Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 8

Другой Михайлов

рассказ. Публикация, предисловие и примечания Н. Портновой. Перевод с немецкого Е. Яндугановой

 

 

 

Будучи студентом Гейдельбергского университета, Аарон Захарович Штейнберг (1891 — 1975) поклялся посвятить себя исключительно «Прекрасной Даме философии»[1]. Но жизнь требовала не только глубоких раздумий над законами познания: он стал критиком, переводчиком, преподавателем, историком. По возвращении в Россию (1918), войдя в группу петербургских «скифов», активно участвовал в деятельности Вольфилы (1919 — 1922), цель которой была — «исследование и разработка в духе социализма и философии вопросов культурного творчества». После фактического прекращения работы Ассоциации Штейнбергу удалось уехать за границу. В бурной и многоголосой берлинской эмиграции не было такого же дружеского содружества, но открывались новые возможности. Несмотря на свой отказ от литературных сочинений, он начал множество художественных опытов: большой роман о русских в эмиграции, пьесы, «повесть в 4 действиях» «Достоевский в Лондоне» (напечатана в берлинском издательстве в 1932 году). К тому же периоду относится небольшой рассказ «Der andere Michajlow», не вошедший в недавний сборник прозы философа[2].

Интересны обстоятельства его появления. Универсалист по убеждениям, Штейнберг общался в разных эмигрантских кругах: в русских читал лекции о еврейской культуре, в еврейских — о русской и европейской. Отдельно существовало содружество местной еврейской интеллигенции, в литературном салоне которой обсуждались его произведения (два акта повести о Достоевском были опубликованы в сборнике молодых еврейских поэтов по-немецки[3]). Именно для «Комитета интеллигенции» и был написан этот рассказ. Штейнберг передал его своей знакомой, фольклористке и активистке «Комитета» Марте Нотман. «Утром сегодня она [М. Нотман — Н. П.] звонила мне. Моя KunstgeschichteDer andere Michajlow” ей не понравилась» (Дневник. 4. X. 1931[4]). Так он и оставался до сих пор в архиве в машинописном виде.

Рассказ о путанице вполне может показаться детективным. 15 февраля 1919 г. сам Аарон Штейнберг был арестован, как и другие «скифы», и препровожден в подвал петербургского ЧКа, Гороховая, 2, якобы за связь с эсеровской партией. В партии он не состоял (брат Ицхак Штейнберг, бывший нарком юстиции ленинского правительства, был лидером левых эсеров), но существовала некоторая общность в программе эсеров и Вольфилы. Штейнберг просидел в заключении больше других, три недели, но в воспоминаниях описывал свое духовное противостояние ситуации и ночную беседу с А. Блоком, с которым они делили общие нары и его, Штейнберга, шубу.

В тот же исторический момент, в том же Петрограде молодой герой переживает кошмарное время, отдаваясь ему безраздельно. От романтической боевой готовности он переходит к «беспросветному ужасу», от него — к постыдной надежде на спасение, а тут же — к мукам совести. В течение суток с ним совершился настоящий биологический «метаморфоз». Теряет смысл и любовь: любимая жена под подозрением, а второй брак, совершенный бессознательно, в виде искупления вины, пародиен. Не Михайлова перепутали и спасли, он сам стал «другим», никаким. Об опасности, подстерегающей несвободного человека, Штейнберг говорил в своем докладе «Достоевский-философ» (1919): «В чем проявляется больше всего человеческая свобода? В свободе мысли <…> поистине нет более насущной задачи перед современным человеком, как сконструировать сознание так, чтобы можно было жить, чтобы мир мог существовать». Более пророчески он написал в своей книге «Система свободы Достоевского»: «Не только отдельный человек, но и целое общественное течение должно кончить самоубийством, когда его идеология абсолютизируется, а ее носители провозглашаются единственными субъектами непререкаемой исторической правды. Так именно революция диалектически перерождается в чистейшую контрреволюцию, террор — в орудие самогильотирования».

 

Н. Портнова

 

 

 

 

 

Яндуганова Екатерина Валерьевна родилась в Казани. Окончила Казанский федеральный университет и Фрайбургский университет. Переводчик. Живет в Иерусалиме.

 

 

 

I

 

Над Невой дул ледяной осенний ветер. Над Петропавловской крепостью колыхалось красное знамя революции. Год стоял тысяча девятьсот девятнадцатый, и в стране царил беспросветный ужас.

«Теперь или никогда, теперь или никогда…» — эти слова беспрестанно повторяли, ободряя один другого, участники тайного собрания, проводившегося на квартире приват-доцента Михайлова.

— Теперь или никогда! — так начал и Борис Глебович свою краткую речь, в которой он изложил план победы над «врагами России». Лобовая атака против узурпаторов была бы полностью напрасна, как показали прошедшие события. Оставалось только изобразить раскаяние, пожертвовать всем, чтобы проникнуть на ответственные посты, дождаться благоприятного мига, и тогда… — Иначе, — заключил Михайлов, — Россия, Петербург — все мы обречены на гибель.

Истомленное горем лицо молодого ученого раскраснелось, его глаза за стеклами очков вспыхнули решимостью. В тусклом свете сумерек семь окутанных тенями людей напряженно прислушивались к стуку своих сердец.

Молчание нарушила Нина Павловна, жена Михайлова:

— Боря, а про ЧК ты подумал?

— Еще бы! — торопливо ответил Михайлов, словно ждал этого вопроса. — Ты хочешь спросить, должны ли мы внедриться в ЧК. Конечно! И в нее тоже. Я связался по этому поводу с нашим центром в Москве и получил от Петра Петровича короткий и четкий ответ. A la guerre comme а la guerre[5], да, Петр Петрович?

Из темного угла просторного кабинета послышался глубокий властный голос:

— Первым делом — в ЧК! Вечная моя цель. Это же сердце их режима террора — так разите в сердце!

И хриплый голос неожиданно замолк. В темном углу раздался смешок. Петр Петрович Брусницын, прежде служивший офицером, не любил долгих речей.

Снова наступила тишина. Робко вспыхивали сигареты. Борис Глебович стоял у окна; под его невидящим взглядом простирался темный, стылый Малый проспект, переименованный теперь в проспект Красной Розы. Михайлова мучали сомнения. Несмотря на решимость, с которой он произносил свою речь, Борис Глебович все еще не был уверен в предложенном плане. Правда ли, что ради Отечества все позволено?

Но вот взял слово товарищ Греков, отличный оратор и многословный философ, который все успел продумать и отыскал спасительный рецепт.

— В борьбе со злом, — объяснял он, нажимая на каждое слово, — в принципе хороши любые средства, нужно лишь, чтобы каждый использовал свой моральный склад наиболее подходящим для этого образом. Кто осилит ЧК, ради Бога, пусть идет в ЧК, кто может только служить в Красной армии, тот пускай идет в армию. Как хорошо сказал какой-то немецкий полководец, маршируем по отдельности, атакуем вместе.

С этим согласились все. Участники собрания договорились снова сойтись через четырнадцать дней и разошлись поодиночке.

 

 

II

 

Той же ночью кто-то заколотил в дверь квартиры. Стены затряслись от громовых ударов. Нина Павловна и Борис Глебович, пробужденные от глубокого сна, молча переглянулись. Было понятно, что это приклады красноармейцев.

Михайлов выскочил из кровати, зажег свет и вынул из потайного ящика стола записную книжку с шифрованными адресами. Нина Павловна пошла в прихожую изображать наивность, а Борис Глебович развел огонь в камине и принялся кормить его листочками, пока вся книжка не превратилась в кучку пепла.

— Открывай, Ниночка, — прошептал Борис Глебович и полуодетый прошел к двери.

Их было двенадцать. Каменные лица, недоверчивые взгляды, поджатые губы. Один из них, мужчина в кожанке, обратился к Нине Павловне:

— Гражданка, возьмите себя в руки! Гражданин Михайлов арестован согласно приказу Чрезвычайной комиссии. Арест должен быть произведен вне зависимости от результатов обыска. — Он протянул Борису Глебовичу приказ ЧК.

Взгляд Михайлова зацепился за подпись. «Как странно, — пронеслось в его голове, — Брусницын…»

Комиссар, руководивший обыском, снова повернулся к Нине Павловне:

— Гражданка, если гражданин Михайлов не будет признан виновным, он скоро вернется домой.

— Ох, мне в это не верится, — выдавила Нина словно против воли. На ее щеках заблестели слезы… — Боря!.. Боря!..

Пронзительный ее крик все еще звучал в ушах Бориса Глебовича, когда он под конвоем спускался по лестнице, шагал по уличной грязи через Николаевский мост, окутанный черным туманом, к ненавистному страшному зданию на Гороховой, и даже тогда, когда он вошел в комнату следователя. Там Михайлов непроизвольно вздрогнул и пришел в себя.

За большим столом, заваленным канцелярскими папками, сидел, согнувшись, уронив голову на грудь и исподлобья разглядывая вошедших, Петр Петрович Брусницын, тот самый Петр Петрович, который всего несколько часов назад передавал Борису Глебовичу московские директивы. Михайлов на миг застыл, но потом ему показалось, что он все понял. «Вот человек дела!.. Но почему он таился от нас?» Быстрыми шагами Михайлов подошел к Брусницыну.

— Петр Петрович!

— Гражданин Михайлов! — перебил его Брусницын своим хриплым властным голосом. — Вы подозреваетесь в составлении контрреволюционного заговора. Что вы можете сказать в свое оправдание?

Михайлов огляделся по сторонам. Он не сомневался, что их прослушивают, что за ними, скорее всего, наблюдают. «Как он мастерски играет эту комедию!.. Настоящая преданность делу!» И Михайлов тут же нашел подходящий ответ:

— Гражданин следователь, я уверен, что произошло недоразумение. Я совершенно далек от политической жизни. Я ботаник и в последние годы работаю над большой монографией о растительном мире Северной Америки. Мой круг общения ограничивается…

— То есть вы не хотите признаться? Тем хуже… Поразмыслите-ка еще немного, а потом мы снова поговорим. День на размышление… Вы же знаете, что здесь поставлено на карту.

Уставившись в бумаги, Брусницын заполнил формуляр, нажал на кнопку звонка и приказал вошедшему человеку в черной кожанке отвести Михайлова во «внутреннюю тюрьму».

 

 

III

 

Коридоры, лестницы, еще коридоры и наконец тесная комнатка, канцелярия «внутренней тюрьмы», знаменитой комнаты в восемь окон, откуда столько людей вышли уже среди ночи в свой последний путь к Петропавловской крепости.

Михайлов улегся на деревянные нары около стены, натянул шубу на голову и попытался разобраться в своих мыслях. С Брусницыным все было не так-то просто. Почему Брусницын задержал его одного, а не вместе с Ниной и остальными? Возможно ведь, в конце концов, что Брусницын всего-навсего провокатор?.. Да к тому же он ради Нины… Этот его мутный взгляд, это немое благоговение… Или коллегия ЧК потребовала наконец от Брусницына доказательств его исполнительности, и Михайлов был выбран первой жертвой? Хотя бы и ради Нины…

Мысли у Михайлова ходили кругами. Мертвецки усталый, он заснул, когда уже начало темнеть. Однако вскоре его снова разбудили.

— Не попьете с нами чаю, профессор?

На нарах стоял высокий полный человек с развевающейся бородой. Его глаза светились веселыми искорками.

— На вас мне указал ваш ученик Казин, уже четырнадцать дней верный мой товарищ. Меня тоже зовут Михайлов, и даже имена у нас совпадают — я тоже Борис… Борис Никанорович. Добрый знак! Не тревожьтесь, профессор. Все уладится. — И, широко взмахнув рукой, он пригласил Михайлова на другой конец комнаты, где несколько заключенных угощались кипятком.

«Чай» сделал Бориса Никаноровича еще разговорчивее.

— Вы только подумайте, профессор, эти пройдохи меня полностью разорили. Хороший был магазин, на Вознесенском, 20. Михайловские шелка знает весь город, а теперь выходит, что я спекулянт. Но я не кисну. Я так и сказал этим комиссарам: можете меня застрелить, ежели на то Божья воля, а я от своего слова не отступлюсь — я честный купец… Только жену молодую жаль… Как она заскучает в пустой квартире… Вы удивляетесь, профессор?! Я еще бодр телом и два с половиной года тому назад снова женился… — Затем шепотом: — Хороша, скажу я вам, хороша моя Аннушка! И сердце у нее доброе, для Михайлова — светлое солнышко… И любит меня, так любит… Никакого обмана! Девушка невысокого положения, прачка, и вдруг — купчиха, прямо дама…

Добродушный купец и студент Казин помогли Борису Глебовичу продержаться этот день. Но на вечерней заре, когда прутья оконной решетки черными линиями перечертили кроваво-красное небо, Михайлов снова впал в беспокойство. «Неужели не шутка — эти двадцать четыре часа?.. Что, если Брусницын и вправду доносчик?..» Михайлов лег на нары, поднялся, снова лег.

— Посмотрите на другого Михайлова! — сказал один из «стариков» своему соседу, студенту Казину. — Должно быть, нынче ночью придет его черед.

— Исключено! Такой известный человек, ученый-естественник!..

За час до полуночи в комнату вошел комендант с бумажкой в руке и громким голосом начал выкликать имена:

— Антропов, Иван… Дмитриев… Костин, Алексей…

«Сейчас, сейчас будет М». — И сердце Бориса Глебовича замерло.

Лишин, Андрей… Лямин, Михаил… Михайлов, Борис…

Борис Глебович забился под шубу и сжался в комок. Было слышно, как на другом конце комнаты старый купец проворчал, глотая слова со сна:

— Что, меня? Снова на допрос? Неслыханно! Безбожники! Среди ночи… Дайте хоть разок отоспаться…

Борис Глебович выдохнул и снова вытянулся на нарах. «Не меня... Все-таки не меня… Господи! Славный, милый человек…»

 

 

IV

 

На следующее утро Михайлова вызвали в канцелярию. Комендант сурово спросил:

— Фамилия?

— Михайлов…

— Имя?

— Борис…

— Отчество?

— Глебович…

— Не Никанорович?

— Нет, Борис Глебович.

Комендант недовольно оглянулся на стоящего рядом заместителя:

— Вы не знали, что у нас тут два Михайлова?

— Да, — дрожащим голосом вставил Борис Глебович, — я другой Михайлов.

— Ошибаетесь, гражданин Михайлов. Вы как раз тот Михайлов. Другого следует отпустить. Такой приказ прислали из коллегии. — И он еще раз перелистал формуляр. — Черт побери!

Оба чекиста отошли в сторону и неслышно обменялись несколькими словами. Потом комендант резко повернулся к Михайлову.

— Гражданин Михайлов, вы ничего об этом не знаете. Вы сейчас возвращаетесь в камеру, вас вскоре снова вызовут и отпустят. Понятно?.. Но как вышло со стариком! — добавил он тоном помягче и подтянул ремень.

Через несколько минут бледный, растерянный Михайлов стоял на углу Гороховой. У него трясся подбородок.

— Ложь, ложь… Все ложь и обман…

Мальчик-газетчик прилепил на соседнюю стену новый выпуск «Северной коммуны». На первой же странице стояло: «По распоряжению Петроградской Чрезвычайной комиссии…» Дальше следовал список расстрелянных: «…11) Михайлов, Борис, бывший дворянин — за контрреволюционную деятельность».

Стуча зубами, Борис Глебович двинулся вдоль стены по направлению к собору. Дойдя до перекрестка, он застыл. «Теперь уж не старик… не другой Михайлов… Мгновенный метаморфоз[6]… Как же я, увядший росток, снова к Нине… Я, расстрелянный! Я, убийца!»

— Я — убийца! — крикнул он вслух. Проходившая мимо старушка отпрыгнула в сторону и быстренько завернула за угол.

Михайлов бесцельно бродил по пустым улицам. Над запустелым, будто вымершим городом занималось серое утро. Вдруг Михайлов наткнулся на висящий на столбе синий прямоугольник с выцветшими белыми буквами: «Вознесенский проспект».

— Вознесенский, Вознесенский, — пробормотал Михайлов себе под нос. — Да, Вознесенский, 20, Михайловские шелка… Его весь город знает… Ей, ей надо первым делом сказать, бедной Аннушке… Она и над другим Михайловым сжалится.

Вскоре Борис Глебович оказался перед обитой гвоздями дверью лавки. Издалека заметная вывеска гласила: «Российские и заграничные шелковые ткани. Б. Н. Михайлов». На соседней двери было написано: «Вход в частную квартиру». Михайлов потянул за шнурок колокольчика.

 

 

— Если бы Борюшка не был человек совестливый, не сидел бы он сейчас в сумасшедшем доме, — всякий раз заключала наша прачка Анна Гавриловна Михайлова, когда речь заходила об этом жутком происшествии.

А кому, как не ей, было это знать — ведь второй ее муж, другой Михайлов, пришелся ей по сердцу точно так же, как и первый.

 

 

 

 

 

 



[1] Штейнберг А. З. Литературный архипелаг. Вступит. статья, подготовка текста и комментарии Н. Портновой и В. Хазана. М., «Новое литературное обозрение», 2009, стр. 7 — 11.

[2] Штейнберг А. З. Проза философа. Составление, вступительная статья и комментарии Н. Портнова. Munchen, «ImWerdenVerlag», 2014.

 

[3] Zwischen den Zelten. Berlin. 1932.

 

[4] Archives for the History of the Jewish People (Jerusalem), A. Steinberg’s Collection. P/159. Box VIII.

 

[5] На войне как на войне (франц.).

 

[6] Герой — ученый-биолог — использует форму мужского рода для понятия (греч. Metamorphosis), означающего значительное и часто неожиданное изменение внешнего вида и образа жизни животных при переходе из одной стадии развития в другую (примеч. переводчика).

 

Версия для печати