Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 8

Из Италии с любовью

рассказ

Тучков Владимир Яковлевич родился в 1949 году в Москве. Окончил Московский лесотехнический институт. Автор нескольких книг прозы. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Волга» и др. Живет в Москве.

 

 

 

 

 

Почему русские так любят Италию?

Причем эта любовь отнюдь не сиюминутна. Она возникла еще тогда, когда на территории будущей республики временно проживали множественные Нероны и Горации, Цезари и Вергилии, Калигулы и Гаи Валерии Катуллы.

И когда варвары хлынули на бескрайние просторы Апеннинского полуострова, любовь русских к Италии не ослабела.

И когда полуостров стал походить на коммунальную квартиру, жильцы которой постоянно ссорились из-за квадратных метров, эта любовь начала возрастать.

Ну а когда в Италию зачастили Айвазовский, Иванов, Брюллов, Кипренский, Левитан, Репин, Суриков, Чайковский, Стравинский, то любовь русских к этой стране стала безграничной.

И даже предательство Бродского, который начал писать стихи не на итальянском, а на английском, не поколебало любовь русских к Италии.

Но, наверное, никто не любил Италию сильнее Гоголя.

Именно здесь у него случались гениальные озарения.

Именно отсюда он видел Россию в мельчайших подробностях.

Именно здесь он прозревал потайные движения русских душ.

Мертвых душ, как он конкретизировал в названии своей великой поэмы.

Что это?

Оптический эффект?

Метафизический канал, соединяющий Италию с Россией?

Пожалуй.

Именно с этим эффектом мне посчастливилось столкнуться осенью две тысячи тринадцатого года.

Или же это был совсем не счастливый случай, а как раз наоборот?

Впрочем, судите сами.

 

В общем, открылось мне это в турпоездке, в которую мы с женой в качестве мирных обывателей отправились осенью две тысячи тринадцатого года.

В группе, с которой мы колесили по итальянскому сапожку от голенища до союзки и далее — до самой подошвы, было достаточно разнообразного люда. И люд этот был понятен мне и вполне прозрачен благодаря накопившемуся за шесть с хвостиком десятков лет опыту общения с соотечественниками всех мастей.

Ну и зачем, собственно, мне на них было обращать внимание, когда я впервые приехал в Италию, в звуке коей так много для сердца русского сплелось, так много в нем отозвалось?

Однако было из этой общей, прожеванной за долгие годы массы одно изрядное исключение.

Я бы даже сказал — громадное.

Потому что оно — точнее, она: юная дева — занимала мое внимание в равной мере, как и Большой венецианский канал, и купол собора св. Петра, и многочисленные акведуки, и бесчисленные реперные точки на карте Апеннинского полуострова, где римские императоры, ворочая своими тяжелыми челюстями, произносили крылатые слова и шли творить свои великие дела.

То была необычайно гармоничная особа лет восемнадцати-двадцати. Но это на мой взгляд — необычайно гармоничная и тем самым привлекающая внимание.

Для подавляющего же большинства так называемых массовых людей, насколько я понимаю, ничем особым она не была примечательна. Чуть ниже среднего роста. Вполне пропорционально сложенная. Без какой-либо штукатурки и шпаклевки на лице. Незамысловатая стрижка — чуть волнистые темно-русые волосы, не закрывающие шею и открывающие высокий и абсолютно честный лоб. И умные, гармонирующие с цветом волос глаза. Что в последнее время встречается все реже и реже...

Что еще можно добавить? Ну, без худобы, которая зачастую выступает спутницей как высокого интеллекта, так и какой-либо укоренившейся болезни. Что, впрочем, зачастую сходится в одном человеке. А также без пышных молодых побегов девического тела, которое начало подумывать о том, чтобы в обозримом будущем зачать, выносить и начать вскармливать ребенка.

Также необходимо сказать, что для начала сентября, то есть по прошествии ультрафиолетового лета, ее руки и плечи были на удивление светлыми. Нет, не бледными (читай — астеничными), а именно незагорелыми. Что было неопровержимым свидетельством того, что праздность и гедонистские наклонности ей были не свойственны.

Ну и женский портрет, естественно, без костюма полным быть никак не может. Но вот тут-то как раз сказать практически и нечего. Все ее наряды были необычайно просты, функциональны, естественны и как бы неприметны. И притом изящны.

В общем, здесь, в Москве, такие девушки встречаются мне довольно часто. Это студентки гуманитарных факультетов, которые регулярно — для интереса и в образовательных целях — ходят на литературные вечера и на вернисажи. Вероятно, еще и на спектакли, но я туда давно не ходок, поскольку по сцене беспрерывно носятся голые актеры и актрисы...

Она была не одна. В компании со своей ровесницей, чем-то на нее похожей (вероятно, похожей по принадлежности к социальной страте) девушкой. Также очень милой.

Довольно скоро я понял, что она меня привлекает.

Нет, не как женщина. Не как женщина, таящая в себе сексуальную тайну. Поскольку разница у нас была больше, чем у Лолиты и Гумберта Гумберта. Это с одной стороны.

А с другой, мне более импонирует пушкинское «смешон и ветреный старик, смешон и юноша печальный», нежели тютчевский вскрик «пускай скудеет в жилах кровь, но в сердце не скудеет нежность», из которого выглядывает ужас смерти.

Эта девушка, имени которой я не знал, была для меня загадкой. Загадкой неразрешимой. Вот в Москве я вижу таких часто. Они мне в равной степени симпатичны. Я ощущаю с ними определенное душевное родство. Но — не более того.

Здесь же:

Украдкой присматриваюсь.

Быстро проскальзываю взглядом по ее лицу, чтобы не уловила моего к ней интереса.

Исподтишка изучаю ее реакции на те или иные ситуации.

И замечаю, что они близки к моим.

В общем, веду себя постыдно.

Юная дева.

И пожилой человек.

И это не лед и пламень.

А, как сказал поэт Еременко:

сгорая, спирт похож на пионерку —

 

и, как сказал поэт Жданов:

сойдем в костер своих костей.

 

Венеция. Рим. Неаполь. Пиза. Римини. Верона...

Тайна неразрешима!

Я ничего о себе не знаю, черт побери!!!

 

И наконец Флоренция. Где некогда неистовый аскет Савонарола пытался бросить вызов всем человеческим слабостям. (В том числе и такому вот пристальному интересу к особам противоположного пола, пусть и платоническому.) За что и поплатился в конечном итоге жизнью.

Я стою на площади Сеньории. Стою на металлическом диске, вмонтированном в мостовую. На диске написано, что на этом самом месте Савонарола был повешен.

И, как говорили в старину, тяжелые чувства обуревают меня.

Этой казнью проблему загнали в самые глухие подвалы подсознания. И она оттуда выбралась и терзает меня.

 

А вот и галерея Уффици. И я знаю, что в одном из залов непременно встречу девушку, имени которой я не знал. Точнее, с ее исторической проекцией. Это «Весна» Боттичелли. Потому что у девушки, имени которой я не знал, именно ее лицо. О котором теперь — если изъять его из культурного контекста — никто не скажет, что оно красиво. Ориентиры сбились, уехали куда-то вбок. Такие Весны теперь на гуманитарных факультетах сплошь и рядом. И они не в состоянии вызвать в современниках чувство трепета.

Однако прозрение подстерегает меня в другом зале. В зале гения перспективы Джотто. Стоя пред его «Мадонной Оньисанти», я вдруг ощутил, что полотно начало втягивать меня. Я прошел мимо коленопреклоненных ангелов. Прошел сквозь двойной строй святых. И начал восхождение к лику Мадонны, на который девушка, имени которой я не знал, была совсем не похожа.

В конце концов я прошел через глаза Мадонны. За которыми пространство по замыслу художника должно было сойтись в точку.

Эта точка оказалась расположенной в 1969 году.

Лицо девушки, имени которой я не знал, сфокусировалось. И я отчетливо увидел, что это Лена. Мы с ней учились в одной группе. Но не на гуманитариев, а на компьютерщиков.

Язык в моем возрасте с большим трудом выговаривает слово «любовь». С каким-то не существующим в мире акцентом, с ударением на четвертом слоге, с асинхронной работой альвеол.

Но все же должен признать, что отношения мои с Леной в году, вычисленном и спроецированном на сетчатку великим Джотто, назывались именно этим словом. А конкретизировать — как тут сконкретизируешь, когда, как собака, все понимаешь, а сказать не можешь?

Ну, говорили теплое и ласковое. Прогуливались. Собирали осенние листья. В кино. Раза два в театр. Мечтали. Раньше это было в большом ходу. Порой спорили. Но не «до хрипоты», как это было принято у предшествующего поколения. Чего-то я иногда ей прояснял про дифференциальные уравнения и про Джоуля-Ленца. Танцевали. Под, страшно вспомнить, Энгельберта Хампердинка, Тома Джонса, Мирей Матье и, естественно, Битлов, Роллингов, Бичбойсов, Кинксов, а также под Радмилу Караклаич.

Целовались...

Ну, пожалуй, и хватит. Если пуститься в подробности, то ровесницы мои, нынче увешанные внуками, прочтут и начнут экстраполировать на свой счет с неизбежным резюме о том, что все мужики — сволочи. Мол, и у нас было все то же и так же, а вон оно как обернулось!

В конце концов, мы ведь не о любви говорим. А о неземной магии искусства.

И вот в этом самом 1969 году произошло роковое крушение наших отношений. В правдоподобность которого поверить читателю будет непросто. Но случается порой и не такое.

Шел какой-то семинар. По какому-то занудно-завиральному предмету. То ли политэкономия, то ли история КПСС, то ли марксистско-ленинская философия.

Лена делала доклад.

Я же был увлечен совсем иным. Читал в «Новом мире» «Три минуты молчания» Георгия Владимова. (Тогда я еще представить не мог, что много лет спустя буду брать у Владимова интервью в гостинице «Россия», которую потом разрушат.)

Не мог я представить и того, что случится всего лишь через пять минут.

Преподаватель вышел из аудитории.

Лена продолжала вещать о материи, которая гораздо первичнее сознания.

И вдруг я отрываюсь от чтения.

Открываю рот.

И отчетливо говорю:

— Лена, нельзя ли потише?

...

...

...

Поезд на полном ходу, сойдя с рельсов, начал расплющивать себя, вагон за вагоном, о громадную стальную плиту, установленную перед входом в туннель. Чемоданы, кресла, пассажиры, которым оставалось жить десять миллисекунд, неслись вперед по воздуху со скоростью 160 км/час.

Но еще быстрее, чем пассажиры второго вагона успели превратиться в бесформенную биомассу, я понял, что ничего исправить уже нельзя.

Как все это можно объяснить?

Лишь только вмешательством беса, который, что называется, за язык дернул.

Именно так. Потому что практическая психиатрия не знает случаев, когда человек, нормальный, вменяемый человек, на две секунды, необходимые для произнесения четырех роковых слов, превращается в полного идиота. А затем вновь возвращается к своему прежнему состоянию.

Но уже никак не к прежнему положению.

Положение стало совсем иным.

Рубикон был перейден в бессознательном состоянии.

Но Лена не заметила, что я лишь кратковременно стал идиотом.

Она отчетливо увидела, что я был, есть и до конца своих дней буду подлецом.

Если не мерзавцем.

 

Однако эта история не столь проста. И присутствие беса тут остается под большим сомнением.

Скорее всего, то был ангел. Ангел-хранитель.

 

Это выяснилось потом. Несколько лет спустя.

Лена, как и положено, вскоре после окончания института вышла замуж. Но вот дальше это самое «как и положено» работать отказалось категорически.

Она оказалась бесплодной.

И, следовательно, то был не персональный мой ангел, а родовой. Он не допустил, чтобы моя ветвь пресеклась.

Жестоко?

Да.

Справедливо?

Тоже да. Если верить Чарльзу Дарвину.

И если учитывать, что мои внуки являются рецепторами, которые связывают моих предков с эти миром. Ну, и через некоторое время будут связывать и меня.

 

А потом незримые нити, втянувшие меня в находящееся за холстом пространство, точно так же вытянули обратно. Тем же путем, но в обратном направлении: глаза, лик, двойной строй святых, два коленопреклоненных ангела.

В конце концов я обнаружил себя перед «Мадонной Оньисанти».

Рядом со мной стояла Лена. Лена, имени которой я так и не узнал.

В ее глазах я отчетливо прочитал, что она тоже вернулась оттуда.

Но не из прошлого, которое у нее было совсем крошечным.

Ее точка схождения линий была в будущем.

Там, где она, вероятно, увидела себя спустя несколько десятков лет.

И это для нее был шок.

Потому что до этого момента твердо знала: старость — это для кого угодно, но только не для нее.

Вполне возможно, что рядом с собой она увидела кого-то, похожего на меня. И моих нынешних лет.

И очень возможно... Да что там возможно! — наверняка! — вокруг было несколько внуков.

И это именно так. Потому что Мария со Спасителем на руках едва уловимо улыбалась, глядя на Лену, имени которой я не знал.

Несомненно, она улыбалась именно ей, а не мне, поскольку кто и что я? — отработанный историей материал, не более того.

Да и сам Джотто всей своей жизнью являл сквозь века Лене, имени которой я не знал, пример плодородия. И не только творческого. После себя он оставил не только множество шедевров, но и восьмерых детей.

 

Вполне понятно, что эта история ее сильно напугала. Увидеть свое отдаленное будущее... Вернее — себя, деформированной этим отдаленным будущим, — зрелище не самое приятное. Особенно сейчас — в эпоху окончательно победившего гедонизма.

Однако Лена, имени которой я так и не узнал, гедонистской бациллой не была заражена. Поэтому, хочется верить, свалившееся на нее, как снежный ком в сентябре, непрошеное откровение виккьокского оракула она перенесла не слишком болезненно.

Но вполне понятно, что с этого момента она держалась от меня на значительном удалении.

Я, будучи человеком, как говорили в старину, деликатным, также старался постоянно держать дистанцию. Дабы...

И тут мы ставим многоточие длиной в несколько десятков лет. Поскольку жизнь Лене, имени которой я так никогда и не узнаю, предстоит долгая. И, естественно, счастливая.

Версия для печати