Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2016, 9

«Сам себе на заклание»

(Дмитрий Новиков. Голомяное пламя)

 

Дмитрий Новиков. Голомяное пламя. — «Октябрь», 2016, № 7.

 

Первый роман замечательного рассказчика Дмитрия Новикова написан языком рассказа и рассчитан на медленное чтение. Это и есть, в общем-то, пакет рассказов, подвергшийся сварке, а затем многократной перековке — как дамаск. Довольно плотный, узорчатый текст, вряд ли поддающийся экранизации. Богатый язык не только задает идеальный темп чтения для выбранной автором темы (чего можно было бы просто добиться за счет искусственного усложнения языка), но и делает этот темп приятным. По мне — это как езда на резвой, но очень послушной лошади, когда она идет шагом, легко сдерживаемая поводьями, но горячится и переступает чуть чаще, чем требуется. Приятно же!

Тема романа очень близка мне — главный герой обнаруживает, что его дед, не жалея себя и других, рушил старый мир и строил новый. Мой дед занимался тем же самым. Старый мир сгинул вместе с лучшими людьми, вместе с вековым укладом, с традициями бережного отношения к природе, а новый получился нисколько не лучше прежнего. Просто в семейной и русской истории оказались опустевшие деревни и опустевшие нерестилища семги, вдовы, сгоревшие церкви, убитые, ушедшие на дно под дедовскими пулями «полярные капитаны, корщики, купцы, строители кораблей и домов, рыбаки и солевары, воины. Виноград земли русской...»

Так уж вышло задолго до нашего рождения. Это сделали деды. Но что делать нам, что должны сделать мы, потомки тех, кто прошел по родной стране как  Мамай? Наверное, не отказываться от своих предков, но осмыслять, давать оценку. Не осмысленное, это держит нас до сих пор на месте, не давая двигаться дальше, болит, создает ощущение трагедии, обиды, стыда и непрожитой потери. Непроработанное, мы передаем это дальше нашим детям.

«Сколько Гриша ни пытался понять собственный народ, никак не мог. Да он и себя понять никак не мог, видимо, часть от плоти был этой общности людской, что не может успокоиться, примириться друг с другом и со своей сутью, начать спокойно созидать благо, а не пустое лишь говорить».

Дед любовно зовет главного героя, Гришу, «заледкой», как называют поморы первую идущую после ледохода вверх по реке семгу. В младенчестве семга скатывается в море, где странствует несколько лет, набирая тело и опыт, чтобы снова вернуться в верховья родной реки и отметать икру. Гриша, так же пожив и так же погуляв по жизни, пробирается к своим истокам. В общем-то отправляется в традиционное путешествие «не знаю куда», чтобы добыть сокровенное «не знаю что». Впрочем, определенная географическая привязка, подсказка, где искать, все же есть — Северная Карелия, беломорское побережье, вполне волшебный мир, где даже названия обещают что-то чудесное — поселок Лоухи (Лоухи, хозяйка Похъелы — могущественная колдунья в карельской «Калевале»), Сон-река, Сон-остров, река Кереть (верхняя река).

«…Помимо воли, помимо никуда не девшихся желаний комфортного тепла, очутился в странном и диком месте, где впадает в море бурливая река Кереть, а посреди разнотравьем заросших развалин возвышается на пустоши светлая часовня. Здесь кончились, прошли томление и страх, и морским бризом разлилась по душе благодать. Здесь он внезапно ощутил себя дома».

Чтобы герой смог пройти испытания и добыть сокровенное, чтобы не ошибиться в выборе пути «не знаю куда» и точно узнать, различить, добыть желаемое «не знаю что», Новиков помогает ему — наполняет детскими воспоминаниями, возвращает во многом способность видеть «детским» зрением, воспринимать мир так, как мы воспринимали его в детстве, ярко, свежо и точно. Это, наверное, то самое, что пытается описать, чего пытается достичь сибирский писатель Михаил Тарковский в недавно вышедшем романе «Тойота-Креста»:

«Стало невыносимо тяжело от себя. Он стоял как в шкуре, в броне своих точных рук, мышц, загара, опыта. Он пошевелился, и все это заходило, заскрежетало и зачесалось, как короста… Все мужское, нажитое стало отслаиваться, отпадать коркой, пока он не превратился в огромного ребенка с пульсирующим багровым нутром и тонкой кожей»[1].

Надо сказать, читая роман Новикова, я постоянно возвращался мыслями к недавно прочитанной «Тойоте-Кресте», сравнивал их.

Это превращение в ребенка, которое только названо у Тарковского, вполне удалось Новикову в «Голомяном пламени». Новиков по-карельски хитро пользуется любовью русской литературы к «маленькому человеку», и его герой входит в контакт с природой, историей и самим собой абсолютно беззащитным и безоружным, вооруженным только лишь безошибочным «детским» зрением и чутьем. Сравните сцены, когда маленький Гриша идет в детский сад и видит вокруг множество чудес, и когда взрослый Гриша едет на снегоходе в Кереть и видит вокруг множество чудес. Его герой «маленький» в детском понимании этого слова.

Это «детское», вернее сказать, первобытное, пристальное и образное зрение помогает и автору, и читателю попасть в новый, особый мир. Природа бережно очеловечивается, читатель-горожанин, оторванный от природы и оказавшийся на суровом беломорском побережье, получает какие-то ориентиры — куда смотреть, чему радоваться, чему удивляться, становится в колдовском пространстве Карелии чуть своим. Озера стыдливо выглядывают сквозь рябь стволов, солнце выбирается спросонья из облачных перин, ручьи с разбегу прыгают в море, заливисто хихикает под теплым ветром лиственное мелколесье, рыбы бесстыдно растопыривают жабры, тетерева черной кровью брызжут из взрезанных снежных вен, поморочки обморочно топочут ножками. Но еще он видит и то, мимо чего мы бездумно, привычно или стыдливо проскакиваем глазами, — запустение родной земли и человека, свое запустение.

От северной прозы, от описаний встречи человека с дикой природой привычно ждешь чего-то брутального с запахом ружейного масла, дикого мяса и тяжестью пройденных километров. Но Гриша признается, что он не очень хороший рыбак, встретив медвежьи следы, он сжимает только перочинный ножик. «Нет, не одиночества, не дикости лесной, не зверей и птиц боялся я. Я боялся самого себя».

Он открыт перед собой и читателем, над ним легко посмеяться. Как и Варлаам Керетский (северный местночтимый святой, еще один персонаж романа), он живет «сам себе на заклание» и смеется, как Варлаам, «над собой слезами».

«Назидательность — одно из сладких чувств». Новиков от него отказывается — какие тут назидания, когда ищешь непонятно что, когда боишься сам себя, когда отбросил все надежные «взрослые» защиты, скрепы и костыли — принадлежность к «правильной» группе или «правильное» мировоззрение, уверенность в себе, опыт взрослой жизни и веру. Ты начинаешь искать и находишься в поиске. Психотерапевтический такой реализм.

Тут не вера, а поиск бога, что, наверное, интереснее, правильнее и как-то современнее, своевременнее, что ли. Вера — опора, надежность, защищенность, а вот так выплыть в открытое море, рискнуть, искать, молиться и находить — важнее. Угнездился за стенами убеждений — и сразу другие противны стали, выплыл в одиночку в «голомя» — сам себе противен стал.

Вот тут, пожалуй, я вижу главное отличие героя Михаила Тарковского от героя Дмитрия Новикова. Оба ищут путь, ищут ответы на сложные вопросы. Один — уверовавший, опирающийся на свою веру и опыт, в чем-то защищенный верой от сомнений и метаний. Он не один в этом мире, станет ему страшно — оглянись и увидишь собратьев, единоверцев, хороших, своих. Другой герой, новиковский, — одинокий, покинувший любую, даже самую маленькую стаю, отбросивший любую защиту, даже веру, чтобы оглянуться и различить бесов в себе самом. Ибо научен горьким опытом деда, свято верившего и убивавшего невинных ради своей веры.

«Так в страхе, сомнениях, тяжелом бреду проходит обычно первая беломорская ночь. И когда немного оглядишься кругом, когда пройдет первая крупная дрожь в душе, вдруг поймешь, что внешней угрозы нет никакой. Никто не будет на тебя нападать в этих старых, видавших все лесах. Здесь другая сила, другая блажь. Ты задумаешься, начнешь присматриваться к себе, прислушиваться, и вдруг увидишь, что все черное, страшное и гадкое — в тебе самом. Ты почувствуешь, как тяжелыми волнами подымаются внутри былые обиды, как захлестывает неожиданно горе, а затем желание мести за свою тяжелую жизнь. Как вспомнишь всех, кто тебя предал, и по-страшному ярко захочешь им отомстить. Как на мгновение потеряешь контроль над собой, и застит черное чувство глаза, и злая сила войдет в твое тело — ты будешь бегать, прыгать, извергать проклятия, как бесноватый. И потеряешь способность следить за собой. И почти умрешь… Сказки Белого моря начинаются страшно».

Это, пожалуй, самое подкупающее в романе — отважная незащищенность и беспощадность к себе. Автор обращается на «ты» к деду, к себе, к Грише, к читателю, но сцена расстрела написана от первого лица, от лица расстреливаемого. Получается, что его же дед лупит из пулемета ему в спину. Его дед, а не чужой. Свои по своим же. Новиков рассказывает нам историю «о себе», даже если герой выдуман, а не о других (что было бы легче и безопаснее воспринимать), четко обозначает авторскую позицию.

И все же Гриша — не ребенок, это взрослый, совершенно не инфантильный человек. Завершив поиск, герой идет на кладбище. «Есть в этом какой-то взрослый, мужской долг — собрать себя и сходить на место, где закопан тот, кто с детства живет в тебе, в твоей душе, живет ярко, зло, непредсказуемо, весело, радостно. Отчаянно живет и торопливо, жадно, несмотря на смерть свою». Как взрослый человек, он не отказывается от деда, но дает ясную оценку тому хорошему и плохому, героическому и преступному, которое происходило в его истории, делает то, что до сих пор делает только литература, но не государство и не общество.

Просит прощения у старика-помора, доживающего в заброшенной и опустевшей Керети.

«Сам не понимая почему, не готовясь, Гриша вдруг крикнул ему вслед:

— Простите нас!

Саввин, не оборачиваясь, махнул рукой:

— Бог простит».

Это очень личная история, это не безопасное чтение о других людях. Здесь нет модной мягкой обесценивающей иронии, снисходительного стеба или кинематографичности, сценарности, которая также отдаляет нас на удобное для зрителя расстояние от трагедии. Это совершенно не отвечает сегодняшнему запросу общества на легкое и безответственное усваивание русской истории ХХ столетия. И хочется, чтобы не эта необходимая сегодня книга искала своих читателей, а читатели сами искали и храбро читали эту книгу.

 

 



[1] «Октябрь», 2007, № 8; М., «ЭКСМО», 2016.

 

Версия для печати