Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 9

Дары волхвов

(Катерина Калитко. Катівня. Виноградник. Дім)

 

 

 

 

Катерина Калитко. Катівня. Виноградник. Дім.  Львів, «Видавництво Старого Лева», 2014, 144 стор.

 

Один из тех нечастых случаев, когда оформление впрямую работает на восприятие стихов — прекрасная бумага, прекрасная полиграфия, тонкая, детализированная, сюрреалистически-барочная графика Тетяни Зозуленко, тактично сопровождающая тексты, и, собственно, то, с чего начинается любая книга — с обложки, и обложка эта минималистская и одновременно тревожащая, желто-фиолетовая, и название минималистское и тревожащее: Камера пыток. Виноградник. Дом.

«Дом» Катерины Калитко [1] — не тот «дом», который строение, «house» — тот «будинок» (украинская буква «и» все-таки по своему звучанию не совсем русское «ы»), а тот «дом», который «home». То есть пыточная, сад (лозы) и home, sweet home в одном семантическом ряду. Порою, как мы увидим, они, оказывается, вполне взаимозаменяемы, перетекают друг в друга. То же самое можно сказать о собственно наполнении, символике текстов; тема боли, цветения и бытования спаяны практически неразрывно («Дімце звідки болить, це там, де пнеться лоза / виноградна, істинна поміж ребер Ісуса, / де в пітьмі бароковій лягають грона в точило. / Ти приходиш поберегти, хоч позмінно подбати,  бо зась / чужакам чавити ногами на склизке сусло / темносерді ягоди. / Війни тебе не навчили» [2]). Дом уязвим, и оттого тем более дорог, и хранят его — женщины. То есть, мужчины тоже хранят, но они — где-то далеко, скорее всего — ушли на войну, и когда они с нее возвращаются — они уже другие («І відтоді я розлюбив, каже він, дивитися сни — / всі ці спогади, знаєш, не дуже-то й чоловічи…» [3]).

 Калитко — очень женский поэт. Не женственный, именно женский. «Женское мужество» оксюморон, но воспринимающийся вполне естественно — именно в славянских языках.

Вона мужня жінка.

Она мужественная женщина.

Женское мужество особого рода — прочно спаяно вот с этим «катівня, виноградник, дім», оно опрокинуто корнями в род, в темную его глубину («…кожна, кожна молится: достигнути би й понести б. / Але в час війни назовні жінки не кровлять, / а тоді й біля серця стає кровотік грудками. / І якщо залишаються сироти — немовлятам / біла місячна грудь відцiджує молока») [4].

«Барочный» — слово из поэтического словаря самой поэтессы. Барочность вообще присуща украинской поэзии (и шире — украинскому искусству), обложка книжки и иллюстрации к ней тоже барочны. Стихотворения Калитко тоже вполне барочны, избыточны, переполнены перетекающими друг в друга образами. Вот, скажем, такой текст, в котором буколический пейзаж при помощи лишь нескольких штрихов становится хтоническим, страшноватым:

 

Птахозмій за горбом зветься Буг; віковічний, тому Південний.

Він ворушить пір’ям плоскоденок і ламає деревам гомілки,

а нап’ється років із лиця твогоугамовує кубла демонів

на вікнинах, де камені, побіля осель, де мілко.

Всі роти його живородок і всі вуха його перлівниць

із повітря визбирують велику тишу жіночу.

Оббиває злива цвіт з останньої сливи.

Твій обов’язок, жінкоце вросла в тіло сорочка, —

він вповзає у сни і шепче це ім усім [5]

 

«Украинский черноземный космос» (с) — пространство глубоко и прочно христианское, имеет под собой столь же мощную языческую подоснову, связанную с циклом полевых работ, умиранием (почти ритуальным убийством или расчленением, разъятием) живого и последующим возобновлением цикла. Пыточная (палаческая), виноградник, дом — а как же. Виноградник тут таким образом — звено промежуточное, портал перехода между пыточной и домом: чтобы Джон Ячменное Зерно воскрес, надо его сначала четвертовать. Но, обретая голос и самосознание  (в данном случае обретая их посредством поэтического языка), языческая жертва оборачивается христианской жертвой — само-пожертвованием, само-отдачей; украинская поэзия обращается к христианской символике часто и естественно (смотри например в этом же номере рецензию Анны Грувер на «Життя Марії» Жадана). Недаром в этом цитируемом, очень языческом по своему зачину стихотворении (Буг — по созвучию — речной бог, карающий и милующий, принимающий в себя) появляются и явно христианские мотивы:

 

…Боже, Боже,

зупини на хвилинку течію і солов’їв,

хай приходять риби на кришеній хліб кирилиці.

Вивільняється зі скоринки пісня, хай же їй буде легко.

Хай хоч їй. [6]

 

 В таком космосе, в этом пространстве возможно, даже вполне естественно возвращение мертвеца, убитого на войне (есть у Калитко очень сильный текст, более поздний и не вошедший сюда), вообще воскрешение мертвых — посредством слова, но в тексте, то есть посредством слова, нанесенного на бумагу. Хотя бы так.

И еще: этот цикл воскрешения/умирания естественно амбивалентен, двойственен — ад здесь настолько сращен с раем, что порой легко перепутать одно с другим, как в этом вот стихотворении, где мир мужской и мир женский оказываются зеркально перевернуты (для женщины — то, что внутри, дом — рай, внешняя жизнь — ад; для мужчины — наоборот).

 

У них службова квартирка — вікна у двір тюрми,

і хвора дитина у них, і все у них, як у всіх.

Пізно ввечері, коли хлопчик спить, а посуд останній помито,

коли застигає місто в цукровій тихій красі,

у тазику голосно хлюпаються дві рибини живі,

а десь у під’їзді плаче дурне кошеня сліпе,

вона сідає і думає: от, ії чоловік

щоранку виходить із раю і спускається в пекло.

А там ці урки брудні, а в нього ж такий ореол

світлий довкола, що страшно часом гладити по голові,

на літо треба в село — малий цього року кволий,

треба туфлі в ремонт. Борщу наварити...

А він

саме комусь вибиває зуби, поки вона засинає,

з напарником після зміни ковтає горілку втомлено

і каже: Не хочу додому. Там ця баба дурна

і знову малий хворіє. Пекло, коротше, вдома [7].

 

                                        (Силуєти з освітлених вікон)

 

Тем не менее — «Світ стоїть на хлопчиськах, скільки б їм не було» — на их жертвенности, на «рабах гостроплечих, юних та срібних», которые несут мир на своих плечах, как паланкин; и эти юные герои — все мамины мальчики, сыновья Марии, принимающей у Калитко разные обличья. Она то переходит кордон, холодный, как река, прячась за караваном от стражников Ирода. То читает письмо от сына, что уже никогда больше не придет домой, но поминающего мимоходом и Андрея, и Петра. То спит, пока ей поправляет одеяло «шестикрылый, миндальноокий», и мечтает о дочке. То, курносая и веснушчатая, пугливо семенит по улице и, когда мать спрашивает ее — мол, а замуж-то когда? — опускает глаза и говорит: «не знаю, мамо», но «за півроку точно народить міцного сина». Чудо Рождества —  абсолютно вневременное, происходящее здесь и сейчас, как и положено для сакрального пространства-времени, перемещено в пространство-время профанное, волхвы идут по нынешней Виннице, от ее вокзала, по ее улицам, которые «отпочковываются от вокзала, как бронхи», и торговка семечками, завидев их, роняет свои свертки.  У Жадана в уже хрестоматийном стихотворении волхвы, что пришли сквозь тьму караваном из трех внедорожников, дарили Младенцу оружие. Но Калитко — женщина. Ее волхвы несут «немножко золота молчания, смирну пахучих глаголов и крупицы ладана покоя».

Мир Катерины Калитко полон боли, неуютен и продуваем ветрами. Но это мир, по которому идут волхвы, и дары их целебны.

 

 



[1] Катерина Калитко — политолог и журналист по образованию, автор более чем полудесятка поэтических книжек, переводчик с сербского, исследователь и переводчик литературы Боснии и Герцеговины, родилась в Виннице и живет там и посейчас  (а также — в Сараево).

 

[2] «Дом — это откуда болит, это там, где пробивается лоза / виноградная, истинная меж ребер Иисуса, / где в барочной полутьме ложатся гроздья в точило. / Ты приходишь уберечь, хотя бы посменно посторожить, / потому что нечего / чужакам вдавливать ногами в скользкое сусло / темносердые ягоды. / Войны ничему не научили тебя» (здесь и далее перевод М. Галиной).

 

[3] «И с тех пор я разлюбил, говорит он, видеть сны — / все эти воспоминания, знаешь, не очень-то и человеческие».

 

[4] «Каждая, каждая молится: достигнуть бы и понести. / Но во время войны женщины не кровят вовне, / да тогда и у сердца встает кровоток комками. / И если остаются сироты — младенцам / белая лунная грудь сцеживает молоко».

 

[5] «Птицезмей за холмом называется Буг, вековечный, потому Южный. / Он шевелит перьями плоскодонок и ломает деревьям голени, / а напьется годов с лица твоего — угомоняет гнезда демонов, / в омутах, там, где камни, около жилищ, на отмелях. / Все рты его живородок и все уши его перловиц, / из воздуха собирают великую женскую тишину. / Оббивает гроза цвет с последней сливы. / Твой долг, женщина — это вросшая в тело сорочка, — / он вползает во сны и шепчет это им всем».

 

[6] «Боже, Боже, / останови на минутку течение и соловьев, / пускай приходят рыбы на крошеный хлеб кириллицы. / Освобождается из-под корки песня, пусть же ей будет легко. / Пускай хотя бы ей».

 

[7] «У них служебная квартирка — окна во двор тюрьмы, / и больной ребенок у них, и все у них, как у всех. / Поздно вечером, когда мальчик спит, а посуда последняя вымыта, / когда застывает город в сахарной тихой красе, / в тазике громко плещутся две живые рыбины, / а где-то в подъезде плачет глупый слепой котенок, / она садится и думает: вот, ее муж / каждое утро выходит из рая и спускается в ад. / А там эти грязные урки, а у него ведь такой ореол / светлый вокруг, что иногда страшно гладить по голове, / на лето надо в село — малец в этом году нездоров, / нужно туфли в ремонт. / Борща наварить… / А он, / как раз пока она засыпает, кому-то выбивает зубы, / с напарником после смены утомленно глотает водку/ и говорит: неохота домой. Там эта глупая баба / и малый опять болеет. Ад там, короче, дома».

 

Версия для печати