Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2016, 5

Кнульп

рассказ

 

Краснящих Андрей Петрович родился в 1970 году в Полтаве. Окончил Харьковский государственный университет, кандидат филологических наук. Автор сборника рассказов «Парк культуры и отдыха» (Харьков, 2008; шорт-лист премии Андрея Белого) и др. Публиковался в журналах «Новый мир», «Волга», «Новая Юность», «Наш», «Черновик», «ШО» и др., газете «НГ Ex libris», коллективном сборнике «Небо этого лета. Рассказы украинских писателей» (М., 2015). Лауреат «Русской премии» (2015), премии им. О. Генри «Дары волхвов» (2015), премии журнала «Новый мир» (2015). Живет в Харькове.

 

 

 

 

Не я придумал эту игру. Вернее, поначалу это не было игрой — так, просто разговор, обмен репликами. Дело было на закате, а в это время в голову часто приходят вздорные мысли; наверное, потому что скоро наступит ночь с ее всякими страхами и тяжелыми предчувствиями. Но вечер еще как бы день; может, и не день, но еще точно не ночь, поэтому и вечерние, предночные как бы страхи имеют бодрый и резвый характер и действуют на нас не угнетающе, а освежающе — заставляют шестеренки в мозгах крутиться быстрее. «У страха глаза велики» — потому что ночью мало света, темно, и глаза раскрываются все шире и шире — как цветы, — чтобы побольше уловить этого так называемого «света».

Хотя нет, забудьте, о чем я говорил. Мы же ехали в метро — какой вечер, какая ночь, в метро всегда вечер и ночь, поэтому его так боятся. Ну и еще, конечно, потому что оно под землей, и ты в нем как в царстве мертвых, как среди мертвецов. О! Это ключевое слово — «мертвецы»; запомните его, возможно, мы к нему больше не вернемся.

Грета (погоди, ну почему же «Грета»? — тебя же звали Леной; ну ладно), в общем, моя жена сидела рядом, ехать было минут сорок, и она или я предложили… Грета сделала мне знак наклониться к ее губам и, когда я наклонился, спросила:

— Видишь того мужчину напротив?

Напротив сидело трое мужчин: лысый, немного пьяный и негр. Лысый почесал за ухом.

— Того, который чешется.

В это время почесался и негр, хотя негры обычно не чешутся — или я ошибаюсь?

Негр скорчил такую физиономию, что и стой и падай. Грета прыснула.

— Как ты думаешь, кто он?

Я смотрел на негра, хотя Грета явно имела в виду лысого.

— Студент.

— Заочник?

— Нет, почему.

Грета помолчала, наверное, думая над моими словами.

— Нет, он не студент. И у него четвертая жена.

— С чего ты взяла?

— Не могу сказать. Просто подумала.

Интуиция, черт бы ее побрал. А ведь и вправду — я все еще смотрел на негра — у него может быть дома три жены и одна здесь, у нас.

— Он сантехник.

Вероятность того, что негр — сантехник, всегда невелика, но бог с ним, бывают исключения.

— Ну, положим, — сказал я.

Лысый помял себя за ухо. Негр снова скорчил рожу. Дальше смотреть на него было невыносимо, и я перевел взгляд на пьяного. Тот просто улыбался, скорее всего, даже не мне.

— Он любит петь, — неожиданно для себя сказал я, и пьяный пошевелил губами.

— Что ты, что ты! — Грета забыла, что мы разговариваем шепотом, потом вспомнила и тихонько сказала:

— А сколько у него детей?

— Что-что? — Я действительно не расслышал.

— Сколько. У него. Детей.

— Двое, — сразу ответил я. — Мальчики.

Проклятая интуиция.

Маль-чики… — с сомнением проговорила Грета и внимательно посмотрела на лысого. — Хорошо, значит мальчики.

По некоторым знакам, мельчайшим их деталям, например, напрягшимся скулам и… не знаю каким, я понял, что сейчас между нами был подписан примерно такой договор: никто никому ничего не должен, кроме соблюдения одного правила — ни в коем случае не подвергать слова другого сомнению. Все принимать на веру, как бы оно ни выглядело. Это и сковывало, и развязывало руки одновременно.

— Ну, тогда старшему мальчику уже лет под сорок, — сказала Грета.

Пьяному было не больше двадцати пяти, он ухмыльнулся.

В конце концов, все ситуационно — успокоил я себя, — все решается в какую-то долю миллисекунды.

— А жена его беременна третьим, — сказала Грета.

Бог ты мой, а это уже откуда? При чем тут жена?

— Пятый месяц, — добавила Грета.

«Четвертый», — чуть не сказал я, но промолчал. Можно и не спорить, совсем не обязательно спорить по мелочам.

— И его кошка тоже, — вместо этого сказал я и тут же почувствовал, что сыграл не по правилам и что не должен был этого делать.

Грета застыла на миг, и я понял: она решает, прощать меня или нет. Грета меня простила — вынесла мне первое предупреждение.

— Давай другого, — сказала она. — Видишь женщину с ребенком?

Я не видел: должно быть, и женщину, и ребенка заслонял от меня очень толстый дядько; но, чтобы опять не нарушить правила, сказал что-то вроде «да».

— Ребенок не ее. — Грета, так казалось с моего места, смотрела прямо на толстяка. Или сквозь него. — Племянник. Причем не родной, а двоюродный. И едут они из кино.

Я вглядывался в толстяка, вглядывался, представляя его маленьким мальчиком, едущим из кино. Толстяк обернулся. Какой же фильм он, шалун, смотрел? И как его только мама одного пустила. Ах да, он же с тетей.  Я поискал глазами тетю. Что за тетя водит мальчиков на такие фильмы. Тети нигде не было. А ведь могла быть.

— Со стороны отца, — сказал я.

— Что?

— Я говорю, тетя со стороны отца. Его двоюродная сестра.

Грета повела кончиком носа вправо-влево, и я уловил в этом движении оттенок презрения: мелко, мол, мелко.

— И не просто двоюродная сестра.

Грета прислушалась.

— Вместе росли, вместе играли, потом в какой-то момент вместе выросли.

Грете, я знаю, такие истории не то чтобы жутко нравятся, но она их, я знаю, запоминает. Вроде как собирает на память.

— И мальчик очень похож на отца.

— Угу, — довольно сказала Грета. И добавила: — Он очень любит тетю.

Толстяк поправил очки и как-то беспомощно, неуверенно посмотрел на меня. Да-да, теперь тебе придется любить тетю. Ничего не поделаешь. Толстяк надул губы, и я чуть не развел руками: я-то тут что? — и скосил глаза на Грету. Подстава, конечно. И Грета заметила.

— Видишь пятерых мышат? — спросила она.

Какие мышата в метро? Куда они едут? Может, имелись в виду пять школьников в школьной форме или кто-то похожий? Но нет здесь ни школьников, ни вообще никого, кто б считался по пять. Включая нас с Гретой.

Я моргнул, моргнул снова, картинка стояла та же, мышата не рисовались. Яркие маленькие круги, пошедшие от носа к вискам, мышатами не были.

— Видишь? — торопила Грета.

А кто же не видит. Вижу.

Кто у нас в сером? В сером у нас никого. Кто у нас в белом? В белом — раз, два, три — трое. Вагон стал, и вошли две женщины, тетки, в сером.  И две девушки в белом. Полный. Боевой. Комплект.

— Первый мышонок… — начала Грета, и я выбрал первого мышонка, — …толкнет соседнего.

Поезд притормозил, поворот, тетка навалилась на тетку. Та размахалась руками, попятилась. Но Грета смотрела в другую сторону, где никого не было. Ни одного мышонка.

— А у этого кариес. Ему нельзя сладкого. Бедный мышонок.

Грете нельзя было сладкого. Я посмотрел — тетки-девушки, девушки-тетки, остановился на каждой. Кариес, в принципе, мог быть у любой — не только у той, что ела мороженое. «Все условность… — но тут же осекся. — Нет, так нельзя». И выбрал мышонка с кариесом — и двумя сумками. В них много сладкого: печенье, варенье, пряники, сахара два или три килограмма. А ей ничего нельзя. Покупает, привозит домой, сидит и рассматривает добычу. Все ссыпается в кучу и прячется подальше. Бедный мышонок.

— Третий мышонок не заплатил за проезд. Сейчас его поймают.

Поймают. У мышонка, у девушки, зазвонил телефон. Поймалась. Спасти?

— Но это ж впервые. Нестрашно. Она, то есть он — торопился. В кассу очередь, то да се.

Грету то да се не устраивало.

— Ладно. Был у нее жетон. Был да сплыл. Но ведь был же. Жетон.

Ну толкнули. Ну выронила. Ну толкнули опять. И вот она здесь. Балансирует.

Грета заслушалась, но я решил — хватит, пора переходить к следующему, моему мышонку. И выбрал тетку покрепче — чтобы вынесла все, что ей предстоит. Наклонился и прошептал Грете на ушко. А Грета встревоженно, сильно встревоженно посмотрела на меня. Но все-таки кивнула. Потом мы уставились каждый в свой угол: Грета — в пустое место; я — на тетку.

С теткой все было ясно. Потряхивало ее слегка, так в метро всех немного трясет; слипались глаза — так уже восемь вечера, пора. Зато в Гретином углу что-то такое происходило — Грета вся была там, — что-то возилось, бежало, пищало. Затем все затихло. И Грета-мышонок, Грета как Грета повернулась ко мне. А что? — я помотал головой и, поймав ее взгляд, развел руками: я — ничего. Я всего лишь мышонок и… ведь ничто не принуждает меня писать в прошедшем времени, когда мне нужно настоящее?

Грета смотрит на меня, ждет про пятого мышонка. И мышонок тоже смотрит и ждет. Я не тяну время, упаси боже, — я экономлю силы. Много не наэкономлю, но много мне и не надо — последняя мышка. Грета расценивает мое молчание по-своему, смотрит в угол, смотрит на меня.  В глазах Греты серый мышонок, сама Грета — серый мышонок; и я для Греты серый мышонок. Я, Грета, мой мышонок, Гретин мышонок, и где-то пятый. Кто? Где?

— У мышонка есть ушки, — начинаю издалека.

Грета смотрит на меня как на идиотика: конечно, есть.

— И носик.

Грета фыркает, не сдержалась.

Ушки, носик, по идее, следующие — зубки; но я говорю:

— Одно ушко надорвано, — и прислушиваюсь к ощущениям. Ничего. — А…

Но Грета перехватывает:

— А мышонок наш глупенький. Не знает, что его съел кот.

Может, и не знает. Забавное лицо у Греты, когда она берет инициативу в свои руки. Лицо вершителя судеб.

Тут мой мышонок, спохватившись, трогает сережку. Гретиного я так и не вижу. Девушка в белом впечатление проглоченной не производит. Разве что слегка надкушенной. Надкушенный и съеденный — и я задумался.  Но Грета не дает додумать:

— Наша — следующая. Быстрее.

У моего мышонка находятся какие-то дела в сумочке. Он вынимает зеркальце и, заглядывая в него, снова трогает ушко. Ладно, решаюсь:

— И зубки, — и сразу такая боль в желудке. Такая боль.

Я улыбаюсь, чтобы Грета ничего не заметила, и, чтобы унять боль, снова перехожу в прошедшее время. И обратно. Наверно, Грета права и во многом мышонку надо выйти наружу: довольная мордочка, усики, черные глазки — и вот он, чудовище, — маленький, шустрый, в крови. Потрепанный. Гадкий.

— А дальше? — торопит Грета. — Что там с мышонком?

Там или здесь? Здесь с мышонком все было в порядке: я чувствую боль. И из-за боли не успеваю следить за своей мимикой. А Грета следит.

— С ним все хорошо, — говорю. — Он ищет выход.

— Нашел?

Девушка в белом прячет в сумочку зеркальце и подходит к дверям. Она стоит, ожидая, — без всякого интереса. «Безучастность» — написано на ее лице, и я пририсовываю к нему усики, хищный носик и ушки — и все разом стираю.

Мышонок выскакивает, несется к дверям, на свободу. Прыгает по ступенькам, увертываясь от ног; пролетает под турникетом и, ни разу не оглянувшись, исчезает. Забившись куда-то в угол, чистится и слизывает с себя мою кровь.

 

 

Версия для печати