Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 9

«Я с мертвыми не развожусь!..»

Из воспоминаний и дневниковых записей. Публикация П. Нерлера и П. Успенского. Вступительная статья П. Нерлера. Подготовка текста и примечания П. Нерлера, М. Сальман и П. Успенского

 

 

 

О Екатерине Константиновне Лившиц

 

1

 

Всех, кто был знаком с Екатериной Константиновной Лившиц (Е. Л.), вдовой Бенедикта Лившица (Б. Л.), поражала ее удивительная цельность, открытость и не зависящая от возраста грациозность. Общение с ней, вне зависимости от ее физического состояния, всегда было по-особому насыщенным и праздничным, в ее безукоризненной речи, простоте — даже в осанке — дышала сегодня уже совершенно непредставимая эпоха.

Она родилась 25 сентября 1902 года в поместье матери — Завалье близ Тульчина, что под Винницей, в семье банковского служащего [1]. Ее дед по матери был кадровым офицером, и свою, столь неожиданную для нее самой, стойкость к бесчисленным жизненным невзгодам и испытаниям она, улыбаясь, не раз объясняла именно «офицерской косточкой».

Вот как она сама описывает свое детство в письме к Марине Николаевне Чуковской:

«Я очень рано начинаю себя помнить. Наверное, потому что, когда мне было года четыре, резко изменилась обстановка, в которой я жила. Папа мой, как и его родители, — исконный петербуржец, а женился он на маме, когда служил на юге, вернее, в Юго-Западном краю, близко от границы. Там у маминых родителей была небольшая усадьба, рядом со знаменитым Пестелевским Тульчиным (Пушкин виделся там с Пестелем) уже за крепостным валом, и так она и называлась: „Завалье”. Там всегда стояло много воинских частей. Мамин отец после Киевского кадетского корпуса тоже вышел в Севский полк (обыкновенный, армейский), но он умер, когда маме было лет 18 — 19.

Бабушка, в честь которой я была названа Екатериной, была полькой <…> и очень заядлой. Поэтому мама училась в польском пансионе и говорила, что их там ежедневно душили Histoire de la Pologne — вокруг было много польских поместий. <…>

Соседи у нас были, мы друг к другу ездили, но это было не так часто — и потому я росла одна, без подруг. Зато были сад, озеро, лошадки, собаки, кошки, кролики. И была голубятня» [2].

Со временем семья переехала в Казань, затем в Киев, где у отца в самом начале революции были «большие неприятности, т. к. все банковские служащие саботировали».

Здесь, в Киеве, Катя Скачкова-Гуриновская зимой 1920 года и познакомилась со своим будущим мужем. Ее подружки — Люба Козинцева, Соня Вишневецкая и Надя Хазина — занимались живописью у Александры Экстер, она же выбрала стезю балерины и записалась в класс Брониславы Нижинской, актрисы Мариинского театра, а затем дягилевской труппы, сестры знаменитого танцовщика. На вечерние репетиции нередко приходили люди искусства, в их числе и Лившиц. Там-то он и увидел Катю Скачкову, которой тогда не было еще и семнадцати лет...

Пешие прогулки по городу, лодочные — по Днепру, разговоры о любимых поэтах, стихи. «Читая стихи, — вспоминала Екатерина Лившиц, — Бен словно покачивался в такт, перенося всю тяжесть тела с одной ноги на другую» [3].

14 июля 1921 года Бенедикт Константинович Лившиц и Екатерина Константиновна Скачкова сочетались церковным браком, на чем настаивал как раз жених, только что и с невероятным трудом расторгший узы своего гражданского и церковного брака со своей первой женой [4]. Лившиц венчался в визитном костюме и в чужой сорочке с пластроном, а невесте родители в каждую туфельку — чтобы богато жилось — зашили по империалу [5].

 Потом ненадолго — Москва, потом опять Киев, а потом, в 1922 году, родители переехали в Ленинград. «Да, была еще длинная папина командировка в Ульяновск, родители забрали туда Кику [6], потом я за ними туда приехала, и мы все вместе вернулись в Петроград, нет, уже в Ленинград. Последнее время папа служил в сберкассе и даже в блокаду ходил куда-то на Московский проспект, хотя давно был на пенсии».

 

2

 

В ночь на 26 октября 1937 года забрали мужа, поэта Бенедикта Лившица, а 31 декабря 1940 года арестовали и ее саму.

В промежутке ей суждено было пережить и такой сокрушительный удар, как отказ киевских и проскуровских родственников Лившица взять к себе племянника — осиротевшего Кирилла приютили и спасли совершенно чужие люди!

Сначала его забрали в детский дом. Там он повел себя дерзко и однажды запустил стулом в воспитательницу, обозвавшую его заклятым сыном заклятого врага народа. Тогда его взял под свою опеку близкий друг — Алексей Матвеевич Шадрин [7].

В 1941 году десятиклассник Кирилл Лившиц записался добровольцем на фронт, но был демобилизован по малолетству и вскоре из блокадного Ленинграда в очень тяжелом состоянии (дистрофия 3-й степени) был эвакуирован сначала в Череповец, где работал на железной дороге, а затем в Уктус под Свердловском (предположительно, в военный госпиталь). Там, подделав документы (накинув себе пару лет), он все-таки попадает в армию. После краткой подготовки едет на фронт — матросом Волжской флотилии и 18 октября 1942 года погибает под Сталинградом, попав под бомбежку [8]. Похоронен на Мамаевом Кургане.

Да, империалы в свадебных туфельках не помогли.

 

3

 

Добиваясь от Е. Л. самооговора, следователь Ефимов бил ее на допросах и плевал в лицо [9]. 18 апреля 1941 года ее приговорили по статьям 58.8, 10 и 11 к семи годам лагерей и двум годам поражения в правах. После кассации приговор изменили и срок снизили до пяти лет [10].

Свой собственный срок Екатерина Константиновна получила, как она сама считала, за разговоры в кругу жен репрессированных по так называемому «грузинскому делу», когда основательно «погромили» всю грузинскую колонию в Ленинграде. И в самом деле — ее дело было коллективным. Обе ее товарки были арестованы несколько раньше ее: Варвара Ивановна Топадзе (род. 1909, дата смерти не установлена) — врач-хирург больницы им. Эрисмана — 2 ноября, Цуца (Александра Федоровна) Карцивадзе — ближайшая подруга Е. Л. — 12 декабря 1940 года. Цуцу первоначально приговорили к высшей мере наказания, но 19 мая 1941 года заменили расстрел десятью годами ИТЛ — к тому же сроку приговорили Топадзе. Цуцу отэтапировали в Севвостлаг, а ссылку после освобождения (1950 — 1956) она провела в Енисейске. В 1943 году в Вятлаге погиб ее муж — Кита (Константин Романович) Мегрелидзе, а сама Цуца умерла в 1960 году.

У Таты (так близкие называли Е. Л.), как видим, был самый мягкий приговор. Свои пять лет лагерей бывшая балерина провела в Сосьве, в лаготделении Севураллага.

«Видели бы мои предусмотрительные родители, — писала Е. Л. в своих незаконченных «Воспоминаниях», — как я вернулась с Урала, не имея права жить в Ленинграде, без паспорта, с соответствующей справкой, в бушлатике, перешитом из старой шинели, верно служившей неизвестному мне русскому солдату все военные годы, и с семнадцатью рублями в кармане, заработанными мною за 5 лет!»

Екатерина Константиновна освободилась из лагеря в 1946 году. Полгода, до 23 июля, она, уже вольнонаемная, проработала техником-конструктором вcе в той же Сосьве [11]. Затем — несколько месяцев в Осташкове, откуда перебралась в город Щербаков (Рыбинск), где около двух лет работала нештатным руководителем различных самодеятельных кружков. С конца 1947 года по май 1948 — в Луге, где работала в артели «Красный трикотажник» разрисовщицей по пластикату (в мастерской по ручной росписи женских косынок и платков), а затем художницей в такой же артели в Толмачеве. В 1951 — 1952 годах Е. Л. работала в Сиверском лесхозе [12]. И все это — в «застоверстной» зоне и дрожа от страха потерять даже такую работу.

27 марта 1953 года с Е. Л. наконец сняли судимость, но по амнистии.  С этим она решительно не согласилась: обращаясь в прокуратуру, она потребовала своей полной и безоговорочной реабилитации [13]. Последняя и воспоследовала, но только в 1955 году: тогда же или даже в 1956 она вернулась в Ленинград — какое-то время жила на заработки машинистки и гонорары от переизданий переводов, сделанных в свое время Б. Л.

 

4

 

Жившие в разных городах, вдовы Мандельштама и Лившица не переписывались. Та дружба, то теснейшее общение, что при живых Бене и Осипе были самоочевидностью, — после гибели мужей уже не восстановились. Видимо, слишком много и тяжко досталось каждой из них, чтобы дружба мужей перешла и во вдовью.

Но «ты», редкое для обеих [14], осталось, и не случайно, что именно новелла о вдовьей доле Таточки открывала книгу Н. М. об Ахматовой: «Эта прелестная женщина, вдова Л., <...> символизирует для меня бессмысленность и ужас террора — нежная, легкая, трогательная, за что ей подарили судьбу? Вот уж действительно женщина как цветок, — как смели отравить ей жизнь, уничтожить ее мужа, плевать ей при допросах в лицо, оторвать от маленького сына, которого она уже никогда не увидела, потому что он погиб на войне, как смели гноить ее на каторге в вонючем ватнике и шапке-ушанке. За что?

<...> А с другой стороны, моя Тата, оставшаяся прелестной даже в старости — это символ женской силы, невиданного пассивного сопротивления тем, кто превратил „сильных мужчин” в покорную и дрожащую тварь с хорошо организованным коллективным разумом. Это <...> Таточка ответила прокурору, когда он сказал ей, что она может вторично выйти замуж, — так у нас иногда, в виде особой милости, сообщали о расстреле, гибели или другой форме уничтожения мужа: „Я с мертвыми не развожусь“» [15].

А 12 декабря 1967 года Н. Я. писала А. К. Гладкову: «Таточку Лившиц я люблю. (Ее почему-то не любила Анна Андреевна; в частности, за то, что там сломался ее муж; но за это грех ненавидеть жену, да и самого человека.) Это трогательная красотка, маленькая луна, ветерок, Таточка, балеринка без балета, похоронившая всех своих близких (сын погиб на войне, когда она была далеко), вызывала у меня всегда великую нежность именно тем, что никак не заслужила своей участи. Судьба нас развела в разные стороны, но я помню и люблю бедную Тату. На похоронах Анны Андреевны она сказала мне, что у нее уже был инфаркт. За что? Передайте ей от меня нежнейший привет» [16].

Но само по себе это нисколько не удивительно. Когда Тату арестовали, прокурор, во-первых, дал ей понять, что Бена уже нет в живых, а потом, видимо, очарованный ее скорбной красотой, предложил — без обиняков и сентиментальностей — выйти за него замуж.

Задумайтесь!

Мало было той власти, «отвратительной, как руки брадобрея», отобрать у Екатерины Лившиц все, что ей было дорого, — разорить семейный очаг, расстрелять мужа и осиротить сына! Нет, палачам хотелось оприходовать еще и ее саму — с пользой для общества и к собственному удовольствию!

Так восхитимся мужеством этой хрупкой и беззащитной женщины, отказавшейся от столь лестного предложения.

 

Так вот каков он — праздник скифский.

Каэр без права переписки

И с конфискацией семьи!

А ненасытная медуза

Над каждой люлькою союза

Свивает щупальца свои.

 

И произнес убийца Бена:

«Иди, ищи ему замену.

Глядишь, и я тебе сгожусь?..»

Но нет, не общая природа

У слуг и у врагов народа:

«Я с мертвыми — не развожусь!»

 

 

5

 

Самым последним испытанием, выпавшим на долю Екатерины Константиновны, были затяжные, начавшиеся в 1980 году хлопоты об издании однотомника Б. Лившица [17]. Срываясь то в унижения, то в отчаянье, они велись сначала в Москве (в «Художественной литературе» — где не увенчались успехом), а затем в Ленинграде (в «Советском писателе» — где увенчались, но не сразу).

Издавать или не издавать? Со «Стрельцом» или без? С купюрами или без оных? Сколь полным должен быть поэтический корпус и какими должны быть примечания? — на всю эту изнурительную борьбу с добровольными апостолами трусости, своеволия и безгласности ушли последние годы и последние силы. Работа, ведись она по-человечески с самого начала, заняла бы не 9 — 10 лет, а 2 — 3, от силы 4 года.

Вечер, организованный секцией художественного перевода и секцией поэзии, состоялся в Доме писателей им. В. В. Маяковского 24 декабря 1986 года и прошел замечательно. Помимо Екатерины Константиновны, прочитавшей свои воспоминания, в вечере принимали участие С. Иванов, Ю. Корнеев, Э. Линецкая, Н. Рыкова, А. Урбан и В. Шефнер.

1 декабря 1986 года Е. Л. писала Манане Мегрелидзе [18]: «Книга все еще строится. Она должна выйти в 87 году. Как бы дотянуть в более или менее человеческом виде».

А в 1987 году — тому же адресату: «Мне бы пожить еще годика два, дождаться выхода книги, порадоваться и немного привести в порядок архив. Но я все время забываю, что мне скоро будет 85!!!!

Сейчас умирать ну никак нельзя. Такие интересные новости, такие надежды. Так оживилась даже наша захолустная, провинциальная жизнь...»

И снова в том же году и тому же адресату: «С книгой у меня опять осложнения. Парнис потребовал (он комментатор) себе 6 (!) листов на комментарий. Это неслыханно. В противном случае грозится выйти из издания. Ему хочется развернуться вовсю. Похвастаться своей эрудицией, а книга опять может быть отложена. Эпоху он, конечно, знает прекрасно, но кровушки выпил он из всех нас изрядно» [19].

А когда в 1989 году книга наконец вышла, Екатерины Константиновны уже не было в живых. Она умерла 1 декабря 1987 года.

Даже гранок заветного тома ей увидеть не привелось, не то что подержать книгу в руках!.. И никак не избыть горького чувства несправедливости, досады и общей вины.

 

6

 

Открывающие эту подборку воспоминания писались в 1980-е годы по моей просьбе.

Но это была не первая проба ее пера. Свои заметки о похоронах Ахматовой Е. К. написала, как говорится, по горячим следам — 15 марта 1966 года. Садилась за воспоминания и в 1970-е годы, в частности, в 1973 году начинала вести дневник. Но писать систематически, регулярно у нее не получалось, отсюда и та фрагментарность, с которой созданы ее записки.

Другою — и, быть может, не менее значимой — формой фиксации сокровищ ее памяти стали письма. Они разбросаны по различным фондам ее адресатов во многих архивах страны.

Впервые фрагменты из воспоминаний Е. Л. увидели свет в начале 1990-х: о похоронах Ахматовой — в сборнике «Об Анне Ахматовой» [20] и о Мандельштаме — в январском («мандельштамовском») номере «Литературного обозрения» за 1991 год [21]. Публиковались также и наброски к ее выступлению на вечере памяти В. О. Стенича [22] и воспоминания о лагере [23]. Сводная публикация воспоминаний Е. Л. выйдет в 6-м выпуске Мандельштамовского альманаха «Сохрани мою речь» (готовится в издательстве ОГИ). Все эти тексты в публикуемую подборку не включены.

В нее вошли фрагменты из воспоминаний и дневников Е. Л. Тексты даются по черновикам или машинописным копиям из архива П. Нерлера.

Персоналии, если они известны, раскрываются единожды. Сокращенные написания слов раскрываются без оговорок. Встречающиеся в текстах сокращения: Б. К. — Бенедикт Константинович Лившиц, Е. Л. — Екатерина Константиновна Лившиц, Н. М., Н. Я. и Н. Як. — Надежда Яковлевна Мандельштам, О. М. и Ос. Эм. — Осип Эмильевич Мандельштам.

Благодарим Н. И. Клеймана, П. Е. Поберезкину и А. Я. Разумова за оказанную помощь.

 

Павел Нерлер

 

 

 

Бен [24]

 

Вообразите себе Одессу восьмидесятых годов прошлого столетия.

Оживленный порт, международная торговля. Расцветающий капитализм. На одной из центральных улиц, в особняке, двор которого украшает огромная клетка, вернее, вольер с экзотическими птицами, в отдельной квартире (своим уже взрослым детям он предоставил другие помещения) живет один, только с прислугой, старик, банкир, миллионер Моисей Лившиц. Вот уже десять лет он тщетно ждет внука, и только на одиннадцатый год брака обрадовала его невестка. 25 декабря 86 г. (7 января 87 г.) [25] родился мальчик. Его назвали Бенедиктом, в честь покойного деда по материнской линии. В течение следующих 10 лет она произвела на свет еще троих мальчиков, но речь пойдет не о них.

Новорожденного сразу поручили кормилице, простой русской женщине, которая потом прожила в доме еще несколько лет уже няней. Позднее у Бенедикта появилась бонна, потом гувернантка и наконец — гувернер. Все французы. Совсем как у Онегина.

Хотя мать Бена происходила из многодетной и далеко не богатой семьи, она была очень горда — и тщеславна. Она считала, что ее дети должны быть лучше всех образованны, воспитаны, словом, быть первыми, превосходить своих сверстников во всех отношениях. Поэтому репетитор подготовил своего подопечного Бена к вступительным экзаменам в Ришельевскую гимназию, которые он и выдержал отлично. Учился он прекрасно. Каждое лето приглашали к нему репетитора, чтобы проходить программу следующего класса, и немудрено, что Бен закончил гимназию с золотой медалью.

Но не то в 1893, не то в 1894 году случилось несчастье. Деда убили в его собственной спальне. Задушили. Наводчиком оказался кто-то из слуг. Бандиты взломали в спальне несгораемый шкаф в надежде найти там сокровища, но какой банкир держит свой капитал или ценности дома? Преступников потом нашли. Я сама читала в дореволюционном издании «Сахалина» Дорошевича дело об убийстве банкира Лившица [26]. Из современного издания оно изъято.

Еще семь лет продержались Лившицы в Одессе, считаясь богачами. Но, увы, никто из детей миллионера не унаследовал его коммерческого таланта. Богатство таяло. В свое время, когда дети вырастали, отец предлагал им выбирать себе любое «дело» по вкусу. Наум — отец Бена, избрал торговлю хлебом, вернее, зерном. То ли он фрахтовал суда — то ли они были его собственными, знаю только, что из порта Николаев и из Одессы они, нагруженные зерном, ходили в Италию. Наум Моисеевич особенно себя не утруждал, вести свои дела он доверил своему beau-frere [27] — мужу тети Розы. Я не помню, как его звали, и фамилия у него была звучная — Дукельский-Диклер [28]. А тетя Роза благодаря моей болтливости попала в литературу: ее увековечил Мандельштам басней «Куда как тетушка моя была богата!..» [29] Все, что написано в этой басне, — истинная правда.

Банковские дела были закончены, деньги уходили, а тут — новая беда: затонула большая партия судов где-то вблизи берегов Италии. Наум сам не поехал на расследование, послал Дукельского, тот вернулся ни с чем, но поговаривали, что эта поездка послужила основанием для его собственного обогащения. Лившицы были совершенно разорены. Мать считала это позором и не захотела больше жить в Одессе. Двух старших мальчиков отдали на полный пансион одному из педагогов гимназии, а с двумя младшими родители переехали в Киев, где и поселились в скромной квартире из 4 комнат, взяв с собой из Одессы только очень парадную и красивую столовую, гостиную и спальню. Отец нигде не служил, занимался какими-то торговыми операциями, мать, естественно, нигде не работала, но как-то жили, содержали семью.

Ришельевская гимназия давала классическое образование — помимо немецкого, французского и славянского языков, преподавали латынь и греческий. В автобиографии Бен написал:

«Уже с первого класса, т. е. за два года до начала изучения греческого языка, нам в так называемые „свободные” уроки преподаватель латыни последовательно излагал содержание обеих гомеровых поэм. За восемь лет моего пребывания в гимназии я довольно хорошо уживался со всем этим миром богов и героев, хотя, возможно, он представлялся мне в несколько ином ракурсе, чем древнему эллину: какой-то огромной, залитой солнцем зеленой равниной, на которой, словно муравьи, копошатся тысячи жизнерадостных и драчливых существ. Овидиевы „Метаморфозы” мне были ближе книги Бытия: если не в них, то благодаря им, я впервые постиг трепет, овладевающий каждым, кто проникает в область довременного и запредельного. Виргилий, напротив, казался мне сухим и бледным, особенно по сравнению с Гомером. Горация я любовно переводил размером подлинника еще на школьной скамье, но несравненное совершенство его формы научился ценить лишь позднее» [30].

В студенческие годы Бен увлекся политикой, был членом партии большевиков, но длилось это недолго. Бен был очень увлекающимся человеком, склонным подпадать под влияние. Он подружился с Эльснером [31], другом художницы Экстер [32]. Александра Александровна часто бывала в Париже, жила там месяцами, дружила с художниками, была в курсе всех событий в мире искусства. Благодаря ей Бен узнал, понял и полюбил французскую живопись, и в этом отношении никогда не изменял своему вкусу, своему пристрастию. Александра Александровна познакомила Бена с Бурлюками [33], и начался тот период в жизни Лившица, который подробно описан в «Полутораглазом стрельце».

К этому времени относятся его первые стихи, первые переводы французских поэтов. Полюбив их, он отошел от политики легко и навсегда. Кончив юридический факультет, стал помощником присяжного поверенного Авдюшенко [34], но это была инерция, продолжение плана, составленного еще на ученической скамье. Думаю, что с его данными — импозантной внешностью, манерой держаться, образованностью — в дореволюционное время ему была бы обеспечена блестящая карьера «модного адвоката».

Эта книга, написанная в 33-м году, по существу — плод безработицы. То ли бумаги не было, то ли сорвался договор на перевод, но мы очутились совсем без денег. В таких случаях, если я спрашивала, как же нам жить? Б. К. отвечал: «Как хочешь. Я воровать не пойду!» И тут выпутываться предоставлялось мне целиком: я проживала бижу [35], подаренные мне родителями, закладывала вещи в ломбарде и, главное, поступала на работу, а Бен писал свою книгу, так сказать, в кредит. При таких обстоятельствах родилась и «Антология французской поэзии» [36]. Бен написал ее тоже без договора. А когда появлялся наконец желанный договор, мне приходилось совсем худо.

Бен прозу без меня не переводил. Все оригиналы его переводов написаны моей рукою и с моей активной помощью. Описания природы, наружности героев, туалеты, одежда были моей обязанностью. Эти «легкие» страницы мы пропускали, я переводила их отдельно, а потом вставляла в текст, Бен их редактировал. Переводили мы сразу, набело, а правил Бен уже после машинистки. Никаких счетов или недоразумений на материальной почве у нас никогда не бывало. В периоды безденежья Бен становился как-то легче, добрее, словно считал себя виноватым. Вообще при каких-нибудь неприятностях становился менее требовательным, менее эгоистичным (увы! эгоизм тоже был ему присущ в большой степени), нуждался в моей поддержке, для объяснений с начальством всегда таскал меня с собою.

Когда приходила полоса «prosperity» [37], он очень «задавался». Я не держала его на строгом ошейнике. В очень многом я уступала ему — отдавала лучший кусочек, более удобное ложе: для него это было важно, а я была на много лет моложе его, спалось мне отлично везде, к еде относилась безразлично, так что мои «жертвы» ничего мне не стоили.

Хотел ли Бен ребенка? Да. Любил ли его? Да, любил, но какой-то странной, я сказала бы, чувственной любовью. Мальчик был красивый, аппетитный, отцу приятно было потискать его не без сладострастия. Но никогда он не гулял с ним, не занимался, ни разу не был в школе.

В 27-м году в Киеве от скарлатины умер десятилетний Шурочка — сын Бена от первого брака с Верой Александровной Жуковой, по сцене — Вертер. Это был чудесный одухотворенный мальчик, внешностью очень похожий на отца. Бен сказал, из страха перед заразой, что наш сын ни в какие садики и группы не пойдет. С трех лет его вела немка, а позже Бен выразил желание учить мальчика французскому. Но, когда начались «занятия», терпения у отца не хватило, и из его комнаты на всю квартиру раздавались его гневные крики, и Кика, зареванный, вылетал из кабинета. На том обучение и кончилось. Немка приходила ежедневно, гуляла с мальчиком, позднее учила его. Когда в школе начали с 4-го класса заниматься немецким, Кике учительница давала особое задание, отличное от остальных. Учился он хорошо, получал награды-книжки.

 

Так было вплоть до ареста мужа. Они пришли в 6 часов утра и ушли уже вечером. Первое время они встречались [38], а потом попривыкли, я все время была при обыске. Мальчик вернулся из школы, принес сразу три пятерки. Его допустили к отцу. Они сидели друг против друга, и отец что-то долго говорил сыну. Я не мешала им и никогда потом не спрашивала у сына, что говорил ему отец. Уходя, прощаясь со мной на пороге, Бен сказал мне: «Я знаю, что я вернусь, жди меня. Меня спасет сознание моей полной невиновности и глубокая вера в Бога».

Мы остались вдвоем с Кикой. Я рассталась с немкой, отпустила домработницу и поступила на службу заведовать научной библиотекой зубной поликлиники на Невском, благо что там не требовали анкеты.

Сначала очень трудно было с передачей денег в тюрьму. Мы дежурили, ходили на перекличку, перед днем передачи ночевали на Воинова [39], а приняв деньги у первых 10 — 12 человек, ГПУшник выглядывал из окошечка и говорил: «Квитанции кончились, больше денег не принимаю». Это было специально сделано для издевательства и над заключенным, и над тем, кто передавал деньги. Ведь письма, свидания, передачи, пока шло следствие, были запрещены. Единственная весточка с воли были денежные передачи. Если деньги у вас приняли, значит заключенный находится еще в этой тюрьме, а он в свою очередь знал, что вас еще не взяли, вы вообще на воле.

Игра в дефицит квитанций продолжалась после ареста мужа месяца два или три. Эти толпы, дежурящие около тюрьмы, эти переклички, всенощные брожения по набережной не могли не привлекать внимания прохожих. Очевидно, это сочли неудобным, и канитель с квитанциями кончилась. В день, назначенный для вашей буквы, вы могли придти в любое время и передать деньги. Со мной вместе передавали люди, фамилии которых начинались на буквы Л, М и Н. Я обычно в эти дни встречалась в приемной МВД и у прокурора с Липочкой Медведевой [40], с Цуцей [41] — фамилия ее мужа Мегрелидзе [42] (он тоже сидел) — и с Назарбековой [43]. Тогда-то мы и подружились с Цуцей на всю жизнь.

Хождения к прокурору Израйлевичу [44] были совершенно напрасными. Он не только не наблюдал за делом, но даже не знал ничего. В железном сундучке у него лежали папки с «делами». Каждый раз он заглядывал в папку с делом мужа, в которой лежал один-единственный листочек. И каждый раз он говорил мне одно и то же: он обвиняется в статьях 8, 10, 11, т. е. в терроре (заговор писателей с целью убийства Сталина), групповой и антисоветской агитации и в фашизме. И только один раз он добавил от себя: «Вы знаете, что подлежите административной высылке из Ленинграда?» [45] «Я к этому морально готова», — ответила я.

Приблизительно через полгода меня в справочной обманули, вернее, дали неправильные сведения, будто муж уже переведен в какую-то другую тюрьму.

Я поняла, что дело его кончено и, прежде чем меня выслать, у меня сейчас возьмут подписку о невыезде из Ленинграда.

Никаких родных у меня не было. Мама [46] умерла, папа женился на другой женщине. Отношения у меня с нею были вежливые, но без сердечности. Кроме того, она из-за своего происхождения была на всю жизнь перепугана. С этой стороны нечего было ждать помощи.

У мужа была жива мать и два брата. Младший жил, как и мать, в Киеве, старший — Юзик (Иосиф) — в Проскурове [47]. Он был врачом и был женат на женщине, которая пережила ужасную трагедию: на ее глазах, в течение нескольких минут петлюровцы убили ее отца, мужа, снесли шашкой голову старшему (лет 10-ти) сыну, младшему отрубили ногу, а 3-летней девочке — ручку. Плечи ее и руки были в глубоких шрамах [48]. Теперь у них была еще и общая дочка, старше Кики года на четыре [49].

Бен когда-то сказал мне: «Я за нашего сына не боюсь, что бы с нами ни случилось, Юзик его не бросит. Он так хорошо относится к Сариным детям, что никогда не покинет родного племянника в беде». Я запомнила эти слова и написала Юзику, который в это время был у матери в Киеве, не возьмет ли он на то время, пока я буду устраиваться в ссылке, Кику к себе, чтобы не подвергать его случайностям и скитаньям, пока я не устроюсь с жильем и работой. Он ответил согласием. И вот, из страха, что у меня возьмут подписку о невыезде, и боясь опоздать, я даю в Киев телеграмму, что выезжаю, и получаю ответную в несколько слов: «Воздержитесь приездом, ждите письма».

Как мне воздержаться, ведь позже я не смогу выехать? И я еду с сыном в Киев, не дождавшись письма. На Тарасовской улице [50], в квартире, где столько лет жил Бен, его мать не открыла мне дверь и через дверь сказала мне: «Юзик уехал, Вам же телеграфировали, чтобы Вы не приезжали!»

Что мне оставалось делать, если меня даже видеть не пожелали, если мать ничего не спросила о своем сыне? Я еду в Проскуров к Юзику, оставив Кику у своей бывшей домашней портнихи, которая вышла замуж за управляющего маминым киевским домом.

В Проскурове первой встретила меня испуганная моим приездом Сара. Она бросилась ко мне с мольбой: «Ради Бога! Ничего не говорите Юзику. Я скрыла от него Ваше письмо. У него больное сердце, он не переживет, если узнает правду. Я сказала ему, что Бену дали 3 года». Реакция Сары меня не удивила — она охраняла мужа, детей, свое спокойствие, слишком много горя уже пришлось ей пережить. Но я не могла себе представить, что Юзик встретит меня так, как будто я, возвращаясь с курорта, по дороге заехала к ним с родственным визитом. Он меня ни о чем не спросил, ни разу не упомянул о Бене, о Кике.  Я приехала к ним как раз на еврейскую пасху. Они радушно угощали меня и уложили спать на роскошное супружеское ложе. Наутро Сара пришла ко мне, села у кровати. Я молчала, говорить мне было нечего. Я и без слов все понимала.

Тогда заговорила она.

— Вот, Таточка, Вы молчите, я же знаю, зачем Вы приехали. Но я не могу взять Кику даже на самый короткий срок. Он мальчик, будет шалить, пачкать, мне нужно будет за ним убирать, а у меня больные ноги. Все, что я могу сделать, — дать Вам денег на дорогу, — и протянула мне сторублевку.

— Нет, спасибо, не надо.

— Вот уж Вы и обиделись. Даже денег не берете от меня.

— Если мне нужны будут деньги, я у вас попрошу.

Это был наш последний разговор. Они для меня перестали существовать. Несмотря на свое больное сердце, Юзик прожил после этого более 10 лет, Сара еще дольше, но никогда мне не забыть их отношения. Я знаю твердо. Если бы мы переменились ролями, Бен никогда не выгнал бы ни жену брата, ни его дочь. Я уехала в тот же день.

Юзик молча проводил меня через садик до калитки. Пройдя несколько шагов, я обернулась: он все еще стоял на том же месте и смотрел мне вслед.

Мы вернулись в Ленинград.

 

Писатели, которых я встречала на Литейном по дороге в Большой Дом, делали вид, что не замечают меня, да и я сама отворачивалась, чтобы избежать того неловкого положения.

Как-то я зашла к молодым Чуковским, но Марина [51] повела меня в кухню, так как должна была придти Ида Наппельбаум [52], а Марина, зная, что Ида болтушка, решила меня спрятать. Больше я к Чуковским не заходила.

Судьба сблизила меня с подругами по несчастью — мать Сережи Колбасьева [53], Люба Стенич [54], О. Н. Гильдебрандт [55] (жена Юркуна — мы и раньше были очень близки), семья Шадриных [56].

Лида Чуковская [57] и Анна Андреевна [58] пришли ко мне первыми на следующий день после ареста Бена, потом мы с А. А. вместе ходили на набережную в пересылку узнавать, где наши («Реквием»). Зощенко, когда встречал меня, неизменно подходил, осведомлялся о деле. Все соседи по квартире хорошо относились к нам.

Я работала все там же. Е. Н. Шадрина посоветовала мне купить пишущую машинку, сказала: «Машинка всегда прокормит», и была права. Франковский [59], с которым Бен приятельствовал, все свои переводы поручал печатать мне. Появились друзья-поклонники: Вс. Ник. Петров [60], Шадрин (которого на время выпустили) — оба из кузминского окружения и оба «преданные до гроба», и жизнь это подтвердила.

В сентябре 38 года мне объявили в справочной: 10 лет отдаленных лагерей без права переписки — шифр, стыдливо прикрывавший подлинный приговор — расстрел [61]. Пришли, конфисковали вещи, в пустую, голую, усыпанную рваными бумажками комнату поселили семью шофера ГПУ (славный парень, сбившийся с панталыку, сын профессора Путейского института и буфетчицы Кокарев). Жен перестали брать. Мне даже присудили гонорар за последний перевод Гюго [62].

 

Так мы и жили. Я все еще надеялась: а вдруг Бен вернется! Молилась за него, как за живого. Кика учился хорошо. Мы старались скрыть наше несчастье, но сестра соседки преподавала в этой школе, она сообщила директору, а та — уже всем педагогам. Однажды на уроке математички Кика чем-то провинился. Я не знаю точно, то ли разговаривал, то ли еще чем-то нарушил дисциплину. Повторяю, я не знаю, только ничего злостного он не сделал. Тогда математичка, наверное, из тех ослепленных правоверных, которых было немало несмотря на огромное количество арестованных и которые верили, что ни за что не берут, раз взяли, значит было за что, при все классе объявила во всеуслышание: «Твой отец — враг народа и, уходя в тюрьму, завещал тебе разлагать советскую школу!» Кика сорвался с места, подскочил к ней с сжатыми кулаками и заорал: «Я Вас убью!» Она вылетела из класса. Кику исключили из этой школы.

Мне было предложено перевести его в другую, но он отказался. Он был очень высоким, стеснялся своего роста, считал, что его примут за второгодника и третьегодника. В своей-то школе он шел со всем классом еще с нулевки, так тогда назывался подготовительный класс, и он со слезами сказал мне: «В свою школу я пошел бы, а в чужую ни за что». Я рассказала это директору — фамилия ее была Бедная: «Я бы взяла его, — ответила она, — но математичка не согласится». Кика очутился вышвырнутым на улицу и, главное, тяжело раненым, даже изуродованным морально.

 

 

Киев, 1921 год

 

Киев. Зима девятнадцатого-двадцатого года. Холодно и темно. Топим буржуйку, керосиновая лампа — роскошь, освещаемся коптилкой. Мама каждую ночь «ловит» воду: днем вода до третьего этажа не поднимается.

Броня... [63]

Ах, Броничка, Броничка! Мы все по-институтски буквально обожали ее. Какую огромную роль сыграла она в нашей жизни! Она навсегда отравила нас любовью к искусству. Прекрасная танцовщица, одаренный исключительной изобретательностью балетмейстер, умница, немного с сумасшедшинкой, позднее, уже оказавшись в Париже у Дягилева [64], она доказала свою талантливость. Она — первая разгадала Лифаря [65]. Она же его и выписала из Киева, совсем еще безграмотного. Уезжая, она поручила одной из наших девочек, Наде Шуварской [66], позаниматься с ним. Я отлично помню слова Нади: «Что я могла ему дать? Что успела? Только станок и немного середины». То есть только начало, азбуку танца. Броня все ж вызвала его. Впервые увидев его, Дягилев был разочарован. Однако Броня оказалась права.

У нас в школе Ольга Дмитриевна Форш [67] читала нам историю живописи, проф. Беклемишев [68], тоже ленинградец, — музыки, а Мясковский (боюсь, что я спутала фамилию) — литературы. Экскурсии мы делали утром, а по вечерам Броня ставила нам танцы на музыку Листа, Шопена, Метнера, Черепнина, Чайковского (классический балет), Стравинского [69].

Лист — это уже не классика, а пять традиционных позиций и ее собственная система [70]. 65 лет назад ее система казалась необыкновенным новшеством, вернее, дерзновением, а может быть даже и дерзостью. Мы в ее руках были материалом, из которого она лепила свои динамические скульптурные композиции. Воплощающая рапсодия Листа — сила, страсть, нежность, вальс Мефисто (добро и зло) — Броня сама танцевала с нами. По прошествии стольких лет о многом я уже забыла. Броня никогда не посвящала нас в «идею», она показывала, что сделать, но никогда не говорила, что выразить. Теперь телевизионные передачи, беседы с актерами, режиссерами, художниками показывают совместную, черновую творческую работу режиссера и актера. Броня требовала только абсолютного подчинения, и мы были лишь винтиками ее сооружения. Но она все время работала над нами, делала нас. Она рассказывала нам о Дягилеве, о русских сезонах в Париже, на стенах у нас висели репродукции Бакста (костюмы), Веронезе, Добужинского, были у нас пианисты Р. Шерман [71], Готфрид Мелех [72]. Шерман дирижировал нашими спектаклями, Мелех, всю жизнь умиравший от туберкулеза, но, к счастью, доживший до старости, бредил Шопеном, это был его бог; позднее, когда он стал бывать у меня дома, он часами играл мне Скрябина, Равеля, Дебюсси и, конечно, Шопена. Броня сделала наши вечерние репетиции «открытыми». К нам пришли художники: Менегер [73], Шифрин [74], музыканты — Генрих Нейхауз [75], Блуменфельд [76], тогда же появился и Лившиц.

Времена были голодные и холодные. В доме за ночь замерзала вода (канифоли почти не было, и мы поливали пол водой, чтобы не скользить), обувь мы согревали своим дыханием, начинали танцевать закутанные в теплых кофтах — правда, в коротких юбочках, — и, постепенно разогреваясь в танце, мы сбрасывали с себя лишние одежки. Гости сидели в теплых пальто. Они менялись, но те, кого я назвала, вскоре стали нашими постоянными, ежевечерними посетителями. Броня спросила как-то нижних соседей, не мешают ли им наши танцы, бег, топот, и они ответили: «Что вы! Что вы! Мы рады, что в такое лютое время искусство не умирает».

Время коптилок и буржуек, голодная, босая Россия, разруха везде и во всем. Но стихла канонада, город больше не обстреливали, на улице не мешали трупы. Гражданская война на Украине кончилась.

 

Мои блуждания по Петербургу

 

В 1921 — 1922 г. мы с Беном прожили еще на Тарасовской. Б. К. уехал в Петербург в 1922 г., меня вызвал 24.XII.22 года, по-новому, уже в январе 1923 г. Сам он остановился в бывшем доме Елисеева, в «Сумасшедшем корабле» [77].

Я приехала из Киева в сочельник по старому стилю 24.XII.1922 [78].

К моему приезду Б. К. снял 2 комнаты в Прачечном переулке в двух разных концах большой квартиры (в разных, чтобы он мог без помех, спокойно писать стихи, но его комната так и не пригодилась: несмотря на изолированность, стихи не приходили). Вскоре мы переехали куда-то на Екатерининский канал недалеко от Львиного мостика. Там у нас бывал В. Рождественский [79], К. Вагинов [80], я танцевала на концертах. К сожалению, мои фотографии в костюме «альмеи» [81] пропали, а были очень красивые, хоть и любительские.

Мы постепенно сходились, «сдружались» с Колбасьевыми, с Кузмиными [82], Беленсонами [83].

Оттуда мы переехали на Таврическую улицу между Кирочной и Суворовским к даме, которая всегда сдавала часть своей квартиры одиноким офицерам, приехавшим учиться в Академию Генерального штаба, благо что она (Академия) была рядом на Суворовском.

От офицерской дамы мы переехали в другую квартиру того же дома к Юлии Ивановне Эйзенштейн, матери Сергея Эйзенштейна [84]. Когда мы уезжали, она плакала, а нас переманили Выгодские на Моховую не то 7, не то 9 [85]. Это было в 24-м году. У нас была чудная комната с тяжелыми железными ставнями и камином, но без печи. В соседнем доме жили Миклашевские [86]. Они собирались уезжать за границу и продавали всю мебель. Мы у них все купили. Я продала киевское пианино, и еще добавили мои родители. М. Чуковская ошибается: мы ничего, никогда не покупали в дворцовом ведомстве [87].

С Миклашевскими, особенно с Агутей [88], мы подружились. Она ходила к нам в гости через окно.

24-й год, год наводнения, мы жили у Выгодских, уже сблизились с Кузминым, Мандельштамами, я — с Анной Ивановной Ходасевич [89]. Бен служил (заменял Горлина [90], заведующего иностранным отделом Госиздата), обедали мы у вдовы генерала (или, может быть, полковника) Васильева [91]. Она давала прекрасные домашние обеды. Это было очень удобно, и постепенно там стал обедать весь холостой Госиздат. Мы собирались все в одно время, после службы, и было решено за обедом не говорить о госиздатовских делах, но все равно не выдерживали. Обедал с нами Стенич.

Мандельштамы в сезон 24 — 25 года жили на Морской против Кирхи (ныне дворец Связи) [92] у Марадудиных (она — чтица, он — букинист) [93]. Мы с Мандельштамами часто ездили на извозчике друг к другу в гости, почему-то преимущественно по ночам, а я даже кота с собой возила, чтобы он не скучал. Извозчики ругались, говорили, что лошади от этого худеют.

Летом 25 года я ездила к родителям в Киев. Они уже собирались переезжать в Ленинград. Выгодские сосватали нас с Лазарем Ильичем Гессеном [94], и он продал нам отдельную квартиру своей сестры на Моховой, 3 (Гагаринская, 14), малюсенькую двухкомнатную, темную, сыроватую, в 1 этаже, рядом с конюшней, но теперь у нас была уже собственная площадь.

Денег у нас не было, но я отдала сестре Гессена браслет с бриллиантовым якорем. Еще живя у Выгодских, мы влезли в долги. По совету генеральши Васильевой мы взяли за проценты какую-то сумму у не то мецената (бывшего, конечно), не то правоведа Викторова [95]. Проценты были очень высокие, чуть ли не 10 % в месяц. Платили мы, платили, а долг не уменьшался. Наконец я сказала Бену: давай продадим вещи, выкупим. Мы сообщили Викторову, но пожаловались ему, что не знаем, кому их продать. И он с радостью взял эту миссию на себя. Через день он заявил, что вещи продал как раз за ту сумму, которую мы были ему должны, а дали мы ему кольцо с двумя большими бриллиантами: одним чистым, как слеза, белым, а другой черный, совершенно прозрачный, как кофе. Сейчас он, наверное, стоил бы огромных денег, но я пишу об этом только для того, чтобы рассказать, как русский дворянин сумел облапошить поэта-одессита.

Я наверное уже знала, что у меня будет ребенок. Весной 25 года Бен съездил в Царское и снял на лето дом в Китайской деревне. И лишь тогда и мы, и Мандельштамы впервые попали в Китайскую деревню.

Пожалуй, 24 и 25 годы были годами наибольшей нашей дружбы с Мандельштамами. Кроме нас в Китайской деревне на даче жили Евзеровы — зубной врач с мужем [96], муж и жена Кар... [97] (я забыла его фамилию, но это легко восстановить, он — внук Рылеева и жена постоянно пилила его: «Ну как ты не можешь добиться, чтобы тебе дали квартиру?! Ведь ты — внук повешенного декабриста! Ты понимаешь: по-ве-шен-ного!» Он был очень красив и прелестно грассировал, и я прозвала его картавцем, слив в одно слово его внешность, картавость и фамилию [98]. Еще жил Фихтенгольц [99] — знаменитый не то скрипач, не то пианист, сын одноклассника Бена по Ришельевской гимназии.

Бывал у нас Кузмин, один, без Юрочки [100], молодые Чуковские тоже жили в Царском, с Мариной мы встречались в «городе», в парке, а Н. К. часто заходил за Беном, чтобы идти купаться, но не на большой пруд, а на один из прудов, где никто не купался, расположенных в Александровском парке. В середине лета у них родилась Татка [101].

Летом 26 г. и Мандельштамы и мы жили на даче в Царском в Китайской деревне. С Мандельшатамами жила тогда Надина сестра, Анна Яковлевна [102], и приезжал отец Осипа Эмильевича [103]. И у Нади, и у меня были домработницы, но мы обе были такие никуда не годные хозяйки, что не знаю, как это терпели наши мужья.

А лета в Китайской деревне (их было несколько подряд: 25, 26, 27) были очень интересными.

В 26 г. летом в Царском, или, как тогда называли, в Детском, жило много знакомых, а в Китайской, кроме нас и Мандельштамов, жили Войтоловские [104], в «европейской части города» (так Мандельштам называл само Детское Село).

Жила и приходила к нам Анна Андреевна, Кузмин один, Юрочка жил у О. Н., приезжали многие ленинградцы, бывал у нас Хармс [105], Пяст [106],  Мгебров [107], С. Г. Каплун — скульптор [108], С. Д. Спасский [109]. Жило еще семейство профессора турка с женой и двумя детьми. Он приехал в Ленинград заниматься в Публичной библиотеке. Она была дочь губернатора Багдада. Ни слова по-русски не знала, мы разговаривали по-французски.

Н. Як. тоже принимала участие в наших прогулках. Анна Яковлевна, старшая сестра Н. Я., была с большими странностями, ни с кем не разговаривала, всех дичилась, как будто боялась, стеснялась. Ко мне относилась хорошо, очень любила моего шестилетнего [110] сынишку, забирала его и уходила с ним надолго гулять.

Он был удивительно общественный ребенок, охотно шел к чужим на руки. Его любили брать к себе четыре сестры Войтоловские [111].

Как-то я зашла к Мандельштамам, Кика сидит на кровати, а в садике висит простыня, сохнет. Ос. Эм. указал на нее пальцем и спросил: «Это кикирин?» Даже такая бытовая мелочь послужила для него поводом придумать и применить новое слово. Весь мир для него звучал. Еще немного и родились бы стихи, шутки, шалости, но стихи. Он дышал этой атмосферой еще неоформленного слова, он не ждал ни музы, ни вдохновения, это было его дыханием. Бедный, бедный Осип Эмильевич! Бедный сумасшедший Гений. Анна Яковлевна жила в Ленинграде, не то у каких-то родных, не то у старых знакомых, своей комнаты у нее не было, жила она в темной ванной, без окна. Анна Андреевна рассказывала мне, что перед смертью А. Як. попала в больницу и не отрывала глаз от окна, никак не могла налюбоваться нашими сумрачными, сереньками небесами.

Отец Ос. Эм. был прирожденным мыслителем — смесь талмуда и немецкой философии. Делами он уже не занимался, жил у младшего сына, Евгения [112], вернее, у Дармолатовых [113]. Странное сочетание — старый еврей, плохо говорящий по-русски, и Мария Николаевна, очень чинная дама, — мать Анны Радловой, Сарры Лебедевой и еще двух, уже ушедших из жизни дочерей (одна из них покончила с собой, другая, близнец, была женой Евгения, она умерла от родов). Евгений в это время был арестован, но — о, блаженные времена неслыханного либерализма — ему заменили на время болезни жены сидение в тюрьме домашним арестом. В спальне умирала жена, а в передней сидел солдат с ружьем — стерег мужа.

Старик, по существу, никому не был нужен, и братья, выражаясь по-современному, отфутболивали отца друг к другу. Осип, с его беспорядочной жизнью и вечным безденежьем, не мог содержать отца, а у Евгения была дочка. Н. Як. говорила: хоть бы он отцу ставил тарелку супа, как это водилось в давние времена, когда эту тарелку ставили для душ предков.

Я была как-то свидетельницей спора О. Э. с отцом. Получив какие-то деньги, О. Э. рвался везти Н. Я. в Крым. Дед, как его называли домашние, считал, что эти деньги надо истратить благоразумнее, тем более что состояние Надиного здоровья не казалось ему опасным. Но как взъярился О. Эм. на отца! Он кричал, что хочет видеть Н. Я. живой и здоровой, хотя бы без теплого пальто, а не в обитом бархатом гробу.

О матери О. Эм. никогда не вспоминал, Евгений выложил мне все подробно о своем детстве. Он говорил, что мать делала для старшего сына все, что могла, жервуя интересами младших. Особенно он затаил обиду на О. Эм., когда тот продал его собранную с такой любовью и старанием библиотечку потому, что понадобились деньги на собаку. Но мать все прощала своему первенцу. Она единственная в семье понимала и ценила талант своего сына. Я знаю, благодаря Евгению, много их семейных тайн, отношений между родителями и т. п., но мне это поведали не для того, чтобы все узнали то, чего им знать не следовало бы. Н. Я. его [114] не любила и называла снохачом. Конечно, это уже немного слишком. Но дед действительно не был нечувствителен к молодости и женской красоте. Евгений и Н. Як. остались до самой смерти врагами. Главные действующие лица этой драмы все умерли, а остальные, второстепенные и появившиеся позднее, персоны, конечно, пытаются все сгладить. Я верю О. Эм., верю, что он искренне мечтал об илиллическом совместном житье со своим отцом и матерью Н. Я., но это были только мечты. Он писал нам в Л-д очень обиженные и обижающие родных, даже оскорбляющие письма.

Все они, как и прочая переписка Бена, были у нас изъяты НКВД при аресте Бена, на все мои вопросы мне не ответили. М. б., теперь что-нибудь всплывет. Один мой друг, [работавший до войны] в огромной котельной, рассказывал мне, что в начале войны к ним в одну котельную приехал грузовик, в сопровождении сотрудников НКВД, груженный огромными тугими связками папок с «делами». Истопники сказали, что эти пачки папок гореть не будут. «Как не будут?  В таком-то пламени?!» — не поверили им, а «дела» все же гореть не стали, тогда их осторожненько развязали и стали швырять поодиночке в топку. Сколько интереснейшего и важного для истории материала погибло!

 

Вернемся в 25-ый год.

Летом 1925 года домработницы у нас не было, а готовил сторож Китайской деревни Ловцов, бывший кухонный мужик на царской кухне, потом он был поваром у Воейкова [115], потом кондитером у Дегурме [116]. Он называл нас барыня и барин и ни за что не хотел звать иначе. Мы купили у него огромный кусок очень красивой серебряной с голубым парчи. Она стала покрывалом для кровати Бена — красного дерева, но покрытой черным лаком, как рояль. Была одно короткое время такая мода. Когда после окончания следствия по делу Бена конфисковали наши вещи, ее почему-то не взяли, она простояла в квартире несколько лет, и потом уже после войны соседи решили пустить ее на дрова и распилить, они были очень недовольны, что распилить ее было почти невозможно: такое оказалось крепкое дерево. Все же распилили и сожгли.

Ловцов много рассказывал нам о своей службе в царской кухне. Вообще тогда, в 25-м, не было никаких экскурсоводов, во дворцы пускали всюду, ведала этим бывшая царская челядь, которая еще не решалась отказаться от почтительного отношения к царственным особам, говорила о них с симпатией и даже с сочувствием. Еще сохранилась царская пекарня, и живы и благополучны были пекари. Все они охотно вспоминали прежние времена, только жаловались на Николая и считали его скуповатым. Они ждали от него богатых подарков — часов и пр., а он отделывался сувенирчиками, вроде фарфоровых пасхальных яиц.

Мандельштамы летом 25-го в Китайской деревне не жили и даже не бывали. Осенью мы вернулись в нашу мрачную и тесную квартирку на Моховой. Бену она нравилась. У него была отдельная комната, а главное — мы одни, никаких соседей, только лошадь иногда стучала копытом в стену его «кабинета», и тогда он кричал: «Тпру!» Наверное, именно тогда бывали у нас Яхонтов [117], Блюмкин [118], Пяст. Но, может быть, это было позже, году в 27-м.

Мне эта квартира совсем не нравилась. Сыро, темно, и вредно для будущего ребенка. У меня не было своего уголка.

Мандельштамы уехали и в Ленинград попали только в 1924 году. Глубокой осенью 25 года мы пришли к ним. Когда я сняла пальто и Надя увидела мою изменившуюся фигуру, она схватилась за голову и воскликнула: «Какой ужас!»

12 декабря 25 года это «ужас» исчез, превратившись в новорожденного Кирилла. Было это в субботу, в воскресенье — посетительский день. Бен явился ко мне в Свердловку [119] с тремя очень крупными шаровидными хризантемами и коробкой печенья. Он тотчас же приказал няне распеленать ребенка, убедился, что все у младенца в порядке, что «товар» первый сорт, ребенка унесли, хризантемы поставили в воду, у меня стала повышаться температура — я успела схватить ангину, а Бен проголодался и принялся за печенье.

Позже он заказал в типографии Госиздата визитные карточки «Кирилл Бенедиктович Лившиц», и мы разослали их знакомым. В письме к Марине Чуковской как-то года 3 — 4 назад я подробно описала крещение Кики летом 26 в Царском, в Лицейской церкви. Крестным отцом был М. А. Кузмин, а [крестной] матерью — Н. Яковлевна. Она родилась у родителей, принявших православие, и была уже от рождения христианкой [120]. Мне не хочется повторяться, да и не выйдет, наверное, а жаль, мне самой было бы интересно перечесть. Марине письмо понравилось.

Мы назвали мальчика Кика в честь одного из последних потомков Давыдова (того самого, знаменитого, у которого в Каменке бывал Пушкин) [121], а полное имя Кирилл Бен выбрал потому, что Кирилл и Мефодий наши первоучители, и потому, что Кирилл легко рифмуется с глаголами: любил, ходил, говорил.

Материнство принесло мне много забот, трудов, бессонных ночей, хотя со мной жила и моя мама, была и домработница, но ночью я не решалась их беспокоить.

Мальчишка был крикун. Он не был виноват, просто я была совсем неопытна, я не знала ни одного другого ребенка, не было у меня ни братьев, ни сестер. Я делала тысячу ошибок, между прочим, совсем не давала ему воды, вот он и кричал, очевидно, его мучила жажда.

В середине ночи приоткрывалась дверь комнаты Бена, он просовывал голову и говорил: «Ты святая женщина, святая женщина!» — и... закрывал дверь.

 

 

Из выступления на вечере [122]

 

Я приехала утром, в день его рождения 24-го декабря старого стиля, и, буквально как Чацкий, попала с корабля на бал в особняке на Моховой, где помещалось издательство [123]. Не знаю, по какому поводу было устроено это веселое празднество. Может быть, это была годовщина издательства? или предлог для того, чтобы встретиться сотрудникам не в деловой обстановке. Или просто у людей появилась потребность забыть ограничения и беззаботно повеселиться.

НЭП был в разгаре, уже исчезли орлы с аптечных вывесок, уже горы соблазнительных гастрономических «излишков» украшали сияющие витрины Елисеевского магазина. Не знаю, никогда не задавала себе этого вопроса, но бал вполне удался. Зал был ярко освещен, рядами, как в театре, были расставлены кресла. Народу было очень много, главным образом молодые люди. Из старших помню только Акима Волынского [124], с которым мы говорили о балете. Соседние комнаты были превращены в гостиные. Все вели себя очень непринужденно, свободно, будто были давно знакомы, хорошо знали друг друга. Казалось, здесь собрались все столичные литераторы. Еще до начала концерта Б. К. успел познакомить меня с некоторыми своими друзьями. Я совершенно не помню концерта, предварявшего бал. Помню только угадывателя мыслей на расстоянии. Он правильно назвал Палладе Богдановой-Бельской [125] имена ее близнецов и сообщил Сергею Адамовичу Колбасьеву, стройному молодому и очень красивому моряку, собиравшемуся в Афганистан, что он едет в Кабул, ошибившись только в одной букве. Ошиблась его партнерша. Странно, но многие словно не догадывались о секрете этого номера. И я увидела глубоко огорченное лицо моего случайного соседа, которому артист сказал: «Нет, не найдутся ваши пропавшие вещи».

Корнея Ивановича [126] не было на этом балу. Была Мария Борисовна [127] с двумя детьми — старшим сыном, явно выросшим из своего костюма, и девочкой-подростком с двумя косичками, бантиками, подвязанными у висков. Мне было очень интересно. В антракте Б. К. продолжал знакомить меня, представляя мне то одного, то другого гостя. Звучали известные мне имена — мне кажется, на этом балу были все. Было легко, весело, никаких деловых и даже профессиональных разговоров. Все радовались празднику.

Дамы шелестели: надо одеваться, надо подумать о нарядах. Раздалась музыка, начался собственно бал. Я радовалась со всеми, мне все нравилось: парадный, яркий свет, толпа, приветливые лица, нравилось мое бальное платье, нравились приглашавшие меня танцевать партнеры. Первым меня пригласил Юрий Анненков [128]. Я взглянула на мужа, не спускавшего с меня строгих глаз: можно ли? Но Анненков, не дожидаясь согласия, уже взял меня за талию и увлек в круг танцующих.

Никаких танго, никаких фокстротов. Танцевали по старинке, но с увлечением. Анна Ивановна Ходасевич, как Сандрильона, потеряла в вальсе туфельку и дотанцовывала одной обутой ножкой, а другой — в чулке. На этом балу я в один вечер познакомилась и сама предстала перед судом людей, в обществе которых мне было суждено прожить 15 лет, вплоть до осени 37-го года.

Если пренебречь хронологией и ограничиться перечнем лиц, бывавших у нас в доме, я могу назвать из старшего поколения Пяста, Ю. Верховского [129], переводчики бывали редко. Наездами из Парижа приезжал Эренбург [130], привозил свежие лит. новости и подарки Бену, мне, Каверину [131], Лозинский [132], Выгодский, Исайя Мандельштам [133], прозаики никогда, а бывали главным образом поэты: Вс. Рождественский, жаловавшийся на строгость цензуры, неутомимый рассказчик, умудрявшийся сидеть в гостях сутками (я не преувеличиваю);  К. Вагинов, милый, скромный с лицом доброго горбуна, автор прекрасных стихов; громогласный Саянов [134]; Клюев [135] (якобы простачок, пытавшийся выменять у нас кусок флорентийской парчи 16 века на икону и сетовавший на Есенина, которого он «с пальца кормил»). Заезжал Вас. Каменский [136] в военной форме (м. б., он ее донашивал), Бажан [137], Сельвинский [138]. В последнее время даже Прокофьев [139] был раза два, из москвичей Пастернак, я устраивала приемы для грузин, а чаще всего, запросто — Мандельштамы, когда жили в Ленинграде или в Лицее Царского села, Кузмины в 3-х лицах [140], а Анна Андреевна довольно редко, обычно с Пуниным [141].

Позже — беда, наши совместные хождения по мукам, точнее, по очередям у высоких каменных стен с единственным маленьким окошечком нас очень сблизили. Вряд ли я успею сегодня закончить мои фактические заметки, но мне очень хотелось бы поделиться когда-нибудь еще некоторыми событиями. Например, суд за наследие авторского права Кузмина, личность О. Н. Гильдебрандт, торговля с Клюевым, его рассказ о Есенине и Гумилеве, приезд Мандельштама на «дуэль» с Толстым, Грузия, внезапно вторгшаяся в нашу жизнь и действительно очаровавшая Лившица, вернувшая его к стихам и одарившая его счастьем взаимной дружбы, манера Лившица держать себя, его привычки, его сомнения, его последние дни.

Сегодня я, может быть, была недостаточно скромна, много говорила о себе, но ничего не поделаешь, иначе не получается.

 

26 октября 37 года и все, что было после. Арест Б. Л. до поездки в Проскуров

 

Я взглянула на ручные часы мужа, лежавшие на ночном столике. Через весь циферблат шла глубокая трещина. У меня в ногах спала французская бульдожка. Она залаяла, и я проснулась. Никаких часов на столике, конечно, не было. В соседней комнате — кабинете мужа — тяжело топали солдатские сапоги.  В коридоре, против моей комнаты, сидел дворник, уныло свесив голову: он просто хотел спать. Было 5 часов утра. Я пошла к мужу. Шторы в его комнате не были раздвинуты, горел яркий вечерний свет. Два человека в военной форме стояли посередине. У книжных полок, подальше от прочей мебели сидел Б. К. Он был не одет. Мне это показалось таким унизительным. Ни на кого не глядя, я подошла к нему и очень строго сказала:

— Почему ты сидишь в одном белье? Надень халат!

— Вы жена? — спросили меня.

— Да.

Тот, что пограмотнее, очевидно, не просто солдат, а сотрудник, он и распорядился всем, снял с гвоздя халат, ощупал карманы и дал мужу.

— Ну, что ж! Начнем с этого угла.

Так они и пошли, шаг за шагом, медленно двигаясь вдоль стен, перетряхивая все книги, раскрывая все ящики, ощупывая, нет ли где-нибудь двойного дна или тайника. Но когда дело дошло до архива, когда они увидели рукописи, папки, бесконечные пачки писем (Б. К. очень пунктуально все собирал, начиная с 1909 года) — у них опустились руки. Последовал звонок к начальству, которое распорядилось все взять с собой. Сначала они не позволяли мне говорить с мужем, подходить к нему, но потом пообвыкли и уже не мешали нам. Обыск длился более 12 часов, и все это время я либо ждала рядом с ним, либо даже у него на коленях. Сын пошел в школу, и, когда он вернулся, я позвала его к отцу. Они сидели лицом к лицу, и отец что-то говорил сыну. Мальчик смотрел ему в глаза и только молча кивал головой. Я никогда не спрашивала сына, что говорил ему отец.

Наша большая квартира, где к тому времени жили 4 супружеских пары, три домработницы и двое детей, как будто вымерла. Никто не ходил по коридору, не говорил по телефону, не хлопала парадная дверь, даже не шумели примусы, эти неизменные спутники нашего довоенного быта. Я уже знала эту глубокую, зловещую тишину несчастья: так же тихо было у нас несколько лет назад, когда очень тяжело болел Кика, и уже никто не верил в его выздоровление, и никто не смотрел мне в глаза. Так же, как и тогда, все притаились, словно ждали чего-то, в дальнем конце квартиры.

Настал вечер, кончился обыск, ни мы, ни они ничего не ели за это время — только курили. Старший все звонил в Большой Дом, добивался машины и, возвращаясь, жаловался, что уж очень много работы, все машины в разгоне, хоть и работают круглые сутки. Он спросил меня, где костюмы Б. К. Я повела его в детскую (какое странное, совсем вышедшее из употребления слово, но, действительно, наши мальчики — Кика и Юрочка, наш сосед — выросли в этой комнате, самой большой и солнечной). Там стоял старинный трехстворчатый гардероб. Я указала на пальто и костюмы Бена, и он перетащил все это в кабинет и бросил на кровать. Бедный, наивный Б. К. собирался в тюрьму, как на курорт, он уложил и бритву, и одеколон, и зеркальце, белье, халат, подушку, одеяло, хотел взять мою фотографию, но гепеушник сказал: не берите, мы много их взяли. Часов в 8 вечера приехали какие-то люди с большим мешком, свалили в него все материалы, письма и фотографии, велели Б. К. одеться, вывели его в коридор, запечатали комнату и понесли все вещи вниз. Б. К. обнял на пороге меня. Я до сих пор помню шершавое прикосновение его пальто, когда я прижалась к нему лицом. И он сказал мне, все еще не разжимая объятия: «Я знаю, что вернусь. Меня спасет сознание моей полной невиновности и моя вера в Бога! Жди меня!»

«Не идите за нами и не подходите к окну», — приказали мне. Его увели по черному ходу. И только тогда я заплакала.

На следующий день я, с той же наивностью, с какой Б К. укладывал свой чемодан, пошла в Союз. На лестнице я встретила Хаскина — директора Литфонда. Мы были хорошо знакомы, жили на одной даче! Дети наши дружили.  Я сказала ему о том, что случилось, он тут же сделал шаг назад, лицо его мгновенно стало каменным, таким брезгливо враждебным, что я тут же повернулась и переступила порог Союза писателей только через 20 лет — после реабилитации Б. К. Назавтра я получила из Литфонда письмо следующего содержания: «Лившиц! (не Е. К., не «тов.», не «граж.», а просто Лившиц!) Немедленно верните пропуск в лечебный отдел Литфонда!»

Не отдала я им этого пропуска: и противно было, да и не могла — он остался в запечатанной комнате. Вечером того же дня ко мне пришла Анна Андреевна и Лида Чуковская. (А. А. много раз бывала у нас и раньше — одна и с Пуниным, как-то приходила втроем с Осьмеркиным [142]. Рассказывала о том, как хлопотала о сыне, о Пунине.) Когда Лида сообщила ей, что взяли Лившица,  А. А. тут же встала и сказала: «Идем к ней». И сколько раз потом мы виделись с А. А., и не один раз вместе стояли в очередях у красной тюремной стены.

Бена арестовали 26 октября, а 28-го (кажется) он должен был выступать в доме Маяковского, и пригласительные билеты уже были напечатаны, но еще не разосланы. Не печатать же новые, да и не успеть, и фамилию Лившица густо замазали тушью. Потом мне показали такой билет и рассказывали, что, как только люди получали эти билеты, они подносили их к лампочке, и тогда явственно выступала зачеркнутая фамилия. Мы окружаем имена умерших черной рамкой, в знак траура, печали и уважения к покойному, а зловещая черная полоска, которая должна бесславно скрыть, уничтожить память о человеке, это — похороны заживо. Я сталкивалась с этим и потом, в другой форме, когда издавали переводы Б. К. без указания фамилии переводчика [143].

Люди исчезали, и не было к ним никакого пути. Ни передачи, ни письма, ни свидания. Единственно, что допускалось, — раз в месяц передать деньги и справиться у прокурора. И даже это было очень нелегко. Деньги принимались в определенное число, в день, назначенный для каждой буквы алфавита. Составлялись списки, надо было ходить на перекличку, отмечаться. Как и всегда, при таком порядке, списками этими завладевали наиболее энергичные, физически сильные (теперь таких называют пробивными) и беспощадные люди. Раз в неделю надо было ходить отмечаться, в последние дни перед твоей буквой — отмечаться два раза, утром и вечером, а накануне дежурств — весь день и ночь. Не окажешься на месте, немедленно и безвозвратно вычеркнут. Был конец октября, мой первый день пришелся на ноябрь, холодный, ветренный день. Спрятаться негде. Стоять на улице не разрешалось, нас сразу разгоняли, уйти домой нельзя: неожиданно могут объявить перекличку. И мы бродили молчаливыми тенями (в одиночку) по темной Шпалерной, по набережной, с Литейного выгоняли. Утром в 8 часов у заветной двери сразу скоплялась толпа, и мы тут же, немедленно должны были втиснуться в помещение, чтобы не привлекать внимание прохожих. Короткая лестница вела в небольшую комнату. Трудно поверить, что эта комната могла поглотить всю толпу. Теснота была страшная, ни повернуться, ни руку поднять. И все — в абсолютном молчании. Против окон — небольшая перегородка, в ней полукруглый вырез, через который можно было видеть только кисти рук и рукава защитного цвета. Вот в эти-то руки — счастливчики — владельцы первых номеров передавали деньги и получали из них квитанции. А раз приняли деньги, значит он еще жив, и он узнает, что еще есть кому о нем заботиться, еще не арестована жена. Минут через 20, не больше, в окошечке показывается голова, механический, невозмутимый голос произносит: — Квитанции кончились, больше деньги принимать не будут!

Я ходила и отмечалась, и дежурила и в ноябре, и в декабре, и даже в январе, все не хватало квитанций. С февраля этот порядок отменили и можно было в течение всего «твоего» дня придти, передать деньги и получить квитанции. Почему же раньше «не хватало» квитанций? Кому же и зачем это было нужно?

Раз в месяц можно было придти на прием (тоже в «твой» день) к прокурору. Принимал он на Литейном, не то в том же доме, где сейчас лекторий, не то в соседнем. Фамилия его была Израйлевич. Это был круглолицый толстяк с основательным брюшком, затянутым военным кителем, очень черными бровями и тоже какими-то круглыми, черными глазами.

Я обратилась к нему — прокурору, наблюдающему за делом, с вопросом: какие обвинения предъявлены моему мужу? Он открыл железный сундучок, вынул тоненькую папочку с единственным листком, взглянул на него, насупил брови, округлил еще больше и вытаращил глаза, словно увидел что-то неожиданное и даже поразившее его, и перевел на меня грозный взгляд, и изрек трагическим тоном: «Он занимался контрреволюционной деятельностью!» —  «В какой стадии, — спросила я, — и что вы можете мне сказать?» Боже мой! Какое глубокое презрение отразилось на его лице. «Дура ты, дура!» — вот что говорил его взгляд. «Я на безответственные вопросы не отвечаю». Это было сказано сквозь зубы, словно брошено сверху вниз. Я поняла, что ему хотелось сказать «на идиотские вопросы я не отвечаю», но сказал он чистую правду: на эти вопросы ответов не существовало. Но нам — женам, матерям, детям, мужьям (женщин ведь тоже брали), нам, на которых налетел этот черный смерч, который грозил нам вечной разлукой с близкими, который должен был бросить нас в тюрьмы, отправить наших детей в детские дома, конфисковать имущество, а в лучшем случае погнать в ссылку, лишить возможности работать и как волчий паспорт — вернуть нам анкету, после которой никто не рисковал брать нас на работу, нам нужны были эти ответы, и мы стучались во все двери. Бегали к юристам (и я бегала тоже), юридические консультации брали вперед деньги (кажется 300 р. авансом), заключали что-то вроде договора с юристами, некоторым из них было разрешено вести политические дела, но ни один из них в то время так и не был допущен к ведению этих дел.

Было еще справочное бюро — на Чайковской, в перестроенной Сергиевской церкви [144]. Огромное помещение, толпа женщин, окошко, через которое дают справку, долгое стояние в очереди. Если скажут только статью, значит — еще здесь, еще не судили, еще никуда не переведен. А иногда объявляли приговор, тогда — истерика, крики, обмороки. За порядком наблюдал какой-то страж. Он похаживал между нами и восклицал, слышно его было всем:

— Ну что вы сюда ходите? Все ваши мужья враги народа. Всех же расстрелять надо. Будь я на вашем месте, ноги моей здесь не было бы!

А мы все ходили, ходили в другие тюрьмы, в Кресты, в пересылку, справлялись, не перевели ли его, заполняли подробные анкеты, кто-то справляется, кем он тебе приходится, твой адрес, покупали валенки, теплые вещи, а вдруг перед этапом разрешат передачу. Если кто-нибудь что-нибудь узнавал, какой-нибудь слух, предположение, — старались сообщить родственникам других арестованных. Мы — жены арестованных писателей, тоже держали между собою связь. Люба Стенич, Липочка — жена Павла Медведева, мать Сережи Колбасьева, О. Н. Арбенина — жена Юркуна, конечно, Анна Андреевна, Л. Н. [145] тогда тоже сидел.

С нею я виделась чаще всего, буквы у нас разные, но, кроме Шпалерки и прокуратуры, в других тюрьмах справляться можно было всегда. Я заходила за нею, и мы вместе отправлялись на Выборгскую сторону. А. А. была тогда еще худенькая, не седая, ходила в каком-то продувном синем плащике. Денег было мало, ее не печатали. Она поила меня чудесным, крепким чаем из старинных золотых изнутри чашек. На стенах, как картины, висели иконы и большой портрет [работы] А. А. Осмеркина [146]. Она сидит белой ночью на подоконнике в пролете открытого окна. Однажды я застала у нее пожилую женщину (рядом с А. А. она не показалась мне «дамой», а после ее ухода А. А. сказала мне, что это мать незаконного сына Гумилева, почти ровесника Л. Н., который тоже арестован и о существовании которого «мне, как жене, знать было не положено» — братья познакомились только в тюрьме [147]).



[1] Скачков-Гуриновский Константин Яковлевич (1870 — 1942) — офицер, до 1917 года высокопоставленный служащий Госбанка. После революции работал рядовым служащим в сберкассе Московского района Ленинграда, погиб в блокаду  в 1942 году.

 

[2] Из черновика письма Е. К. Лившиц М. Н. Чуковской от 4 мая 1984 года (РНБ. Ф.1315. Д.21).

 

[3] Из черновика письма Е. К. Лившиц М. Н. Чуковской от 4 мая 1984 года.

 

[4] Жукова Вера Александровна (в первом браке Арнгольд, сценический и литературный псевдоним Вертер; 1881 — 1963) — актриса, поэтесса, переводила стихи Анри де Ренье; двоюродная сестра Андрея Белого; жена Б. Л. в 1915 — 1921 годах.

 

[5] Лившиц Е. Воспоминания. — «Литературное обозрение», 1991, № 1, стр. 89.

 

[6] Сын Б. Л. — Кирилл Лившиц (1925 — 1942).

 

[7] Шадрин Алексей Матвеевич (1911 — 1983) — поэт и переводчик, друг Е. Л. и Всеволода Н. Петрова. В феврале 1938 года он был сам арестован и два года находился под следствием, в мае 1940 года освобожден и оправдан. Во время заключения тяжело заболел и вышел из тюрьмы инвалидом 2-й группы. Война застала его в Ленинграде, где он пережил блокаду. В феврале 1942-го вместе с матерью эвакуировался в Ярославль, а по возвращении в Ленинград в июле 1945 года был вновь арестован и осужден по 58-й статье на семь лет лагерей. Отбывал срок в Иркутской области на строительстве Братской ГЭС. В 1956 году полностью реабилитирован.

 

[8]  Е. Л. узнала об этом из письма только что получившей похоронку Эмилии Федоровны Скачковой (своей мачехи) из Барнаула от 22 января 1943 года (Петров Всеволод. «Мир для меня полон Вами». Письма к Е. К. Лиф[в]щиц. Публ., комм. и вступит. заметка: П. Л. Вахтиной. — «Знамя», 2014, № 12. (Далее — Петров, 2014.)

 

[9]  Из заявления Е. Л. в Генпрокуратуру СССР от 3 декабря 1955 года. Там же, стр. 152 — 153. Со ссылкой на: РНБ. Ф. 1315. Д. 2.

 

[10] РНБ. Ф. 1315. Д. 1. Л. 12.

 

[11] Ее срок истек 31 декабря 1945 года (Петров, 2014, стр. 166).

 

[12] Одним из ее работодателей было ремесленное училище № 12, где Е. Л., за 600 рублей в месяц, вела занятия танцевального и драматического коллективов, а также рукодельного кружка (там же. стр. 166).

 

[13] РНБ. Ф. 1315. Д. 2.

 

[14] Из не-родственников Н. М. была на «ты» еще только с Эренбургом и Пастернаком.

 

[15] Мандельштам Н. Об Ахматовой. — В кн.: Собр. соч. в 2 тт. Т. 1. Екатеринбург, «Гонзо», 2014, стр. 585 — 586.

 

[16] РГАЛИ. Ф. 2590. Оп. 1. Д. 298. Л. 117.

 

[17] Имеется в виду издание: Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. Стихи. Переводы. Воспоминания. Предисловие А. А. Урбана. Сост. Е. К. Лившиц и П. М. Нерлера. Примечание и подготовка текста П. М. Нерлера и А. Е. Парниса. Л., «Советский писатель», 1989. В подготовке книги принимали участие также В. Я. Мордерер и Е. Ф. Ковтун.

 

[18] Дочери своей подруги Цуцы Карцевадзе (оригиналы писем — в собрании П. Нерлера).

 

[19] Ср. в письме от 7 — 8 марта 1987 года: «Книга только сейчас вырвана из рук комментатора».

 

[20] См.: Об Анне Ахматовой: Стихи. Эссе. Воспоминания. Письма. Составитель М. М. Кралин. Л., «Лениздат», 1990, стр. 439 — 445.

 

[21] Лившиц Е. К. Воспоминания. Послесловие и публикация П. Нерлера. — «Литературное обозрение», 1991, № 1, стр. 88 — 90.

 

[22] Стенич Валентин Осипович (настоящая фамилия Сметанич; 1897 — 1938, расстрелян в один день с Б. Л.) — поэт и переводчик. Е. Л. оставила о нем воспоминания: Успенский П. Валентин Осипович Стенич — «русский денди». К типологии форм авангардного поведения. — В кн.: Свет с востока: японская культура и мы. Подготовка: К. Ичин. Белград, Faculty of Philology of the University of Belgrad, 2014, стр. 345 — 347.

 

[23] «Мы остались вдвоем с Кикой...» Ленинград — Проскуров — Сосьва. Екатерина Лившиц и ее свидетельства. — Полит.ру, 2015, 13 июня <http://polit.ru/article/2015/06/13/livshits>.

 

[24] Запись датирована 5 декабря 1985 года.

 

[25] На самом деле 6 января (разница в 12, а не в 13 дней).

 

[26] Дорошевич Влас Михайлович (1864 — 1922) — журналист, театральный критик. Имеется в виду книга очерков «Сахалин», первое издание которой вышло в 1903 году; об убийстве Лившица говорится в очерках «Полуляхов» и «Специалист», см.: <http://az.lib.ru/d/doroshewich_w_m/text_0030.shtml#204>.

 

[27] Шурину.

 

[28] Скорее всего, его звали Шмуль Ицкович. В 1913 году он проживал в Санкт-Петербурге (Преображенская, 13, ныне ул. Радищева) вместе со своим сыном Бенедиктом, помощником присяжного поверенного (умер не ранее 1940 года), писавшим стихи и опубликовавшим впоследствии два поэтических сборника: «Appassionato» (Петербург, 1922) и, после эмиграции во Францию, «Сонеты» (Париж, 1926). Последний сборник удостоился отрицательного отзыва В. В. Набокова в берлинской газете «Руль» за 3.11.1926. См.: «Литературное обозрение», 1989, № 3, стр. 98 — 99; Набоков В. В. Рассказы. Приглашение на казнь. Роман. Эссе, интервью, рецензии. М., «Книга», 1989, стр. 343 — 344, примеч. стр. 513.

 

[29] Имеется в виду шуточное стихотворение О. М. «Тетушка и Марат» (Мандель-штам О. Э. Собр. соч. в 4 тт. Т. 2. М., «Арт-Бизнес-Центр», 1993, стр. 81).

 

[30] Лившиц Б. К. Полутораглазый стрелец. Стихотворения. Переводы. Воспоминания. Л., «Советский писатель», 1989, стр. 549.

 

[31] Эльснер Владимир Юрьевич (1886 — 1964) — поэт и переводчик, автор сборников стихов «Выбор Париса» и «Пурпур Киферы. Эротика» (оба — 1913 года). Ему посвящен первый поэтический сборник Б. Л. «Флейта Марсия» (1911). Был шафером при венчании А. А. Ахматовой и Н. С. Гумилева.

 

[32] Экстер Александра Александровна (урожденная Григорович; 1882 — 1949) — живописец, театральный художник, книжный график, участвовала в большинстве выставок русского авангарда. В 1918 — 1919 годах в Киеве организовала студию живописи, которую посещали художники А. Г. Тышлер, И. М. Рабинович, Н. А. Шифрин. Там же училась и Н. Я. Хазина. В сборнике Б. Л. «Флейта Марсия» (1911) ей посвящены четыре стихотворения, а в сборнике «Волчье солнце» (1914), где помещен ее рисунок, — три. В 1921 — 1922 годах преподавала в Москве во ВХУТЕМАСе. С 1924 года жила во Франции.

 

[33] Бурлюк Давид Давидович (1882 — 1967) — поэт, художник, литературный и художественный критик, издатель. Бурлюк Владимир Давидович (1886 — 1917) — живописец, график. Бурлюк Николай Давидович (1890 — 1920?) — поэт, живописец.

 

[34] М. В. Авдюшенко.

 

[35] От франц. bijoux — драгоценные украшения.

 

[36] Имеется в виду издание: Лившиц Б. К. От романтиков до сюрреалистов.  Л., «Время», 1934 (второе расширенное издание — «Французские лирики XIX и XX веков» — вышло в 1937 году).

 

[37] Благополучия, процветания (англ.)

 

[38] Так в тексте.

 

[39] Сейчас Шпалерная улица (местонахождение «Большого дома» — управления НКВД по Ленинграду и Ленинградской области и соответствующей тюрьмы).

 

[40] Жена Медведева Павла Николаевича (1892 — 1938, расстрелян), критика, литературоведа. В 1920-е Медведев был главным редактором ленинградского отделения Госиздата, с 1935 — профессором ЛГУ.

 

[41] Карцевадзе Александра Федоровна (Цуца) (1905 — 1960) — ближайшая подруга Е. Л.

 

[42] Константин Мегрелидзе, муж Цуцы.

 

[43] Дополнительными сведениями не располагаем.

 

[44] Возможно, что именно он — тот самый человек из органов, который предлагал Е. Л. развестись с мужем и выйти замуж за него.

 

[45] Жен осужденных высылали без суда по категории ЧСИР (член семьи изменника родины).

 

[46] Лионилла Павловна Скачкова.

 

[47] Уездный город в Подольской губернии, современное название Хмельницкий.

 

[48] Погром в Проскурове и окрестностях был устроен 15 февраля 1919 года Запорожской казацкой бригадой имени Симона Петлюры под командой атамана И. Семосенко: «…было всего убито свыше 1200 чел. Кроме того, из числа 600 с лишним раненых умерло свыше 300 чел.» — в кн.: Книга погромов. Погромы на Украине, в Белоруссии и европейской части России в период Гражданской войны. 1918 — 1922 гг. Сб. документов. М., «РОССПЭН», 2007, стр. 64.

 

[49] Далее — запись: «(Продолжение см. в красной (подарок Иды) тетради, начиная со слов „Бен когда-то сказал мне” и т. д.)». Упомянутая тетрадь не разыскана.

 

[50] Тарасовская, 14.

 

[51] Чуковская Марина Николаевна (урожденная Рейнке; 1905 — 1993) — жена Н. К. Чуковского, переводчица с английского языка, мемуаристка. См.: Чуков- ская М. Н. Воспоминания о Бенедикте Лившице. Публикация П. Ф. Успенского. — «Нева», 2010, № 8, стр. 147 — 152.

 

[52] Наппельбаум Ида Моисеевна (1900 — 1992) — дочь фотографа М. С. Наппельбаума (1869 — 1958), участница литературного объединения «Звучащая раковина» (1921), которым руководил Н. С. Гумилев, поэтесса, мемуаристка, в 1951 — 1954 годах находилась в заключении в Тайшетском лагере. Памяти Е. К. Лившиц она посвятила стихотворение (см.: Наппельбаум И. М. Угол отражения. Краткие встречи долгой жизни. СПб., «Ретро», 2004, стр. 97 — 98).

 

[53] Колбасьев Сергей Адамович (печатался также под псевдонимом Ариэль Брайс, А. Брайс; 1898 — 1937 или 1938) — поэт, прозаик-маринист, морской офицер.  Член литературной группы «Островитяне» (1921 — 1923), куда входили К. К. Вагинов,  Н. С. Тихонов. В 1923 — 1928 годах находился на дипломатической работе в Афганистане и Финляндии. Знаток джаза, в первой половине 1930-х вел по ленинградскому радио джазовые концерты. Точная дата его гибели неизвестна: «Можно утверждать, что писатель не был расстрелян 30 октября 1937 г., как значится в акте о приведении приговора в исполнение. Он находился во внутренней тюрьме на улице Воинова еще более двух с половиной месяцев, после чего убыл „21/ I 38 в отд[еление] тюрьмы”» — в кн.: Ленинградский мартиролог. 1937 — 1938. 1937 год. СПб., Издательство РНБ, 2002, Т. 5, стр. 7.

 

[54] Стенич-Большинцова Любовь Давыдовна (урожденная Файнберг; 1907 — 1983) — переводчица с французского языка, вторая жена В. О. Стенича (Сметанича).

 

[55] Гильдебрандт Ольга Николаевна (сценический псевдоним Арбенина; 1897/1898 — 1980) — актриса, художница, мемуаристка. Член группы «Тринадцать» (1927 — 1932), куда входили в основном художники-графики (Т. А. Маврина, В. А. Милашевский и др.).

 

[56] А. М. Шадрин (1911 — 1983) и его жена Е. Н. Шадрина (1887 — 1970).

 

[57] Лидия Корнеевна Чуковская (1907 — 1996) — писательница, мемуаристка.

 

[58] А. А. Ахматова.

 

[59] Франковский Адриан Антонович (1888 — 1942, погиб в блокаду) — переводчик.

 

[60] Петров Всеволод Николаевич (1912 — 1978) — искусствовед, мемуарист, писатель (См.: Петров, 2014; Петров В. Н. Калиостро. Воспоминания и размышления о  М. А. Кузмине. Публикация Г. Шмакова. — «Новый журнал», Нью-Йорк, 1986, кн. 163, стр. 81 — 117). Автор повести «Турдейская Манон Леско» — «Новый мир», 2006, № 11.

 

[61] Б. К. Лившиц был расстрелян 21 сентября 1938 года.

 

[62] Скорее всего, имеется в виду переведенная Б. К. Лившицем драма В. Гюго «Марион Делорм», напечатанная в первом томе «Избранных драм» Гюго в двух томах (Л., 1937).

 

[63] Нижинская Бронислава Фоминична (1891 — 1972) — балерина, балетмейстер, мемуаристка, сестра В. Ф. Нижинского. В 1909 — 1913 годах танцевала в дягилевской труппе. Е. К. Л. училась в ее киевской студии «Школа движения», открытой в феврале 1919 года. В 1921 году Нижинская вернулась в дягилевскую труппу в качестве хореографа. В 1921 — 1924 годах поставила несколько балетов, в том числе пользовавшийся большим успехом «Голубой экспресс» (музыка Д. Мийо, либретто Ж. Кокто, оформление П. Пикассо).

 

[64] Дягилев Сергей Павлович (1872 — 1929) — театральный деятель, организатор «Русских сезонов» (1908 — 1929) в Париже и Лондоне.

 

[65] Лифарь Сергей Михайлович (Серж) (1905 — 1986) — артист балета, балетмейстер, в 1923 — 1929 солист «Русского балета» Дягилева, автор книг о балете, коллекционер.

 

[66] Иными сведениями не располагаем.

 

[67] Форш Ольга Дмитриевна (урожденная Комарова; 1873 — 1961) — писательница.  С 1892 года училась живописи в киевской рисовальной школе Н. И. Мурашко, с начала 1895 года в Петербурге в мастерской П. П. Чистякова. В 1908 году увлеклась теософией, читала в Киеве лекции о жизни Будды. В начале 1920-х — член Вольной философской ассоциации (Вольфилы, 1919 — 1924). В 1931 году опубликовала роман «с ключом» «Сумасшедший корабль».

 

[68] Беклемишев Григорий Николаевич (1881 — 1935) — пианист, педагог, с 1913 — профессор Киевской консерватории.

 

[69] Ср.: «В 1920 году <…> первыми постановками моего театра были „Двенадцатая рапсодия”, „Мефисто-вальс” Листа и другие балеты „без сценария” <…> Мои балеты <…> несли в себе отрицание литературного либретто, имея в основе чистую танцевальную форму» (Нижинская Б. Ф. Ранние воспоминания. Ч. 1. М., «Артист. Режиссер. Театр», 1999, стр. 44).

 

[70] Ср.: «Пластика в ее студии была небалетная. Разные движения по два, по четыре человека либо сольные упражнения. Но все это вне классики, вне пуантов. Похоже было на пластические упражнения в греко-римском стиле… Занимались в физкультурном виде. Майка и трусы. Составляли группы, нечто похожее на барельефы. Иногда набрасывали что-нибудь на себя и так танцевали, на ногах были сандалии» (Ратанова М. Ю. Предисловие. — В кн.: Нижинская Б. Ф. Ранние воспоминания. Ч. 1. М., «Артист. Режиссер. Театр», 1999, стр. 12).

 

[71] Иными сведениями не располагаем.

 

[72] Иными сведениями не располагаем.

 

[73] Иными сведениями не располагаем.

 

[74] Шифрин Ниссон Абрамович (1892 — 1961) — театральный художник, книжный график. Для детского новогоднего концерта 1920 года сделал декорацию к одной из картин балета Стравинского «Петрушка» в постановке Б. Ф. Нижинской.

 

[75] Нейгауз Генрих Густавович (1888 — 1964) — пианист, педагог, музыкальный писатель.

 

[76] Блуменфельд Феликс Михайлович (1863 — 1931) — пианист, дирижер, композитор и педагог. В 1897 — 1905 и 1911 — 1918 годах профессор Петербургской консерватории; в 1895 — 1911 дирижер Мариинского театра. В 1918 — 1922 дирижер Музыкально-драматического института в Киеве и профессор Киевской консерватории, с 1922 — профессор Московской консерватории.

 

[77] Парафраз названия романа О. Форш «Сумасшедший корабль» (1931), посвященного «Дому Искусств», который располагался по адресу: Невский, 15 / Мойка, 59.

 

[78] Путаница с датами: в тот же день Б. Л. вызвал Е. Л. из Киева.

 

[79] Рождественский Всеволод Александрович (1895 — 1977) — поэт, переводчик, мемуарист.

 

[80] Вагинов Константин Константинович (Вагенгейм; 1899 — 1934) — поэт, прозаик. В те годы он также жил на Екатерининском канале, упомянутом в его стихах: «Живу отшельником Екатерининский канал 105». — В кн.: Вагинов К. К. Собрание стихотворений. Составление, послесловие и примечания Л. Н. Черткова. Предисловие В. Казака. Мюнхен, «Otto Sagner», 1982, стр. 71.

 

[81] Индийская танцовщица.

 

[82] Имеются в виду Кузмин Михаил Алексеевич (1872 — 1936) — писатель, переводчик, композитор; Юркун Юрий Иванович (настоящее имя Иосиф Юркунас, 1895 — 1938; расстрелян в один день с Б. Л.) — прозаик, художник-график; его жена О. Н. Гильдебрандт.

 

[83] Беленсон Александр Эммануилович (Менделевич) (Бейленсон, с 1928 псевдоним А. Лугин; 1890 — 1949) — поэт, прозаик, издатель футуристических альманахов «Стрелец» I и II (1915 — 1916).

 

[84] Эйзенштейн-Конецкая Юлия Ивановна (1875 — 1946) проживала в гарсоньерке по Таврической ул., 9 — через дом от Башни В. Иванова (сообщено Н. И. Клейманом).

 

[85] Выгодский Давид Исаакович (Айзикович) (1893 — 1943, умер в лагере) — поэт и переводчик; его жена Выгодская Эмма Иосифовна (1899 — 1949) — детская писательница. В РНБ хранится второй сборник стихов Лившица «Волчье солнце» (1914) с недатированной дарственной надписью: «Давиду Исааковичу Выгодскому с дружеским рукопожатием Б. Лившиц» (Шифр 129 / 3164_2). По всей вероятности, книга была надписана Лившицем, когда он с женой поселился в квартире Выгодских (Моховая ул., 9).

 

[86] Миклашевский Константин Михайлович (1885 — 1944) — актер и режиссер «Старинного театра» (1911 — 1912), Театра народной комедии (1920 — 1922), театровед, автор книги об итальянской комедии масок («La Commedia dell’arte, или Театр итальянских комедиантов XVI, XVII и XVIII столетий», СПб., 1914), с 1925 — в эмиграции (в Берлине и Париже), снимался в кино. Его жена — Миклашевская Людмила Павловна (урожденная Эйзенгардт; 1899 — 1976), впоследствии мемуаристка.

 

[87] В 1920-е годы из дворцового ведомства в открытую продажу поступали посуда, мебель и одежда, не относящиеся к антиквариату.

 

[88] Правильно «Агути» — прозвище Л. П. Миклашевской, взятое из «Таинственного острова» Жюля Верна.

 

[89] Ходасевич Анна Ивановна (урожденная Чулкова; 1886 — 1964) — вторая жена В. Ф. Ходасевича, мемуаристка, поэтесса (под псевдонимом «София Бекетова»).

 

[90] Горлин Александр Николаевич (1878 — 1938) — переводчик, заведующий иностранным отделом Ленгиза. Вместе с Б. Л. и О. М. был редактором собрания сочинений В. Скотта в 14 тт. (М. — Л., 1928 — 1929). От его фамилии образованы «горлинки» в шуточном стихотворении О. М. и Б. Л. «Баллада о горлинках» (1924). До июня 1924 года Б. Л. был заместителем заведующего Отдела иностранной литературы (РГАЛИ. Ф. 35. Оп. 2. Д. 369. Л. 29).

 

[91] Иными сведениями не располагаем.

 

[92] Имеется в виду Немецкая реформатская церковь (Б. Морская, 58), построенная в 1862 — 1865 годах архитектором Г. А. Боссе.

 

[93] Марадудин Филимон Петрович (1878 — 1934) — ветеринарный врач, автор пьесы «Злое дело Никиты Смирнова» (1926), выступал с заметками о театре, с фельетонами, участвовал в программах «Бродячей собаки», см.: Тименчик Р.Д. Заметки на полях именных указателей. — «Новое литературное обозрение», 1994, № 8, стр. 205. В 1922 — 1926 годах был владельцем магазина книжных и наглядных пособий на Гороховой ул., 20. Марадудина Мария Семеновна (1888 — 1960) — первая женщина-конферансье.

 

[94] Возможно, имеется в виду Гессен Лазарь Ильич (1890 — 1932) — специалист по издательскому делу, преподаватель полиграфического техникума, автор руководств по оформлению рукописей.

 

[95] Иными сведениями не располагаем.

 

[96] Иными сведениями не располагаем.

 

[97] Иными сведениями не располагаем.

 

[98]  Вероятно, ошибка мемуаристки: дочь К. Ф. Рылеева, Анастасия, в 1842 году вышла замуж за Ивана Александровича Пущина. У них родились три дочери и сын — Николай Иванович Пущин, внук поэта.

 

[99]  Иными сведениями не располагаем.

 

[100] Ю. И. Юркун.

 

[101] Костюкова Наталья Николаевна (урожденная Чуковская; род. 1925) — микробиолог.

 

[102] Хазина Анна Яковлевна (1888 — 1938, умерла от рака).

 

[103] Мандельштам Эмиль Вениаминович (Хацкелевич) (ок. 1851 — 1938).

 

[104] Войтоловский Лев Наумович (1876 — 1941, умер в блокаду) — врач, участник русско-японской и Первой мировой войны, журналист, критик, до революции вел литературный отдел в газете «Киевская мысль», и его жена Войтоловская Анна Ильинична (род. 1879 — 1953?) — пианистка, двоюродная сестра пианистки Изабеллы Афанасьевны Венгеровой (по свидетельству Ад. Л. Войтоловской), дальней родственницы О. М. со стороны матери. Об их четырех дочерях см. ниже.

 

[105] Хармс Даниил Иванович (настоящая фамилия Ювачев; 1905 — 1942, умер в тюрьме) — поэт, прозаик.

 

[106] Пяст Владимир Алексеевич (настоящая фамилия Пестовский; 1886 — 1940) — поэт, переводчик, мемуарист.

 

[107] Мгебров Александр Авельевич (1884 — 1966) — актер, режиссер, мемуарист.

 

[108] Имеется в виду Спасская Софья Гитмановна (урожденная Каплун; 1901 — 1962) — скульптор, антропософка, член Вольной философской ассоциации (Вольфилы), сестра С. Г. Каплуна-Сумского, владельца берлинского издательства «Эпоха», и Б. Г. Каплуна, управделами Петросовета, племянница М. С. Урицкого, жена писателя С. Д. Спасского. О ее семье см. в статье, посвященной ее брату Борису: Черноморский П. Красный бонвиван. — «Пчела», 2000, № 30, ноябрь — декабрь, стр. 83 — 88.

 

[109] Спасский Сергей Дмитриевич (1898 — 1956) — поэт, прозаик, либреттист; член ленинградского отделения литературного общества «Перевал», в 1930-е редактор «Издательства писателей в Ленинграде». Вместе с Б. Л. входил в поэтическое объединение «Узел», где у него вышла книга «Земное время» (1926). Арестован в 1951 году, до 1954 находился в лагере (пос. Абезь). Подробнее см.: Громова Н. А. Хроника поэтического издательства «Узел». 1925 — 1928. М., Дом-музей Марины Цветаевой, 2005; Тименчик Р. Д. Сергей Спасский и Ахматова. — «Toronto Slavic Quarterly», 2014, Nr. 50, p. 85 — 134 <http://sites.utoronto.ca/tsq/50/tsq50_timenchik.pdf>.

 

[110] Так в тексте. По смыслу надо: «шестимесячного».

 

[111] Старшая — Войтоловская Элла Львовна (1901 — 1982) — литературовед (ее муж, Николай Викентьевич Дрейлинг, был репрессирован). Вторая дочь — Войтоловская Адда Львовна (1902 — 1990) — историк Нового времени, мемуаристка. В 1926 году окончила ЛГПИ им. Герцена, преподавала в Высшей школе профдвижения (1930 — 1935), училась в аспирантуре ЛИФЛИ. В 1934 году был в третий раз арестован ее муж, Николай Игнатьевич Карпов, профессор Военно-механического института и Сельскохозяйственного института в Детском селе. В 1935 году она была выслана в Новгород, арестована в 1936 году, осуждена на пять лет лагерей. В 1941 — 1944 была в ссылке в Вологде. В 1949 арестована повторно вместе с мужем и сослана в Туруханский край. В ее мемуарах, писавшихся в 1960-е, упоминается О. М.: «Заходил всегда приподнятый, недостижимый и непостижимый Осип Мандельштам, но только к папе» (Войтоловская А. Л. По следам судьбы моего поколения. Сыктывкар, Коми книжное издательство, 1991, стр. 15. Где именно О. М. навещал Войтоловского, неясно, так как из Киева семья Войтоловских переехала в Ленинград не ранее 1923 года). Третья дочь — Войтоловская Лина Львовна (1908 — 1984) — киносценарист, литератор. Младшая дочь — Войтоловская Александра Львовна (1912 — 1996) — кандидат исторических наук, доктор экономических наук (1986), писала стихи («Срез жизни», Новосибирск, 2010). В 1936 году была выслана из Ленинграда как жена репрессированного историка Константина Нотмана (расстрелянного на Колыме в 1937 году), арестована и сама в 1948.

 

[112] Мандельштам Евгений Эмильевич (1898 — 1979) — младший брат О. М., мемуарист. См.: Мандельштам Е. Э. Воспоминания. Публикация и примечания Е. П. Зенкевич; предисловие А. Г. Меца. — «Новый мир», 1995, № 10.

 

[113] Дармолатова Мария Николаевна (? — 1942) и ее дочери: Радлова Анна Дмитриевна (урожденная Дармолатова; 1891 — 1949, умерла в лагере) — поэтесса, переводчица, жена режиссера Радлова Сергея Эрастовича (1892 — 1958); Лебедева Сарра Дмитриевна (урожденная Дармолатова; 1892 — 1967) — скульптор, жена художника Лебедева Владимира Васильевича (1891 — 1967); Дармолатова Вера Дмитриевна (1895? — 1919); Дармолатова Надежда Дмитриевна (1895? — 1922).

 

[114] Э. В. Мандельштама.

 

[115] Вероятно, Воейков Владимир Николаевич (1868 — 1947) — генерал-майор свиты Его Императорского Величества, в 1911 — 1917 комендант императорского дворца, автор воспоминаний «С царем и без царя» (1936).

 

[116] Кондитерская «Де Гурмэ» на Невском проспекте, 76.

 

[117] Яхонтов Владимир Николаевич (1899 — 1945) — артист-декламатор.

 

[118] Предположительно, Блюмкин Яков Григорьевич (ок. 1900 — 1929) — левый эсер, чекист, террорист и литератор.

 

[119] С 1921 года больница Общины св. Евгении на Старорусской ул., 3 стала носить имя Я. М. Свердлова.

 

[120] Православие принял только отец Н. Я. Мандельштам, Яков Аркадьевич Хазин (? — 1930), ее мать Ревекка (Вера) Яковлевна (? — 1943) осталась иудейкой. О семье Н. Я. Мандельштам см.: Нерлер П. Свидетельница поэзии. — Мандельштам Н. Собр. соч. в 2 тт. Т. 1. Екатеринбург, «Гонзо», 2014, стр. 9 — 15; Сальман М. Г.  К родословной Н. Я. Мандельштам. — «Вопросы литературы», 2013, № 6, стр. 414 — 418.

 

[121] Давыдов Василий Львович (1793 — 1855) — участник Отечественной войны 1812 года, полковник в отставке с 1822, сводный брат Н. Н. Раевского-старшего, масон, поэт. Вместе с С. Г. Волконским возглавлял Каменскую управу Южного общества декабристов. Осужден по I разряду и приговорен к вечным каторжным работам.

 

[122] См. во вступительной статье.

 

[123] Издательство «Всемирная литература» (1918 — 1924) в это время находилось на Моховой ул., 36.

 

[124] Волынский Аким Львович (настоящая фамилия Флексер; 1863 — 1926) — историк искусства, литературный и балетный критик, соиздатель журнала «Северный вестник». См. инскрипт Б. К. Лившица Волынскому на книге «Из топи блат. Стихи о Петрограде» (1922) (Книги и рукописи в собрании М. С. Лесмана. М., «Книга», 1989, стр. 137).

 

[125] Богданова-Бельская Паллада Олимпиевна (сценический псевдоним Бельская, урожденная Старынкевич, в замужестве Берг, Дерюжинская, Пэдди-Кобецкая, Гросс; 1887? — 1968) — поэтесса, автор сборника «Амулеты» (1915). В 1920-е — 1935 жила в Детском Селе в здании Лицея.

 

[126] Чуковского.

 

[127] Чуковская Мария Борисовна (урожденная Гольдфельд; 1880 — 1955) — жена К. И. Чуковского.

 

[128] Анненков Юрий Павлович (1889 — 1974) — художник, книжный график, сценограф, театральный критик, беллетрист, мемуарист. С 1924 года жил во Франции.

 

[129] Верховский Юрий Никандрович (1878 — 1956) — поэт, историк литературы, переводчик.

 

[130] Эренбург Илья Григорьевич (1891 — 1967) — писатель.

 

[131] Каверин Вениамин Александрович (Абелевич) (настоящая фамилия Зильбер; 1902 — 1989) — писатель, мемуарист.

 

[132] Лозинский Михаил Леонидович (1886 — 1955) — переводчик.

 

[133] Мандельштам Исай Бенедиктович (1885 — 1954) — переводчик. В марте 1935 года выслан на пять лет в Уфу, где был арестован в марте 1938 и постановлением ОСО направлен в лагерь Соликамскбумстрой на три года. В последний раз арестован в марте 1951 году и вновь без суда отправлен в ссылку в Джамбульскую область.

 

[134] Саянов Виссарион Михайлович (1903 — 1959) — поэт, прозаик.

 

[135] Клюев Николай Алексеевич (1884 — 1937, расстрелян) — поэт.

 

[136] Каменский Василий Васильевич (1884 — 1961) — поэт, мемуарист.

 

[137] Бажан Микола Платонович (1904 — 1983) — украинский поэт.

 

[138] Сельвинский Илья (Карл) Львович (1899 — 1968) — поэт, драматург.

 

[139] Прокофьев Александр Андреевич (1900 — 1971) — поэт, литературный функционер.

 

[140] Имеются в виду М. А. Кузмин, Ю. И. Юркун и О. Н. Гильдебрандт-Арбенина.

 

[141] Пунин Николай Николаевич (1888 — 1953, умер в лагере) — искусствовед.

 

[142] Осмеркин Александр Александрович (1892 — 1953) — художник, участник выставок «Бубнового валета» (1913, 1915) и «Мира искусства» (1916, 1917). В 1920-е член АХРР.

 

[143] См., например: Гюго В. Человек, который смеется. Перевод с французского под ред. А. Рудковской. М., «Гослитиздат», 1950.

 

[144] Сергиевский собор преп. Сергия Радонежского на Литейном, 6. Памятник архитектуры классицизма, построен в 1796 — 1800 архитектором Ф. И. Демерцовым.  В 1932 храм был закрыт, в 1934 частично разобран, частично перестроен для нужд ОГПУ, ныне здание принадлежит МВД.

 

[145] Гумилев Лев Николаевич (1912 — 1992) — историк-этнолог, сын А. А..

 

[146] Портрет закончен в 1939 году.

 

[147] Высотская Ольга Николаевна (1885 — 1966) — актриса, мемуаристка, см.: Высотская О. Н. Мои воспоминания. Публикация и примечания Ю. Галаниной, Н. Панфиловой и О. Фельдмана. — «Театр», 1994, № 4. Ее сын от Н. С. Гумилева — Орест Николаевич Высотский (1913 — 1992).

 

Версия для печати