Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2016, 7

ДЕТСКОЕ ЧТЕНИЕ С ПАВЛОМ КРЮЧКОВЫМ

«Половина моей души». 35 дневников детей войны

 

Настанет новый, лучший век,

Исчезнут очевидцы.

Мученья маленьких калек

Не смогут позабыться.

 

Борис Пастернак. «Страшная сказка»

 

Купить саму книгу мне не удалось, но есть ее сайт (http://children1941-1945.aif.ru), откуда весь почти 500-страничный том [1] можно скачать. В сопроводительных текстах не раз говорится, что впервые уцелевшие детские дневники военного времени (1941 — 1945) собраны вместе. С советскими детьми — уж точно такое впервые.

Представить книгу в колонке я решился потому, что понадеялся: либо родительской волей, либо по желанию какого-нибудь внимательного учителя — «Детская книга войны» окажется перед глазами сегодняшнего школьника. И станет детским чтением. Я понимаю, что это происходит уже сегодня (выход книги стал отдельной акцией памяти), но я не понимаю и не знаю пока, какими глазами будет читаться это совсем не детское чтение. Собранные вместе, дневники, конечно, воздействуют иначе, чем по отдельности, хотя кто знает, что и как воздействует сегодня на современного школьника?

Вспомним крохотный блокадный дневник Тани Савичевой, тот самый, где «умерли все», — кажется, и его одного достаточно, чтобы с человеком, впервые читающим этот скупой мартиролог, что-то произошло.

Наверное, самое частое слово на этих страницах — «смерть», со всеми своими производными: «умерли», «умерла», «умрем». «После моей смерти передать… эту половину моей души (дневник)», — пишет маленькая узница гетто. Чудесным образом она выжила.

Тут, действительно, есть уже «вошедшие в оборот» архивные документы (так, кажется, называют эти тексты в специальной, научной литературе?). Я не посмотрел, цитируется ли именно этот отрывок ленинградца Юры Рябинкина в «Блокадной книге» Даниила Гранина и Алеся Адамовича, — но разве и его одного не достаточно (привожу начало одного дня с захватом предыдущего), чтобы понять, с чем современному читателю придется иметь дело:

«3 января. <…> Неужели это так и будет? Смерть, смерть прямо в глаза. И деться от нее некуда. В больницу идти — я весь обовшивел... что мне делать, о господи? Я ведь умру, умру, а так хочется жить, уехать, жить, жить!.. Но, быть может, хоть останется жить Ира. Ох, как нехорошо на сердце... Мама сейчас такая грубая, бьет порой меня, и ругань от нее я слышу на каждом шагу. Но я не сержусь на нее за это, я — паразит, висящий на ее и Ириной шее. Да, смерть, смерть впереди. И нет никакой надежды, лишь только страх, что заставишь погибнуть с собой и родную мать, и родную сестру. 4 января. <…> Только какой-то именно, только бог, если такой есть, может дать нам избавление. Пусть он спасет нас теперь, никогда, никогда не придется мне уж обманывать мать, никогда не придется мне порочить свое чистое имя, оно опять станет у меня священным, о, только бы нам была дарована эвакуация, сейчас! А я клянусь всею своей жизнью, что навечно покончу со своей гнусной обманщицкой жизнью, начну честную и трудовую жизнь в какой-нибудь деревне, подарю маме счастливую золотую старость. Только вера в бога, только вера в то, что удача не оставит меня и нас троих завтра, вера на ответ Пашина в райкоме — „ехать” — только это ставит меня на ноги. Если бы не это, я погиб. Но я хочу остаться, вернее, хотел бы, да не могу... Только завтрашний отъезд... Я сумею отплатить хорошим по отношению к Ире и к маме. Господи, только спаси меня, даруй мне эвакуацию, спаси всех нас троих, и маму, и Иру, и меня!..»

Юрин монолог продолжается — уже сюда, в этот наш день весьма причудливым образом (обнаружение его дневника, да не в Ленинграде, а в другом городе, — отдельный сюжет). В предисловии к публикации составители пишут о своей встрече в прошлом году с сестрой Юрия, Ириной Ивановной, бывшей учительницей русского языка и литературы.

«Ирина Ивановна помнит, каким видела брата в последний миг: опирающегося на палочку, прислонившегося к сундуку, уже бессильного идти… „Юрка, там Юрка остался!” — всю дорогу надрывается мать. Её последних сил хватает только на то, чтобы довезти младшую дочь до Вологды и несколько часов спустя умереть у неё на глазах на вокзале. Ирина Ивановна хранит дневник брата, его стеклянную чернильницу и хрупкую веру в то, что Юра жив, а не нашёл её, определённую в детприёмник и затем вывезенную из Вологды тёткой, из чувства обиды, боли, гордости…»

Читать это все подряд очень трудно, почти невозможно. И да, почему-то очень стыдно. Я вот все думаю: стала ли эта книга литературой? И может ли ей стать? Навряд ли. Конечно, в обрамлении интереснейших (не то, не то слово!) вступлений от составителей — к каждому дневнику; со скупыми, но очень точными фотографиями детей и не детей, с дизайном-оформлением — она обретает свое, сугубо книжное измерение. И — да, как хорошо, что на иных вкладках факсимильно воспроизведены уцелевшие странички этих дневников, то с округлым и аккуратным, то — с дергающимся детским почерком.

Но чтением — она может стать.

Известно, что она уже переведена и переводится на языки.

Тридцать пять дневников, тридцать пять детей. Целый школьный класс.

Мне бы хотелось, чтобы и мои дети с ней как-то соприкоснулись. Может быть, я начну издалека, с художественного слова, как это и у меня в детстве случилось, еще до чтения той же «Блокадной книги». Начну с помощью Алексея Ивановича Пантелеева.

В его «сером» детгизовском четырехтомнике, изданном в начале 1970-х, в разделе «Маленькие рассказы» есть и этот — «Кожаные перчатки», собственно, «поездная история», разговоры мужчин, когда, устав от всех форм досуга, кто-то из них предлагает рассказать по очереди «самый страшный случай из своей жизни».

«Чего-чего, а страшного за спиной у каждого немало. Один горел в самолете, другой — в танке, третий чуть не погиб на торпедированной подводной лодке. Еще одного расстреливали, и он, с пробитым насквозь легким, трое суток пролежал под горой мертвецов».

 В дверях купе их слушает немолодой, нервно курящий человек. И вот с ним что-то случается, что-то, видимо, тоже страшное.

«Внезапно лицо его наливается кровью, он делает несколько быстрых, лихорадочных затяжек, торопливо и даже судорожно запихивает папиросу в набитый окурками металлический ящичек на стене и, повернувшись к рассказчику, перебивает его:

Ст-той! П-погоди! Д-дай мне!..

Губы его прыгают. Лицо дергается. Он — заика, каждое слово выталкивается из него, как пробка из бутылки.

— С-самое ст-трашное? — говорит он и кривит губы, делает попытку изобразить ироническую усмешку. — Самое страшное, да? Т-тонули, говоришь? Г-горели? С м-мертвецами лежали? Я т-тоже т-тонул. Я тоже г-горел. И с покойниками в об-б-бнимочку лежал. А в-вот с-самое ст-трашное — это когда я в сорок втором году письмо получил из Ленинграда — от сынишки… д-д-десятилетнего: „П-п-папочка, — пишет, — ты нас п-прости с Анюткой… м-мы в-вчера т-т-в-вои к-кожаные п-перчатки  св-варили и с-с-съели”…»

У меня, действительно, нет сил рассказывать об этой книге. Уста, что называется — хочешь не хочешь, — затворяются сами. Вступительные тексты писателя Даниила Гранина и художника Ильи Глазунова (пережившего ребенком блокаду, потерявшего от голодной смерти родителей), документальные, повторюсь, рассказы о судьбе авторов этих дневников — здесь более чем на своем месте.

И, пожалуй, иные сведения об этих бывших детях (и исчезнувших, и выживших) — не менее душераздирающи, чем беглые или подробные записи мальчиков и девочек: в блокадном Питере, в концлагере ли, в тылу или на линии фронта.

Поэтому я закончу краткое представление или, скорее, называние «Детской книги войны» — републикацией финала стихотворения Корнея Чуковского «Ленинградским детям», напечатанного 24 ноября 1944 года «Литературной газетой».

Поразительно, в нем упоминается дата, до которой осталось совсем немного, — 2024 год.

Вот, уже потерявший на войне младшего сына, сложивший в эвакуации свидетельскую книгу «Дети и война», наш немолодой писатель вглядывается в лица переживших блокаду ребятишек и тут же пытается заглянуть на 80 лет вперед:

 

…Так вот, когда станете вы старичками

С такими большими очками,

И чтоб размять свои старые кости,

Пойдете куда-нибудь в гости, —

(Ну, скажем, возьмете внучонка Николку

И поведете на елку),

Или тогда же, — в две тысячи двадцать

       четвертом году; —

— На лавочку сядете в Летнем саду.

 Или не в Летнем саду, а в каком-нибудь

       маленьком скверике

В Новой Зеландии или в Америке,

— Всюду, куда б ни заехали вы, всюду,

       везде, одинаково,

Жители Праги, Гааги, Парижа, Чикаго

       и Кракова —

На вас молчаливо укажут

И тихо, почтительно скажут:

«Он был в Ленинграде... во время

      осады...

В те годы... вы знаете... в годы

      ... блокады»

 И снимут пред вами шляпы.

 

Как видим, в этом удивительном тексте (напечатанном в советской газете!) рассказано и об открытых границах. Ну, не важно, как это у него и у газеты получилось — возможно, «по умолчанию», выверенным «маяковским» мотивом (то есть «без Россий, без Латвий», отсюда не разобрать). А вот снимут ли шляпы? — хочется спросить «из сегодня». Уже и не знаешь. Может быть, после такой книги.

 



[1] Детская книга войны. Дневники 1941 — 1945. М., «Аргументы и факты», «АиФ. Доброе сердце», 2015. «Эта книга — документ истории. Впервые за 70 лет в одном томе собраны все дневники детей Великой Отечественной войны, которые удалось обнаружить журналистам „АиФ”. Страшные и честные свидетельства того, через что пришлось пройти и что довелось испытать миллионам маленьких жителей великой страны. Ради памяти о них, ради сохранения этих рукописей и издана эта книга. Более половины из 35 дневников публикуется впервые» (издательская аннотация).  

 

Версия для печати