Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2016, 10

Мандельштам и другие. Писатели в Харькове.

Часть первая

 

Краснящих Андрей Петрович родился в 1970 году в Полтаве. Окончил Харьковский государственный университет, кандидат филологических наук, доцент кафедры истории зарубежной литературы и классической филологии. Автор книги «Харьков в зеркале мировой литературы» (Харьков, 2007; совместно с К. Беляевым), сборника рассказов «Парк культуры и отдыха» (Харьков, 2008; шорт-лист Премии Андрея Белого). В «Новом мире» публиковались главы из романа и рассказы, статьи, в частности «Русукрлит как он есть» («Новый мир», 2015, № 9) — в журналах «Искусство кино», «НАШ», «Новая Юность», «Прочтение», интернет-издании «Русский Журнал» и др. Финалист премии «Нонконформизм» (2013, 2015), лауреат «Русской премии», литпремии им. О. Генри «Дары волхвов» и премии «Нового мира» (2015). Сооснователь и соредактор литературного журнала «©оюз Писателей». Живет в Харькове.

 

 

Ни Пушкин, ни Гоголь, ни Шевченко, ни Коцюбинский, которым стоят в Харькове памятники, в Харькове не бывали ни разу. Пушкин вообще объехал Харьков стороной, сделав крюк: «Мне предстоял путь через Курск и Харьков; но я своротил на прямую тифлисскую дорогу, жертвуя хорошим обедом в курском трактире (что не безделица в наших путешествиях) и не любопытствуя посетить Харьковский университет, который не стоит курской ресторации» («Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года», 1835)[1], — Пушкин недолюбливал основателя Харьковского университета Каразина: тот в 1820-м доносил на околодекабристское Вольное общество любителей российской словесности и на Пушкина министру внутренних дел Кочубею; Пушкин был выслан из Петербурга в Екатеринослав[2].

Зато в Харькове жил-был Григорий Сковорода (и «Басни Харьковские» у него есть) и многие писатели сковородиновского характера: негромкие при жизни, устранившиеся от мира и пишущие что-то свое, малопонятное остальным.

Но вообще же первый харьковский писатель не Сковорода, а другой казак и философ — полулегендарный Семен Климовский, который написал «ˉхав козак за Дунай» — песню, что положили на музыку Бетховен, Вебер, Гуммель. Кстати, о песнях, которые поют все. Стихотворение «Дивлюся на небо та й думку гадаю…», что и до сих пор, бывает, приписывают Шевченко, написано Михаилом Петренко из Харьковской школы романтиков — группы молодых украинских поэтов — профессоров и студентов университета 1830 — 1840-х, задавших тон украинскому национальному движению. А народная матросская песня «Раскинулось море широко...» сначала была стихотворением «Моряк» (1843) Николая Щербины, жившего в то время в Харькове. В общем, много чего тут, в Харькове, было, копать и копать.

Квитка-Основьяненко, Гулак-Артемовский, Костомаров, Павел Грабовский, Александр Олесь, Гнат Хоткевич, не говоря уж о том, что в 1920 — 1930-х здесь жил[3] весь цвет, нет, реально практически весь, украинской литературы — Харьков же был столицей.

Это все главы из когда-нибудь, возможно, книги. Здесь, в данной публикации — о некоторых русских писателях в Харькове. Вне ее — очерки о Льве Толстом, Марко Вовчке, Кропивницком, Гаршине, Лесе Украинке, Северянине, Шенгели, Катаеве и Олеше, Газданове, Слуцком, Голембе, Бахчаняне и других, приезжавших в Харьков кто на день, кто на шесть или живших здесь год, или двадцать, или почти всю жизнь.

И пока что неохваченными остаются Гнедич, Чехов, Аверченко, Ахматова, Асеев, Маяковский, Петников, Божидар, Кульчицкий, Поженян, Чичибабин, Владимов и др. — но да всему свое время.

 

 

МАНДЕЛЬШТАМ. ПЕСНЬ О ШУБЕ

 

Осип Мандельштам (1891 — 1938) жил в Харькове четырежды: в феврале — апреле 1919-го, в мае и сентябре того же года и феврале — марте 1922-го. Наиболее важны — как для него, так и в литературном отношении — первый и последний приезды, второй и третий были непродолжительными.

В середине февраля 1919-го Мандельштам оказался в Харькове подальше от Москвы: «<…> бежал равно и от голода, и от всеобъемлющего насилия», — говорит Ральф Дутли, швейцарский исследователь Мандельштама, в биографии «Век мой, зверь мой»[4]. А Олег Лекманов, автор «жэзээловского» «Мандельштама»[5], специально оговаривает, что «<…> Мандельштам вместе с братом Александром уехал в Харьков» «<…> накануне репрессий против левых эсеров <…>»[6], с которыми «завел если не дружбу, то близкое товарищество» и печатался в их изданиях, где его даже называли «наш поэт». Но вообще-то дружбу с эсерами Мандельштам завел по новой, это был рецидив; и Лекманов, и Дутли, и другие биографы отмечают, что по характеру аполитичный Мандельштам когда-то, шестнадцатилетним, загорелся революционной романтикой и примкнул к эсерам: вступил в эсеровскую молодежную организацию, выступал в рабочих кружках, хотел даже стать боевиком, но по возрасту не прошел. И во время обоих арестов — 1934-го и 1938 годов — ему припомнят «эсеровское прошлое».

В отличие от разгромленных большевиками российских левых эсеров, над которыми еще в ноябре 1918-го, после подавления мятежа, состоялся суд, украинские левые эсеры, что «борьбисты», что «боротьбисты»[7], тогда еще чувствовали себя неплохо, легально проводили съезды, входили в советы и совнарком. Но предполагать, что Мандельштам был послан в Харьков контактировать с местными эсерами, было б чересчур конспирологичным. Харьков был им выбран, по-видимому, как фактически столица советской Украины[8]: Красная армия вошла сюда 3 января (а до этого была власть Директории) и к февралю вовсю работали разновсякие советские учреждения и органы управления, а Киев только-только, 6 февраля, был взят красными, и что там к чему, было еще неясно. А возможно, когда Мандельштам выезжал в Украину или принимал решение, Киев еще находился под Директорией.

Но вероятнее всего, в занятый красными Харьков просто шел эшелон и Мандельштама удалось туда пристроить. Надежда Мандельштам во «Второй книге», очевидно, что с его слов, рассказывает: «Мандельштам уже успел наголодаться в голодной Москве восемнадцатого года. Ему помог уехать на Украину большевистский деятель по фамилии Малкин. (Он погиб в 37 году <…>). Малкин добыл для Мандельштама ордер на заказной костюм, что тогда было очень трудно, а потом просто невозможно — заказные были сохранены только для верхов и дипломатов. Еще он отвалил ему кучу бумажных денег, резко выросших в стоимости на Украине. В Киев Мандельштам привез только остатки богатства, растратив почти все в Харькове. <…> Но и остатка бумажного золота хватило на множество пирожков с вишнями и телячьих отбивных. <…> Мандельштам уже успел за месяц[9] жизни в Харькове отъесться после московской голодовки»[10].

Свидетельств, что в Харьков его кто-то из знакомых позвал, нет, но в Харькове из его знакомых-писателей в это время жили многие. Лекманов пишет: «В Харькове Мандельштам оказался одновременно с Георгием Шенгели и Рюриком Ивневым»[11]. Не совсем так. Шенгели давно уже жил тут: перевелся в 1914-м с юрфака Московского университета на юрфак Харьковского (окончил в 1918-м), где его дядя — Владимир Андреевич Дыбский — служил профессором химии, и в том же году женился на дочери Дыбского Юлии; вовсю участвовал в литературной и культурной жизни города, один из основателей и активный участник харьковского творческого объединения «Литературно-художественный кружок», выпускавшего альманахи и журналы «Сириус» (1916), «Ипокрена» (1917), «Камена» (1918), «Творчество» (1918 — 1921), «Парус» (1919), «Художественная мысль» (1922), «Художественная жизнь» (1922 — 1923), много здесь печатался — и в этих и в других изданиях[12].  А из Харькова уехал в мае 1919-го — его командировали в Крым «комиссаром искусств». Потом еще раз будет жить в Харькове — перед переездом навсегда в Москву — в 1921-м — 1922-м, и его назначат председателем Харьковского губернского литературного комитета.

Что же касается Рюрика Ивнева, то, если верить ему, он окажется в Харькове через месяц-полтора после приезда Мандельштама: «С 1 сентября 1918 года я получил новое назначение — завбюро по организации поезда имени Луначарского. А 23 марта 1919 года выехал в командировку в Киев и Харьков»[13].

И сразу — еще одна распространенная неточность, относящаяся к Мандельштаму харьковского периода. По всем изданиям гуляет фотография[14], подписанная «Александр Мандельштам, Адольф Мильман, Рюрик Ивнев и Осип Мандельштам в Харькове (1919)», где под «Адольфом Мильманом» подразумевается «бубнововалетовец» и «мирискусник» Адольф Израилевич Мильман, который в 1918-м принял участие в организации отдела изобразительных искусств при Наркомпросе и тогда же переехал из России в Киев, затем жил в Крыму. Вероятно, это и дало основание идентифицировать вторую фигуру слева на фотографии как его, хотя сведений, что он был в Харькове, нет. Рюрик же Ивнев в отрывках из «Мемуаров» — о Мандельштаме[15] — по поводу своего пребывания в Харькове говорит: «Помню ярко лишь мои встречи с Осипом Мандельштамом, который был в то время там, помню знакомство с его братом Александром и с Мишей Мильманом — славным юношей, работавшим в Украинском Центральном Телеграфном агентстве»[16]. Возможно, Адольфа Мильмана и могли бы в Харькове или Украине называть Мишей, но вряд ли двадцативосьмилетний на тот момент Ивнев запомнил тридцатитрехлетнего Адольфа Мильмана как «юношу» и уж точно не стал бы представлять его в своих «Мемуарах» как телеграфиста, а не известного художника.

И, раз уж зашла речь об Ивневе, сразу поцитируем его еще и побольше, ибо только он — и Григорий Петников — оставили портреты (или портрет — они не противоречат друг другу) харьковского Мандельштама зимы — весны 1919 года. Ивнев характеризует Мандельштама как возбужденного (или даже перевозбужденного), очень сильно оголодавшего и предприимчивого до авантюризма в поисках денег.

«С Мандельштамом творилось что-то невероятное, точно кто-то подменил петербургского Мандельштама. Революция ударила ему в голову, как крепкое вино ударяет в голову человеку, никогда не пившему.

Я никогда не встречал человека, который бы так, как Осип Мандельштам, одновременно и принимал бы революцию и отвергал ее.

Он был похож на заблудившегося ребенка, который никак не может привыкнуть к новой обстановке, к новым условиям, но, в отличие от ребенка, он не хотел вернуться в свой дом, впрочем, быть может, потому, что у него никогда не было дома.

Если это правда, что существует такая болезнь, при которой человек становится прожорлив от одной мысли, что продукты питания ограничены и достаются с трудом, то Мандельштам был болен именно этой болезнью, которую, если не ошибаюсь, кто-то назвал „психической голо[до]в[к]ой”. <…>

Этой чудовищной прожорливостью он славился и в Харькове, где в ту пору, по сравнению с Москвой, было полное изобилие всего съестного.

О. Э., точно преследуемый навязчивой мыслью, что все это изобилие вот-вот должно иссякнуть, обедал за троих, ужинал за четверых и поедал невероятное количество сладкого.

Так как он писал очень много и ни к какому другому труду не был приспособлен, то с фаталистической верой в то, что мир должен оплачивать его расходы за одно то, что он появился на свет, он готов был продать и перепродать свои старые стихи каждому фасаду, под которым красовалась вывеска учреждения и в недрах которого ютилась бухгалтерия.

Был случай, когда какой-то редактор, зная, что если он выпишет Мандельштаму аванс, не получив за него готовый материал, то О. Э. к нему больше не покажется на порог, обещал выплатить 100 % гонорара, но лишь после получения рукописи. О. Э. нужны были, как всегда, деньги, и он, оговорив, что ему будет выплачен гонорар сейчас же после вручения редактору рукописи, тут же в редакции сел за столик и начал по памяти записывать свои стихи, но так как дело не клеилось и он не мог вспомнить всех стихов, то он пошел по линии „наименьшего сопротивления” и переписал одно и то же стихотворение раз двадцать, лишь бы заполнить лист, зная, что редактор не будет читать сейчас же, а деньги выплатит, согласно условия, немедленно после вручения рукописи.

И действительно, редактор, для которого имя Мандельштама было достаточной гарантией, пересчитал лишь страницы, сунул рукопись или, вернее, автографы Мандельштама в ящик письменного стола и выписал ему полностью весь гонорар, добрая часть которого была оставлена Мандельштамом в кафе, помещавшимся рядом с редакцией»[17].

А печатался Мандельштам в Харькове в тот период (да и в последующие[18]) действительно много: в журналах «Творчество» и «Пути творчества», о котором речь впереди.

Но сначала закончим с Ивневым, он в «Мемуарах» дает нам еще бесценный фактаж, по которому мы хоть как-то приблизительно можем узнать дату отъезда Мандельштама из Харькова, ибо у биографов все очень размыто: «В конце марта — начале апреля 1919 года поэт, сопровождаемый братом Александром и все тем же Ивневым, переехал в столицу Украины»[19],  «В начале апреля он переезжает в Киев»[20]. Киевский мандельштамовед Полина Поберезкина, восстанавливая по архивным документам — телеграммам бюро печати при совнаркоме Украины — перипетии переезда Мандельштама в Киев, пишет: «Как известно, Мандельштам приехал с Рюриком Ивневым. <…> мы можем осторожно предположить, что поэт приехал в апреле 1919 г. одним из поездов, организованных для эвакуации большевистских чиновников»[21]. После прошедшего в Харькове 6 — 10 марта III Всеукраинского съезда советов, объявившего о создании Украинской советской республики, столица вместе со всеми своими управляющими органами переезжала в Киев: на свое последнее харьковское заседание совнарком собрался 21 марта, а на первое киевское — 23-го.

Мандельштам, пишет Поберезкина, уехал не сразу, так как был задействован в установке и наладке большого уличного экрана — «для информации населения путем вывешивания световых плакатов», — а потом, с 1 апреля, движение поездов было временно прекращено. Итак, не ранее апреля, а Рюрик Ивнев отодвигает дату их с Мандельштамом отъезда из Харькова вообще на конец месяца: «Не помню, при каких обстоятельствах, но в конце апреля состоялась моя поездка в Киев. Возможно, что вместе с О. Мандельштамом, т. к. из моих записей в дневнике видно, что О. Э. был в Киеве одновременно со мной»[22]. Косвенное указание на конец апреля можно найти и во «Второй книге» Надежды Мандельштам: «По вечерам мы собирались в „Хламе” — ночном клубе художников, литераторов, артистов, музыкантов. „Хлам” помещался в подвале главной гостиницы города, куда поселили приехавших из Харькова правителей второго и третьего ранга. Мандельштаму удалось пристроиться в их поезде, и ему по недоразумению отвели отличный номер в той же гостинице. В первый же вечер он появился в „Хламе”, и мы легко и бездумно сошлись. Своей датой мы считали первое мая девятнадцатого года <…>»[23]. Но в любом случае 27 апреля Мандельштам уже находился в Киеве: в альбоме поэтессы Мальвины Марьяновой сохранился отрывок из его стихотворения «Tristia», вписанный им туда в Киеве 27 апреля.

Однако вернемся к Харькову, как будто Мандельштам оттуда еще не уехал, — ведь очень же интересно, где он жил и где-кем тут работал.

А жил Мандельштам в Харькове — недавно это установили краеведы-энтузиасты, студенты-участники проекта «Харьковские дворики»[24] — в доме 44 по улице Мироносицкой[25], и дом этот не простой, а «шкатулочка» — с секретом.

Пожалуй, в то время это было одно из самых красивых зданий Харькова.  В тридцатые его изуродовали: оно попало в ведомство НКВД, ему надстроили два этажа, снесли стеклянный купол-башню, до неузнаваемости изменили фасад, закрасили стены в подъезде. А в 1919-м оно, построенное в 1914-м — особняк помещика Ивана Бойко, — было еще той самой «Шкатулочкой», как его называли в Харькове. В лучшем виде украинский модерн, а стены подъезда расписаны[26] Николаем Самокишем, уже известным тогда художником, академиком, — и на одной из них, как тоже часть декоративного пространства, вместо окна — пейзаж Сергея Васильковского[27].

В 1919-м, когда Мандельштам приехал в Харьков, дом «Шкатулочка» был, очевидно, уже экспроприирован у Бойко и определен под гостиницу или жилой дом совработников. А место работы Мандельштама находилось рядом, в двух шагах — на Мироносицкой, 48[28] во Всеукраинском литературном комитете при Наркомате просвещения, где Мандельштам был завсекцией поэзии.

И тут самое время передать слово третьему — и, думается, главному — харьковскому знакомцу Мандельштама — Григорию Петникову. Он и устроил Мандельштама на работу и, скорее всего, поселил в дом «Шкатулочка».  В написанных в 1963-м по просьбе Николая Харджиева и опубликованных в 2012-м воспоминаниях о Мандельштаме Петников говорит:

«Не помню, когда мы впервые встретились с Осипом Эмильевичем. Это было давно тому назад, в Москве, и в Петрограде, в Академии Художеств, — до начала Октября 1917 года. <…>

Зимой 1918 (декабрь месяц[29]), когда наши красные войска освободили тогдатошнюю столицу Украины рабочий Харьков, выбив в трудных боях белых[30], при Наркомпросе (нарком В. Затонский) Рабоче-Крестьянского Правительства Украины был создан Всеукраинский Совет искусств — во главе с Ал. Кап. Гастевым (поэтом во всем), работавшим тогда зав[едующим] нормировочным бюро одно<го> из крупнейших харьк[овских] заводов, старым большевиком и профессиональным революционером, с которым я был знаком — и дружил. <…> Так вот — был организован Вс<е>укрлитком, и мне было поручено им руководить <…>. О. Э. жил тогда в Харькове. Мы встречались с ним, его женой Надей[31]. Я предложил ему пойти работать в наш Лит[ературный] Комитет — заведовать секцией поэзии: пропагандировать новую рев[олюционную] поэзию, беседовать с молодежью, готовить материалы для сборника („Ураган”[32]); Гастев кандидатуру эту поддержал, хотя он, мне кажется, был знаком с поэзией М[андельштама] отчасти, но считал его мастером своего дела, кот[орый] может передать свой опыт другим… О. Э. охотно согласился и пошел работать в наш Лит[ературный] Комитет. Работа только разворачивалась <…>.

В Литературный Комитет (на Мироносицкой ул.) он являлся иногда с опозданьем, — в длиннополой черной шубе[33], в кот[орой] и сидел за своим столиком, готовый вести поиски и как-то „дирижировать”, пояснять, отбирать, находить. Эта секция была тогда своего рода небольшими начальными курсами поэзии… Два месяца работы и — переезд Правительства в Киев.  С ним и Вс<е>укр[аинский] Совет искусств, все его комитеты (Лит[ературный], Муз[ыкальный] — проф. М. Бихтер, потом Л. В. Собинов и т. д.).  О. Э. переехал в Киев»[34].

В примечаниях к публикации П. Поберезкина приводит и более-менее точную дату вхождения Мандельштама в должность: 2 марта еженедельник «Известия Временного рабоче-крестьянского правительства Украины и Харьковского совета рабочих депутатов» уведомил, что «Для руководства литературно-художественной жизнью Украины при Отделе Искусств образован Всеукраинский Литературный Комитет, который состоит из Г. Н. Петникова (председатель), А. К. Гастева и Н. И. Левченко. <…> При Всеукраинском Литературном Комитете образованы секции: 1) поэтическая (заведующий — О. Мандельштам), 2) журналистика, 3) художественн[ой] прозы и критики,  4) лекционно-инструкторск[ая] (заведующий — В. Рожицын)».

Печатным же органом Всеукраинского совета искусств стал созданный при Наркомпросе литературно-художественный и общественно-политический журнал «Пути творчества», который редактировал Петников (последний номер вместе с Чапыгиным) и где Мандельштам, конечно же, тоже публиковался. Так, в четвертом номере, вышедшем в апреле, как раз и была опубликована его «Tristia», а в сдвоенном шестом-седьмом, ставшем последним и вышедшем после полугодичного перерыва (Харьков был под деникинцами) уже в 1920-м, — стихотворение «Черепаха» и статья «Государство и ритм». А в пятом номере — майско-июньском — была статья Бенедикта Лившица «В цитадели революционного слова», где Мандельштама с Петниковым хорошенько сталкивали лбами:

«В противоположность Петникову, у которого слово — растение, „поросль”, „побег”, слово О. Мандельштама замкнуто в самом себе, лишено способности органического роста, — обломок мертвой природы, подлинный „камень”. <…>

Все творчество Мандельштама, построенное почти исключительно на эффекте разностного восприятия известной звуковой его величины (отдельного слова или целого предложения), рассчитано, таким образом, на весьма узкий круг лиц, способных принять игру ощущений, предлагаемую им этим безусловно интересным, но упадочным поэтом»[35].

Ну и — как бы мы ни откладывали это дело, пора уже посчитать шубы Мандельштама и вообще как-то с их нагромождением и путаницей в них разобраться. Вот к петниковскому Мандельштаму 1919 года «<…> в длиннополой черной шубе» Поберезкина делает сноску: «См. очерк Мандельштама „Шуба” (1922) <…>» и цитирует из него, а Лекманов рассказывает: «В июне 1921 года Мандельштамы приехали в Ростов. Здесь с помощью местных поэтов  Осипу Эмильевичу удалось дешево приобрести ту самую шубу, которой спустя год предстояло сделаться „героиней” одноименного Мандельштамовского очерка <…>»[36] и тоже из него цитирует.

Казалось бы, ну, та шуба, не та, другая, какая разница, и вообще, чего мелочиться, но в том-то и дело, что и для Мандельштама, вы знаете, шуба далеко не мелочь, а нечто в высшей степени принципиальное. И с этими шубами — в жизни Мандельштама — какие-то вечные истории, анекдоты, недоразумения. «Осложнения», как говорит Надежда Мандельштам. Ей и слово:

«„Александр Герцович” и „Астры”[37] составляют как бы периферию цикла. Внешний признак связи — слово „шуба”. В „Астрах” это барская шуба, за которую его корили[38], и в „Александре Герцовиче” — „А там вороньей шубою на вешалке висеть”. Обе они связаны с „жаркой шубой сибирских степей”[39]… Шуба — один из повторяющихся образов О. М. Он появился еще в „Камне”: дворники в тяжелых шубах[40], женщина в меховой шубке[41], а потом ангел в золотой овчине[42]… Первая проза О. М., потерянная в Харькове в издательстве сестры Раковского[43], называлась „Шуба”. И наконец, „В не по чину барственной шубе”[44] из „Шума времени” и „литературная шуба” из „Четвертой прозы”, которую О. М. срывает с себя и топчет ногами[45]. Шуба — это устойчивость быта, шуба — русский мороз, шуба — социальное положение, на которое не смеет претендовать разночинец»[46].

Добавим, что Мандельштам не только писал о шубах, но еще с удовольствием о них рассказывал. Ивнев вспоминает (причем, обратите внимание, снова Харьков):

«<…> в Харькове Осип Мандельштам рассказывал мне историю одной шубы. <…> узкогрудый адвокат, фамилию которого я забыл, впал в отчаяние, когда в его квартиру ворвались петлюровцы, один из которых был в шубе с бобровым воротником. Адвокат — молодой, только что начавший практику, занимал скромную квартиру без дорогих картин и статуй, поэтому ему легко было убедить петлюровцев, что они ошиблись дверью. Настоящий миллионер живет этажом выше.

Уже потом он рассказывал Мандельштаму, что долгое время проклинал себя за растерянность и подлость, ибо бандиты и так бы ушли от него, видя, что нечем поживиться, а он с испугу брякнул им насчет квартиры миллионера. И он же рассказывал Мандельштаму, что молодой петлюровец в бобровой шубе кривил губы и презрительно щурил глаза, не находя ни одной вещи, стоящей внимания. А, через несколько дней, встретив Мандельштама на улице, он докончил свой рассказ.

— Его застрелили, — сказал адвокат.

В первую минуту Мандельштам ничего не понял.

— Кого? — спросил он удивленно.

— Помните, я говорил вам про петлюровца в бобровой шубе.

— Его убили?

— Свои же. В драке. Я видел. Он лежал на мостовой с простреленным виском. И все же мне казалось, что он скалит зубы и смеется над жизнью и над нами, маленькими трусливыми зверьками. Рядом с ним сиротливо лежала его шуба, но она не успела оплакать своего минутного владельца, так как на моих глазах другой петлюровец поднял ее и напялил на свои плечи. Адвокат сказал Мандельштаму, что он не понимает, что творится на свете»[47].

Продолжим рассказ из «Воспоминаний» Надежды Мандельштам:

«Шуба из „Астр” связана с забавным инцидентом. В конце двадцатых годов одна вельможная, а потом погибшая дама[48] жаловалась Эмме Герштейн, что Мандельштам всегда казался ей совершенно чуждым человеком — она, мол, не может забыть, в какой шикарной шубе он разгуливал по Москве в начале нэпа… Мы только ахнули. Шубу эту с плеч какого-то нищего дьячка мы купили на базаре в Харькове — рыжий, вылезший енот, запахивающийся наподобие рясы… Старик дьячок продавал ее, чтобы купить хлеба, О. М. купил эту роскошь, когда мы ехали с Кавказа в Москву, чтобы не замерзнуть на севере[49]. Эта первая „литературная„ и „не по чину барственная шуба” была предоставлена Пришвину, ночевавшему в общежитии на Тверском бульваре, вместо тюфяка. Он накрыл ею взорвавшийся малокалиберный примус. Последние волоски рыжего енота обуглились, и О. М. даже не успел сорвать эту шубу со своих плеч и растоптать, а следовало бы… Зачем носить шубу с чужого плеча? Носить шубу ему было не по чину…

С шубами всегда бывали какие-то осложнения. Раз мы добыли денег и пошли покупать обыкновенную советскую шубу в универмаг, но выяснилось, что в продаже только шубы из собачьего меха. На такое предательство по отношению к благородному собачьему роду О. М. не отважился и предпочел мерзнуть. Так он доходил в пальтишке до последнего года жизни, когда нам постоянно приходилось ездить в холодных вагонах в стоверстную зону. Не выдержал Шкловский: „У вас такой вид, будто вы приехали на буферах, — сказал он. — Надо придумать шубу”… Василиса вспомнила, что у Андроникова валяется старая шуба Шкловского. Он носил ее, когда пробивался в люди, но сейчас ему уже полагалось нечто более барственное. Вызвали Андроникова вместе с шубой, и с великими церемониями вырядили в нее О. М. Она славно послужила в калининскую зиму. Арестовали О. М. весной, и он не захватил ее с собой: побоялся лишней тяжести. Шуба осталась в Москве, а он замерзал в желтом кожаном пальтишке, тоже подаренном кем-то в последний подмосковный, на сто пятой версте, год своей неприкаянной жизни»[50].

Это в главке «Цикл», а через три десятка их в «Шкловских» Надежда Мандельштам признается, что и андроникова шуба тоже была собачья:

«Поздней осенью[51] он раздобыл для О. М. шубу. У него был старый меховой — из собачки — полушубок, который в прошлую зиму таскал по нищете Андроников, человек-оркестр. Но он успел выйти в люди и обзавестись писательским пальто, и Виктор вызвал его к себе вместе с полушубком. Обряжали О. М. торжественно, под Бетховена, которого высвистывал Андроников. Шкловский даже произнес речь: „Пусть все видят, что вы приехали на поезде, а не под буферами”… До этого О. М. ходил в желтом кожаном пальто, тоже с чужого плеча. В этом желтом он попал в лагерь»[52].

И — поскольку все так завязано на шубах, для полноты картины стоит добавить еще несколько, о которых упоминает Лекманов. Вот в письме Мандельштама жене от 9 — 10 февраля 1926 года из Ленинграда: «<…> я, дета, весело шагаю в папиной еврейской шубе и Шуриной ушанке»[53]. И вот типа анекдота из письма Киппена Горнфельду времен конфликта последнего с Мандельштамом:

«Очень тепло вспоминает Пяст о своем друге Мандельштаме. Я спрашиваю очень громко и весело — что слышно насчет <перевода> „Мадам Бовари”?

— Ну что ж… „Мадам Бовари”… Эка штука! У Мандельштама были дела почище! Однажды он шубу унес из квартиры одного зубного врача!

— На цинке (шухере. — О. Л.) стоял кто-нибудь? Кто именно? — спрашиваю я деловым тоном.

— Не знаю, стоял ли, нет ли. Друзья поэта говорили тогда, что может быть самое существование этого зубного врача только тем и оправдывается, что его шуба пригодилась Мандельштаму!»[54]

И о еще одной шубе — периода, когда чета Мандельштамов второй раз жила в Доме Герцена, а значит, 1932 — 1933 годов — вспоминает сын Бориса Пастернака Евгений:

«Я хорошо помню самого Осипа Эмильевича, его характерную позу с закинутой головой — в длиннополой шубе с тросточкой он ходил через двор обедать в литфондовскую столовую. Помню, как смеялись над ним наши дворовые мальчишки»[55].

И наконец, самая последняя — уже лагерная — шуба, вернее, полушубок:

«Ссыльные врачи отнеслись к нему хорошо и даже раздобыли ему полушубок. У них образовался излишек одежды — наследство умерших, а умирали там люди, как мухи. К этому времени О. М. очень нуждался в одежде, даже свое кожаное пальто он успел променять на сахар. Ему дали за него полтора кило, которые тут же украли»[56].

Шубы, как видим, в жизни Мандельштама периодически возникали, но потом куда-то всегда исчезали, и их заменяли новые. Из всего этого многообразия нас будут интересовать харьковские — две, из 1919-го и 1922 года. Ибо они кроме того, что харьковские, еще и литературные, а главное, с ними такая неразбериха, что черт знает что. И это путает всех комментаторов-мандельштамоведов.

Начнем со свидетельств самого Мандельштама. В очерке «Шуба», написанном, как говорит Надежда Мандельштам во «Второй книге»[57], в Харькове в 1922-м:

«Хорошо мне в моей стариковской шубе, словно дом свой на себе носишь. Спросят — холодно ли сегодня на дворе, и не знаешь, что ответить, может быть, и холодно, а я-то почем знаю?

Есть такие шубы, в них ходили попы и торговые старики, люди спокойные, несуетливые, себе на уме — чужого не возьмет, своего не уступит, шуба что ряса, воротник стеной стоит, сукно тонкое, не лицованное, без возрасту, шуба чистая, просторная, и носить бы ее, даром что с чужого плеча, да не могу привыкнуть, пахнет чем-то нехорошим, сундуком да ладаном, духовным завещанием.

Купил я ее в Ростове, на улице, никогда не думал, что шубу куплю. Ходили мы все, петербуржцы, народ подвижный и ветреный, европейского кроя, в легоньких зимних, ватой подбитых, от Манделя, с детским воротничком, хорошо, если каракуль, полугрейках, ни то ни се. Да соблазнил меня Ростов шубным торгом, город дорогой, ни к чему не приступишься, а шубы дешевле пареной репы.

Шубный товар в Ростове выносят на улицу перекупщики-шубейники. Продают не спеша, с норовом, с характером. Миллионов не называют. Большим числом брезгуют. Спросят восемь, отдают за три. У них своя сторона, солнечная, на самой широкой улице. Там они расхаживают с утра до двух часов пополудни, с шубами внакидку на плечах, поверх тулупчика или никчемного пальтишки. На себя напялят самое невзрачное, негреющее, чтобы товар лицом показать, чтобы мех выпушкой играл соблазнительней.

Покупать шубу, так в Ростове. Старый шубный митрополичий русский город. Здесь гуляют поповские гладкие шубы без карманов: зачем попу карман, только знай запахивайся, деньги не убегут»[58].

В Ростове Мандельштамы останавливались летом 1921-го — по пути на Кавказ; а затем в январе 1922-го — на обратном пути через Харьков в Киев.  И до этого Мандельштам в Ростове не бывал.

Лекманов делает ставку на лето («В июне 1921 года Мандельштамы приехали в Ростов. Здесь <…> удалось дешево приобрести ту самую шубу <…>»[59]) — но зачем Мандельштаму шуба за полгода до морозов, он, все же пишут, был непрактичен и незапаслив, — таскаться с ней потом по всему Кавказу, только потому что можно взять по дешевке? К тому же в очерке-рассказе четкое указание, что покупка шубы происходила зимой: продавцы-шубейники одеты в «тулупчики или никчемные пальтишки» — вряд ли они бы в июне так жарились.

Далее. Мандельштамовское «никогда не думал, что шубу куплю» как бы наводит на мысль, что это его первая в жизни шуба, а до этого были одни «полугрейки». Однако смысловое ударение здесь явно на «куплю» — это первая покупка Мандельштамом шубы, а не его первая шуба вообще. И тогда петниковское из воспоминаний о харьковском марте-апреле 1919-го «в длиннополой черной шубе, в кот[орой] и сидел за своим столом» ничуть не опровергается ростовской шубой: ну, была у Мандельштама шуба и до этого, была и куда-то сплыла. Может, в Харькове подарили, может, из Москвы вместе с ним приехала.  И уехала из Харькова в Киев вместе с ним. В «Из записных книжек» Юрия Трубецкого[60], в чьих воспоминаниях о Мандельштаме наложились друг на друга две встречи с ним в Киеве[61] — в 1919-м и в январе 1929 года, говорится, возможно, именно о ней:

«Жена профессора Г., писавшая неплохие стихи, пригласила Мандельштама на очередной „вторник”. Мандельштам с аппетитом уничтожал пирожки с мясом и торт, довольно рассеянно слушал и говорил. Впрочем, в конце вечера прочитал одно стихотворение.

Я и мой приятель З., проводив Мандельштама до квартиры его двоюродного брата (врача-окулиста), шли домой. З. читал: „Жуют волы, и длится ожиданье, последний час вигилий городских”[62]. Тогда я видел Мандельштама последний раз. Он уехал в „погоне за смертью”. Перед этим я спасал Мандельштама от уличных патрулей, — он был в великолепной шубе, — а при шубе какая-то рыжая кепка, что, конечно, еще подозрительнее. На шубу Мандельштама оборачивались прохожие». Конечно, оборачивались, конечно, подозрительный: это ж май месяц.

Поэтому харьковская — доростовская — шуба весны 1919 года имеет право на жизнь. А теперь, собственно, о ростовской.

Если в Харьков в феврале 1922-го Мандельштам приехал в ней, то отчего Надежда Мандельштам недвусмысленно пишет о «рыжем вылезшем еноте», купленном у дьячка «на базаре в Харькове» (позже купить шубу в Харькове у Мандельштама возможности не было, они с будущей женой как уедут в марте 1922-го из Харькова, так больше туда никогда и не вернутся), — мало было одной шубы? Ростовская в дороге потерялась или была продана? Или уже в Харькове с ней что-то случилось? Вот смотрите, к какой из шуб — ростовской («великолепной») или второй харьковской («вылезшему еноту») — относится Олешино:

«В Харькове? Да-да, в Харькове. Кто-то мне сказал:

— Вот это Мандельштам.

По безлюдному отрезку улицы двигались навстречу мне две фигуры — мужская и женская. Мужская была неестественно расширившаяся от шубы явно не по росту, да еще и не в зимний день. На пути меж массивом шубы и высоким пиком меховой же шапки светлел крошечный камушек лица… Мандельштам был брит, беззуб, старообразен, но царственной наружности. Голова у него была всегда запрокинута, руки всегда завершали или начинали какой-то непрактический, не житейского порядка жест»[63].

«Не в зимний день» — значит уже март? И шуба вроде по описанию — та, ростовская, во всяком случае, не страхолюдный «енот».

И если конец ростовской шубы нам неизвестен, то о судьбе второй харьковской рассказано Надеждой Мандельштам: гибель в Москве от пришвиновского примуса, что подтверждается и им, Пришвиным, самим:

«В Москве я поселился в такой маленькой и сырой комнате, — хуже только разве в окопе! Мебелью была одна лавка, и на ней вместо матраца енотовая, съеденная молью шуба поэта Мандельштама. Сам поэт Мандельштам с женой лежал напротив во флигеле на столе. Вот он козликом, козликом, небритый, и все-таки гордо запрокинув назад голову, бежит ко мне через двор Союза писателей от дерева к дереву, так странно, будто приближается пудель из Фауста. „Не за шубой ли?” — в страхе думаю я. Слава Богу, за папироской и нет ли у меня одного только листа писчей бумаги. <…>

Продавались очень дешевые примусы кустарной работы, я купил себе аппарат и решил зажарить баранину сразу и поскорей съесть. Но только что я поднес спичку к новой машине, вдруг все вспыхнуло. Счастье, в то время я еще ничего не написал, и вообще у меня ничего не было, сгорела только шуба Мандельштама.

Вот он, гордо запрокинув голову, козликом, перебегает ко мне от дерева к дереву. На пепелище своей собственной шубы он опять ставит принципиальный вопрос:

— Америка выдает помощь писателям, но требует подписи „благодарю” — не обидно ли так получать помощь русскому поэту? Не поднять ли этот вопрос в Союзе писателей?»[64]

Надежда Мандельштам называет эту шубу «первой „литературной”», возможно, имея в виду этот рассказ Пришвина и то, что с ним мандельштамовская шуба вошла в литературу — в творчестве-то самого Мандельштама шубы уже давно. Что и создает путаницу, для комментаторов-мандельштамоведов «первая „литературная”» — это шуба «Шубы», ростовская, и поэтому обе — ростовская и вторая харьковская — сливаются в одну[65].

Фух, с шубами, похоже, расправились, можно идти дальше.

В Киеве, пишет П. Нерлер, Мандельштам провел около трех недель и не позднее 21 мая «и все в том же сопровождении (т. е. с братом Александром и Рюриком Ивневым — А. К.) — О. М. возвращается в столичный[66] Харьков, где хлопочет о командировке в Крым»[67]. Сколько он в этот раз пробыл в Харькове, неизвестно, но недолго, и от этой поездки в воспоминаниях современников сохранился лишь один эпизод — но весьма любопытный, курьезный:

«Прежде чем вернуться в Москву, я решил на месяц съездить в Крым.  О. Э. Мандельштам тоже рвался туда.

Мы выехали в Харьков с тем, чтобы оттуда ехать в Ялту.

В Харькове мы узнали, что Крым считался прифронтовой полосой и для поездки туда требуется особое разрешение военного командования.

Особенно ярко запомнился визит к военному комиссару (фамилию забыл)[68]. Мы пошли втроем: О. Э. Мандельштам, Георгий Шенгели и я.

Георгий Шенгели со свойственной ему педантичностью составил чуть ли не меморандум, в котором напыщенно и претенциозно[69] изложил по пунктам необходимость нашей поездки в Крым с целью пропаганды советского искусства в городах, только что освобожденных от белых.

О. Э. и я сидели молча в качестве „свидетелей”, а Шенгели разливался соловьем, приободренный тем, что комиссар слушал его очень внимательно. Мне помнится, что он говорил очень долго и сугубо деловито; наконец, он кончил.

Загипнотизированные деловитостью его тона, мы ожидали, что комиссар ответит в том же духе. Каково же было наше изумление (и до некоторой степени конфуз), когда он улыбнулся и произнес с лукавой мягкостью: „Поэтам захотелось к морю. Ну, что ж, поезжайте”. И тут же написал нам пропуск»[70].

Однако в Крым поехали Ивнев и Шенгели (как уже говорилось, «комиссаром искусств» в Севастополь), а Мандельштам с братом то ли почему-то раздумали-перехотели, то ли что-то не получилось — и они вернулись в Киев. Ивнев пишет: «Я не помню, как это случилось, но я выехал из Харькова в июне не с Шенгели и Мандельштамом (может быть, они поехали позже или раньше), а с поэтом Григорием Петниковым. Он служил в Красной Армии в качестве сотрудника Политуправления»[71].

Третий раз Мандельштам оказался в Харькове в сентябре 1919-го, и этот приезд тоже был краткосрочным: он рвался из Киева, и снова — в Крым. Из Киева ему нужно было уезжать, ибо 31 августа[72] город был захвачен белыми: Добровольческая армия (точнее, уже Вооруженные силы Юга России) с украинскими войсками выбила из Киева красных, а затем и своих как бы до этого союзников — Галицкую армию и армию УНР. Тем, кто представлял в городе советскую власть, был совработником, оставаться было небезопасно: чекисты устроили перед отступлением массовые казни и взбешенный город после их ухода сводил счеты. Особенно доставалось, конечно, евреям, вскоре начались погромы. Во «Второй книге» Надежда Мандельштам пишет:

«Нам пришлось видеть из <…> окна, выходившего на городскую Думу, как разъяренная толпа после прихода белых ловила рыжих женщин и буквально разрывала их на части с криком, что это чекистка Роза. На наших глазах уничтожили нескольких женщин. <…> Вой стоял по всем улицам. На улицах валялись трупы. Это было озверение гражданской войны. <…>

Я не поехала с Мандельштамом в Крым <…>. Он собрался в несколько минут, воспользовавшись неожиданной оказией — на Харьков отправляли специальный вагон с актерами. Все власти любили актеров — красные и белые. Мандельштаму нужно было уехать из Киева, где его никто не знал, а он всегда привлекал к себе злобное внимание толпы и начальников любых цветов.  Я обещала приехать в Крым с Эренбургами, но не решилась — за порогом дома лилась кровь»[73].

Братья Мандельштамы выехали в Харьков из Киева в день вступления Добровольческой и украинской армий. Харьков тоже был под белыми, но Добровольческая армия взяла его — штурмом отбила у красных — уже давно, еще 24 июня, и сейчас тут уже было сравнительно тихо, жизнь вошла в свою колею. Крым, к слову, куда так рвались Мандельштамы, тоже был белым.

Сколько дней Мандельштамы пробыли на этот раз в Харькове, неизвестно, но надо думать, совсем ничего, так как «Не позднее 11 или 17 сентября 1919 года Осип Мандельштам вместе с братом Александром прибыли из Харькова в Крым»[74], — а ехали они через Ростов.

И еще одна поездка в Харьков в тот год — вроде бы им намечалась. Из писем к нему будущей жены явствует, что они договаривались встретиться в Харькове, — в конце октября она пишет: «Посылаю вам письмо с Исааком [Рабиновичем]. Вы его встретите в Харькове...», — и в ноябре: «Если удастся, я выеду в Харьков и в Харькове буду ждать инструкций, ехать ли в Крым или ждать вас в Харькове»[75], — но почта работала плохо, и все встречи срывались.

Зато вместе они окажутся в Харькове в феврале — марте 1922-го, не просто приедут, их доставят сюда по-царски — в правительственном вагоне — из Ростова. Харьковский доктор — очень известный хирург, новатор в хирургии и высококлассный диагност-клиницист, профессор Харьковского медицинского института и основатель собственной клиники, которую после революции передал государству, но остался при ней директором и хирургом, а также член жюри Нобелевского комитета и т. д. Николай Тринклер[76] — организовал в Ростове-на-Дону показательный хирургический госпиталь, который стал школой военных хирургов для Красной армии. Должно быть, в Ростове он и познакомился с Мандельштамом, а может, знал его и раньше по Харькову — наверное, и ценил как поэта. Надежда Мандельштам во «Второй книге» пишет: «Около месяца мы прожили в Ростове, где Мандельштам напечатал несколько статеек в местной газете. В феврале мы сели в отдельный салон-вагон, предоставленный хирургу, профессору Тринклеру (его вызвали из Харькова, чтобы сделать операцию кому-то из начальников), и вскоре дотянулись до Харькова. Салон-вагон знак высокого положения в мире, и потому его прицепляют к поездам в первую очередь, не то что поганую теплушку»[77].

Даты приезда и отъезда Мандельштама в Харьков — из Харькова восстанавливают исследователи его текстов. Во вступительной статье к републикации статьи Мандельштама «О природе слова»[78] А. Мец говорит:  «В Харьков поэт попал на пути из Закавказья в Киев (через Новороссийск и Ростов-на-Дону). Появление его в Харькове можно датировать относительно точно — 5 — 6 февраля». А П. Поберезкина приводит заметку из киевских «Книжных новостей» от 5 марта, что «Проездом в Петроград в Киеве остановился известный русский поэт Осип Мандельштам. Во вторник, 7-го марта, им будет прочитана в философской академии лекция на тему: „Акмеизм или классицизм?”»[79]. Стало быть, Мандельштамы пробыли в Харькове с месяц — при том что старались не мешкая добраться до Москвы и затем в Петроград. Харьков их задержал — уже столица, центр культурной, общественной и всякой прочей жизни.

И действительно, их приезд был перенасыщен событиями, через полвека Надежда Мандельштам подробно, обильно вспоминает, каким тогда был Харьков и какими были тогдашние — новые, столичные — харьковчане:

«В Харькове был перевалочный пункт, откуда южные толпы рвались в Москву.

Там Мандельштама встретили люди, бредившие стихами. Все они были на отлете и собирались в Москву с литературными заявками. Гражданская война выхлестнула наверх особый слой разговаривающих и пишущих людей, которым не терпелось рассказать о том, что они видели. К обобщениям не стремился никто. Смысл событий ускользал. Все жили конкретным случаем, живописной, вернее, забавной подробностью, явлением, пеной с ее причудливым узором... Забавный и живописный оборванец, Валя Катаев, предложил мне пари: кто скорее — я или он — завоюет Москву. От пари я отказалась, потому что Москву завоевывать не хотела и ни к какой деятельности не стремилась, разве что написать дюжину натюрмортов. <…>

В Харькове нам рассказывали про новинки, уже ставшие достоянием широкого круга. До России дошли задержавшиеся из-за войны слухи о теории относительности и о Фрейде. О них говорили все, но сведенья были уж слишком смутными и бесформенными. Более конкретными оказались рассказы о писателях, уже успевших подать свои заявки. Тогда гремел Пильняк — это был его день. Всех волновала новая тема. В Грузии мы отвыкли разговаривать с людьми, потому что там шел свой разговор между своими, в число которых мы не попали и попасть не могли. В Харькове нас поразило, что никто не разговаривает. Разговор оборвался — и навсегда. Зато появилась масса рассказчиков, и они наперебой выкладывали свои анекдоты. <…>

Мандельштам заметил, что у всех возникла новая нота: люди мечтали о железном порядке, чтобы отдохнуть и переварить опыт разрухи. Жажда сильной власти обуяла слои нашей страны. Говорить, что пора обуздать народ, еще стеснялись, но это желание выступало в каждом высказывании. Проскальзывала формула: „Пора без дураков...” Нарастали презрение и ненависть ко всем видам демократии и, главное, к тем, кто „драпанул”. Огромным успехом пользовалась легенда о том, что Керенский бежал в женском платье. Назрели предпосылки для первоклассной диктатуры — без всякой тени апелляции к массам. Уже стало ясно, кто победители, а им всегда — почет и уважение. Старшие поколения, еще демократичные, вызывали грубые насмешки молодых. <…> для рвущихся наверх тридцатилетних самым презрительным словом стало „интеллигент”. Мы услыхали его еще в Харькове[80] от живчиков, стремившихся со своими заявками в Москву...

Из Харькова мы выехали в Киев, вероятно, в самом начале марта…»[81]

Мы определили центральным событием этого приезда в Харьков покупку шубы, но на самом деле главное для литературы, что здесь и в те дни было написано «О природе слова» — «дифирамб русскому языку», по словам Надежды Мандельштам[82], и «одна из самых важных и блестящих статей Мандельштама», как говорит Дутли[83]. И в целом в этот приезд Мандельштам чрезвычайно литературно активен: выступает, пишет, заключает договоры с изданиями, отдает в печать. Вот-вот — в Киеве, сразу после Харькова — он станет главой семьи, они с Надеждой Хазиной зарегистрируют свой брак, что, понятно, заставляло проявлять деловую активность, крутиться. И еще то, что после Кавказа он вновь оказался в родной среде. Ну и — в столице-Харькове все тогда начиналось, бурлило, кипело, и не вариться в этом было невозможно.

Юрист Леонид Ландсберг, добрый знакомый Мандельштама по Феодосии, где тот жил в 1919 — 1920 гг., сообщал в письме Волошину[84] из Харькова: «Недавно в литературной жизни Харькова и в моей личной произошло радостное событие. Здесь на неделю[85] остановился Мандельштам, проездом из Тифлиса в Киев (потом Москва — Петроград). Появился он неожиданно для всех на одном литературном вечере, экспромтом произнес речь о Блоке, свою, особенную, немного неуклюжую, но грациозную, из удивительных своих афоризмов. Был устроен его вечер, собравший лучшую харьковскую публику. Мандельштам говорил о путях русской литературы, о Бергсоне, Розанове, Белом — искренно, страстно, как подвижник и боец за живую плоть слова. Все свое бескорыстие и волю отдает он на то, чтобы разоблачить и заклеймить тех, кто умучивает и убивает слово. Новых стихов у него мало (почти все посылаю Вам). Много пишет статей, фельетонов и корреспонденции, отлично зарабатывает. Трогательно нежен с женой, вообще стал лучше — мягче и терпимее»[86].

Литературный вечер, на котором экспромтом появился Мандельштам, был памяти Блока, А. Мец по анонсу в харьковской газете «Коммунист»[87] устанавливает его дату — 7 февраля. А творческий вечер самого Мандельштама, тоже анонсированный в «Коммунисте» («доклад об акмеизме»), состоялся 12 февраля в крупнейшей общественной библиотеке города[88], и, как видим, на нем-то, а не через месяц в Киеве Мандельштам впервые поделился содержанием будущей статьи «О природе слова». Которую подготовил для издания в Харькове и которую оказалось не так просто издать. В другом письме[89] Ландсберг писал Волошину: «Харьков немного зашевелился и в литературном отношении начинает оживать. На днях выходит первый номер толстого журнала „Грядущие дни”[90] (типа „Кр(асной) Нови”[91]), издаваемый ЦК КПУ под редакцией Вал. Рожицына[92]. У него вышел курьез со стихами и статьей Мандельштама, который оставил их здесь проездом в Киев месяца три[93] тому назад. Секретарь ЦК Мануильский[94] потребовал на просмотр материал в гранках и разразился по поводу стихов, где встречается „Кому жестоких звезд соленые приказы”, „Лунный луч, как соль на топоре” — „Какая соль? При чем здесь топор? Ничего не понимаю! Что Ленин скажет?” Предложено изъять, а также и статью, признанную неудобовразумительной. Ее мы хотим издать отдельной книжкой, благо есть готовый бесплатный набор, но и то трудно достать денег»[95].

Ленин по поводу Мандельштама так ничего и не сказал. Стихи «Кому зима — арак и пунш голубоглазый…» (под которым стоит дата: февраль 1922) и «Умывался ночью на дворе…», откуда «Кому — жестоких звезд соленые приказы» и «Звездный луч — как соль на топоре», в последний момент были изъяты из вышедшего в мае журнала цензурой, причем в сигнальном экземпляре номера «Кому зима — арак и пунш голубоглазый…» есть, а в основном тираже — уже нет[96]. Статью же «О природе слова» Ландсбергу сотоварищи[97] все-таки удалось издать — в июне она вышла отдельной брошюрой в частном издательстве «Истоки» тиражом тысяча экземпляров.

Не следует думать, что цензура боялась именно Мандельштама, она стояла на стреме и стремалась всего непонятного ей. Нет, Мандельштам в Харькове и в этот приезд хорошо публиковался: в том же мануиловском «Коммунисте» 9 февраля у него вышел очерк «Батум» («Дождь, дождь, дождь…»), еще что-то — в еженедельнике «Театр. Литература. Музыка. Балет. Графика. Живопись. Кино». Недаром у Надежды Мандельштам отложилось в памяти, что: «В Харькове пришли первые литературные заработки, гораздо более ощутительные, чем в Ростове, потому что открылась не только газета, но и издательство, нищее, как вся страна. Издательство замышлялось сестрой Раковского. Худая темноволосая женщина, похожая на монахиню и запомнившаяся мне силуэтом, словно в ней не было объема, она собиралась открыть издательство, и Мандельштам написал для нее статью „О природе слова” и первую прозу — очерк под названием „Шуба”, часть которого появилась в местной газете»[98]. В какой именно — неизвестно; а первоначальный вариант «Шубы» или, скорее, первая часть, может, глава (о чем косвенно свидетельствует и редакционный подзаголовок «Из дневника сменовеховца») была опубликована еще 1 февраля в ростовской газете «Советский Юг»[99].

Надежда Мандельштам говорит, что «О природе слова», как и «Шуба», были написаны Мандельштамом для издательства Раковской, а мы знаем, что «О природе слова» вышло в «Истоках». Но А. Морозов в примечаниях ко «Второй книге» называет другое: «Издательство „Помощь” Харьковского губернского комитета помощи голодающим. При нем выходил еженедельный журнал „Художественная мысль”, в номере 2-м которого (25 февраля — 4 марта) появилось следующее извещение: „Издательство ‘Помощь‘ заключило с поэтом О. Мандельштамом договор о его представительстве в Москве и Петербурге. Вместе с тем издательство приобрело его очерк ‘Шуба‘, который пойдет в печать во второй серии книжек”. <…> Полный его (очерка «Шуба» — А. К.) текст пропал за невыходом „книжек” издательства». Анна Раковская — сестра тогдашнего председателя совнаркома Украины Христиана Раковского, — перебравшись вслед за братом в столицу Украины, «<…> включилась и в украинскую издательскую деятельность, став основательницей литературно-художественного издательства»[100], — и, в принципе, издательство у нее могло быть и не одно: сначала «Помощь», с которым не получилось, затем «Истоки». Но может быть и что прогоревшая «Помощь» продала рукопись «О природе слова» «Истокам». Другой вопрос, стала бы сестра Раковского, большевичка со стажем, фрондерствовать с эпиграфом из Гумилева, но Надежда Мандельштам пишет: «Когда я увидела Раковскую, у меня было острое чувство удивления: каким образом такая женщина „с ними”. <…> Все же хочется думать, что аскетический силуэт дается не зря»[101], — так что допускаем — могла.

И напоследок: как фигурирует Харьков у Мандельштама. Два упоминания, одно — скажем так, в ироническом контексте; зато второе — смотрите сами.

В «Четвертой прозе», которая в целом вся на сатирическом накале: «Туда приезжали люди из Харькова и из Воронежа, и все хотели ехать в Алма-Ату. Они принимали меня за своего[102] и советовались, какая республика выгоднее».

И в «Шубе»:

«Не дает мне покоя моя шуба, тянет меня в дорогу, в Москву да в Киев, — жалко зиму пропустить, пропадет обновка. Хочется мне на Крещатик, на Арбат, на Пречистенку. Хочется и в Харьков, на Сумскую, и в Петербург на Большой проспект, на какую-нибудь Подрезову улицу. Все города русские смешались в моей памяти и слиплись в один большой небывалый город, с вечно санным путем, где Крещатик выходит на Арбат и Сумская на Большой проспект.

Я люблю этот небывалый город больше, чем настоящие города порознь, люблю его, словно в нем родился, никогда из него не выезжал»[103].

 

(Продолжение следует.)



[1]

 В свою очередь и у Харькова с Пушкиным тоже не самые простые отношения: в 1904 году, когда в России праздновалось 250-летие «воссоединения Малороссии и Великороссии», боевая группа «Оборона Украины» Украинской народной партии Николая Михновского подорвала недавно поставленный памятник Пушкину — как символ российской имперскости — и разбросала вокруг листовки с призывом бороться за национальное освобождение. Сам памятник, вернее, бюст не пострадал, откололась лишь часть постамента. А на бывшем здании университета, что так и не полюбопытствовал посетить Пушкин, сейчас мемориальная доска Михновскому, который в 1900-м выступил здесь «з програмною доповіддю „Самостійна Україна”».

[2] Базанов В. Г. Вольное общество любителей российской словесности. Петрозаводск, «Государственное издательство Карело-Финской ССР», 1949 (глава «В. Н. Каразин и Вольное общество любителей российской словесности»), стр. 173 — 178. Но это не единственная версия причин нелюбви Пушкина к Харькову. Иную приводит Б. Ф. Егоров: «Как считают специалисты, Пушкин не захотел поездки в Харьков, видимо, из-за недавнего его посещения Дельвигом, рассказавшим, что там, дескать, Пушкина почитают не меньше, чем Булгарина, а такое вряд ли могло понравиться ненавидевшему Булгарина поэту» (Егоров Б. Ф. Метауровни краеведения и «душа» Харькова. — В кн.: Н. П. Анциферов. Филология прошлого и будущего: По материалам международной научной конференции «Первые московские Анциферовские чтения» (25 — 27 сентября 2012 г.), Российская академия наук; Институт мировой литературы  им. А. М. Горького; Государственный литературный музей. Редактор-составитель Д. С. Московская. М., «ИМЛИ РАН», 2012). И кстати, Б. Ф. Егоров объясняет: «Мало кто из наших современников понимает, что значит у Пушкина „прямая тифлисская дорога”. Казалось бы, она и должна была бы идти из Москвы через Курск — Харьков! Нет, тогдашняя дорога шла значительно восточнее — через Воронеж (и в самом деле, тот путь в сердцевину Кавказа был прямее), и Пушкин от Орла свернул от чисто южного направления (Курск — Харьков) на изъезженную воронежскую линию».

 

[3] В специально построенном для них, писателей, доме «Слово» (ул. Культуры, 9). О них — Расстрелянном возрождении — книги харьковского поэта и литературоведа Ростислава Мельникова «Майк Йогансен: ландшафти трансформацiй» (Київ, «Смолоскип», 2000), «Лiтературнi 1920-тi. Постатi (Нариси, образки, етюди)» (Харків, «Майдан», 2013) и даже художественный роман — харьковчан Светланы и Андрея Климовых «Моя сумасшедшая» (Харьков, «Фолио», 2014).

 

[4] Дутли Р. «Век мой, зверь мой». Осип Мандельштам. Биография. Перевод с немецкого К. М. Азадовского, СПб., «Академический проект», 2005, стр. 127.

 

[5] Лекманов О. Осип Мандельштам. М., «Молодая гвардия», 2004.

 

[6]  Дутли тоже акцентирует этот момент: «В феврале 1919 года большевики усиливают нажим на эсеров; многие из них будут арестованы. У Мандельштама были все основания опасаться этой новой волны репрессий. Ведь его антибольшевистские стихи — стихотворение о Керенском со строчкой „ярмо насилия и злобы” и насыщенное зловещими предчувствиями стихотворение „Кассандре” — публиковались в ноябре-декабре 1917 года в эсеровских газетах. По-видимому, именно страх перед арестом заставил Мандельштама расстаться со своей должностью в Наркомпросе Луначарского и скрыться. А, может, ввиду его „недобросовестного отношения к служебным обязанностям” ему просто указали на дверь? Или в нем был слишком развит рефлекс, побуждавший его через несколько недель бросать любое пристойное место работы? Так или иначе, он снова избирает привычный для него маршрут бегства — на юг. В середине февраля 1919 года он едет на Украину, в Харьков» (Дутли Р. «Век мой, зверь мой», 2005, стр. 124 — 125).

 

[7]  «Борьбисты» (газета «Борьба») были левой фракцией всероссийской партии социалистов-революционеров в Украине, а «боротьбисты» (газета «Боротьба») — самостоятельной политической партией, образованной после раскола летом 1918-го Украинской партии социалистов-революционеров. Но в 1920-м обе влились в КП(б)У и самораспустились.

 

[8]  А официально столицей Харьков был с декабря 1917-го по январь 1918-го — Украинской народной республики Советов, потом в феврале — марте 1918-го — Донецко-Криворожской советской республики, наконец, с 19 декабря 1919-го по 1934-й — Украинской социалистической советской республики.

 

[9]  Два. Два с половиной.

 

[10] Мандельштам Н. Вторая книга. М., «Московский рабочий», 1990, стр. 256. У П. Нерлера в «Слово и „Дело” Осипа Мандельштама: книга доносов, допросов и обвинительных заключений» (М., «Петровский парк», 2010) первый харьковский период пропущен, и создается впечатление, что Мандельштам приехал в Киев напрямую из Москвы: «Начнем немного издалека — с весны 1919 года, хотя бы с середины апреля,  когда О. М. приехал в Киев в несколько неожиданной для себя официозной роли наркомпросовского эмиссара. Он был откомандирован из Москвы, где работал в Отделе реформы высшей школы в Наркомпросе, для работы в Театральном отделе Киевского Губнаробраза», — хотя позже и говорится: «О. М. возвращается в столичный Харьков».

 

[11] Лекманов О. Осип Мандельштам («Жизнь замечательных людей»), 2004, стр. 77.

 

[12] А стихотворение о Харькове у него одно — сонет «„Дух” и „Материя”», написанный в 1920-м и переписанный в 1933-м:

 

Архиерей уперся: «Нет, пойду!

С крестом! На площадь! Прямо в омут вражий!»

Грозит погром. И партизаны стражей

Построились — предотвратить беду.

 

И многолетье рявкал дьякон ражий

И кликал клир. Толпа пошла в бреду,

И, тяжело мотаясь на ходу,

Хоругви золотою взмыли пряжей.

 

Но, глянув искоса, броневики

Вдруг растерзали небо на куски,

И в реве, визге, поросячьем гоне —

 

Как Медный Всадник, с поднятой рукой —

Скакал матрос на рыжем першероне,

Из маузера кроя вдоль Сумской.

 

[13] Ивнев Р. О Сергее Есенине. — В кн.: Ивнев Р. Часы и голоса. Стихи. Воспоминания. М., «Советская Россия», 1978, стр. 166.

 

[14] Вот и Ральф Дутли ее перепечатывает (Дутли Р. «Век мой, зверь мой», стр. 124).

 

[15] Осип Мандельштам в «Мемуарах» Рюрика Ивнева. — В кн.: «Сохрани мою речь…»: Сборник. Составители П. Нерлер, А. Никитаев. М., «Обновление», 1991.  Затем в расширенном виде повторилось в: Ивнев Р. С Осипом Мандельштамом на Украине. — В кн.: «Сохрани мою речь…» Вып. 4. [Ч. 1]. М., РГГУ, 2008, стр. 120 — 132.

 

[16] «Осип Мандельштам в „Мемуарах” Рюрика Ивнева», стр. 43.

 

[17] Ивнев Р. С Осипом Мандельштамом на Украине, стр. 121 — 122.

 

[18] Да и до этого. В журнале «Камена», что соредактировал Шенгели, в № 1 за 1918 год было напечатано мандельштамовское «Я потеряла нежную камею…», что потом вошло в книгу «Tristia» (1922) и третье издание «Камня» (1923).

 

[19] Лекманов О. Осип Мандельштам («Жизнь замечательных людей»), 2004, стр. 77.

 

[20] Дутли Р. «Век мой, зверь мой», 2005, стр. 127.

 

[21] Поберезкина П. Мандельштам и киевская печать: предварительные заметки. — В кн.: Корни, побеги, плоды...: Мандельштамовские дни в Варшаве. В 2 ч. Ч. 1. Составители П. М. Нерлер, А. Поморский, И. З. Сурат. М., РГГУ, 2014, стр. 215.

 

[22] Осип Мандельштам в «Мемуарах» Рюрика Ивнева, стр. 43.

 

[23] Мандельштам Н. Вторая книга. 1990, стр. 19.

 

[24] Постоянно действующего; организованного этнографическим музеем «Слобожанські скарби» им. Гната Хоткевича (при Политехническом университете), под руководством Михаила Красикова.

 

[25] Воротинский В. Поэты нашего двора <http://timeua.info/150212/55307.html>.

Таблички о Мандельштаме на доме нет.

[26] Растительный орнамент. В 1973-м киевские художники смыли часть побелки, и он проступил вновь. Сегодня подъезд Самокиша — одна из главных неофициальных достопримечательностей Харькова, сюда непременно (если удается попасть, дом жилой, на подъезде кодовый замок) водят приезжих.

 

[27] Памятная доска Васильковскому — на здании художественного музея; Самокишу — на доме, где он жил в 1929 — 1941 гг. Есть в Харькове улица и переулок Самокиша, улица и переулок Васильковского.

 

[28] На месте того дома сейчас другой, построенный в 1948-м.

 

[29] Январь.

 

[30] Петников преувеличивает. 1 января 1919-го в Харькове произошел большевистский, вернее, немецкий переворот: большевики разагитировали остававшийся в Харькове после скоропадского гетманата и немецкой оккупации немецкий гарнизон, и тот предъявил войскам УНР (не белым — жовто-блакытным, если хотите) под командованием Петра Болбочана ультиматум: в течение суток покинуть Харьков и отойти на расстояние 25 километров. А уже 3 января большевистские войска под командованием Антонова-Овсеенко без боя вошли в Харьков.

 

[31] Скорее, аберрация, с Надеждой Хазиной, будущей женой (см. выше), Мандельштам познакомится только в Киеве.

 

[32] «Сборник мировой пролетарской революции».

 

[33] Сейчас-сейчас.

 

[34] Петников Г. Страничка воспоминаний (Осип Мандельштам). Предисловие, публикация и примечания П. Поберезкиной. — «Toronto Slavic Quarterly», 2012, № 40, стр. 319 — 323.

 

[35] При этом Бенедикт Лившиц остается добрым приятелем Мандельштама и через два года, в 1922-м, будет даже свидетелем у него на свадьбе.

 

[36] Лекманов О. Осип Мандельштам («Жизнь замечательных людей»), 2004, стр. 89.

 

[37] Оба — 1931-й. А еще в «Стихах о дохе» того же года: «— Бабушка, шубе не быть, — вскричал запыхавшийся внучек. — / Как на духу, Мандельштам плюет на нашу доху». Пиковый для Мандельштама год шуб.

 

[38] «Я пью за военные астры, за все, чем корили меня, / За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня».

 

[39] Из «Века-волкодава» («За гремучую доблесть грядущих веков…», 1935).

 

[40] «О временах простых и грубых…» (1914).

 

[41] Не знаю, сдаюсь. Может быть, «И пятиглавые московские соборы / С их итальянскою и русскою душой / Напоминают мне явление Авроры, / Но с русским именем и в шубке меховой» из «В разноголосице девического хора…» (1916), вошедшее в сборник «Tristia» (1922). И в том же сборнике есть «Понемногу челядь разбирает / Шуб медвежьих вороха» («Чуть мерцает призрачная сцена…»). Зато в «Камне» еще «С тяжелыми шубами гайдуки / На мраморных лестницах ждут господ» («Летают Валкирии, поют смычки…», 1913).

 

[42] Тоже не «Камень». «Жизнь упала, как зарница…» 1925 года, в прижизненные сборники не вошло. И еще — вне сборников — «И в полдень злых овчарок шубы» («Грифельная ода», 1923, 1937), «И Шуберта в шубе застыл талисман <…>» («На мертвых ресницах Исакий замерз…», 1935).

 

[43] Об этом чуть позже.

 

[44] «Ночь. Злится литератор-разночинец в не по чину барственной шубе». А заканчивается: «Литература — зверь. Скорняк — ночь и зима» (Мандельштам О. Шум времени. — В кн.: Мандельштам О. Собрание сочинений в 2-х томах.  М., «Художественная литература», 1990. Т. 2, стр. 44, 49).

 

[45] Нет, здесь нужно как следует цитировать: «Когда я переезжал на новую квартиру, моя шуба лежала поперек пролетки, как это бывает у покидающих после долгого пребывания больницу или у выпущенных из тюрьмы», «Я бы взял с собой мужество в желтой соломенной корзине с целым ворохом пахнущего щелоком белья, а моя шуба висела бы на золотом гвозде. И я бы вышел на вокзале в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой — моим еврейским посохом — в другой», и наконец: «Я — скорняк драгоценных мехов, я — едва не задохнувшийся от литературной пушнины, несу моральную ответственность за то, что внушил петербургскому хаму желание процитировать как пасквильный анекдот жаркую гоголевскую шубу, сорванную ночью на площади: с плеч старейшего комсомольца — Акакия Акакиевича. Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза обегу по бульварным кольцам Москвы. Я убегу из желтой больницы комсомольского пассажа навстречу плевриту, смертельной простуде, лишь бы не видеть двенадцать освещенных иудиных окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона серебреников и счета печатных листов» (Мандельштам О. Четвертая проза. —  В кн.: Мандельштам О. Собрание сочинений в 2-х томах, 1990. Т. 2, стр. 92, 93, 97).

 

[46] Мандельштам Н. Воспоминания. М., «Книга», 1989, стр. 181.

 

[47] Ивнев Р. С Осипом Мандельштамом на Украине, 2008, стр. 129.

 

[48] Комментаторы говорят: О. Д. Каменева. В 1925 — 1929 гг. она, сестра Троцкого, жена Каменева, была председателем правления Всесоюзного общества культурной связи с заграницей. В 1935-м выслана из Москвы, потом арестована и в 1941-м расстреляна.

 

[49] И во «Второй книге»: «Шуба, послужившая толчком к очерку, енотовая, плешивая, была куплена на базаре. Морозы в тот год стояли жестокие, и мы остро их чувствовали после юга» (Мандельштам Н. Вторая книга, 1990, стр. 68).

 

[50] Мандельштам Н. Воспоминания, 1989, стр. 181 — 182.

 

[51] 1937-го.

 

[52] Мандельштам Н. Воспоминания, 1989, стр. 330.

 

[53] Лекманов О. Осип Мандельштам («Жизнь замечательных людей»), 2004, стр. 111.

 

[54] Там же, стр. 122.

 

[55] Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка с Евгенией Пастернак (дополненная письмами к Е. Б. Пастернаку и его воспоминаниями). М., «Новое литературное обозрение», 1998, стр. 388.

 

[56] Мандельштам Н. Воспоминания. 1989, стр. 375.

 

[57] «Очерковая проза началась в Харькове в 1922 году. Очерк „Шуба” был напечатан в местной газете, а затем расширен и продан сестре Раковского. Он пропал, как и номер газеты, где был напечатан первоначальный вариант» (Мандельштам Н. Вторая книга, 1990, стр. 158).

 

[58] А заканчивается очерк так: «Тяжело мне в моей шубе, как тяжела сейчас всей Советской России случайная сытость, случайное тепло, нехорошее добро с чужого плеча. Я спешу пройти в ней поскорее мимо окна гастрономического магазина, спешу рассказать знакомым, что заплатил за нее недорого, но больше всего мне совестно за мою шубу перед старушонкой, что ютится на кухне нашей квартиры, которая нарочно ездила прошлой осенью в Москву за вещами после покойного сына, на обратном пути добрые люди посоветовали ей сдать вещи в багаж и у нее выкрали из багажа весь ее жалкий скарб, все, буквально все заработанное за всю жизнь» (Мандельштам О. Шуба. —  В кн.: Мандельштам О. Собрание сочинений в 2-х тт. 1990. Т. 2, стр. 272, 274).

 

[59] Лекманов О. Осип Мандельштам («Жизнь замечательных людей»), 2004, стр. 89.

 

[60] Мюнхенский альманах «Мосты», 1959, № 2.

 

[61] См. о этом: Богомолов Н. А. Что видно сквозь «железный занавес». — «Новое литературное обозрение», 2009, № 100.

 

[62] Из «Tristia», отрывок из которой, напомню, Мандельштам вписал в альбом Марьяновой в Киеве 27 апреля. Поэтому вполне вероятно, что здесь все же о 1919 годе. К тому же у Мандельштама такой же, как в Харькове, зверский аппетит.

 

[63] Олеша Ю. Ни дня без строчки. — В кн.: Олеша Ю. Книга прощания. М., «Вагриус», 1999, стр. 124 — 125.

Олеша и Катаев жили в Харькове в 1921 — 1922 гг. Приехали из Одессы, уехали в Москву. Харьковский период жизни подробно описан Катаевым в рассказе «Черный хлеб» (1935), затем в автобиографическом романе «Алмазный мой венец» (1978), и наконец — со слов отца — в книге Павла Катаева «Доктор велел мадеру пить…» (2002). Сначала Катаев и Олеша жили в Харькове в гостинице «Россия» (ул. Полтавский Шлях, 6), затем в доме № 16 по улице Девичьей, оба дома сохранились, памятных табличек о писателях на них нет.

В «Воспоминаниях» Надежды Мандельштам: «О. М. хорошо относился к Катаеву: „В нем есть настоящий бандитский шик”, — говорил он. Мы впервые познакомились с Катаевым в Харькове в 22 году. Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший „влипнуть” и выкрутиться из очень серьезных неприятностей. Из Харькова он ехал в Москву, чтобы ее завоевать» (Мандельштам Н. Воспоминания. 1989, стр. 267 — 268).  В 1930-е Катаев помогал семье Мандельштамов деньгами, а в доносе 1938 года на Мандельштама секретаря СП СССР Ставского Ежову упоминается, что «В защиту его (Мандельштама — А. К.) открыто выступали Валентин КАТАЕВ, И. ПРУТ и другие литераторы, выступали остро» (Поляновский Э. Гибель Осипа Мандельштама. Петербург — Париж, Издательство З. И. Гржебина, «Нотабене», 1993, стр. 126).

И у Катаева же в рассказе «Фантомы» (1924) находим — о ужас — еще одну харьковскую шубу: «Обо мне забыли. Я уныло снял шапку и, как извозчик, пришедший на квартиру получать деньги с пьяного седока, нелепо путался в лисьей шубе с чужого плеча, которая в Харькове казалась мне весьма столичной». И еще одна «харьковская» шуба, на этот раз самого Господа, — в написанном по случаю приезда Есенина и Мариенгофа в Харьков стихотворении Хлебникова «Москвы колымага / В ней два имаго. / Голгофа / Мариенгофа / Город / Распорот. / Воскресение / Есенина / Господи, отелись / В шубе из лис!»

[64] Рассказ «Сопка Маира», впервые опубликован в берлинском журнале «Накануне» в 1923 году. Алексей Варламов в «жэзээловском» «Пришвине» (М., «Молодая гвардия», 2003) беллетризирует этот случай: «<…> шуба Мандельштама сгорела при тушении пожара, когда, купив по случаю в военторге дешевый примус, именно с ее помощью Пришвин спасал свои драгоценные рукописи, и реакция Осипа Эмильевича на известие о сгоревшей одеже была изумительна: „Что случилось?” — „Шуба сгорела!” — „Дайте еще одну папироску, и еще лист бумаги, и, пожалуйста, три лимона до завтра, я завтра, наверно, получу, отдам”» — цит. по: Варламов А. Пришвин, или Гений жизни («Октябрь», 2002, № 2).

 

[65] И П. Нерлер в комментариях к «Шубе» (Мандельштам О. Слово и культура. М., «Советский писатель», 1987) пишет: «„Конец” купленной в Ростове шубы (на ней спал М. Пришвин, сосед Мандельштама по Дому Герцена в Москве 1922 — 1923 гг.; шуба сгорела от вспышки самодельного примуса) описан в рассказе М. Пришвина „Сопка Маира”»; Дутли, пересказывая «Шубу», комментирует: «Мандельштам рассказывает о голоде и холоде в ту „последнюю страдную зиму Советской России”.  И о загадочной поношенной шубе, которую он приобрел в Ростове-на-Дону за три рубля — „дешевле пареной репы”. Согласно воспоминаниям Надежды Мандельштам, это был „рыжий, вылезший енот”, которого поэт, чтобы не замерзнуть на севере, купил у старика дьячка» (Дутли Р. «Век мой, зверь мой», 2005, стр. 144).

 

[66] Столица уже-еще Киев. С 6 марта 1919-го.

 

[67] «Слово и „Дело” Осипа Мандельштама: книга доносов, допросов и обвинительных заключений». У Лекманова и Дутли об этой поездке в Харьков не упоминается.

 

[68] «В другом варианте воспоминаний Рюрика Ивнева об этом эпизоде упомянут „военный комендант Скрыпник” („Кодры”, 1988, № 2, стр. 109)» (прим. публикатора). Николай Скрыпник в то время был наркомом Госконтроля и Верховной социалистической инспекции и ведал работой управленческого аппарата.

 

[69] Ивнев его недолюбливает — выше пишет: «В Харькове я познакомился с Георгием Шенгели, напыщенным и ходульным, маленьким поэтом с брюсовской сухостью, но без брюсовского таланта» («Осип Мандельштам в „Мемуарах” Рюрика Ивнева», стр. 43).

 

[70] Там же, стр. 49 — 50.

 

[71] Ивнев Р. С Осипом Мандельштамом на Украине, 2008, стр. 132.

 

[72] Об этом дне стихотворение Мандельштама «Как по улицам Киева-Вия…» (1937).

 

[73] Мандельштам Н. Вторая книга, 1990, стр. 24 — 25.

 

[74] Нерлер П. Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений. 2010.

 

[75] Примечания А. Морозова ко «Второй книге» Н. Мандельштам. — В кн.: Мандель-штам Н. Вторая книга. Предисловие и примечания А. Морозова. Подготовка текста  С. Василенко. М., «Согласие», 1999, примечание 21.

 

[76] После смерти в 1925-м его именем назвали в Харькове улицу и въезд.

 

[77] Мандельштам Н. Вторая книга, 1990, стр. 65.

 

[78] «Русская литература», 2006, № 4.

 

[79] Поберезкина А. П. Мандельштам и киевская печать: предварительные заметки — В сб.: Корни, побеги, плоды… Мандельштамовские дни в Варшаве, стр. 216.

 

[80] У Катаева в «Растратчиках» (1926): «— Интеллигент! Писатель! — кричали ему вслед и улюлюкали из подъездов кино раклы <…>».

 

[81] Мандельштам Н. Вторая книга, 1990, стр. 66 — 68.

 

[82] Там же, стр. 65.

 

[83] Дутли Р. «Век мой, зверь мой», 2005. Кстати, он снова лажает в сроках-датах, пишет: «7 марта Мандельштам читает в Киевской философской академии доклад под названием: „Акмеизм или классицизм? (Внутренний эллинизм в русской литературе…)”. Из этого доклада возникнет одна из самых важных и блестящих статей Мандельштама „О природе слова” <…>» (стр. 156).

 

[84] От 3 марта.

 

[85] На месяц.

 

[86] Это письмо приводит А. Мец в примечаниях к своей вступительной статье (Мандельштам О.  О природе слова. — «Русская литература», 2006, № 4).

 

[87] За 3 февраля 1922 года.

 

[88] Которая как раз в том году стала называться имени Короленко. И где могла бы теперь находиться мемориальная табличка о том вечере — рядом с установленной еще в советское время памятной доской о «выступлении выдающегося поэта В. В. Маяковского 14 декабря 1913 года».

 

[89] От 29 апреля.

 

[90] «Грядущий мир». В самохарактеристике — «литературно-художественный, политический и критический марксистский журнал». Вышел один номер.

 

[91] Первый советский толстый литературный журнал, издававшийся в 1921 — 1941 гг. и при главреде А. Воронском (1921 — 1927) печатавший молодую литературу, большей частью не самую заидеологизированную — «попутчиков».

 

[92] Помните, он возглавлял лекционно-инструкторскую секцию литкома в 1919-м, когда Мандельштам заведовал поэтической. Валентин Рожицын, историк, преподаватель, в 1921 — 1923 гг. профессор технологического и института народного хозяйства, был, наверно, самым активным издателем литжурналов в Харькове в пред- и пореволюционную эпоху: в 1916-м — «Сириус», в 1918-м — «Колосья».

 

[93] Два. Но время, да, понятие растяжимое.

 

[94] Он, Дмитрий Мануильский, в то время был и редактором газеты «Коммунист» — органа ЦК и Харьковского обкома КП(б)У. Поэтому и цензором других выходивших в Харькове госизданий (а «Грядущий мир» издавался Главполитпросветом УССР).

 

[95] Тоже в примечаниях к вступительной статье А. Меца в «Русской литературе». На самом деле «Звездный луч...».

 

[96] А из Мандельштамовых знакомых — в номере Катаев («Самострел»), Олеша («Игра в плаху: Трагикомедия») и Нарбут («Совесть» [«Жизнь моя, как летопись, загублена…»]). Может, и кто-то еще.

 

[97] А. Мец пишет: «группой молодых людей» — и там же, что статья в «Грядущем мире» уже была даже заверстана — и этой версткой (набором) потом и воспользовались «Истоки». Однако эпиграф из гумилевского «Слова» на обложке: «Но забыли мы, что осиянно / Только слово средь земных тревог, / И в Евангельи от Иоанна / Сказано, что Слово это — Бог. // Мы ему поставили пределом / Скудные пределы естества. /  И, как пчелы в улье опустелом, / Дурно пахнут мертвые слова» — это уже от издательства, не иначе фрондерский жест, Гумилев-то год назад был расстрелян как контрреволюционер, у Мандельштама этого эпиграфа изначально не было. Надежда Мандельштам во «Второй книге» говорит об этом: «Пусть уж он останется в память о дружбе двух поэтов» (стр. 67).

 

[98] Мандельштам Н. Вторая книга, 1990, стр. 67.

 

[99] Примечания А. Морозова ко «Второй книге» Н. Мандельштам. — В кн.: Ман-дельштам Н. Вторая книга. Предисловие и примечания А. Морозова. Подготовка текста С. Василенко. М., «Согласие», 1999; примечание к стр. 81 (к фразе «она собиралась открыть издательство, и Мандельштам написал для нее очерк под названием „Шуба”»).

 

[100]  Чернявский Г., Станчев М., Тортика (Лобанова) М. Жизненный путь Христиана Раковского. Европеизм и большевизм: неоконченная дуэль. М., «Центрполиграф», 2014.

 

[101] Мандельштам Н. Вторая книга, 1990, стр. 67.

 

[102] А принимать за харьковчанина — далеко не всегда комплимент. Довлатов в письме Науму Сагаловскому (11.07.1985): «Никогда и никому, особенно — интеллигентным людям, не говори, что Бродскому далеко до Евтушенко, иначе тебя будут принимать за харьковчанина или, в лучшем случае, подумают, что ты переутомился» (Малоизвестный Довлатов. СПб., «Журнал „Звезда”», 1996, стр. 337).

 

[103] Мандельштам О. Шуба. — В кн.: Мандельштам О. Собрание сочинений в 2-х томах, 1990. Т. 2, стр. 272.

 

Версия для печати