
Ощутить, как столица слетает
В темноту - но цепляет рука
Над шумливыми Стикса валами
Сей бесплодной скалы вертикаль.

Несший omnia sua в котомке
За плечами, глазниц пустотой
Без труда уследит звёзд над Понтом
Прихотливый редеющий рой.
Пряха, нить обрывая, в потёмках
Забывает о блудном потомке,
Но с чужих берегов ввечеру
Зов Эвтерпы летит, эхом полнясь,
Что Уранию кличет, сестру.

Кто поймёт, где сухарик изгнанья,
Где отечества хлеб? Знать, вольна
Муза славить и радость и горесть -
Даже здесь, где застыла волна,
В зоне ужаса и воздаянья,
Где бумага черна от страданья,
Где Назона нельзя отразить
Водам. Тучи уносят твой голос
В город, коему больше не быть.

Там, где говор кочевников льдистый
Ранит горло, где воздух тяжёл,
Где лишь пламя - его не задует
Ветер Севера - стойко, как ствол
С почкой, прячущей лист серебристый;
Там, где время играется в дистих -
Тот, кто слился с землёй и травой,
Не расслышит, как воздух ликует,
Заселённый латынью живой.
                       1997



*   *   *

Мы эту лампу жгли по вечерам.
На книги липла тьма, склоняясь ниже
пред чайником, что волю дал парам,
и тусклым блеском чемодана в нише.
Испуганный огонь моргал, рябя.
Друг провод поправлял, и было ново,
ночь и сугробы позабыв, себя
самих узреть из времени иного.
Оно настало. И душа дотла
плоть пережгла отринувшему честно
лагуну севера жильцу, вчера
здесь жившему. И комната исчезла.
Ещё мерцает чайник. Шлют привет
открытка, абажур и книги сверху.
Нет больше стен. И только прежний свет,
благодаря за всё, что было, светит.
                                       1997



San Michele

Щель, как двуликий Янус, оперлась
о лодку, что прибой однажды вынес
на пристань. Так и возникает связь
меж куполом, зрачком, белесой высью.
Стучит мотор среди белесых вод,
и глину борт изъеденный бодает.
Среди слепящих стен в июне - под
прозрачным солнцем - Орк нас поджидает.
Трава и камни. Тот же остров. Вот
спешит расслышать странник, каменея,
как над кустами тишина плывёт,
как сфере глухо вторят сферы неба,
как режет воду клин известняка,
покуда мозг, оцепененьем полный,
уже не боль пробудит, но пока -
не пароход, не дерево, не волны.
                             1997



Стык

Тропа шла вниз, к лужайке, от шоссе.
Из впадины ты рассмотрел задетой
лучом заката проволоки блеск.
Столб полосатый был гербом увенчан.
Сурепка шебуршала о цемент.

На северо-восток легла страна
терпения и тесноты - встречая
ночь. Там в лесу косуля обрывала
ольшаник. Горизонт приоткрывал
там озеро, чья тёмная вода
у берега ребёнка отражала,
совпавшего с тобой. Там над мостками
над камышом, над мхом надгробной даты
кружила песня. Время, ускользая
из нашей памяти, из биографий, -
есть в равной мере гнёт и талисман.
Пожалуй, это-то нам в нём и важно.

Лес, влево простиравшийся, был дик.
В нём узкой щелью просека светилась,
топь открывая, либо лишь низину,
где, ухмыляясь, твари копошились,
мохнаты и незримы, - сотворить
мог лишь безумный график их. Вдали -
мимо лугов и рухнувших мостов -
канал спешил достичь границ залива.
Ни города, ни флота на пути.
Ты знал: там зачинаются детишки
лишь для того, чтоб во дворах делить
окурки, злобу, деньги, семя, шприцы.

А за спиной дымят усадьбы, хмуро
собаки брешут - дом свой стерегут
от злых гостей. Коловращенье узких
запущенных просёлков, что ведут
петляя меж оврагов, к очагу.
Он скрыт стеной с облезлой штукатуркой.
Ну что ж, коли судьба велела, будь
здесь, у дверей в отчизну. Этот угол,
глухой трёхкратный стык похож на участь
твою. Торчащий столб, внушавший ужас
в иные времена; и виадук
дугой суровой рассекает пустынь.

Траву, где холодеет детство, тронь.
Теперь ты дома. Тройственное море
шумит в ракушке ночи. Часовой,
которого не будет больше... Воздух,
тоскующий по голосу, - твой дом.
                                2001



После лекции

В тот день я, как не раз, читал стихи
студентам, понимающим язык
не очень.
За окном блестели лужи,
серели стены - память об эпохе
Депрессии Великой. Этот стиль
недаром прозван был "Depression Gothic".
Я смутно ощущал, что говорю
совсем не то. В руке крошился мел,
предательски не подчинялся голос.
Отчасти всё напоминало сон.
Я тщился объяснить, что мне тогда
(и по сей день) казалось важным: что
согласные распознают друг друга,
перекликаясь, - так в лесу охотник
другого кличет - приглушённо, внятно;
что гласные восходят и нисходят
ступенями; что слогу вторит слог -
так зеркало поверхность обращает
к другому, дабы в тёмной анфиладе
из них возникшей, голову кружа,
свечою отразилось ударенье.
Короче, тьму банальных и не очень
сравнений - дабы донести до них,
что стих не знает мелочей: чем меньше
песчинка, тем верней она способна
вспять повернуть течение реки.
Но это ведь не всё: в строке сокрыты
загадки, что шепнул сам звукоряд -
запретное в дни оны имя Бога,
а ныне лишь слова, что означают
безделицы, насущные поэту
как амулеты. Вихорь над строфой
зовут метафорой. Он как траву
сгибает фразу, он терзает звук
как облако - пока не сопрягутся
далёкие, но родственные смыслы;
и брак их не благословит словарь.

Студенты уже складывали книги.
Я замолчал. И мир стал изменяться.
В окне как прежде отражались лужи,
виднелись безнадёжные пинакли,
но комната меж ними проявлялась
в иной стране, во времени ином,
и женщина, что погрузилась в кресло, -
с орлиным профилем, немолодая
и грузная, но, что довольно странно,
изящная - я с нею был знаком.
Боялся колких реплик и робел
пред памятью, что уместила больше,
чем знал мой век, - но более страшился,
что хриплое дыханье прервётся
при восхожденьи на этаж. (Прервалось
спустя полгода.) Женщина молчала,
но я её, быть может, смог понять.

Всё это правда. Впрочем, излагать
попроще стоит. Такова работа,
не отрицай. Та часть её, что легче.
Достаточно лишь следовать за звуком
и не мешать ему - он сам найдет
метафору, и ритм, и анаграмму,
и верный тон. Но стих родится раньше,
чем ты, чем твой язык; его отчизна -
беззвучные владенья пустоты.
Стих снится самому себе. А мы
должны нарушить сон и увести
его оттуда - из Ничто - к проспектам,
где правит синтаксис, на площадь звука.
Вот это трудно. Здесь, подозреваю,
решает не язык, а кто-то свыше.
Конечно, если верить Августину, -
а он не ошибался, - то Господь
хранит в Себе от века все рассветы,
все реки, каждый атом и слезу,
и каждый ломоть хлеба, что жуют
на зоне зеки; Он хранит все пули,
что выпущены были палачом.
Нам это не постичь. Нам остаются
детали: капелька на берегу,
нелепая Depression Gothic арка,
сорняк, проросший под балконом, где
с букв облетела позолота: "Deus
conservat omnia". Уже немало,
чтобы стихи вместили всю любовь,
что ты познал. Чтобы смогли утешить
и нас, и мёртвых.
Так почтим язык,
его законы, лабиринты, эхо,
что нас почти уравнивают с Богом.
Но есть ещё стена, и эту стену 
нам не перешагнуть. Язык исчезнет,
как мы исчезнем. Вряд ли это стоит
иронии.
В окне нездешних мест 
мне открывалось ледяное небо.
И поздний март над стенами стоял.
                          2001


Перевёл с литовского Виктор Куллэ


Яндекс цитирования
Rambler's Top100