Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 8

Андрей Пермяков 

Ладонь — небо (Лета Югай. Забыть-река)

 

Лета Югай. Забыть-река. М., «Воймега», 2015, 52 стр.

Давным-давно… Правда же, рецензию на книгу, где первый раздел назван «Записки странствующего фольклориста» хорошо начать именно таким оборотом? Так вот: давным-давно, кажется, лет шестьдесят назад, в литературе необыкновенно популярной стала тема возвращения и возрождения. Это было естественным после долгого времени разрушений. Сочетание обращенности в прошлое и стремления к общественным переменам тоже не диво. Владимир Паперный хорошо рассказал об этом в книге «Культура Два»: в определенные периоды консолидация культуры делается важней стремления к новшествам — так иногда растянутые пути снабжения вредят переселенцам.
Конечно, возвращаясь к истокам, люди острее понимали свою корневую, национальную принадлежность. В собственно русской культуре этот процесс обретал разные формы: от продуктивных и контактных до весьма диковатых. С национальными литературами было еще сложней. Их деятели разом способствовали (чаще невольно) росту очень рискованных тенденций и обогащали русскую словесность. Достаточно вспомнить, сколько сделал для такого обогащения Геннадий Айги. Интересное, словом, было время.
А потом пришлось заметить дивную вещь: никуда из прежней культурной ситуации мы не ушли. Мы обитаем в очень традиционном, архаичном мире. Вот семиклассницы, сбрасывающие в айфонах друг дружке страшные истории (их теперь называют криппи-треды) через программу Bubuta! — чем они отличаются от своих сверстниц стопятидесятилетней давности, прибегавших для той же цели к помощи чернил? Или слухи городские, воспетые еще Высоцким: тоже фольклор вполне. При этом обитатели мегаполисов ухитряются радовать свое самолюбие, потешаясь над деревенскими. «Был, дескать, в деревне, дача там у меня. Бабы у них до сих пор в огненную змею верят, понял? Лопух от нее на забор вешают, гы-ы…» И тем же голосом тому же соседу рассказывает, как ловчее приспособить компакт-диск на лобовом стекле, чтоб он ментовской радар отражал.
Но да: в сельской местности и малых городах фольклорный мир рельефней. Наверное, еще рельефней он там, где проходит грань совсем разных, но очень давно взаимосвязанных культур. О подобном в аспекте взаимодействия русской культуры и культуры коми интересно пишет Екатерина Соколова, например. Не о далеком прошлом пишет, но именно об актуальном бытовании.
Хотя ведь и у нас, в самых русских областях России, тоже билингвизм как минимум. Народная и высокая культуры играют друг с другом уже века три, часто заигрываясь до степени полного смешения. Вот Лета Югай обрабатывает записанную ею быличку:

<...>

Волчья стая, один-то волк белый-белый,
Рядом черный. Последний бежит хромой.
И взглянул не по-волчьи, с тоской такой, странное дело!
А в медпунхте Фаина мне говорит: был случай нечист,
Прошлым летом в Остахово пропал свадебный поезд.

И хромой там был — Танюшкин внук, гармонист.

Это вроде бы настолько буквальная цитата из А. К. Толстого, что хочется сперва заподозрить автора в поиске чрезмерно легких путей. Помните ведь у классика:

…Ты увидишь лежащих
Девять мертвых старух.
Впереди их седая,
  Позади их хромая,

Все в крови... С нами сила господня!

Но вчитаемся в текст Леты Югай. Во-первых, это какое время? Скорее всего, судя по антуражу — свадебный поезд, гармонист, медпункт, даже имя Фаина, — шестидесятые годы. Время максимального взаимодействия русской литературы и русского быта. Именно тогда, наверное, и появилось такое отражение отражения, когда авторская литература, освоив фольклорные сюжеты, сама оказалась их источником. Позже культуры опять уже стали взаимоотчуждаться. Но очень многое в этом смысле еще продолжалось, полного распада не произошло, к счастью.
Впервые оказавшись на истинно русском Севере, я очень удивлялся манерам тамошних речей. А потом ничего, привык. Как привык и к удивительному проникновению книжной образованности в самые разные слои тамошнего населения. Ради критики соотечественников скажу: мордобоя, лени и неуважения там чуть же меньше, нежели на родном Урале. Но вот уважения к слову больше. К разному самому книжному слову. Откуда это идет? От старообрядцев? Вряд ли. Прикамье ведь тоже кержацкие места, но там языковой пейзаж меняется куда быстрей, население активнее следит за всем актуальным. А тут вот о вечном больше. Или, скажем так, о состоявшемся. Вот снова очевидная аллюзия, теперь на Сэлинджера:

У них косы — горючее золото, лик пригож.
Сарафаны — красное знамя, как ни скажи.
Они ловят детей, зашедших в густую рожь,
Чтоб никогда уж не выйти из этой ржи.

А еще здесь, на вологодчине и чуть северней, уже много веков обитает ярко-желтый длинношеий лев, совсем не похожий на льва живого или киношного, но зато дальний родственник вставшего на дыбы льва западных рыцарей. И глядит этот лев всегда на зрителя, подобно геральдическому леопарду, ибо собственно льва на гербах европейцы изображали в профиль:

С прялок, с домов с нарисованными часами,
С досок икон неуклюже спрыгивают впотьмах
Львы лупоглазые с вытянутыми носами,
С куцыми челками, с розами на хвостах.

А чаще всего льва можно было увидеть на крышках голбцев . Кстати, и самый термин этот означал нечто другое, чем в избах уральских жителей или крестьян центра России. На севере лаз в подпол устраивали с тем, чтоб верхняя его часть была ступенькой для всхода на печь. Боюсь, кто не видел — тем объяснить сразу не выйдет, но функционально и лев этот самый из-под печи смотрит.
Синтаксис на Севере и в центральной России тоже чуть отличался, и это опять-таки передано в книге Леты Югай. Скажем, шел мужик и у него было выпито. Это не значит, будто дома он друзей угощал, но значит: сам где-то внутрь принял. Словом, такая вот родная-родная, но чуть другая страна, где можно долго жить, собирая орехи для лешачат, но где при этом цитаты из самых неординарных произведений мировой, а тем более отечественной литературы наверняка будут узнаны. Пусть не всеми, но те, кому надо, — узнают.
А вот самое интересное начинается за этой цитатностью и поверх нее. Скажем, про стихотворение «Сухота» интересно было б написать отдельную статью. Только честно: боюсь запутаться. Хотя с точки зрения собственно этнографической все прозрачно. Начинается текст как очень интересная баллада на этнографическом материале — хоть в тематический сборник ставь, рядом с Жуковским и тем же А. К. Толстым:

Я знаю, что нужно делать.
Посыпать голову конопляными семечками и грызть их.
Он спросит: «Что ты делаешь?» Отвечу: «Вшей ем».
Он поймет, что я догадалась.

Он входит в рубахе белой.
«Прости, что поздно. Неузнаваемые дороги, тропочки рысьи.
Но с тех пор как мы встретились — почти стал слеп, нем
И в ногах такая усталость.

Иди ко мне. Только не поворачивайся спиной.
Иди за мной».

Сходные мотивы зафиксированы, кажется, во всем Старом Свете. От Ирландии до глубокой Сибири уж точно. Приходит к тебе нежить — удиви ее максимально нелепым действием. Можно следы от лаптей на потолке оставить, можно вот имитировать поедание чего-то малосъедобного, можно в бане мыться по-зимнему одетым. Словом, от неприятных врагов народ придумал много способов обороны. Но дальше становится все сложнее:

Подходит. Обнимает за поясницу,
Смеется: «Что ты делаешь? Какая странная, забавно даже,
Разве вшей едят?»
«А разве мертвые к живым ходят?»

Глазных два туманных озера, птицы,
Выпь, камыш. «Как так мертвые? — теряет улыбку. — Да у тебя же
Хвост, дрянной наряд.
А я живой, не жалуюсь вроде.

Хоть ты меня утащишь на дно,
Мне все равно».

«Им виднее,
Мне сказали, что ты задушишь,
Тоска ест
Неизжитая».

Он бледнеет:
«Ну что ж, раз ты всех их слушаешь…»
Кладет крест.
И выцветает.

Двери, лавка — все становится видно через него.
Я хватаю его за плечи, в руках нет ничего.

Вроде бы подобный сюжет был в фильме с Николь Кидман «Другие». Но там все чуть проще, там две явных стороны конфликта: призраки и живые взаимно опасаются друг друга. А тут как? Получается, у мавок — своя мифология, и внутри этой мифологии они равным образом боятся и живых, и мертвых? Или еще сложней как-то дело обстоит?

Первая часть книги содержит изрядное число подобных загадок. Но, конечно, возникает довольно скользкий вопрос: а не скрывает ли автор за интересными сюжетами нехватку средств сугубо поэтических? Ответ получаем очень быстро, из второй главы сборника, посвященной надписям на прялках . Естественно, стилизациям под такие надписи.

Честное слово: я б с удовольствием привел все девятнадцать стихотворений этого раздела. Каждое из них содержит отсылку к одному или нескольким явлениям русского поэтического авангарда ХХ века. Причем отсылку безупречную, не только легко угадываемую, не только показывающую, как это сделано, но и часто отвечающую на вопрос «зачем?»

Вот, скажем, палиндром; при этом — на редкость осмысленный текст для этого жанра:

ОТ ИВАНА АННЕ

Ангел лег нА
Небо колоколеН.
На дон, но даН
Акорд рокА:
АннА, АннА…
Начала чаН,
Нот нежен тоН.
А ты раскрытА,
Аня — тайнА.
Но взора звоН
На думу даН.
Ах, и ты тихА…

А вот явная дань памяти Ры Никоновой, очень, казалось бы, далекому от Леты Югай автору:

ТА-ет
ТЬ-ма
Я-снеет
НЕ-бо
НА-до
ДО-м оставить но тебя
БРУ-сничка
Ю-ность
П-омнить буду
АМ-улет надену
Я-
ТЬ-юшенька моя

Этот вот почти акростих, он что означает в точности? «Татьяне на добрую память» или «Тать я не на добрую память»? Загадка, опять-таки смыслом исполненная.
И да, конечно, весь раздел тем или иным образом связан с Велимиром Хлебниковым. Ну, так весь наш авангард с ним связан. Редко-редко через отрицание связан, а куда чаще — через малоумное и бесталанное подражание. А в исполнении Леты Югай совсем иное, тут диалог, наверное:

СИЯ ПРА ОТ МАСТЕРА АНДРЕЯ МАТЕРИ ВЕРЕ

дома
водой
изозераумываться
землю
рукамивозделывать
ногамиисхаживать
огонь
деревьямикормить
назаслонкузапирать
воздух
ложкамиесть

Такой же интенсивности разговор Лета выстраивает и с более современными носителями авангардных традиций (да-да, понимаю, насколько занятен термин «авангардные традиции», но вот так у нас все интересно стало). Речь не о владении техникой или техниками стиха, конечно. Разговор идет об освоении пространства. Модным недавно термином «присвоение» все ж побрезгуем, ни к чему это в данном случае: пространство это автору и так безусловно родное, где захочет, там разместится.
Тем неожиданней оказывается финал книги. Хотя удивляет он лишь по контрасту с первыми частями, где мы видели все ж восприятие мира, опосредованное либо многосотлетней фольклорной традицией, либо более краткими, но и более интенсивными периодами развития тех или иных поэтических методов. А здесь вот — человек и мир:

Хочется спать на закате, закидывать голову вместе с солнцем
за горизонт. Она покатится вниз, как тряпочный мяч, бесшумно,
а с той стороны Земли живут веселые незнакомцы,
они бегают вверх ногами, играют в «думно-бездумно».

Тут опять возникает вопрос, и даже где-то на грани недоверия. Автор молода, но при этом отнюдь не новичок. Дело, конечно, не в премии «Дебют». Тут, кстати, уместным будет отвлечься на момент, неизбежно возникающий при упоминании сей институции: как награда повлияла на автора? В случае Леты Югай, к счастью, никак. В отрицательном смысле никак. А материальная составляющая и возможность выхода к заинтересованному читателю прекрасны сами по себе, конечно. Но так вот: зрелый уже, в общем-то, человек, соответственно, человек с огромным эмоциональным опытом (хотя, наверное, основную часть этого опыта мы обретаем годам к семи, дальше лишь чуть его корректируя), человек, очевидно владеющий словом и столь же очевидно — прекрасно знающий литературу, может ли он по-прежнему оставаться так открыт миру? Именно так, как Лета Югай в последней части своего сборника?
Кажется, да. Вот хотя бы этот единственный на всю книгу стилистический сбой в предпоследней строке следующего стихотворения:

Что ни придет на ум, когда ты идешь сама
По городу без собаки — сама себе человек.
Видишь, как просто: взглядом держись за дома.
Справа барокко, восемнадцатый век.

Слева машины спят, уткнувшись носом в бордюр,
Так засыпали щенки ее в ряд, уткнувшись в теплый живот.
Похоронили ее в июне, и в мире начался сюр:
В нем ремонт мироздания, в нем никто не живет.

Конечно, автору хватило при желании и техники бы, и прочих возможностей, чтоб выстроить текст иначе. Например, заретушировать гибель собаки, дабы читатель не сразу догадался. Или напротив: добавить драматизма. Но стихотворение получилось именно таким. Вот эти вот сдержанность и открытость в сочетании с уже не раз упомянутыми культурной эрудицией и поэтическим мастерством очень подкупают.

Что будет дальше? А дальше, я надеюсь, случится то, что Лета предсказала в одном из стихотворений. То есть время, когда чудо произойдет, указать, конечно, не берусь: я ж рецензент, а не астролог, но волшебное превращение орешка в облачное дерево будет непременно. Прямо так:

Снова новая жизнь — и как только мне не лень? —
Катаю орешек между ладоней — все начинать с нуля.
В орешке — молочной спелости летний день.
Одна ладонь — небо. Другая, значит, земля.

На рабочую зиму прибираю письменный стол,
Составляю план, отсекаю лишнее, ставлю крестики на руках.
Подбрасываю орешек: решка или орел?
Он зависает в воздухе, распускается деревом в облаках.

 

 

ГОЛБЕЦ, голбчик, гобец м. сев. вост. и сиб. род примоста, загородки, чулана или казенки в крестьянской избе, между печью и полатями; припечье, со ступеньками для всхода на печь и на полати, с дверцами, полочками внутри и с лазом в подполье… (Толковый словарь В. Даля).

Впервые опубликованы в «Новом мире», 2014, № 6.

Версия для печати