Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2016, 4

Договор, которого не было (Борис Иванов. История Клуба-81)

Борис Иванов. История Клуба-81. Подготовили Б. Останин и М. Платова. Послесловие Б. Рогинского. СПб., «Издательство Ивана Лимбаха», 2015, 496 стр.

 

Для начала — небольшой историко-литературный экскурс.

Итак: на дворе 1970-е годы. У сколько-нибудь идеологически или эстетически неортодоксальных поэтов и прозаиков большие проблемы с публикацией. Особенно у тех, кто не успел выпустить первые книги в дни «оттепели». Но в Москве и Ленинграде эти проблемы выглядят по-разному и вызывают разную реакцию.

В столице двери были закрыты не так плотно — точнее, для всех по-разному: например, поэтов-концептуалистов и членов группы «Московское время» не печатали совсем, а метареалистов дозированно, но допускали на страницы периодики (у Ивана Жданова даже вышла книга). Сама теоретическая возможность попасть в «большой мир» советской литературы определенным образом влияла на самосознание — во всяком случае, у тех, кто не занимался политикой.

Не то в Ленинграде. Здесь не было никаких надежд. В двух с половиной журналах сидели люди либо совершенно дикие, либо смертельно испуганные еще со ждановских времен (был еще типаж «порядочного человека, который ничего не может» — в каждом журнале полагалось по одному такому; он занимался обычной редакционной ерундистикой с язвительно-скорбной миной и полушепотом выражал сочувствие тем, чьи рукописи отклонили). В недавней памяти был не лужниковский успех Евтушенко-Вознесенского-Ахмадулиной, а процесс Бродского. Сам воздух тогдашнего города способствовал стоически-безнадежному умонастроению и поддерживал ушедших в частную жизнь.

К середине семидесятых стало окончательно понятно, что у тех, кто не готов отказываться от всяких амбиций (и на уровне тем, и на уровне стиля) и становиться в унизительную очередь, чтобы на пятом десятке, может быть, пополнить ряды совершенно безликих «совписов», остается два пути. Первый — социализироваться в литературе в более или менее маргинальной роли: в качестве детских писателей, переводчиков, сценаристов. Этот путь был достаточно традиционным. Зато второй возник именно в Ленинграде в 1970-е годы. В течение нескольких лет образовалась (усилиями нескольких людей, среди которых надо прежде всего назвать Виктора Кривулина и Сергея Стратановского) целая система «второй культуры»: журналы («Часы», «Обводный канал», «37»), квартирные чтения, премия Андрея Белого. Причем впечатляет контраст между сугубо частными, домашними формами («рукописный журнал», пусть даже раз-два перепечатанный под копирку на машинке) и серьезными, публично высказываемыми культурными амбициями. Заграничные публикации, которые особенно беспокоили власти, были лишь дополнением, презентацией вовне этой внутренней жизни, но не самоцелью.

Так или иначе, к концу десятилетия создан маленький мир, независимый от государства (или верящий в свою независимость). Контакты с казенными редакциями для большинства его участников прекращены навсегда. Единственная инстанция, через которую идет диалог с властями, — это КГБ, время от времени вызывающий кого-то на «профилактическую беседу»; доходит дело и до обысков, однако (за редкими исключениями) пока что не более того. Социальный статус непечатных писателей-поэтов невысок, терять им не то чтобы нечего, но… У советской власти есть свои принципы: совсем уж без куска хлеба человека оставлять не полагается, безработных у нас нет. И вот Кривулин продолжает служить в санитарном издательстве, Стратановский — в Публичной библиотеке, Елена Шварц переводит пьесы для ленинградских театров (но ее мать, завлита товстоноговского БДТ, не выпускают с театром на заграничные гастроли — из-за дочери). С теми же, кто работает сторожем, дворником, оператором газовой котельной, сделать и вовсе ничего нельзя. Если, конечно, не сажать.

И вдруг в 1981 году все меняется.

Прежде чем говорить об этих переменах — немного культурной антропологии. Большинство участников «второй культуры» — молодые люди, в среднем (в середине 1970-х) лет тридцати, по своим вкусам и творческой практике — модернисты, чуждые социуму скорее по человеческой органике, чем по политическим взглядам (хотя и по ним тоже). Но есть и исключения. И именно автор рецензируемой книги. Борис Иванович Иванов — ярчайший пример. 1928 г. р., сын рабочего (погибшего на фронте) и официантки, закончил ремесленное училище, работал буровым мастером, призван в армию, прошел офицерские курсы, вступил в КПСС, демобилизован, поступил на отделение журналистики ленинградского филфака, работал в газетах, выпустил первую книгу рассказов (добротный реализм, традиционная манера письма, «общественно-значимые темы») [1] … Идеальная советская биография! И в 1968 году все ломается — из-за политики. Письмо в защиту Гинзбурга и Галанскова стоило Иванову и партбилета, и писательского статуса. Если другие подписанты (например, Яков Гордин) после нескольких лет опалы вернулись в советскую литературу, то он — нет. И дальше — годы люмпенских «работ» (лифтер, сторож, кочегар), участие в религиозно-философских семинарах Татьяны Горичевой, дружба с людьми совсем иного возраста и социального бэкграунда. И не в маргинальной роли, а в лидерской. Именно Иванов — многолетний издатель «Часов», пожалуй, лучшего из ленинградских самиздатовских журналов. И именно он — главный представитель «второй культуры» на переговорах с властями, увенчавшихся созданием организации, названной «Клуб-81» (по году создания).

Суть проекта заключается в следующем. Просто инкорпорировать «независимых» в официальные структуры оказывается невозможным. Но даровать им легальность власти готовы, более того — проявляют в этих вопросах инициативу. Рядом с Ленконцертом возникает Рок-клуб, рядом с Союзом Художников — Товарищество экспериментального изобразительного искусства. Организации с не очень понятным статусом, но официально признанные.

И вот тут возникает интересный вопрос — а зачем это было властям?

Борис Рогинский, автор послесловия, характеризует переговоры Иванова с советскими начальниками с помощью такой метафоры:

«Если хочешь сохранить жизнь заложников, с преступниками надо беседовать, оттягивать время, договариваться, меняться. Принимать какие-то их требования, выдвигать собственные и добиваться их выполнения…»

Стоп. Если власти — бандиты (или террористы), а независимые поэты и прозаики — заложники, то речь вовсе не шла об их освобождении или о сохранении их жизни. Едва ли эта метафора удачна. Это, скажем, участники движения отказников видели себя заложниками, стремящимися выбраться на волю. А издатели и авторы тех же «Часов» — они уже были свободны у себя за «Эрикой», которая, как известно, берет четыре копии (на самом деле ухитрялись печатать и пять, и шесть).

Да и не вступают бандиты в переговоры с заложниками, власти — с узниками, солдаты — с пленными. Тем более — по собственной инициативе. Вооруженные люди говорят друг с другом, а не с безоружными.

Что же заставило власти обратиться к независимым писателям и издателям со своими предложениями?

Во-первых, многие функционеры (больше из комсомола и КГБ, чем из партийных органов) осознавали, что созданная Сталиным система всеобщего контроля за экономикой, культурой и частной жизнью без массового террора в принципе не работает. Возвращаться к сталинским методам номенклатура не хотела (ей и самой при них жилось несладко), а просто «отпустить ситуацию» не могла по своей природе. Если не удается что-то извести — значит надо это что-то в той или иной форме организовать, возглавить, включить в официальную жизнь, на своих, разумеется, условиях. Как пишет Иванов, «КГБ раздражала хаотичность, бесформенность второй культуры». Кроме того, были и относительно рациональные страхи, связанные с заграничными публикациями. Впрочем, рациональные с точки зрения того времени. Только вдуматься: политические эмигрантские газеты и журналы публикуют безыдейные и невнятные модернистские стихи, а спецслужбы из-за этих публикаций беспокоятся! Именно литературоцентричностью эпохи объясняется то, что власти могущественной тоталитарной сверхдержавы увидели в издателях нескольких машинописных журналов партнеров по пусть неравноправному, но диалогу.

Но — вернемся к этому — почему Иванов? Во-первых, он был (не в духовном, не в политическом, не в эстетическом, а в конкретно-биографическом, безоценочном смысле) советским человеком. Для него социум не был аксиоматически чужим. Он искренне хотел, чтобы та культура, с которой он связал себя, обрела свое прочное место в этом, за очень многое осуждаемом им, но все-таки родном для него обществе. Которое, разумеется, при этом преобразится, трансформируется.  С другой стороны, и обитателям кабинетов было проще говорить с ним, чем, например, с Кривулиным.

Да и сам он видел в этих своих собеседниках живых людей, вступал с ними во внутренний диалог — что отнюдь не само собой разумелось.

Скажем, Юрий Андреевич Андреев — куратор новосозданного Клуба-81 от  Союза писателей. Как иронически рассказывали мне бывшие участники Клуба об этом человеке — казенном литературоведе, поклоннике бардовской песни, а на исходе советской эпохи, когда маркистский идеологический континиум треснул, — пропагандисте экзотической диеты (состоящей главным образом из сырых овощей) и практикующем экстрасенсе! А вот Иванов находит для него иные слова:

«Он — один из миллионов молодых людей, которые могли бы поддержать крутые перемены в годы хрущевского утопизма <…> Человек, ценящий искренние и простые чувства, товарищество. Несмотря на профессорский статус и идеологическую направленность деятельности, он был прост, даже примитивен — тоже от шестидесятничества, для которого все умозрительные постройки были от лукавого <…> О нем нужно судить не только по достигнутому служебному положению, но и по тем возможностям, которые были в нем заложены и остались подавленными».

Дальше — Галина Ивановна Баринова, обкомовская чиновница:

«Мы увидели <…> значительную личность, жесткую, формализованную <…> Когда я читал о настоятельницах женских монастырей, жестких, суровых, мне всегда представлялась Галина Баринова».

Наконец, один из кураторов Клуба-81 от КГБ, майор Павел Константинович Коршунов (настоящая фамилия Кошелев). Даже о нем Иванов лаконично сообщает, что «уважал его, потому что он никогда не лгал».

Андреев (и даже Баринова) для Иванова — люди одного поколения и изначально одного круга, с общим в некоторой части опытом. Коршунов (1952 г. р.) — это, конечно, другое поколение. Для своих сверстников из андеграунда он не то что даже непримиримый враг, а — представитель параллельной антропологической ветви, с которым никакого диалога вообще быть не может, как у кроманьонца с неандертальцем. А вот Иванов — он из базового типа, от которого произошли и первые, и вторые. Он понимает и первых, и вторых. Он знает, с кем он и на чьей стороне, но в чем-то способен понять другую сторону.

(Впрочем, была ли эта антропологическая пропасть абсолютной? Если посмотреть на биографию Кошелева, в постсоветское время сделавшего нормальную чиновничью карьеру, в какой-то момент возглавлявшего администрацию Петроградского района, то сомнений не возникает. Но вот его напарник по кураторской деятельности в Клубе-81, Евгений Валентинович Лукин (Лунин), сам писатель. Вот фрагмент его творческой автобиографии — как говорится, без комментариев: «Затем появились: стихотворный сборник „Пиры”, книги стихотворений в прозе „Sol Oriens” и ”Lustgarten, сиречь вертоград царский”, роман „По небу полуночи ангел летел”, очерк „Философия капитана Лебядкина”, сборник философско-литературных эссе „Пространство русского духа”, куда также вошли мои переводы произведений древнегреческого поэта Тимофея Милетского, знаменитого скальда Харальда Хардрада и современных норвежских поэтов, в том числе нобелевского лауреата Улафа Буля». Кроме перечисленного, Лукин перелагал, и на достаточно профессиональном уровне, «Слово о полку Игореве» и английских поэтов Первой мировой. В годы перестройки он пытался включиться и в дело разоблачения сталинских преступлений, но не очень успешно: либеральная интеллигенция обвинила его в том, что он слишком уж напирает на палачей с еврейскими фамилиями, а начальство, недовольное самовольным использованием служебных архивов, отправило Лукина для охлаждения головы на войну в Чечню. Это маленькое отступление — о сложности людей и судеб.)

И все-таки — в чем был смысл договора? Чего хотели стороны? Власти — прекращения заграничных публикаций и закрытия самиздатских журналов. Это было не только не исполнено, но и не обещано. В тексте устава Клуба были слова про «соблюдение советского законодательства при публикациях». Власти были этим удовлетворены, так как в их понимании советские законы — это был комплекс «всем известных» правил, формальных и неформальных. Иванов же и его товарищи апеллировали к прямому смыслу писаного закона, к его букве. А про запрет заграничных публикаций без государственного посредничества нигде прямо сказано не было, и уж тем более — про домашние журналы и их распространение. Дальнейший диалог носил почти анекдотический характер. Коршунов и Лукин довольно мягко журили писателей за очередной текст в «Гранях», «Вестнике РХД» или «Континенте». Те отвечали, что «если в антисоветском журнале печатается не антисоветское произведение, он становится на это произведение менее антисоветским». На этом все заканчивалось — при том что время было отнюдь не бархатным. Один за другим отправлялись в лагеря диссиденты — в том числе член Клуба-81 Вячеслав Долинин. Однако в данном случае — непонятный либерализм. Что это было — хитрый расчет или снисходительность конкретных кураторов, втайне не чуждых сочувствия своим подопечным… а может, понимавших, что этому государству осталось немного и что надо думать о собственном будущем?

А писатели хотели своего издательства: с урезанными (то есть обычными, не по-советски раздутыми) штатами, с малыми (то есть нормальными для некоммерческой литературы, а не по-советски космическими) тиражами. Они, разумеется, соглашались на политическую цензуру. Более того: они в одном из писем-предложений призывали «поднять роль Горлита». Хорошо помню, как все тогда посмеивались над этим — прекрасно понимая, однако, смысл и логику требования. Если уж цензура есть, она должна осуществляться в одном месте по внятным правилам. Однако это противоречило самой природе режима. Распределение ответственности за что бы то ни было (а особенно за то, что относится к идеологии) по десяткам кабинетов людей, страшащихся за свое кресло, было его коренным принципом.

Что же в итоге дал его членам Клуб-81? Возможность публичных вечеров в больших залах. Возможность выступлений «на стороне». И то, и другое было важно. Например, чтение Еленой Шварц только что написанной «Монахини Лавинии» в Клубе-81 в 1984 году или вечер Шварц и Кривулина в Союзе писателей весной следующего года — это были действительно этапные события в культурной жизни города. Десятки петербуржцев моего поколения запомнили их и будут рассказывать о них внукам. Что еще? Ну, иногда — решение коммунально-бытовых, житейских проблем («Андреев был в этом отзывчив»).

Да, еще многострадальный сборник «Круг». Хотя… Листая его сегодня, видишь: действительно хорошо, представительно (по количеству и качеству) там представлен только Кривулин. Кривулин, который и вступил-то в Клуб, по собственному признанию, «чтобы развалить его изнутри». Да, конечно, три гениальных стихотворения Шварц («Зверь-цветок», «Орфей», «Невидимый охотник»)… Но в поэтику Шварц (новаторскую, смелую, конфликтную по отношению к господствовавшей тогда эстетике) надо войти, понять ее законы. Трех, пусть первоклассных текстов для этого явно мало. Стратановский и Александр Миронов были представлены не только скупо, но и не самыми яркими вещами. Помню, врезалось в память одно стихотворение Бориса Куприянова. А в целом сборник не давал представления о той интереснейшей культуре, которая сложилась в сумеречном «неофициальном» Ленинграде. Скорее даже дезинформировал. Особенно это относится к прозаическому разделу.

Да, но ведь это — даром! Ведь никаких жертв от писателей как будто не потребовалось! Были ли неправы те представители «второй культуры», которые отказались вступить в Клуб (Владимир Эрль, Юрий Колкер и другие)? Заметим, кстати, что в следующем поколении таких скептиков было больше. Настроения того времени отразились, например, в повести Олега Юрьева (который уже в начале 1980-х годов пользовался среди литературной молодежи в Ленинграде немалым авторитетом) «Гонобобль и другие, или В поисках утраченного бремени», где выведен довольно прозрачный «Союз советских писателей, не вошедших в союз советских писателей».

Пожалуй, некоторые издержки (кроме затрат времени и сил) все-таки оказались неизбежны — читая книгу Иванова, отчетливо это понимаешь. Андеграундное движение поневоле включало авторов разных школ и разного дарования. Но — при том, что круг поклонников, скажем, Шварц или Миронова лишь отчасти совпадал с кругом поклонников Аркадия Драгомощенко или, с другой стороны, Олега Охапкина, что даже между Кривулиным и Стратановским были глубокие эстетические и мировоззренческие различия, — все-таки статус каждого из этих поэтов сложился естественно и был не случаен. Но вот образуется Клуб-81, в котором важную роль играет представитель СП, человек, может, лично и неплохой, но совершенно чуждый модернистской культуре 1970-х и ничего в ней не понимающий, воспитанный на Евтушенко и бардовской песне. У советских по эстетике стихотворцев, которым в официальной культуре просто физически не хватило места (ведь она не резиновая) и которых в кругу андеграунда тоже не принимали всерьез, появился шанс. Именно они (Владимир Шалыт, Владимир Нестеровский) становятся фаворитами Андреева, их стихи по его протекции печатают в городских журналах, они обильно представлены в «Круге». И если Шалыт был просто малоталантлив, то Нестеровский запомнился наглыми пьяными выходками и доносами на товарищей.

В свою очередь поэты андеграунда в целях самозащиты (от властей и от персонажей вроде Нестеровского) временами прибегали к «советскому» языку — достигая порой незаурядного стилизаторского мастерства. «В условиях чрезвычайной международной напряженности, встретив недвусмысленную реакцию администрации Рейгана на свое желание посетить СССР <…>, они были вынуждены в течение двух лет собирать средства среди сочувствующих или разделяющих их взгляды общественных организаций и просто людей, желающих узнать правду о Советском Союзе…» Или: «Нестеровский уже много лет полагает, что в помещении клуба разрешено появляться в пьяном виде, устраивать дебоши, прерывать чтение выкриками с мест <…> Завсегдатаи ленинградских медвытрезвителей гораздо лучше знакомы с поэтом, чем давние друзья Клуба-81, не пропускающие ни одного мероприятия». Автор первой цитаты (из объяснительной записки по поводу такой крамольной вещи, как не согласованное ни с кем выступление американских музыкантов) — Аркадий Драгомощенко, второй — Сергей Завьялов и Дмитрий Волчек. Но такие стилистические игры (при том что ни в первом, ни во втором тексте нет ни слова фактической неправды) были психологически опасны для людей, стремившихся всем своим поведением — творческим, социальным, языковым — в максимальной степени изъять себя из сферы очень широко понимаемого «советского».

Когда считанные годы спустя началась перестройка и открылись невиданные ранее публикационные возможности, это имело и оборотную сторону: границы между «своим» и «чужим» миром и языком окончательно рухнули. Почему институции ленинградского андеграунда (кроме премии Андрея Белого) не смогли сохраниться в 1990-е годы и стать основой новой независимой (не только от власти, но и он рыночной стихии, от структур обывательского мышления) культуры — отдельный и довольно грустный вопрос. «Часы» оказались самым долговечным из самиздатских журналов (закрылся в 1990) — и то потому, что связал себя, вместо аристократической словесности, с перестроечной политикой. Такова же была судьба Клуба-81. Последние страницы рецензируемой книги — о том, как «колонна демократических сил прошла от Пионерской площади до Дворцовой» и т. д., по-своему тоже интересны историку той эпохи, но имена поэтов с них закономерно исчезают. Может быть, если бы в свое время удалось создать малотиражное издательство и если бы оно в 1988 — 1990 годы публиковало книги стихов и «трудных» рассказов, а не прокламации Народного Фронта, все пошло бы иначе и Клуб-81 стал бы больше, чем просто эпизодом литературно-общественной жизни, плодом странного договора между властями и художниками… Договора, которого, по сути, не было.

И последнее. Сыграв в 70 — 80-е годы важнейшую роль организатора литературной жизни, Борис Иванов позднее стал кропотливым историком литературы этой эпохи. Подробная и дельная книга, написанная им на девятом десятке жизни, — тоже своего рода маленький подвиг. Отдельные неточности, замеченные участниками событий, не умаляют ее информативности.

 

 



[1] Вторая книга у Иванова вышла сорок лет спустя. Борьба за публикационные возможности для других сочеталась у него с каким-то аскетическим равнодушием к собственной писательской судьбе.

 

Версия для печати