Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2016, 5

КНИЖНАЯ ПОЛКА ОЛЕГА ДАРКА

 

Сегодня со своим выбором знакомит читателей «Нового мира» литературный критик, прозаик, эссеист Олег Дарк. Эта книжная полка по уже сложившейся традиции составлена по мотивам «Русской премии» 2016 года. Часть персонажей вошла в длинный список премии, другие разделили места победителей.

 

Марианна Гончарова. Аргидава. Роман. СПб., «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2015, 256 стр. Украина.

Аргидава — вымышленная крепость и центральный персонаж романа — наделена признаками живого существа: дышит, мыслит и чувствует, одних привечает, а других отталкивает, и всех манит, и то таится, то обнаруживает какие-либо свои тайны и вновь замыкается в загадочном существовании. Крепость — цель всех персонажей, и положительных, и отрицательных (роман усваивает сказочные интонации, а с ними и бескомпромиссность оценок), и одновременно сама норовит использовать героев в своих загадочных интересах.

Возле крепости живет главная героиня, сначала девочка, затем, повзрослев, девушка Маша… У нее — сложные отношения с крепостью: любовь мешается со страхом. В романе на самом деле две главные героини: эта самая Маша и автор, голос которой постоянно слышен и не сливается с голосом персонажа. Конечно, героини связаны, их симпатии и взгляды часто совпадают, но Маша — словно бы идеализированный вариант автора: смелее, решительнее, говорит автор, сравнивая героиню с собой. Маша — автор в ее развитии, завершенности, несколько лукавая и насмешливая игра.

И два пласта повествования: собственно сюжетный, от третьего лица, о Маше, ее друзьях и противниках (а роман включает в себя почти детективную интригу);  и от «первого лица», «из блокнота» — так это называется: авторские записи, воспоминания и размышления, прерывающие сюжет и дополняющие его.

И есть еще третий пласт, не понятно кому принадлежащий, называется «видение» и графически выделен: гротесковые исторические картины из жизни одного из древних хозяев Крепости. Здесь он называется «Ненастье», по некоторым чертам внешности, характера и судьбы судя, прототипом ему стал Аттила. Кроме Ненастья в видениях действует его кормилица, уродливая старуха с мелодичным смехом; его убитый брат, контрастный ему, наложница Ют, отомстившая убийце, и их народ, живущий войной. «Ненастье идет!» (клич, вселяющий ужас) в современном контексте для героев-визионеров означает близость любых катаклизмов, вообще действия зла.

Роман хорош и интересен «и для детей, и для взрослых». Живые и яркие персонажи — и «хорошие», и «плохие», и главные, и второстепенные, но равно необходимые повествованию: и Машин друг Игнат, и его приятель-археолог Сашка (единственный здесь противоречивый характер: обаяние и артистизм сочетает с корыстностью и расчетливостью), и колдун, кузнец и еврей (необычное занятие для правоверного еврея, говорит автор, но в ее романе все необычны), Мэхиль;  и предсказательница цыганка Пацыка, и ее сын вор Варерка, влюбленный в Машу и спасающий ее; и кэгэбэшник Корнеев, одержимый коллекционерством… И все-все, вплоть до трогательной собачки Луны (ударение на первый слог), в конце романа убитой бандитской пулей.

Роман сочетает занимательный сюжет (с подземным ходом, чудодейственным мечом, где-то спрятанным, с интригами и борьбой, иногда опасной для жизни персонажей, вокруг тайны крепости), выразительный изменчивый язык и всегда необычных персонажей, «добрые» ли они или «злые»: в каждом есть что-то неожиданное, какая-то странность, все они одержимые.

 

Андрей Фамицкий. Хворост. Стихи. Таганрог, «Нюанс», 2015, 28 стр.

Андрей Фамицкий. Звезды для одного. СПб., «Свое издательство», 2015, 54 стр. Белоруссия.

Кажется, после Дм. Строцева из Минска еще не приходило стихов такого уровня. Фамицкому — 26. В его стихах обыкновенен диалог с предшественниками. Мелькнут цитатой то Вознесенский (и сейчас же образ из покойного поэта преображается, становится другим: кот, устанавливающий себя на подоконник, как радиоприемник), то особенно любимый Чухонцев (и снова отсылка-отталкивание). Или же более давние — Ходасевич с Георгием Ивановым. Но для ввода этих имен Фамицкий использует перевернутую цитату из Феликса Чечика, среди современников наиболее близкого ему: и опять спор, близость, переживаемая как отстранение. Поэт определяет свое место — и, естественно, среди тех, кто близок и дорог.

О Чечике Фамицкий действительно все время напоминает: стихами о мимолетности, об эфемерности, уязвимости жизни, о жизни, чреватой смертью; и стихами, похожими то на случайную дневниковую запись, то на мгновенную (по случаю) импровизацию, почти ненаписанными, а подуманными, почувствованными. Но различие существенное. Стихи Чечика произрастают из прошлого, они без него не могут, а также без постоянных мысленных перемещений — как во времени, так и в пространстве. Мимолетность и уязвимость жизни у Чечика и основана на этих постоянных перемещениях в то, что было. А Фамицкий необыкновенно замкнут — и во времени, и в пространстве. Комната (кажется, всегда одна и та же). Словно бы герой-автор вообще никуда не выходит. Редко-редко сменится место действия: дачный домик или купе в поезде. Но обязательно сохраняется замкнутость пространства.

И в этом ограниченном пространстве, почти заключении, и помещается весь огромный мир: с Богом (постоянны обращения к нему, и не всегда вполне дружеские), со Смертью, которая то звонит сюда поэту, то присаживается к изголовью; с Музой, с которой непростые отношения. Здесь же и друзья, и возлюбленная, но ни о тех, ни о другой не вспоминается как о бывшем: у Фамицкого всегда настоящее время. Можно говорить о самодостаточности, по видимости, тесного мира поэта. Комната разрастается до огромного мира (или мир сокращается до комнаты), а ее обитатель, напротив, уменьшается, уподобляясь мотыльку, пчеле, муравьишке…

Образы легко, нежно, почти невесомо существуют в его стихах и несложно шифруют окружающий замкнутый мир — очень предметный и очень «собственный». И предметы (как и явления) легко переоформляются и столь же легко узнаются. «…На тебя не действует звезда, на чей штатив наклеено: „Ikea”» — это о лампе и мотыльке; или: «разговаривать светом, как машины в пути», и картинка готова — двоящаяся картинка: и машин на трассе, и дружеской беседы; или: «Пока доисторическое пианино / Не завоет, боясь коснуться черно-белыми клыками моих горячих рук…» — перевернутые отношения агрессивного, подобного древнему животному музыкального инструмента и принимающего его не вполне уверенную в себе волю музыканта. Стихи чрезвычайно изобразительные и легко сочетают эту изобразительность (почти напоминающую вид резьбы или графики, и тоже на досках) с музыкальностью.

 

Саша Окунь. Камов и Каминка. Роман. М., «РИПОЛ Классик», 2015, 384 стр. Израиль.

Роман о художниках. Существует в двух временах: 70-е, Советский Союз; Израиль, новое время. Картины из жизни ленинградской или московской богемы столь же занимательны и живописны, как и картины из жизни израильских художников. Автор (известный израильский художник и преподаватель рисунка) рисует (пишет) словом, как делал бы кистью или углем. Мастер натюрморта (как и интерьера). Что бы ни происходило в мастерской, жилой комнате или кафе с героями, сейчас же событие превращается в живописную картину. И за тем, как она возникает, проступает и складывается из деталей и предметов, наблюдать интересно: в романе представлена внутренняя жизнь художника — то есть его переживание мира как уже осуществляемой, здесь и сейчас, в сознании героя, живописи. И материалом художественных объектов может стать что угодно: один из двух заглавных героев высекает таинственные руны на вросших в землю камнях, в природные колодцы закладывает зеркала, а природа и время продолжают его художественную деятельность.

А его двойник-антипод блуждает по музеям Европы. И картины художников прошлого, всякий раз словно увиденные впервые, заново открытые, заново и возникают. Иногда художник и картина не названы, и тогда приходится угадывать (с переменным успехом). Россия и Израиль — две родины главных героев: в Землю обетованную русский художник Камов стремится столь же, сколь и его друг, еврей Каминка, но подлинная родина обоих — искусство. В музейных залах и время останавливается, и пространственные различия снимаются.

И столь же интересны технические объяснения в романе, касаются ли они композиции или производства гравюры. Становятся частью художественного сюжета и источником образности. Голос автора, третьего героя. (Почти пушкинское: «Всегда я рад заметить разность…») Автор вмешивается в повествование, легко и вольно задерживает его, то смеется, то серьезничает, размышляет и делится собственными впечатлениями или комментирует, а то и оправдывает действия и мысли героя. Автор — адвокат персонажа.

А повествование непростое. Не только меняет место и время действия, совмещает вымышленных и исторических персонажей, но и легко включает фантасмагорию или визионерство. Со смертью героя, умирающего в Иерусалиме на скамейке под русским снегом, в то время как его друг убегает на лыжах через Средиземное море, пересматриваешь прочитанное: не является ли описанное предсмертным видением героя, а его русский гость не alter ego ли его, ироническое воплощение культурной и даже национальной раздвоенности (русский еврей).

И тогда многое объясняется: и странность появления второго персонажа: с лыжами, в ушанке и телогрейке в раскаленном от жары Иерусалиме, и мир мертвых художников (своеобразный рай для них): иной мир, в котором одновременно сосуществуют художники разных времен. Книга одновременно и очень светлая (свет, конечно, испускает искусство), и печальная, овеянная смертью: и невозвратного прошлого, и конкретных мастеров. Утопия с мертвыми-живыми художниками — ностальгический опыт их воскрешения и возвращения.

 

Ирина Евса. Юго-Восток (из трех книг). М., «Арт Хаус медиа», 2015, 165 стр. Украина.

Великолепные, торжественно-красивые стихи известной харьковской поэтессы. Очень классичные стихи, не по-современному (из другого времени) строги и организованны. Разнообразные по ритмике, строфике, типам рифмовки. И в них нет ничего легкого: они наступают, как хорошо организованные колонны солдат. Die erste Kolonne marschiert... die zweite Kolonne marschiert... Образ — вполне в духе этих стихов с их военнизированной, и в самых неожиданных, природных контекстах, образностью (вертолеты стрекоз, муравьи строятся в роты, шмель летит, как пуля).

Это крымские стихи, собранные вокруг Крыма (его природы и обитателей, как постоянных, так и приезжих) и из Крыма возникшие. «Юго-Восток» и есть Крым. Но это еще и военное направление. И очень похоже на название какой-нибудь группы войск. Война как непосредственное действо (между людьми, а не муравьями и стрекозами) появляется здесь редко: два поэта оказываются в разных, в основном метафорических, армиях (сами себе их создали), друг пропал на войне, два приятеля детства оказались по разные стороны фронта и стреляют друг в друга… Обычно же война (ее ожидание или, напротив, воспоминание о ней) входит в стихи Ирины Евсы зловещими образами, тревожными оборотами. И все прекрасными, рассчитанными, мастерскими стихами.

В основном же в книге создается образ самого Крыма (действительно «острова»), удивительного, прекрасного и одновременно гибельного замкнутого мира. Это рай, но очень похожий на ад. Или наоборот. Великолепие природы, море и горы. Мелкая живность (насекомые), кишащая здесь и усваивающая окружающую красоту. И подобное же столпотворение языков и культур. И ассоциаций: античных, библейских. Медсестра в школе непременно Клитемнестра; терпящие друг друга муж и жена — Филимон и Бавкида; Суламифь превращается в Саломею — у обитателей этого мира все может быть… А в шуме листвы или прибоя или в людском говоре поэту слышатся то гекзаметр, то анапест, то хорей. Это мир культуры. Может быть, оттого здесь так тяжко жить людям.

Особый, ни на какой больше не похожий мир, но сильно тронутый упадком. Мир разваливающийся, уже в руинах или руины предстоят. Это такой мир, в котором, если поэт и воздвигает себе по известной традиции памятник, то этот памятник непременно должен рухнуть. И поэт знает это. Мир-соблазнитель, коварный и затягивающий. Судьбы героев печальны. Соблазнительницы-женщины, которые в этом соблазнении не находят счастья, и мужчины, обыкновенно стареющие (много стихов — о мужчинах, словно бы Крым — мир одиноких мужчин), ждущие дара, и так долго, пока смерть не приберет их, прозябающих. Несчастный и умирающий мир.

В трагических судьбах героев Крым с его великолепием таинственно виновен. Разрушающиеся жизни и судьбы героев несут в себе отсветы гибнущего крымского мира. Он очень многое обещает, манит и вечно обманывает. «Юго-Восток» — это странная страна, может быть, не вполне точно локализованная, где в прекрасном мире живут несчастные, не знающие, что делать со своей жизнью, герои.

 

Каринэ Арутюнова. Дочери Евы. Книга рассказов. <Цифровая книга> «Издательские решения», 2015, б/у места публикации. Украина.

«Цифровая книга» — относительно новый вид издания. Впрочем, изменился только способ чтения: вместо бумажных страниц — экран. Книга же как образование и канон осталась. Тексты — различной величины: от страничных миниатюр до небольших повестей с обилием персонажей и сюжетных линий. Миниатюры здесь обычно служат (и графически выделены) эпиграфом-зачином к той или иной части. Объединенные общим стилем, стремительным, несколько задыхающимся (бег речи), во всем изобильным, части разнятся настроением и направленностью взгляда автора: вовне — внутрь.

Место действия первой части — Израиль: Иерусалим, Хайфа, Тель-Авив… Хотя в воспоминаниях эмигрантов могут явиться и Киев, и Варшава, и любое другое место, откуда герои уехали на «родину» (слово, которое появляется часто): своеобразная ностальгия по не-родине. В других частях, напротив, «Иерусалима» все меньше, автор с героями словно бы удаляются от него и одновременно все время в него возвращаются как к конечной цели.

Композиция книги отчасти напоминает перевернутую пирамиду: острие — Иерусалим, Израиль, именно к нему как к спасению и покою стремятся очень разные персонажи, запутавшиеся в собственной жизни, любившие, страдавшие, пытавшиеся создать собственный дом, бедствовавшие в гетто или гибнущие во время погромов. Но по движению книжного сюжета — отдаляющиеся от него.  И словно бы постоянно на него оборачивающиеся.

Иерусалим брезжит как напоминание. Все остальное — либо подготовка к нему, либо трагическое промедление. Это еврейский мир, со своими страхами, драмами, поверьями и снами, так что иной раз реально происшедшее почти неотличимо от пригрезившегося. Мир очень замкнутый, в который окружающее его вторгается обыкновенно волной насилия или его угрозой.

И в первой, израильской, части торжествует внешнее: улица, площадь, рынок, весь этот городской и природный кипящий израильский котел — многонациональный, многокультурный и многоликий. Вечный город примеривает личины. Как и его обитатели. Город-театр, а его жители — актеры, так что заурядные обыватели в любой момент могут выступить в ролях библейских персонажей (спектакль на празднике Пурим) и эту готовность к героической или исторической роли в себе несут. Город с его вечными декорациями обязывает. И все семейные или личные неурядицы только перерыв или сбой в общем действе.

Напротив, в других, удаляющих от Иерусалима частях книги торжествует внутреннее. Чем дальше от Иерусалима, тем больше погруженность во внутреннее. Это может быть частная, семейная жизнь, личные драмы или сиюминутные душевные переживания. Эта внутренняя жизнь — едва ли не убежище, временно заменяющее Вечный город: убежище ненадежное, скорее тоска по раю (или его ожидание), чем он сам. Оттого здесь так много любви: очень плотской, чувственной, жадной, обильной ласками и их откровенными описаниями, любви — постоянно меняющей объекты и партнеров, неостановимой и ищущей. Тоже проявления общей затерянности (и запутанности) среди чужого и стремления к своему, родному, вспять.

 

Ефим Ярошевский. Непрошеная речь. Книга стихотворений. Одесса,  «Айс-Принт», 2015, 160 стр. Германия.

Книга итоговая. В нее вошли стихи многих лет, включая и последние. С течением времени входят и новые темы, и новые сюжеты, которые поставляет поэту очень неспокойная окружающая действительность (а поэт очень отзывчив), но главное в его стихах не меняется. В этих стихах очень мало «я» (прежде всего грамматического), и даже если оно появляется, то это либо «я» персонажа, на которого, как во сне, устремлен взгляд со стороны (поэт-педагог, школьный учитель, бежит на службу проходными дворами), либо «я» свидетеля, описывателя (кто, кроме меня, говорит он в одном стихотворении). Не зря среди обилия имен (от Баруха Спинозы до Карамзина и Пушкина и дальше: Лермонтов, Толстой, Тургенев… Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Бродский…) особое место занимает Гомер. Правда, однажды говорится, что Гомер умер (то есть умер эпос). Стихи очень объектные.

Одно стихотворение называется «Среда обитания». Эту среду обитания поэт и воспроизводит. Порой стихотворение напоминает стоп-кадр: творящееся в одном отдельно взятом дворе, на улице/площади, в стране, с чересполосицей друг на друга наезжающих явлений или действий. Автор — мастер пейзажа и интерьера (интерьера двора). Пейзажа и городского, и провинциального. И эти очень точные (иногда натуралистические) описания, благодаря ассоциациям, совмещениям разнородного, ожившим статуям или мыслящим деревьям, становятся сюрреалистическими, гротесковыми, фантасмагорическими. Происходящее в этих стоп-кадрах похоже на повторяющийся (словно кружащийся на одном месте) и весьма мрачный, если не прямо кровавый, ритуал.

«Среда обитания» тягостна, принуждает, захватывает, подчиняет. Для воли отдельного существа почти нет места. Стихи разнообразны формально: и верлибры, и «традиционные» стихи с разными типами рифмовки и строфики, но особенно любима поэтом сквозная, через все стихотворение или часть него проходящая рифма. Этой однообразной, цепкой и жесткой рифмовкой в самом теле стихотворения зафиксирована и принудительность, и однообразие катастрофической среды обитания. Однообразие катастрофы.

И стихи очень ветреные и дождливые, ненастные стихи. (Все время то идет дождь, то дует ветер. Иногда, для разнообразия, — снег. Солнца мало.) Непогода — обыкновенное свойство пейзажа здесь. Ненастье созвучно несчастью. Боль и болезнь, смерть и нужда, война (бывшая, настоящая, будущая) — приметы этой среды обитания, принудительной и принуждающей, не выбранной, на которую персонажи обречены. Мир в состоянии медленно разворачивающейся катастрофы (или останавливающейся — стоп-кадр, чтобы дать на себя полюбоваться).  И в предчувствии еще большой беды (иногда стихотворения усваивают язык пророчества).

Мир недружеский и обманчивый (постоянно оборачивающийся чем-то другим: «Я думал: это Пастернак, / А это был совсем другой…»). «Среда обитания» с палачами, их жертвами, мучителями-мечтателями, обездоленными поэтами. А еще — с одиноким и, по видимости, разочарованным то ли в творении, то ли в собственном существовании Богом, который всегда «вдалеке».

 

Екатерина Васильева. Сон Гермафродита. Роман. «Нева», Санкт-Петербург, 2015, № 10. Германия.

Продолжение, а отчасти мидквел предшествующего романа «Камертоны Греля» («Нева», 2011, № 10). Повторяются не только главные герои, но и ситуации: они вновь вспоминаются, словно бы переписываются, или комментируются. Новый персонаж только один (если не считать эпизодических): немецкий профессор-археолог Ротик, приезжающий в Петербург для работы с таинственным и необычным архивом: старинные приспособления для изучения и использования звука.

Возвращения к предшествующему роману становятся двигателем сюжета.  О «Камертонах Греля» вспоминают, роман обсуждается как новая альтернативная реальность, живущая собственной, независимой жизнью, подменяющей предшествующую и даже прототипическую ей (то есть меняются сами отношения предшествования и последования).

Роман построен как монолог-объяснение героини с мужем; герои живут словно бы в воспоминаниях о той («другой») германской жизни, созданной «Камертонами Греля». События — новые, российские, и прежние, германские, — чередуются и друг друга комментируют. Отчасти жанр «романа-комментария».

Из прежнего романа и многожанровость, причем жанровые образования внутри романа стремятся к самостоятельности: минипортрет старинного художника, изложение непростой научной теории или научный минидиспут, лирический мемуар с рвущейся, пунктиром проходящей любовной историей, исторический эпизод… И так вплоть до «романа в письмах» (письма, написанные «в одну сторону»; до адресата не доходят). По мнению самого автора, в повествовании отсутствуют любые способы его дробления, последующее вытекает из предыдущего. И так до бесконечности, само завершение такого повествования — случайность и обрыв. Или приостановка.

Тема, как и в «Камертонах Греля», — два способа познания (или создания) действительности: научный и художественный — недостаточные по отдельности. Художественный предстает естественным образом в трех материалах: слово — визуальный образ (картинка) — звук. Во вкусе немецких романтиков звук увенчивает эту пирамиду. И речь не только о музыке (хотя ее, как и прежде, много), а о любом природном звуке; героев постоянно мучает проблема записи новых, «чистых», не интерпретированных человеком звуков: например, которые таит человеческий череп (песня черепа).

Мучительная проблема в романе — соединение. Мир дробен (в отличие от повествования); наука и искусство, звук и слово, как мужчина и женщина…  Автор обращается к старинной метафоре для выражения утопического соединения, преодоления разрывов: Гермафродит. Образ Гермафродита преследует героиню-повествователя, его отражения она находит в произведениях живописи или скульптуры, как и в различных повседневных ситуациях.

Причем «сон» Гермафродита предстает двусмысленным явлением. С одной стороны, во сне (нем. Traum — и сон, и мечта) реализуется гармония, соединение. Спящий Гермафродит и есть образ такой уже осуществленной грезы. С другой стороны, Гермафродит спит (вокруг нас, внутри нас), то есть не действует, не осуществляется. И значит, его надо разбудить.

 

Ирина Муравьева. Имя женщины — Ева. Роман. М., «Эксмо», 2015,  288 стр. США.

Роман отчасти построен на брендах. Тут и путешествие по Амазонке, с экзотическими племенами, их обычаями и ритуальным курением наркотического вещества, и корейская война, и три любовные истории, одна другой изысканнее и тревожней, и немного о «третьем поле» и гендерном самоопределении, и шпиономания (и КГБ, и ЦРУ), и Фестиваль молодежи и студентов 1957 года, и Поль Робсон с его скандальной и загадочной попыткой самоубийства… Но все это — поверхность повествования. Основной интерес и значение романа — в его главном герое и в том, что происходит в нем. То же, что происходит с ним и вокруг него, — только материал: для непрекращающегося в герое мучительного и одновременно странно привязывающего его к жизни процесса.

Что в нем происходит, словно прокручивается на одном месте, по Льву Толстому. Почти гамлетовская нерешенность (не нерешительность: решений хватает). Роман не-воспитания: герой не меняется, что бы с ним ни происходило. Роман — об инаковости: будет ли это гендерный, политический или в семейной жизни выбор. И эта главная тема проявляется и во второстепенных персонажах, начиная с немца-гомосексуалиста, переживающего свою принадлежность к нации фашизма (двойная инаковость), и заканчивая «другом Советского Союза» полусумасшедшим Робсоном.

И совершенно напрасно красивая, умная, богатая и родовитая жена героя пытается бороться с его природой так же, как ее предки боролись с индейцами (героиня происходит от пуритан-переселенцев). А герой провоцирует неприятие себя: мечется, лжет, изворачивается, к чему-то стремится (и не всем понятно, к чему), к какому-то совершенно призрачному возвращению: в возлюбленной узнает давно погибшую мать, к какому-то недоступному восстановлению, всегда готов и на предательство, и к двойной, тройной жизни. В нем есть что-то азефовское.

Всегда искренен и всегда лжет. Порывист и расчетлив, почти циничен. Мучается сам, мучает других. Ему свойственна незамутненная, почти детская верность, и он постоянно изменяет. Мгновенно принимает решения и не может выдержать ни одного из них. Он очень опасен (лучше с ним свою судьбу не связывать), и никто не может дать столько любви, сколько он. Невероятно жаден до жизни и все время ощущает почти невозможность существования.

Тема войны — сквозная в повествовании. Герой — продукт военного времени: действие происходит в 50-е — двух войн (большой и малой). Оттого он так устойчив и одновременно зыбок: хоронит одну возлюбленную, разлучается с другой, теряет то работу (и бедствует), то друга, его брак в постоянном саморазрушении. И все это каким-то образом почти не задевает (если не считать муки, которая становится его способом жизни) глубин его сознания. Если имя женщины — Ева, то естественно напрашивается: Адам — имя мужчины. Роман — об изменчивости и (а здесь это одно и то же) неподсудности природы человека вообще. Тема и пафосная, и романтическая. Должно быть, от этого роман — частично ритмизованная проза, в различных его эпизодах — почти белые стихи, с некоторыми выразительными сбоями. Причем неожиданной ритмизации могут быть подвергнуты и диалог, и сюжетная часть, и лирическое или медитационное отступление.

 

Феликс Чечик. ПМЖ. Избранное. 2000 — 2015. <Цифровая книга> «Издательские решения», б/у места публикации, 2015. Израиль.

Постоянные темы Чечика: непринадлежность — дружескому кругу, стране, времени; и вторая — отрицание ностальгии. ПМЖ — природа (рассветы, закаты, рощи и поля и все это столпотворение малых существ, их населяющих) и вечность, что для Чечика, скорее всего, одно и то же.

Стихи изменились и не изменились. И давние стихи, помещенные рядом, переплетенные с новыми, становятся новыми и другими.

Те же легкие, мотыльковые стихи (мотылек — одно из любимых существ поэта), и то же ощущение бездны на краю, и принятие этой бездны, заглядывание в нее.  И те же самоотождествления себя с малыми существами: мотылек, муравей, жук, улитка… И неожиданные образы, часто к концу стихотворения переворачивающие его.  И неожиданные цитаты, усвоенные и присвоенные. О мотыльке, летящем на огонь: «он сам обманываться рад». О ребенке в утробе: «И быстрой ножкой ножку бьет».

Но это уже не «случайные» записи, почти дневниковые, почти экспромты. Поэт словно бы старался поскорее запечатлеть ускользающее, навсегда уходящее. Это была поэзия мгновений, которых не вернуть. Новые стихи вытягиваются, в том числе количественно (вместо прежних коротких записей), соединяются в циклы, цепляются друг за друга. И прежние стихи в этом новом контексте становятся крохотными главками в общем цельном повествовании.

И главная тема этого повествования — смирение. Прежние стихи всегда таили в себе тревогу и драму, новые (а они влияют и на прежние, заставляют переосмыслять их) словно бы отодвигают драму или по крайней мере слегка сдвигают ее переживание. Смертность (я смертен, знаю об этом и принимаю), мимолетность, преходящность становятся проявлениями вечности. Смерть — только момент в круговороте бытия. Насекомые бессмертны, потому что естественно втянуты в этот круговорот. Их однодневное существование — один из моментов общего движения.

Эти «малые» и замкнуты, и почти не знают о «других». Можно говорить о почти эгоцентризме поэзии Чечика. Тут очень личное, сосредоточенное в самом себе бессмертие. Таинственно и прочно связанное с одиночеством, отъединенностью. Улитка — метафора и уязвимости, и защищенности одновременно. И еще — сосредоточенности в себе и на себе. Она ползет со скоростью больше скорости света — парадоксальный образ. Но для себя она так и ползет, очень быстро. Это со стороны она медленная.

И еще важный образ — поэта-птицелова. Почти моцартовская ассоциация.  А птицы — это слова. И если выделять разные типы художников, то Чечик принадлежит, конечно, к моцартовскому типу. Легкие стихи, летящие и танцующие над бездной, заговаривающие ее или разговаривающие с нею (порой это прямо называется: разговор со смертью или окликание ее; впрочем у Чечика — две бездны, по Набокову: до рождения и после смерти). И этот гул (хор), доносящийся из бездны, продолжает слышаться, присутствует как фон для легких, невесомых и светлых стихов. Грозный, роковой фон, придающий легкости и одновременно смиренности стихов щемящее звучание.

 

Мунё (Татьяна Вакарда Нефедова). Слышу. Сказка для взрослых в четырех сюитах. <Цифровая книга> «Издательские решения»[1], 2015. Северная Ирландия.

Очень необычное произведение. (Как и имена его автора.) Сказка (и не вполне сказка) о слухе, музыке, звуке и смысле, о книгах (которые, оказывается, могут разменять единый Смысл на множество ложных и фальшивых), о вере и безверии и о том, как для людей отличающиеся от них становятся врагами и даже еретиками.  В странном доме, с отцом, увлеченном разглядыванием звездного неба, со вздорной и очень несчастной теткой и умершей бабушкой (умерла она для других, а к нему постоянно является, у нее кукольные ножки и она любит карамели), живет глухонемой мальчик. Зовут его и Ой-дк (на языке его странного мира), и глух и нем он лишь для посторонних.

Внутри себя он и говорит, и слышит. Мало того, наделен особенным, абсолютным слухом, недоступным большинству. Он слышит мир (ветры, деревья, предметы) и много о нем знает. Отец покупает ему пишущую машинку, и этот инструмент, который герой (автор за него) называет органом, становится для него средством  и общения с миром, и выработки собственного языка (до этого тот только брезжил), и описания мира. Музыкальным инструментом, с помощью которого мальчик пишет (выстукивает) сонаты и сюиты. И в эти произведения в качестве героев попадают окружающие его люди и явления.

Замечателен язык героя, состоящий отчасти из жестов (и жесты не столько описываются, сколько присутствуют в произведении), отчасти из случайно (для непосвященных) набранных на машинке букв. Так, рай (или что там?), откуда является ему бабушка, на этом новом языке называется «Эюй!т» (с восклицательным знаком внутри слова), и маленький герой грезит о нем. Мир делится надвое: обычный, где существуют «нормально» слышащие персонажи с обычными именами, и мир главного героя и ему близких, где имена возникают из смеси младенческого лепета и тарабарщины пишущей машинки: Елькленсосна, Мие~, Симхе.

Герой растет, взрослеет, развивается. В доме появляются новые люди (от его будущей жены до приставленного к семье шпиона), их и тянет к необычному герою, и отталкивает от него. Они пытаются научить его своей речи, но очень скоро начинают сами учиться хотя бы понимать его речь. Роли меняются: обучающим становится сам герой, а ущербными — его окружающие.

А герой тем временем переживает обычные драмы, как и всякий человек. Они вторгаются в его гармоничный мир и подтачивают его. История становится все печальней. Тем более что вся эта необычная жизнь в доме глухонемого погружена в мир тоталитаризма (как и все в этой сказке — гротескового): борьба с инакомыслием, увозят отца героя; немота, в которой власти подозревают сознательный выбор, объявляется ересью и за нее могут наказать. Однако, как и положено в сказке, добро побеждает. Пишущая машинка (то есть музыка) опять извлекается из короба. У героя появляется духовный наследник: Симхе, племянник, тоже отказывается говорить (все-таки власти правы), бойко стучит на машинке и увешивает стены дядиного кабинета новосочиненными опусами. Странность спасет мир.

 



[1] Читатель, наверное, обратил внимание, что три книги из десяти выпущены издательством «Издательские решения», предлагающим к продаже электронные копии и версию print-on-demand. Похоже, мы столкнулись с тихой, но масштабной революцией не только в издательском и книжном деле, но и в премиальном процессе — иными словами, автор более не зависит ни от традиционных издательств, ни от «толстых журналов»; институций, посредством которых и регулировался прежде премиальный процесс (книги в «Издательских решениях» формируют, верстают и оформляют сами авторы на сайте Ridero.ru). (Прим. ред.)

 

Версия для печати