Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Мир 2015, 2

ВЛАДИМИР ПЛАТОНОВ 

Воспоминания моей матери

Платонов Владимир Стефанович родился в 1932 году на хуторе Вольном Краснодарского края. В 1955 году окончил Кемеровский горный институт, работал на шахте в Междуреченске, с 1960 года работал в различных НИИ города Луганска. Автор сборника стихов «История любви» (2002). Живет в Израиле.

 

 

 

 

Моя мать, Быкова Вера Пантелеевна (Пантелеймоновна), родилась 25-го сентября (по старому стилю) 1901 года в бедной многодетной казачьей семье в станице Костромской Майкопского отдела Кубанской области.

Окончив два класса костромской школы, проявив хорошие способности к учению, была отлучена от школы отцом, считавшим, что женщине не надо учиться: ее участь работать в хозяйстве. Однако тяга к знаниям преследовала ее всю жизнь, она много читала и учебную и художественную литературу (прежде всего классиков, русских и зарубежных), училась на курсах… Очень любила поэзию, ее любимыми поэтами были Некрасов, Пушкин, Есенин. Стихи их она часами могла читать наизусть. Обладая сильным, красивым голосом, хорошо пела народные песни, романсы.

Необычность и размах событий, захвативших Россию в 1917 году, увлекли романтичную и любознательную девушку, а вернувшиеся с Германской войны братья, казаки-фронтовики, безоговорочно принявшие новую советскую власть, повлияли на ее восторженное отношение к переменам, сулившим народу лучшую жизнь. В 17 лет она встала в ряды защитников революции.

В августе 1918 года, при отступлении красных из станицы Костромской, Вера Пантелеевна вместе с гарнизоном станицы, в котором служили два ее старших брата, вступила в 1-й сводный кавалерийский полк РККА. Третий ее брат, избранный в феврале 1918 года председателем ревкома станицы, в августе 1918 года стал политическим комиссаром 2-й Кубанской бригады.

Как пулеметчик пулеметной тачанки участвовала в боях при обороне города Армавира и станций на линии железной дороги Ставрополь — Туапсе. Однажды с помощью ездового тачанки отразила атаку зашедшей в тыл полка кавалерии белых, спасши полк от разгрома. С января 1919 года в составе 11-й армии отступала к Астрахани через Сальские степи и Астраханские пески.

Весной 1919 года после переформирования зачислена в 38-й кавалерийский полк, а затем в 298-й стрелковый полк в команду конных разведчиков. В июле в бою под селом Аланичево Астраханской губернии была пулей ранена в ногу и штыком (по касательной) в область живота. Осенью 1919 года, в самое тяжелое для Советской власти время, вступила в РКП(б).

В конце 1919 года после начала наступления Красной Армии вместе с полком прошла путь от Астрахани до Порт-Петровска (ныне Махачкала). В мае 1920 года демобилизовалась и возвратилась в станицу Костромскую. Братья с Гражданской войны не вернулись. Все погибли.

В станице она вместе с матерью и отцом занялась восстановлением порушенного хозяйства, первой из девушек станицы вступила в РКСМ. Работала в комиссии по оказанию помощи голодающим Поволжья. Летом 1920 года, являясь бойцом отряда ЧОН, участвовала в борьбе с группами казаков, поддержавших восстание генерала Фостикова на Кубани. Тогда же организовала женотдел при станичном совете, вместе с женделегатками создала детдом, где содержали беспризорных детей на пожертвования и средства, вырученные от спектаклей и выступлений.

С 1922 по 1928 год Вера Пантелеевна работала батрачкой на табачных плантациях, вела работу по объединению батрачества в профсоюзы. С 1924 года избиралась профоргом на табачной плантации. В 1924 году организовала 1-й пионерский отряд в станице и была первой вожатой.

В ноябре 1928 года профсоюз направил Веру Пантелеевну на шестимесячные курсы госстраха, по окончании которых она работала уполномоченной по страхованию батрачества в Лабинском районе ныне Краснодарского края.

В 1930 году она вышла замуж за станичника-костромчанина Платонова Стефана Дмитриевича, сына заложника, расстрелянного большевиками в 1920 году во время восстания, спровоцированного вторжением отряда генерала Фостикова. По этому поводу на партсобраниях один из партийцев донимал ее непрестанно вопросом: «Что же это ты, партийная активистка, замуж вышла за классово чуждого элемента?» На это Вера Пантелеевна отрезала: «А что же ты, классово близкий, меня в жены не взял? Что ж мне, старой девой теперь весь век оставаться?» Под смех присутствующих вопрос был снят навсегда.

С 1931 по 1933 год Вера Пантелеевна работала контролером сберкассы в станице Лабинской. В 1934-1935 годах работала звеньевой в колхозе «Красный партизан». Была послана на учебу в Краснодар в совпартшколу, но из-за моей болезни ей пришлось прервать это занятие. Осенью 1935 года вместе с мужем выехала в город Архангельск на строительство сульфат-целлюлозного завода, где проработала с октября 1935 до мая 1940 года комендантом заводского поселка и замначальника коммунального хозяйства завода. Здесь же она окончила рабфак на дому (была такая форма обучения для работающих активистов).

Будучи превосходным оратором, Вера Пантелеевна часто выступала перед рабочими, неоднократно избиралась делегатом Соломбальской райпартконференции города Архангельска. В 1937 году была делегатом партконференции Северного края, где с присущей ей эмоциональностью клеймила «врагов народа», троцкистов-бухаринцев. Уходя с трибуны, она услышала, как первый секретарь крайкома, то ли еще Иванов, то ли уже Конторин, сидевший за столом президиума возле трибуны, шепнул ей: «Вера Пантелеевна, вы еще когда-нибудь горько пожалеете об этих словах».

И пожалела. В 1956 году, когда всем стало известно о преступлениях в партии: «Я ведь так свято верила партии…»

После окончания Финской войны в мае 1940 года Вера Пантелеевна с мужем была командирована на целлюлозно-бумажный комбинат в город Энсо (сейчас Светогорск Ленинградской области). Там она была назначена заведующей банно-прачечным хозяйством города, кем и работала до июня 1941 года.

С июля 1941 года Вера Пантелеевна в Архангельске, сменный мастер лесозавода, замполит школы ФЗО.

В 1944 году она снова на родине, зав. хозяйством и неосвобожденный секретарь партийных организаций колхозов в станицах Лабинской и Костромской. С 1947 и до 1951 года — председатель Костромского станичного совета.

С 1951 по 1955 работала заведующей детскими садами объединенных колхозов станицы.

В декабре 1955 года выехала в город Междуреченск Кемеровской области, куда был направлен на работу по окончании вуза составитель этого предисловия. Работала начальником швейного комбината и одновременно секретарем парторганизации промартели «Правда». С января 1957 года на пенсии по старости лет. К 60-летию Советской власти награждена медалью «За отвагу». Умерла в 1976 году.

Слушая рассказы мамы о прошлом, в начале 70-х годов я предложил ей их записать, записать пусть неумело, но так, чтобы было в рассказах именно то, что она чувствовала, испытывала тогда; как считала, как говорила, не оглядываясь на прожитый опыт, на измененные временем оценки событий. Она за это дело взялась, но успела немногое.

 

 

 

***

 

Наша семья до революции и после нее жила на самом краю верхней части станицы Костромской, и числились мы в бедняках. В детстве я этого не понимала. Меня и младшую сестренку до слез обижало то, что нас, детей нашей семьи, обходили в школе, не давали билетов на рождественские елки, спектакли, где желанными были дети атамана и богатых станичников. С годами детские обиды под влиянием происходивших событий перерастали в ненависть к богачам.

Наступил 1917 год. После февральской революции бурные события происходили и в станице Костромской. С империалистической войны начали возвращаться фронтовики, вероятно, это были раненые, выписавшиеся из госпиталей. В станице проходили митинги за избрание нового станичного руководства. Поскольку большинство возвратившихся были из казаков, то на митинге выбрали нового атамана — молодого казака, урядника Пантелея Демьянова, который объединил вокруг себя зажиточных казаков, и на митингах только и было слышно, что он кричал и бил себя в грудь: «Я казак с ног до головы, и кровь течет во мне казачья, и я умру казаком, но не допущу, чтобы всякий сброд командовал нами, казаками».

Так продолжалось весь 17-й год, и в станице притихли солдаты, вернувшиеся с войны. О большевиках тогда никто не слышал и слова. Когда случилась Октябрьская революция, мне исполнилось 16 лет. Оглушенная событиями, которые что ни день вторгались в нашу станицу, я мучительно пыталась понять, что же это за новая власть, которая берет под защиту бедняков и дает всем землю без денег. Набегавшись за день по собраниям и митингам, наслушавшись разных речей, я к ночи возвращалась домой, еле передвигая ноги.

Многое мне стало понятным, когда в конце 1917 года с фронтов Германской войны вернулись мои братья и другие окопники-фронтовики. И тогда, в феврале 1918 года, зазвонил колокол, сзывавший станичников на митинг.

Митинг был грандиозный. Выступали новые ораторы, чужие, прибывшие из станицы Лабинской. Они говорили о большевиках, о Ленине, что надо голосовать за № 5[1]. Это большевистский номер. Также выступали эсеры. На этом митинге был избран уже не атаман, а ревком, председателем ревкома станицы Костромской (Майкопского отдела Кубанской области) избрали моего брата, Быкова Сергея Пантелеевича (младшего). Руководителем большевистской секции стал Посредник Сергей Пантелеевич, а руководителем военной секции — Марченко Николай Иванович.

После этого митинга новое, большевистское руководство приступило к организации отрядов для охраны станицы. Был сформирован гарнизон из кавалеристов и красногвардейский отряд из пехоты. Два других моих брата, Сергей (старший) и Семен, вступили в гарнизон.

Как сейчас помню долгие зимние вечера и тихие беседы отца со средним братом, Семеном. Оба они всем сердцем тяготели к земле. Они говорили о предстоящих весенних работах, о высоких урожаях, о хороших землях, которыми никогда не владели. Но настал день, когда брат Семен, вернувшись из ревкома, сказал отцу: «Вот, батя, отработался я в поле. Еду в Майкоп, вызывают в военно-революционный комитет».

Для отправки в Майкоп станичный ревком сформировал большой отряд станичников, начальником отряда был назначен Дмитрий Кудинов и комиссаром Сергей Посредник, оба большевики, коммунисты.

Этот отряд и выстроился на площади перед школой, где собралось много народа, все волновались, никто не знал, зачем их вызывают. День клонился к вечеру. На крыльцо школы вышел брат, Быков Сергей, он говорил напутственную речь спокойно и задушевно: «Дорогие товарищи станичники! Друзья и братья! Хочу вам сказать, отправляем мы вас по вызову Майкопского военно-революционного комитета. Но хочу предупредить вас. Будьте начеку, внимательными и зоркими, не забывайте, что враг среди нас. Иногда его трудно сразу распознать. Только вы не поддавайтесь ни на какие провокации. Помните, что трудовое казачество должно идти рука об руку с рабочим классом. Помните, не по пути нам, труженикам полей, идти с золотопогонниками-белоручками. Не проливайте напрасно братской крови. Помните, наш злейший враг — это богатеи, белоручки. Вот с ними мы и должны бороться».

Говорил он хорошо, прочувствованно. Многие женщины плакали: такое смутное время настало, что того и гляди мужей не дождешься обратно.

Пожелав им счастливого пути, Сергей подал команду к отправке. Повел их начальник гарнизона Дмитрий Кудинов. С места взяли в галоп и быстро скрылись из виду.

Ушел отряд и как в воду канул. От Семена и всех его погодков вестей не было. Шли дни, а потом и недели. Потом прошел слух, что наших станичников влили во вновь сформировавшийся Воздвиженский полк и что держат наших казаков в военных зимних казармах в Майкопе, а зачем, для чего, никому не было известно.

…В марте народ был уже в поле. Мы тоже пололи зеленя, а потом подсолнухи. Отец был какой-то печальный, с нами сыновей его не было ни одного.

И вот однажды, это недели через две, была суббота (мы закончили полоть подсолнечник и были дома), в станице поднялся с утра какой-то переполох. Пастухи, выгонявшие стадо на пастбище к лесу, заметили в лесу какое-то движение войск. В станице началось смятение. Гарнизон выставил за станицей посты.

В середине дня во двор вошел брат Семен, он был без шапки, черкеска изорвана в клочья, он был похож на мученика. Мы окружили его, все плакали, а мать обнимала, нахилив[2] голову, целовала его глаза, лоб, и сквозь слезы только и слышалось: «Жив, жив, родимый мой», — и все плакала и целовала.

Брат сильно прижал мать к своей груди и тоже заплакал. И у него вырвалось вроде крика отчаяния: «Мама, родная ты моя, а ведь нас офицерье посылало порезать вас!»

Все как бы остолбенели, отшатнулись и с ужасом смотрели на него. А он снова притянул к себе мать, прижал ее и сказал: «Родные вы мои, кровные, не пошли мы на это дело, бежали, да весь полк разбежался. Мы боялись за вас и вот шли напрямик с Майкопа через леса, через чащи, минуя все населенные пункты, станицы Тульскую, Севастопольскую, Царскую (ныне Новосвободную), чтобы предупредить вас, спасти вас, увидеть живыми».

Прибежали соседи, чьи сыны были с ним вместе, все всполошились, все плачут, спрашивают, где же их дети и мужья.

«Все, все живы. Они в лесу. Боятся идти в станицу, ведь нам офицерье наговорило, что кругом все станицы заняты белыми войсками, что и в лесу полно белых войск и только осталось очистить от большевиков станицы Кужорскую, Ярославскую, Костромскую, там соединиться с войсками, которые в лесу, и тогда двинем на соединение в станице Лабинской.

Ведь нас разместили в зимних казармах, заперли и никуда не выпускали. Сначала мы не понимали, а потом стало проясниваться, что мы попали в лапы белогвардейских офицеров. И вот они две недели готовили нас. Агитировали постоять за матушку Русь православную, а позавчера вечером собрали весь полк и приказали быть готовыми к выступлению. Задачу поставили перед нами такую: идти на станицу Кужорскую, Ярославскую, Костромскую, чтобы вырезать там коммунистов, комиссаров и их семьи, а уничтожив там советскую власть, двинуть отряд на Лабинскую.

Среди казаков начался ропот, тогда офицеры нескольких человек схватили и увели куда-то. А мы не хотели идти против своих, ведь у каждого казака остались в гарнизоне братья, отцы. Среди нас исподволь вели разъяснение Кудинов, Посредник, другие большевики, куда гнут, к чему зовут офицеры. Полк уже был готов к побегу, ждали момента, как выведут нас из казарм в предместье города, так сразу все в разные стороны. Нескольким человекам было поручено застрелить самых ярых офицеров, а потом — всем по домам.

Так и случилось, как только ворота открылись и полк вывели из казарм. Ночь была темная. Полк на свободе выстроился в колонну. Позади грянул выстрел — сигнал, что полностью закончен выход полка. И сразу раздалось несколько выстрелов впереди. Полк поскакал, а за Майкопом казаки бросились врассыпную, кто куда. Мы, станичники, заранее договорились, что будем держать курс на станицу Тульскую, а там, не доезжая ее, соединяемся, сворачиваем с большака в лес и чащобами, глубокими балками, глухими лесными тропами, минуя станицу Севастопольскую, пробираемся домой. Двое суток мы блуждали по лесу, продираясь сквозь густые непроходимые места леса, дабы не попасть на какую-либо банду. И вот мы и пробрались», — закончил Семен.

Во дворе собралось много народа, родных казаков, которые находились в одном полку. Все заволновались. «Так пойдем в лес за своими мужьями», — крикнула жена одного из казаков. Все дружно закричали: «Пошли, пошли в лес. Веди нас, Семен». В это время во двор въехал верхом брат Сергей старший. Оказывается, когда брат Семен шел без оружия (его послали разведать, не занята ли станица белыми), его задержали постовые, но узнав, пропустили, а сами сообщили в ревком о его приходе. Брат Сергей прискакал разгоряченный и сразу заорал:

— Ах вы, изменники, предавать советскую власть! За белогвардейцами пошли! Нам известно, что вы шли вырезать всех коммунистов.

— Цыц ты, — закричал на него отец, Пантелей Семенович. — Хотели порезать золотопогонники, а не они, — и силой потянул его с коня.

— Что ты орешь? — крикнул брату Семен. — Ты расспроси сначала, а потом ори, а сейчас пошли или поехали, там ждут люди в лесу, нужно выводить их из леса.

Все двинулись за станицу на выгон к лесу (мы жили на самой последней улице у края станицы у леса). Когда мы подходили к Левиной балке, то увидели, что из лесу от Холодного колодезя колонной выходил отряд, кто-то верхом ехал, а большинство вели в руках коней, оборванные, измученные, но на лицах была радость, они оживленно разговаривали с бойцами гарнизона, рассказывая наперебой о случившемся.

Трудно описать встречу родных и близких — и целовались, и плакали, и смеялись.

С темнотой в лесу послышались одиночные выстрелы, все встревожились, и гарнизон оставил посты, выставленные вокруг станицы. Я первый раз в своей жизни принимала участие в ночных событиях. Ночью я бегала в глухую темень от одного поста до другого, все это делала я из страха за жизнь своих братьев, Сергея старшего и Семена, которые были в дозорах. Меньший брат, Сергей, находился в совете, где все время заседала большевистская секция.

Всю ночь я прометалась, как в огне, мне до того было страшно, что я боялась остановиться где-либо, чтобы передохнуть. Ночью я забежала домой, но наша семья ушла из дому — где-то спрятались в яру в бурьянах. Но ничего не случилось. Больше выстрелов не было.

После этого события брат Семен и остальные казаки целиком влились в гарнизон, что составило почти целый полк. В будущем из Костромского и Ярославского гарнизонов сформировался Первый сводный кавалерийский полк Второй кубанской бригады.

В начале апреля весь гарнизон, совместно и кавалерия, и пехота, под командой председателя ревкома Сергея Быкова и политкомиссара Сергея Посредника (в отряде были и два других моих брата) отправился на отпор генералу Корнилову, штурмовавшему Екатеринодар.

Под Екатеринодаром отряды Корнилова разгромили, сам он был убит разрывом снаряда.

В это время костромский отряд сражался на станциях Гулькевичи и Кавказская. Тут бой шел по степи, много наших станичников было ранено, а один, Михаил Литвинов, был убит. После разгрома Корнилова отряд возвращался домой с победой, везя раненых и убитого.

Встречать победителей вышла вся станица. Даже поп поднял всю святость, что была в церкви, вышел с певчими на гору встречать красногвардейский отряд и пели «Многая лета…» советской власти.

…Шла вторая половина апреля 1918 года.

Медленный перезвон колоколов напоминает о Великом посте. Мать наша, Фекла Даниловна, я и младшая сестра Люба, белоголовая девчонка, собрались идти в церковь. К обедне, говеть. Отец, Пантелей Семенович, 60-ти лет, плотный, коренастый, румяный, голубоглазый, со жгуче-черным чубом, и два наших брата сидели за столом, ели жареную на постном масле картошку с солеными огурцами, запивая узваром. Собираясь выехать в степь за прошлогодней соломой, за завтраком они беседовали о предстоящих работах, и чувствовалось, как они рады спокойствию, миру, привычным заботам после тягот опасной войны, с которой братья недавно вернулись. Младшего сына, Сергея меньшака, не было среди них, он не вернулся из ревкома, где пропадал почти все время после избрания комиссаром станицы. В ревкоме в эту ночь заседали по случаю появления в местных лесах белогвардейцев, остатков корниловцев, разбитых под Екатеринодаром.

Позавтракав, мужчины на двух парах коней уехали в степь. По дому остались хозяйничать невестки, старшая Паша, средняя Акулина и младшая Даша.

По пути в церковь я забежала за своими подружками, Надей Рыбалко и Дуней Батаговой. Они пошли вместе с нами. В церкви, когда мать пробиралась поближе к алтарю, я с подружками постаралась улизнуть от нее, так как нас заинтересовал сбор людей около ревкома. Когда мы подошли к ревкому, там стояло много женщин, группами собирались фронтовики, окружая коноводов, стоявших с конями возле станичного правления, где шло заседание ревкома, о чем-то спорили с ними, оттесняли их подальше от здания. От них мы узнали, что приехала неизвестная кавалерия.

Двери правления были заперты, возле них — часовые, проникнуть в помещение было нельзя. Любопытство — да о чем же они там говорят? — взяло нас до того, что мы с Надей Рыбалко решили забраться на забор, откуда будет видна в окно вся зала заседаний…

Взобравшись на забор, я услышала, как из залы донесся до меня выкрик: «Братцы, пробил час постоять за Русь-матушку!» и «Долой советскую власть!»

В это время грянул выстрел, поднялся страшный крик. Кто-то кричал: «Долой!» Кто-то кричал: «Бей!» А что долой, кого бей, я не могла разобрать. Все случилось в мгновение, вслед за выстрелом в помещении зазвенели стекла окон, люди начали выпрыгивать в окна, загремели выстрелы на площади, и нельзя было ничего разобрать в беспорядочных криках и шуме.

На площади началась такая свалка, что трудно было понять, что происходит. Дрались местные станичники, казаки-фронтовики, с приезжими казаками. Жена командира костромского отряда Посредник Федосья кричала: «Бабы, вяжи коноводов!»

Те сразу и ускакали, уводя за собой и заводных лошадей.

Я до того была сражена всем случившимся, что в оцепенении сидела на заборе, потом, испугавшись за жизнь брата, бросилась к дверям, где фронтовики, смяв часовых, распахнули двери ревкома. На порог выскочил комиссар станицы, Сергей. Его всегда румяное лицо было смертельно бледным, глаза, вечно смеющиеся, брызжущие радостью, были налиты кровью. Я с размаху бросилась к нему и заплакала, как ребенок. Мой крик, плач как будто его образумили, глаза его посветлели, он притянул меня к себе: «Вера, ты зачем здесь, ведь тебя могли убить». Затем шепнул мне на ухо: «Беги что есть духу домой и скажи братьям, отцу, чтобы они с оружием бежали сюда на помощь, — и быстро столкнул меня с каменных порожек ревкома. — Да кликни и соседей-фронтовиков, чтобы тоже бежали с винтовками на помощь ревкому», — донеслось уже вслед.

Я опрометью бросилась бежать домой выполнять распоряжение брата. Но замерла, взбежав на бугор, и оглянулась.

Позади я слышала голос брата, и до меня долетали его слова:

«То-ва-ри-щи фрон-то-вики, това-ри-щи ста-нич-ни-ки!

Молодой советской республике угрожает опасность. Корниловское охвостье, разбитое под Екатеринодаром, ринулось вглубь кубанских станиц, ища здесь поддержку среди казаков.

Сейчас приезжала белогвардейская разведка, надеясь получить нашу поддержку.

Так не бывать этому!

Власть отныне и на вечные времена принадлежит трудовому казачеству.

Вся земля от наказных атаманов Бабичевых и Булавиных будет передана на вечное пользование тем, кто обрабатывает ее своими мозолистыми руками…»

Я стояла на бугорке выше тоннеля, который проходит под площадью, пропуская ручейковые воды, бегущие по оврагам с верховьев станицы, не смея пошевельнуться и пропустить слова брата.

Он стоял на ступеньках правления, и голос его, душевный, как музыка, казалось, способен растопить сердца всех людей.

«…Но нам это, товарищи, не достанется даром. Землю нужно завоевать с оружием в руках. Ведь враг так не сдастся, он силен своей образованностью, а мы должны быть сильнее его потому, что нас, тружеников, миллионы, а их кучка.

Так к оружию, товарищи! Не отдадим власти помещикам и капиталистам!»

Слова его: «К оружию, товарищи!» — толкнули, точно разбудили меня, и я, как бешеная, побежала по улицам выполнять поручение с криком: «К оружию, товарищи, на помощь советской власти!»

Когда я прибежала домой, день клонился к закату, отец и старшие братья уже вернулись с соломой и распрягали коней. Я рассказала им о виденном мною и передала наказ младшего брата.

Едва я это успела, как из хаты выбежала мама и за нею все невестки с причитаниями: «Ветренка ты моя, беглянка ты моя родимая, а я думала уже, с Сережей что случилось? Ох ты, шальная девчонка, не сносить тебе головы!»

«Хватит каркать, чего завыла, — сердито одернул ее отец, — девчонка ведь какую пользу делает, а ты выть начала». И быстро собравшись и забрав винтовки, отец с братьями поспешили в ревком. В семье остались одни женщины, поднялась суматоха. Страх, неописуемый страх овладел всеми нами.

Наступил вечер. В домах не зажигали огней. Бабы вязали в узлы свое добро. Тьма быстро сгущалась, на окраинах станицы слышались редкие выстрелы.

Ночь была темная, казалось, что и звезды померкли, и до того было страшно, что кровь в жилах, кажется, стыла. И я не выдержала, в комнату не пошла, спряталась в кучу хвороста у плетня и лежала там притаившись, слушая, как всю ночь бабы тихо плакали в хате.

Мужчины к утру вернулись с облавы, сказали, что поймали кое-кого из кадетов.

И порушилась в станице мирная жизнь, постоянными стали ожидания волнений, опасностей.

А весна тем временем шла. Бодрая, пахнущая парящейся землей, надо было спешить и со вспашкой, и с севом. Мужчины торопились все закончить быстрее, так как тревога росла. Неизвестные банды бродили в окрестностях, наводя беспокойство на жителей.

Приближались пасхальные дни[3].

Кто их не пережил, тот не поймет ликующей радости наступления этого праздника, и не только потому, что зазвучит чудесный перезвон церковных колоколов, что мать приготовит новое платье, но радостного еще и потому, что в этот день доведется поесть всякой всячины. За восемь недель на капусте, картошке и постном масле, а в Страстную неделю и оно запрещалось, желудки до того подведет, что ждешь — не дождешься этого Светлого Христова Воскресения.

Суббота.

Бабы убирают комнаты, пекут куличи, красят яйца.

Отец во дворе что-то делает по хозяйству, убирает коровник, подкладывает сена овцам, чистит двор. К вечеру пришел домой младший брат, старших не было дома, они ушли с гарнизоном в Свято-Михайловский монастырь[4] («Михайловскую пустынь»), где, по слухам, появились кадеты. Поговаривали, что они уже захватили станицу Царскую и Хамкетинскую, где дико расправляются с большевиками.

Ползли, ползли тревожные слухи, вселяя страх, а вместе с ним и порождая раздоры между фронтовиками и зажиточными казаками.

Поздно вечером, когда мы, женщины, собирались к всенощной, вернулись домой из похода и два старших брата, Сергей и Семен. Семья была в сборе, и в душах повеселело.

Мама предложила всем поужинать вместе. За ужином меньший брат сказал: «Мы так редко бываем все вместе, что никак не приходится мне рассказать вам о нашем учении, что настанет время, когда все поля будут обрабатываться машинами, работать будем сообща все вместе. На работу будем ездить на машинах, велосипедах. Работать будем 8 часов. Это будет называться коммунистическое общество. На эту тему я хочу серьезно с вами поговорить».

«Да вы сейчас кушайте, — сказала мама, — а потом ночь большая, в церковь я не пойду, побуду с вами, и послушаем тебя. На всенощную пойдет молодежь, вон Дарья, Акулина и Вера».

«Мама, — сказал брат, — да ведь им тоже надо разбираться в событиях. Ведь у них жизнь еще впереди, и я бы хотел, чтобы Вера пошла именно по этому пути».

«Ладно, научится еще, а сегодня пусть идут ко всенощной», — сказала мама.

Мне того и надо было. После ужина я сейчас же собралась и ушла к своей любимой подружке Наде Рыбалко, надеясь там встретить и Васю, ее брата, который недавно окончил фельдшерскую школу. Он был высокого роста, чернявый красивый парень, а главное, что привлекало в нем, — это скромность. Он до того был застенчив, что выглядел словно барышня.

Семья Рыбалко не казачья, они из иногородних. Отец — кустарь, выделывал кожи.

Дома у Рыбалко я встретила всех в сборе. Старшая сестра Нюра, Вася и Надя были почти готовы. Я вошла в их комнату со свечой в руке. «Вот хорошо, что ты пришла, — сказал Вася, — пойдем петь └Христос воскресе…”». «А сейчас споем └Вечерний звон”»,— раздалось у меня за спиной. Я оглянулась. На пороге стоял Костя Кривошеев, смеющийся, возбужденный, радостный, он был неимоверно красив. Его голубые глаза так и брызгали потоками искр. Он был озорной, даже немного хулиганистый, но пел до того красиво и прекрасно, что при всем том, что его развязные манеры отталкивали девушку, стоило ему запеть любую песню, как сердце замирало, упивалось звуками и тянулось к нему. И вот, предложив спеть «Вечерний звон», он сразу же затянул:

 

Вечерний звон, вечерний звон,

Как много дум наводит он…

 

Мы подхватили. Голоса были сильные, молодые, и особенно красиво получалось, когда мы вчетвером пели, а Вася после каждого запева своим басом повторял: «Бом… бом…»

 

О юных днях — бом... бом…

В краю родном — бом... бом…

Где я любил, — бом... бом…

Где отчий дом — бом... бом…

И как я, с ним навек простясь,

Там слышал звон в последний раз…

 

После окончания этой песни Костя предложил спеть «Белую акацию». Мы запротестовали, потому что так торжественно была пропета первая песнь, так она гармонировала с колокольным звоном, сзывающим народ на всенощную службу, что погубить этот настрой не хотелось.

Как бы окрыленные песней, мы, радостные и торжественные, отправились в церковь. При выходе из комнаты в дверях мы встретили тетю Дуню, маму Нюры, Нади и Васи. Она накинулась на нас с бранью: «У, басурмане, — сказала она, — господь принял страдание за нас грешных и лежит теперь во гробе, а вы будто радуетесь этому, песни петь стали!»

— Да мы же хвалебный гимн ему поем, — сказал Костя и уже в дверях продекламировал:

 

И сколько нет теперь в живых

Тогда веселых, молодых!

И крепок их могильный сон,

Не слышен им вечерний звон…

 

— Тьфу, антихрист! Василь, не води его, черта, к нам!

— Да я сам приду, тетя Дуня, — уже со двора огрызнулся Костя.

…Колокольный звон гудел над станицей. В ограде церкви было очень много людей, в руках у всех горели свечи. К нам присоединилась еще группа молодежи, среди них были Платоновы-ребята, Василий и меньший Стефан, который по своему росту и мужественному телосложению выглядел богатырем среди всей молодежи.

Мы зажгли свои свечи, Костя предложил идти на крыльцо бокового входа, чтобы потом свободней пробраться в церковь к певчим и вместе с ними петь «Христос воскресе…»

Но мы загалдели, что еще рано, что до заутрени еще надоест торчать в церкви.

Среди этого разговора мы не заметили, как Васю кто-то позвал и он сначала ушел один, а потом вернулся и увел с собой Костю. Ушли и Платоновы. Нам стало скучно без ребят, и мы молча шатались под оградой.

Когда ударила заутреня, Вася и Костя вернулись к нам, они сказали, что их звали в ревком по делу. И сейчас же они стали договариваться с нами, чтобы в день поминовения мы пришли на кладбище пораньше, будет что-то интересное, только пока никому ни звука. После этого мы все же пробрались в церковь и от всей души пели «Христос воскресе…», когда поднимали Воскресение Христово.

После того как посвятили пасхи, мы разошлись по домам. Дома я застала снова всех своих в сборе. Казалось, ничего не произошло. Я сказала брату, что ребята нам велели прийти пораньше на кладбище в день поминовения, там что-то будет интересное. Тогда брат счел нужным посвятить меня в происшедшее. Вечером, когда мы ушли ко всенощной, к нам в дом пришел Зайцев Прокофий, гарнизонный казак, и сообщил брату, что на поминовение на кладбище явится группа из зажиточных казаков в погонах и со знаками отличия чинов и что во главе этой группы будет урядник, бывший атаманом при Временном правительстве, Демьянов Пантелей. Тот самый, что на митингах в 17-м году всегда повторял: «Я с ног до головы казак, вся кровь у меня казачья, и умру я казаком». Жил он зажиточно, имел большой дом, крытый железом, у него были работники, он держал много скота. Собою он был красив. Лицо белое, как сдобная пышка, да и сам он был как сдобный пирог.

И вот теперь он и богатые казаки и их прихвостни решили в пасхальные дни выкинуть вот такую вот штучку и попробовать свою силу.

Брат сказал мне, что это он вызывал в ревком ночью ребят, когда ему сообщили о том, что богатеи явятся в погонах для того, чтобы вызвать столкновение между казаками. Это могло получиться, так как фронтовики, снявшие погоны, не потерпят, чтобы те были в погонах. Следовательно, будет схватка, возможно кровопролитие, и вот, чтобы избежать этого, брат сейчас же ушел в ревком, забрав с собой старших братьев, и там, собрав военно-революционный совет, он всю ночь готовился, как сорвать с казаков погоны, не вызвав противоборства.

Все было подготовлено к действию, привлекались молодые ребята. Гарнизонные же бойцы должны быть незаметными, наблюдать со стороны и быть готовыми ко всяким неожиданностям.

— Вы, девушки, должны в этом деле сыграть главную роль, — сказал брат. — Я ребятам дал задание собрать вокруг себя как можно больше девушек и вести их за собой, не посвящая в суть дела. Но ты, сестра, у меня боевая, ты пойдешь на Демьянова. Вам ничего не надо делать, а только быть вместе с ребятами, их окружать.

Разговаривая вполголоса, мы наблюдали, как мать суетится возле стола, развязывая узел со святой пасхой. На стол было выставлено все, что имелось: и теплый хлеб, и свиное соленое сало, и окорока запеченные, и свежие творог, сметана, сливочное масло, крашеные яйца…

Когда приготовления были закончены, перед тем, как сесть за стол, мы стали молиться.

Братья стояли в стороне, улыбались, но не молились.

— Да, — протянул меньшой брат, — много нужно работать над сознанием человека, чтобы он понял, что религия есть поповский дурман, чтобы держать в страхе темный народ.

— Знаешь, сынок, — молвил отец, — вы как хотите, а нам, старикам, не мешайте.

— Ничего подобного, — горячо возразил старший Сергей. Он был вспыльчив, несдержан и, когда что-то хотел доказать, всегда горячился.

Так и теперь заговорил пылко и горячо, что родители должны ясно понять, к чему стремятся их дети, и не идти вразрез с их убеждениями.

Рассаживаясь за столом, все сразу шумно, бурно заговорили, заспорили.

Вместе с тем еде отдавали должную честь, кушали аппетитно. На стол подали горячий борщ с мясом, потом мясо жареное, следом лапшу с гусятиной, молочный кулеш, молочный кисель.

Прервав разговоры, отец сказал:

— Отпразднуем Пасху, да после Красной горки — и в поле.

— Если ничто не помешает, — сказал комиссар.

— А что может помешать? — спросил Семен. — Банды в лесу? Так дважды плюнуть, и их не будет!

— Ох ты, герой, — сказал комиссар, — если бы они не пополнялись из зажиточных казаков, подобных Демьянову.

И все вспомнили о том, что предстоит на кладбище.

В день поминовения усопших после завтрака бабы надели самые лучшие свои наряды, мужчины тоже празднично приоделись в черкески, слегка перешитые.

Солнышко уже поднялось, день был теплый, на дворе пахло свежей распустившейся зеленью.

Братья ушли вперед, а отец и все женщины отправлялись вместе на кладбище…

Мне не терпелось поскорее оказаться в кругу своих друзей, и я, оставив своих родных далеко позади, ушла быстро вперед. Когда я пришла на кладбище, народу там было великое множество: вся наша компания и еще мой двоюродный брат Андрей Быков. Когда я осмотрелась вокруг, то заметила в центре кладбища скопление молодежи. Девушки группами ходят с парнями, те шутят, смеются, проходя мимо, дурачась, толкают друг друга.

Подошел Костя и начал со всеми христосоваться, целоваться. Снова шутки, смех, а он все целует девчат и целует.

Снизу в центральных воротах показался Демьянов в светло-зеленой черкеске при погонах и с лычками урядника, с кинжалом на поясе. С другой стороны к нему подходил его друг, Василий Мордвин. Два главаря были здесь. Еще несколько казаков в черкесках и при погонах приблизились к ним.

Из ревкомовских и гарнизонных никого не было видно. Парни и девушки окружили пришедших кольцом. Демьянов, похоже, немного волнуясь, спросил:

— Вы чего, ребята, глазеете?

— Да любопытно, — сказал Быков Андрей.

— А чего тут любопытного, — сказал один из рослых мальчишек, проходя вроде мимо, и своей молодецкой фигурой будто нечаянно прильнул вплотную к Демьянову. И тут одновременно взметнулись вверх две руки, одна — Кости Кривошеева, другая — не разглядела кого, и рванули погоны с демьяновых плеч.

Демьянов, не ожидая такого от ребят, метнул руки к плечам. В тот же миг кто-то выхватил у него из ножен кинжал и скрылся в толпе. Никто не опомнился, как то же свершилось с Василием Мордвином и их остальными дружками. Парни, сотворившие это, тотчас же скрылись в густой толпе девушек.

Взбешенный Демьянов рванулся за ними, но оказался лицом к лицу с девушками и женщинами, заполнявшими кладбище.

В стороне послышался смех, несколько человек засвистели.

Демьянов, разъяренный, с искаженным лицом вскинул руку с наганом, но его руку перехватила могучая рука начальника гарнизона Кудинова, и наган выпал из пышных рук бывшего атамана и был подхвачен все тем же Кудиновым, человеком богатырского телосложения. Один вид этого человека с огромными пронзительными глазами и смолисто-черным чубом являл собой мужественную суровость и необыкновенную силу.

— Ты что же, господин урядник, — загремел голос Кудинова, — с девушками воевать собрался?

— А кто посмел надругаться над моими заслугами?

— Э-э, брат, того, кто жаловал тебе эти заслуги, того уже нет, и тебе советую забыть прошлое, а жить настоящим.

Демьянов смолчал и круто повернул от Кудинова, надеясь встретить сочувствие и поддержку со стороны своих приверженцев, но их и след простыл. Тогда он вышел в ворота и пошел молча домой.

А пока из затеи его ничего не получилось, все кончилось благополучно, без драки и крови.

Молодежь ликовала, ощущая победу. Торжествовала и наша компания.

Но это была еще не победа, борьба только начала разгораться.

В ту же ночь Демьянов со своими друзьями бежал из станицы и скрылся в лесу.

А станичному отряду пришлось участвовать в подавлении банд, возникавших то в одном, то в другом месте. Помню, ходили под Туапсе, снова в монастыре и за Майкопом громили белогвардейцев.

Среди лета к нам в станицу пришел Павлоградский отряд под командованием Андрея Федина[5]. Он простоял в станице недолго, сформировали роту бойцов из наших станичников и через две недели ушли. Приходил отряд Демуса[6], он вел тоже бои в лесах под монастырем и станицей Царской.

…Шли дни, летние, жаркие. Полевые работы требовали мужского участия в них, а мужчин не было, виднелись на полях, как и в империалистическую войну, одни женщины. Поля не все были запаханы, и часть из них поросла буйными кубанскими травами.

Мы со своей семьей, три невестки, Паша, Акулина и Даша, я и сестра Люба, работали одни в поле. Изредка отец появлялся, чтобы дать кой-какие указания.

Был конец июня. Окончилась прополка подсолнечника, началась косовица. Косили сено Паша и Акулина, да тетя Мотя Воробьева, родная сестра моей мамы. Муж у нее погиб в первом бою на Германской войне, и она с двумя маленькими детьми жила у нас. Даша, жена комиссара, косить не умела, и мы с нею перевертывали ряды ранее скошенного сена. Приехал старший брат Сергей верхом на строевом коне (Мальчик), оседланном, с ковровыми сумами в тороках. Он решил побыть с женщинами, помог им отбить и наточить косы. Сами женщины это делали плохо.

Время было в четверг, и до воскресенья оставалось еще два рабочих дня, а хлеба и других продуктов было уже мало. Тогда брат, чтобы самому не отрываться, предложил мне съездить домой за хлебом.

Верховая езда для меня была великим удовольствием. Так как я с самого детства очень любила скакать по полям, по взгоркам, прыгать через овражки, то с радостью согласилась. Брат подседлал мне коня, навесил ковровые сумы. Я для форса надела его шапку, вскочила на лошадь, пришпорила, попустив поводья, конь с места взял галопом, и я услышала, как брат крикнул что-то вдогонку, но куда там — у меня дух захватило от восторга, конь летел, как птица, только ветер свистал в ушах. В глазах мелькало то желтое цветение подсолнечника, то буйство трав — нескошенных полос сенокосов. Какое это было блаженство, душа ликовала, и я от избытка чувств время от времени кричала: «Ого-го-го!»

Люди, которые работали при дорогах, останавливались, с удивлением глядя на ошалелого ездока.

В станицу я приехала — солнышко было за полдень. Отец был дома. Увидя взмыленного коня, дал мне крепкую затрещину, мать тоже поругала за буйную езду, а глаза ее светились радостью, видно было, что она довольна, что ее дочь выглядит настоящей казачкой. Наложив хлеба и сала в сумы, она заглянула мне в лицо и ласково проговорила: «Вера, доченька моя, и чего ты такая буйная, ведь вот точно мальчишка-сорванец». А глаза ее искрились из-под длинных ресниц. Так и сыпались, будто от разбившегося уголька, жаринки-искорки. Ах, как я любила эти огромные, светящие разными огоньками глаза. Мама, дорогая мама, я еще не знала тогда, что скоро потухнет эта материнская радость в твоих прекрасных глазах и подернутся они пеленой беспросветного горя, мук и страданий, но, как бы предчувствуя это, я порывисто поцеловала ее. Отец стоял в сторонке, держа под уздцы коня, приготовленного к отъезду. И тоже улыбался: «Ну и шальная ты девчонка, ее бьешь, а она целует. Ну, садись, лихой наездник, да шапку набекрень надень, — смеясь, сказал он. — Эх, мальчишкой бы тебе родиться. Ну и казак бы лихой из тебя вышел. Ошибку мы с тобой, мать, допустили, что не парнем она родилась». «Ну, болтай, старый, — посуровев, ответила мать и, обратясь ко мне, ласково проговорила: — Садись, Веруня, на коня, да потише езжай-то».

Я чуть не вспылила, что мать меня считает все маленькой, ведь мне уже 16 лет. Но я ее страшно любила, и, чтобы не обидеть, я, не ответив, вскочила на коня. И снова, чувствуя прилив радости, в воротах сняла шапку, помахала ею, волосы рассыпались по плечам. Конь, почуя свободу поводьев, рванул с места, я на скаку не смогла подобрать волосы в шапку, и они так и остались рассыпанные на плечах. Надвинув шапку на лоб, я натянула поводья, чтобы по станице не мчаться, как бешеная. Но конь не захотел повиноваться, плясал, взвивался на дыбы, и мне пришлось отказаться от мысли проехать шагом, и я пустила поводья. Поднимаясь на гору, а она в Костромской высока и крута, конь немного замедлил бег.

Поднявшись на гору, я остановила коня, давая возможность ему немного передохнуть, сняла шапку, подобрала волосы, приподнялась на стременах, оглядела станицу, которая лежала у подножья горы, утопая в густой зелени садов. Снеговые Кавказские горы вдали, как крепость, окаймляли ее большим полукругом, и снег на вершинах в предвечерних лучах солнца искрился, переливаясь родными цветами.

С восточной стороны расстилался широкий простор степей предгорья, и сердце мое колыхалось, преисполненное тайной радости жизни, радостное до изнеможения, и я запела песню и пустила коня в галоп.

Поднимаясь на взгорок у Дальнего Чухрака[7], я услышала позади себя, как грянуло несколько выстрелов, и пули свистнули мимо меня. Боевой конь, почуяв опасность, рванулся быстрей, я на скаку оглянулась и увидела на пригорке Грязнухи несколько всадников. Конь мигом вынес меня на пригорок, а там дорога пошла под уклон, и я скрылась от преследователей. Да и до нашего табора оставалось недалеко. Я не задерживала коня, только направила его не по косой дороге, которая, пройдя километра два до лощины, снова поднималась на гору к Ярославскому шляху, а, проскакав лощину, свернула по ненаезженной дорожке к Холодному Бучку[8]. А от Бучка метров сто — и наш табор. Выстрелы больше не повторились, потому что меня скрыли бугры и подсолнечник.

Прискакав в табор, я рассказала брату о случившемся, все были встревожены, но вместе с тем довольны, что я привезла хлеб, сало и кислое молоко, которое мать поставила в кувшинах в сумы. Все было в сохранности, и старшая невестка Паша предложила сейчас же садиться кушать. Мы расселись вокруг белой домотканой скатерти и взяли по куску сала и мягкого душистого хлеба, выпеченного на капустных листах. Вдруг брат и говорит мне: «Слушай, Вера, по-моему, ты все это придумала, чтобы я не ругал тебя за взмыленного коня». Все грохнули от хохота, и сквозь смех послышались возгласы: «А ведь ловко придумала», — и снова все рассмеялись. Мне до слез стало обидно, но подтверждений, что по мне стреляли, не было никаких. Я молча сидела, ела хлеб с салом и в душе жалела, что меня не ранила пуля, или хотя бы коня. А то вот теперь и буду посмешищем.

Вдруг в это время послышался конский топот, и к нам прискакало трое верховых из гарнизонной охраны станицы.

Брат поднялся им навстречу, косо поглядывая на меня, не понимая, в чем дело и не они ли могли стрелять по девчонке. Уж не натворила ли она чего по пути.

Бойцы-гарнизонники, на полном скаку осадив коней, обратились к брату: «Товарищ комвзвода, не заметили ли вы в окружности, не проезжал одинокий всадник?»

Брат насторожился. Я в это время сидела ни жива ни мертва, чувствуя, что я ни в чем не виновата, разве только в том, что быстро скакала на коне. Видно, я была страшно бледная, так что брат, больше не обращая внимания на приезжих, крикнул мне: «Что ты натворила? Говори!»

Я от испуга ничего не могла говорить, вытаращила глаза и машинально подняла руки к голове. «Шапку потеряла», — выпалила я. Брат смотрел на меня, видимо, ему и жаль было меня, но молчал, ожидая ответа. И тут все объяснилось.

— Постой, постой, товарищ комвзвода, в чем дело? Шапку мы подняли, вот она. Но при чем тут твоя сестренка?

Увидя шапку в руках приехавших, брат разразился руганью: «Вот дураки! Что вы делаете, ведь вы девчонку чуть не убили. Говорите, в чем дело, что случилось и почему вы гнались за ней».

— Да не за ней-то мы должны были гнаться, а она как раз подвернулась под руку, вот и приняли ее за белогвардейскую разведку.

И тут они рассказали, что из лесу вышли две группы белогвардейской разведки, одна с Абджияха, а другая с Кабанца[9], пробрались в станицу. Ну, гарнизон всполошился, получил задание задержать пробравшихся в станицу беляков. Когда повзводно выезжали со двора, кто-то заметил на горе одинокого всадника, который, видно было, что-то рассматривал. Его приняли за разведчика, и получено было задание его захватить.

— Но вот ездит она прекрасно, — добавил к разговору стоявший рядом и все время молчавший Костя Кривошеев, видно было, что он заглядывается на меня.

— Ха, красиво ездит, — сказал брат уже со смешком, — а ты хорош, женишок, чуть невесту не подстрелил.

Я вспыхнула, вскочила и спряталась за балаган.

— А ты не красней и не убегай, — снова сказа Костя. — Что невеста ты хороша, это правда, а наездник ты еще лучше, прекрасный из тебя воин будет. Поступай к нам в отряд бойцом защищать революцию, скорей разобьем контру. Да и нам веселее будет воевать. К тому же и песни петь мне не с кем.

— А ты что ж, на войне песни думаешь распевать? — сказала я со злостью.

— А ты гляди, товарищ комвзвода, она даже представляет, что на войне в куклы не играют.

— Ну, довольно балагурить, — сказа Семен, — садитесь с нами кушать, да и вместе отправимся в станицу. Бабам снова одним придется работать. Ну, ничего, если все будет благополучно, я завтра утром приеду.

Все подвинулись к разостланной скатерти. Пообедав, брат подседлал коня, и все они уехали в станицу.

На следующий день приехал старший Сергей, приведя с собой Семенова коня: «Семен дежурит при штабе, а мы копны потаскаем к месту, где стога метать будем».

Работали весь день, стягивали копны, сильно уморились и, как поужинали, сразу легли спать. Сергей с женой Пашей легли около балагана, мы вчетвером поодаль разостлали полсть[10], свалянную из овечьей шерсти, и улеглись спать. Коней рабочих брат спутал веревочными путами, обоих же строевых коней сковал железными путами и пустил пастись тут же около табора.

Все быстро уснули. Я тоже уснула, и вдруг что-то разбудило меня. Я проснулась, села на постели. Все спали, небо заволокло, видимо, тучами, звезд не было видно, стояла мертвая тишина. Вдруг в ней звякнуло железо, и не так, когда кони переступают да перезванивают, а как-то с глухим ударом. Я насторожилась и, пригнувшись к земле, стала приглядываться.

Сверкнула молния и осветила коней. Я увидела, что под конем кто-то сидит, видно, расковывает. Второй конь стоял рядом. Я сначала подумала, что это брат, потом сообразила: зачем это он? И крикнула: «Брата[11] Сережа!»

В это время снова сверкнула молния, и я увидела, как кто-то впрыгнул на коня. Я сразу поняла, что это вор, вскочила с постели, как только он прыгнул и пустил коня вскачь, таща в поводу за собой и второго, и что есть мочи заорала: «Караул! Караул! Караул! Держи!» — И что есть духу понеслась за ним вслед в одной рубашонке, босая, по колючему жнивью, ничего не чувствуя, как вдруг ажина[12] больно резанула по ногам.

Частые молнии озаряли все вокруг, я видела, куда вор помчался, и бежала вслед за конями, и все кричала что было сил: «Караул! Караул! Караул!» — оглашая степь своим криком.

Позади меня бежал брат. При вспышке молнии он выстрелил, а потом начал стрелять раз за разом.

На таборе бабы тоже что есть сил кричали: «Караул!»

Я бежала за ними до Ярославского шляха, а потом потеряла из виду и остановилась. Подбежал брат.

Своим криком и выстрелами мы разбудили степь. Со всех сторон слышалось: «Держи! Лови!» — и началась стрельба. Брат, зарядив наган, снова начал стрелять и кричать: «Держи! Коней увели!»

Эхо от криков катилось по степи, как громовые раскаты. Но преследовать было некого, вор скрылся, мы потеряли его след. Тогда брат сказал мне: «Вот что, Вера, пойди в станицу и сообщи в ревком. Ведь сейчас они коней не могли увести — видишь, какой шум по степи, залегли где-нибудь в балке. А если мы промедлим, они зарей уведут». Он снова выстрелил несколько раз.

Мы вернулись в табор. Брат сказал тете Моте: «Мотя, сейчас пойдешь с Верой в станицу, а я пойду искать и сообщу на других таборах о случившемся. Смотрите, идите босые, дорога пыльная, мягкая, и ваших шагов не будет слышно. Если вам запрячь лошадей, вас могут дорогой побить[13]. Ну, идите».

И мы пошли. До станицы верст восемнадцать. Ночь была темная, сверкали молнии, но дождя не было. Шли молча. Я — впереди, тетя — позади. Дорога под ногами пыльная, мягкая, мы старались ступать как можно тише, потому что везде мерещились люди, то они приседают, то как будто головами кивают.

А это кивали высокие подсолнухи, они шляпками склонились к дороге — будто человек то наклоняется, то подымает голову. Среди них мне мерещились волчьи глаза и оскаленная клыкастая пасть. И до того было страшно, что я какое-то время шла зажмурившись, но огоньки волчьих глаз все равно светились, и я чуть не закричала от страха, из груди вырвался сдавленный хрип.

Тетя схватила меня за руку, пригорнула к себе: «Ты что, Вера, что с тобой?»

Я вся дрожала. Тетя была спокойна, и мне сразу стало стыдно, и я не созналась ей, что мне страшно, а сказала: «Ой, коней жалко. Тетечька, родная, я же видела, как он сиганул на коня».

— Ладно, найдем коней, — сказала тетя, — а ты успокойся.

Шли быстро, но казалось, что конца-края дороге не будет и ночи тоже не будет конца. Стало светать, когда мы пришли к станице. Станица еще спала. Мы сошли под гору к реке, и тут всколыхнулось во мне все пережитое, страх, жалость за коней, я не выдержала и заплакала, да так заплакала, что не смогла дальше идти. Я села и затряслась в страшных судорогах, конвульсии сводили сердце, и я отчаянно рыдала и все повторяла: «Ой, жалко! Ой, коней жалко!» Я боялась сознаться тете, что мне было слишком страшно.

Тетя умыла меня в речке холодной водой и все уговаривала: «Ну, перестань. Ну, хватит. Мы же благополучно пришли». Она отлично понимала мое состояние, но она была взрослой и старалась держаться мужественно.

Если бы я в ту ночь знала, сколько мне придется пройти еще ночей более страшных, полных смертельной опасности, я бы, наверное, тогда умерла.

Домой мы пришли, когда мама подоила коров и собиралась гнать их в стадо. У ворот она увидела нас и ахнула: «Боже мой, что случилось? Ночью в такую даль. Да говорите же, что случилось?»

Мы сразу сказали, что коней строевых украли.

Отец прихварывал и был дома, он еще спал. Мама бегом побежала будить отца: «Отец, вставай, коней покрали у нас». «Всех?» — вырвалось у отца. «Не знаю», — сказала мама. «Вера, Мотя, всех, что ли, покрали?» — волнуясь, спрашивала мама. «Да нет же — только строевых коней».

Отец поднялся с постели: «Ну, что будем делать? Сергея будить жаль, он только лег, зарей пришел из ревкома. Я, мать, сейчас пойду в гарнизон, скажу ребятам, чтобы они выехали на розыски, а Сереню[14] будить не будем». Мы с тетей пошли в конюшню, там была кровать, и мы легли отдохнуть. Соснули мы часа два. Вернулся отец из гарнизона, проснулся брат, и мы вместе позавтракали. Я рассказала брату, как все случилось. «Ловко, — сказал брат, — ведь не к каждым железным путам подходят другие ключи. Это большой спец, что расковал лошадей. Кому-то понадобились кони».

После завтрака мы с тетей снова отправились в путь. Было жарко, да и чувствовалась усталость от ночного похода. Солнце склонялось к вечеру, когда мы вернулись в табор. Там были в сборе и брат, и гарнизонные бойцы, и украденные кони. Наши крики и выстрелы помешали их сразу далеко увести. Вор доехал до Ярославского шляха и сразу спустился к Чухраку. Там коней провел по лощине к Холодному Бучку. По горе у Бучка земля не распахивалась, на ней рос высокий бурьян-свистун. Вот в этом бурьяне и были спрятаны кони.

Днем, когда брат Сергей старший ушел на розыски, бабы, Паша и Акулина, пошли в Бучок по воду, продолжая искать коней в подсолнухах и кукурузе, зовя их: «Кось! Кось! Кось! Кось! Мальчик! Мальчик! Зайчик! Зайчик!» И тут послышалось ржанье коней. Тети снова начали звать и присушиваться. Ржание повторилось, кони ржали в свистуне. Бабы стали кричать: «Караул!» — чтобы кого-либо на помощь привлечь. Самим боязно было лезть в такой бурьян.

Крики услышали проезжавшие бойцы гарнизона, они примчались на крик, пролезли в бурьян и увидели, что оба коня привязаны к колу, который был глубоко вбит в землю.

Была суббота, мы все собрались и поехали домой, во двор въехали ночью. В станице было спокойно, все спали. А мне страшно хотелось пойти к своей подруге Наде Рыбалко. И рассказать ей обо всем, что случилось. Но было очень поздно, и мне пришлось лечь спать.

В воскресенье с утра, едва успели позавтракать, я собралась, надела лучшее платье, сшитое по-благородному. Светло-синяя юбка — сатин «либерти» — и белая блуза. Собравшись, я ушла к Наде, мне не терпелось рассказать о случившемся. Когда я пришла к Рыбалкам, то дома Надю не застала, ее старшая сестра Нюра еще на пороге поздравила меня с геройскими подвигами.

Мне стало досадно, что уже всем все известно и мне самой не придется рассказывать. «У нас был Костя и все рассказал, а сейчас они втроем с братом пошли к тебе», — сказала Нюра.

Я была недовольна. Разве Костя мог рассказать, как я. Он ведь не знал, что делалось в душе у меня во время этих событий. И я стояла в комнате перед Нюрой, как будто прибитая.

Вдруг донесся звон церковного колокола: «Дон-дон-дон-дон-дон…» Народ созывался на митинг.

Нюра попросила подождать ее, пока она соберется, и тогда вместе пойдем на митинг.

— Да ты чего невеселая? — спросила она. — Или тоже ревнуешь кого, как Надька Костю приревновала к тебе, когда он рассказывал, как чудесно ты ездишь на коне — даже гарнизонники тебя догнать не могли, и какая ты была красивая, когда они подъехали к тебе. «Широко открытыми огромными темно-серыми глазами смотрела она на нас, и столько в них было красоты, что нельзя было оторвать взгляда», — говорил он.

— Надя обиделась, — продолжала Нюра, — а Костя ей говорит: «Дура ты, Надя. На такую красоту не только мужчины, но и женщины могут любоваться. Ведь вот почему ты дружишь с нею? Потому, что она и собой хороша и поет прекрасно». Надя засмеялась, согласилась с Костей, и они пошли к тебе, но, видно, обошлись.

Когда мы пришли на митинг, около двухэтажной кирпичной школы уже было полно народу. На высоком крыльце, заменявшем трибуну, стоял стол, покрытый красным сукном, за столом стояли брат, Кудинов и приезжий. Приезжий и выступал, но что он говорил, издали расслышать было нельзя.

Я заметила, что в нижнем этаже школы в раскрытых окнах стоят люди, а вверху на балконе — учителя. Там были и Надя, и Вася Рыбалко, и Костя. Мне до слез стало обидно, что я тут шатаюсь одна, и я решила пробраться в школу через двор и задний ход. Когда я вошла коридорчиком, намереваясь подняться во второй этаж, то увидела, что на окне у самого крыльца, где президиум, стоит Стешка Платонов. «Вера, лезь сюда, — сказал он, — смотри, отсюда все видно и слышно», — и подал мне руку. Я полезла на подоконник. Стешка тянул меня за руку, прижимаясь спиной к оконному стеклу. Я была уже в окне, Стефан, сторонясь, давая мне место, сильно нажал спиной на стекло. Оно треснуло, зазвенело, затрещало, и рама вывалилась на улицу. Стефан, упиравшийся спиною в стекло, потерял равновесие и полетел вслед за рамой, увлекая и меня вслед за собой. Он свалился людям на голову, меня на лету подхватили из президиума. Оглянулся брат: «Ну, не сносить тебе головы. Где беда, там и ты. Ведь уже барышня, а шалости детские».

Но для меня какой это был позор. Совсем пропал сегодняшний день. Хотелось убежать от стыда, но вместе с тем удерживало на месте тщеславие. Вот, мол, где я стою. Вместе со своим братом, он у меня вон какой — революционер. Он борется с властью помещиков и капиталистов. И вот я стою на порожках крыльца рядом с революционерами, которые призывают бороться с бандами, засевшими в лесу, которые хотят вернуть старую власть.

Сердце у меня вздрогнуло, учащенно забилось, и холодок пробежал по спине, когда в голове мелькнула мысль: а что, если и я стану революционером. И мне до крайности захотелось сказать брату об этом. Я потянула его за рукав: «Сережа, скажи, а женщины бывают революционерами?»

— Бывают, да еще какими! — шепнул мне Сергей.

Я вся задрожала, хотелось крикнуть тут же на митинге, что я тоже буду бороться с контрреволюцией, но слов не было говорить, а только сердце билось и клокотало. Я поднялась на ступеньку повыше и шепнула на ухо брату: «Я тоже буду революционером, тоже буду бороться с врагами».

Брат посмотрел на меня, и в глазах его светилось восхищение.

— Вера, — сказал он, — это ты от души говоришь. Иди туда, куда тебя зовет твоя совесть.

Докладчик закончил. За ним выступил брат, потом Кудинов. Долго еще длился митинг.

После митинга я встретилась со своими друзьями, Васей, Надей и Костей. И долго мы потом пели песни, и в тот вечер они мне казались особенно задушевными.

…Пришла страдная пора. Хлеба были буйные, наливные. Начиналась уборка.

И всех охватила горячка. Ходили тревожные слухи, народ волновался и спешил убрать урожай. Работали день и ночь. Днем косили, вязали в снопы, а ночью их стаскивали в валы, не перекладывая в крестцы[15], а сразу возили и складывали в одонки[16]. Было очень тяжело, все исхудали. Раз приехал брат, посмотрел и нанял косилку-сноповязалку. Дело пошло легче.

Весь июль проработали, не разгибая спины. В начале августа обмолотили пшеницу, свезли домой. Отец все переживал, приговаривал: «Хотя бы свезти, ведь в доме — не в поле».

Наступила передышка. Готовились жать подсолнечник. Погода стояла отменная, поспели ранние бахчи, было много арбузов. С отцом на двух парах лошадей привезли две полные брички.

...Середина августа, пятница.

Невестки стирали, гладили белье, подгадывая в субботу сходить в баню и с воскресенья ехать жать подсолнечник. Мама и отец были в саду, собирали яблоки. Сад у нас был большой, занимал полгектара. И яблони в нем были самых разных сортов. Отец содержал сад в образцовом порядке, стволы деревьев внизу были побелены, а под ними чистая зеленая трава с большими ворохами яблок на ней.

Я сидела посреди двора, чистила самовар. Сестренка Люба толкла кирпич и подавала мне для чистки.

Братьев уже двое суток не было дома, но нас это не волновало, так как их отсутствие по 2-3 дня, а то и по неделе было обычным и всегда обходилось благополучно. Словом, на душе было покойно.

Вдруг тишину разорвал грохот орудийного выстрела. И началось. Загромыхала орудийная канонада. Снаряды один за другим летели с горы через станицу в лес, клекоча, как стая журавлей.

До этого дня никто никогда не слышал такого грохота в нашей станице. Соседи забегали со двора во двор. Поднялась суматоха.

Наша семья сбилась вся во дворе. Отец побежал на выгон за рабочими лошадьми. И только он привел лошадей, как в четвертом часу дня прискакал брат-комиссар и закричал: «Скорей собирайтесь, надо уезжать, кадеты в лесу, мы отступаем. Ночью совсем оставим станицу!»

Боже мой! Что это было, и как выразить это словами, да и нет таких слов, чтобы могли передать общее потрясение. Все как будто окаменели. Стояли посреди двора, и у всех на лицах, в широко раскрытых глазах застыл смертельный ужас. Душераздирающий крик матери словно толкнул всех, слетело оцепенение. Все бросились к матери — закричав, она тут же лишилась сознания и упала. Люба закричала: «Маманя, родненькая», — и бросилась к ней. У меня в груди что-то оборвалось, сердце сжало тисками, ком подступил к горлу. Страх ли это был от орудийной стрельбы, жалость ли к матери, к тому, что должны мы покинуть родное гнездо, где от каждого уголка веяло уютом, материнским теплом и радостью жизни, только я не плакала, не кричала, а стояла посреди двора, прижав к себе самовар, а сердце расширялось, набухало, точно в весеннее половодье река. Хотелось закричать на весь мир, остановить надвигающуюся лавину катастрофы, погибель семейного уюта. Все это неумолимо надвигалось, как страшный ураган, вместе с рокотом орудийных снарядов и частыми ружейными выстрелами.

Все суетились, приводя маму чувство. Мама очнулась, лицо ее было смертельно бледно. Отец на вид был спокоен, а брат уговаривал: «Мама, ведь мы не надолго, на время, только до Лабинской отступим, с недельку там перебудем, а там разобьем беляков и снова домой».

Отец в это время запряг лошадей и командовал: «Кладите полсти, веретье, чувалы с мукой, сало, лазбени[17], посуду необходимую».

Бабы тащили все, что попало.

А я все стояла, словно ничего не видя, задыхалась от невозможности принять весь этот ужас и на что-то решиться. Все кипело во мне. Подошел отец, ласково чуть-чуть обнял меня одной рукой, другой — высвободил из моих рук самовар. Я взглянула ему в глаза (как мне казалось, ледяным взглядом). Глаза отца были широко открыты, голубые, ясные, как небо, отмытое весенним дождем. И сколько же в них было отражено! И беспредельная любовь, и страшная тоска неизвестности.

Я вздрогнула, затряслась в нервных судорогах, но сдержалась и не заплакала. Я услышала его тихий-тихий ласковый голос, какого никогда не слышала прежде: «Веруня, иди!» И меня как молнией прорезала мысль, продолжившая эти слова, и я крикнула, нет, не крикнула, как мне казалось, а прошептала: «На фронт!»

— Ты что-то сказала? — спросил отец. — Я тебя зову на повозку, иди, клади самовар, собирай и неси свои вещи.

— Я на фронт пойду, отомщу за вас, за маму, за всех, за родной дом, за землю.

— Ну, ладно-ладно, собирайся. — И, уходя от меня, он тихо сказал: — Боже ж ты мой, мало трех сыновей, еще и дочь туда же.

Бабы по-прежнему бегали по двору, мотались между возами и хатой, тащили порой что попало, подчас безделушки.

Мама пришла в себя и металась то к сажу[18], где два кормных кабана, то к птичнику, то в телятник и кидала туда тыквачи, чувалы яблок, сыпала чувалы пшеницы — боялась, что без нас они будут голодные, и все причитала: «Милые вы мои, родненькие, как же вы без нас тут будете, кто же вас кормить будет?»

— Мать, а мать! Опомнись! — сказал отец. — Ведь мы покидаем все нажитое долголетним трудом, и пойми ты, голубка моя, все это погибнет сразу же, как только мы выедем со двора.

Мама снова заплакала. Подошел брат:

— Мама, — сказал он, — не плачьте, не давайте радоваться врагам, будьте мужественной.

Орудийная пальба усилилась, послышались близкие ружейные выстрелы. Брат сел на коня:

— Ну, мои родные, торопитесь, а я поехал куда зовут меня дела.

Две брички были доверху заполнены всякою всячиной. Отец стал посреди двора, снял шапку, повернулся на восток, начал неистово молиться. Женщины тоже помолились, и подводы тронулись, выехали со двора уже молча. Мать все оглядывалась на двор. Ведь все там осталось. Полный амбар зерна, десятки кур и гусей, два кабана, свинья с поросятами, телята, а одежды сколько, перины, подушки. Все осталось.

Прощай, родной дом, родной край! Прощай детство, юность! Впереди нас ждала неизвестность.

Я молча шла за подводами вместе с невестками, только няня Паша сидела на бричке с грудной Наташей да мама села на переднюю подводу.

Когда мы выехали на главную улицу, солнышко было уже на закате. А ехать через всю станицу — это три километра. Я взглянула вперед на гору, на которую нам нужно подниматься. По дороге в гору растянулись сотни подвод, уходили семьи большевиков и казаков-красногвардейцев. Страшное это было зрелище. Ревели коровы, привязанные к бричкам, мычали телята, голосили женщины, плакали дети. Когда проезжали мимо Рыбалок, я побежала узнать, уехала ли Надя. Но я опоздала, их дом был уже пуст, они уехали. Я помчалась бегом догонять свои подводы, которые, подъехав к реке, начали подниматься в гору. Когда выехали на гору, солнышко село, стало темнеть. В сумерках было видно, как внизу по дорогам со всех концов станицы тянулись подводы, нагруженные домашним скарбом, люди шли за подводами. Подвод было так много, ни начала их, ни конца. Начало скрывалось впереди где-то за взгорком у Ближнего Чухрака, а конец был еще под горою в станице. Когда подводы выезжали на главный шлях, они старались влиться в общую колонну, но выезжавшие из центра станицы не хотели их впускать меж собой, так и ехали в несколько рядов, обгоняя друг друга по жнивью, образуя нестройный поток. Южная ночь надвигается быстро, темнота окутала степь и скрыла в себе всю эту человеческую лавину. На душе было так же темно, как эта темная августовская ночь.

 

…В Костромском красногвардейском кавалерийском отряде командиром был мой брат, Сергей старший. Средний брат был в пехоте. Я сразу же после отступления из станицы поступила в кавалерийский отряд станицы, ездила на линейке с фельдшером Погорелко на передовую, которая располагалась по Лабинской горе. Перевязывала раненых и отвозила в лабинскую больницу.

На Лабинской горе мы продержались с месяц. Уже в конце сентября мы совместно с другими отрядами отступили до города Армавира. Здесь из разрозненных конных отрядов Костромского, Ярославского, Унароковского гарнизонов был сформирован 1-й сводный кавалерийский полк, где мне довелось стать пулеметчицей[19], а из пехоты этих же станиц сформирован 1-й Унароковский полк. Оба они вошли в состав 2-й Кубанской бригады, где командиром был Парахин, а Сергей Быков-младший политкомиссаром бригады. Командиром Унароковского полка был назначен Посредник Сергей Харитонович. Командиром кавалерийского полка стал Сабельников Николай Иванович, уроженец станицы Ярославской. Командирами эскадронов в этом полку были Быков Сергей старший, Проскурин Кузьма, Пасечник Федор. Я в городе Армавире была определена в эскадрон Проскурина. При эскадроне были сформированы краткосрочные курсы санитарии и обучения стрельбе из пулемета. Моя юная память, ничем не перегруженная в мирной жизни, глотала эту науку, как бальзам, и уже через две недели я хорошо овладела стрельбой из Максимки и знала правила перевязки раненых. Тут же я была направлена на передовую линию, расположенную у станции Туапсинка, где вел окопные ожесточенные бои Унароковский полк.

Здесь я приняла боевое крещение. Все грохотало кругом, били из винтовок, строчили пулеметы. Стреляли с двух сторон. Цепь белогвардейцев была так близка от нашей линии, вся их стрельба была так сильно слышна, что все сливалось в непрерывный грохот, а тут еще наши орудия стояли метрах в пятнадцати позади наших окопов (а может, так только казалось) и били по неприятелю.

Я видела, как вылетал огонь, как с воем проносились снаряды над головой. Я вся оцепенела. Казалось, что сердце остановилось, и только мысли работали пламенно, борясь со страхом. О смерти я совсем не думала, страшнее смерти была боязнь показаться трусом. Мы установили пулемет и тоже начали стрелять. Помню, когда стреляли наши орудия, то меня все время кто-либо из красноармейцев бил по спине и кричал: «Открывай рот, а то перепонки полопаются», а я не управлялась открывать, так как не знала, когда будет дан выстрел, и почти все время держала его открытым и втягивала голову, когда наши снаряды проносились с воем над нашими головами.

Так бой продолжался дотемна, в общем, бой шел с трех сторон, били с Прочноокопской, белые наступали со станции Кавказская и с Туапсинки[20]. Армавир был в полукольце. Ночью началось отступление по железной дороге на станцию Коноково. Нашей линейкой с пулеметом никто не командовал, мы ночью вместе с пехотой снялись с позиций и поехали искать свой полк. Нашли мы его на станции Конаково, потом вместе со своим эскадроном отошли на станцию Овечка у границы со Ставропольской губернией.

Здесь, под Коноковом и у Овечки, мы вели небольшие бои, с пулеметом все время находились на линии железной дороги, пока не началось отступление через пески и Сальские степи на Астрахань…

 

…Из всей нашей семьи уцелели я и младшая сестра. Старший и средний братья (Сергей и Семен) погибли в боях за советскую власть. Третий брат, Сергей младший, попав в плен, был казнен белогвардейцами. Погиб и первый председатель станичной большевистской секции Посредник Сергей Харитонович. Жена его, Федосья Долгова, была повешена белогвардейцами в селе Нагуты Ставропольской губернии.

Защищая родную власть, погибло много наших станичников. Нет Проскурина Кузьмы, Фадеева Георгия, Рыбалко Василия, Кудинова Дмитрия, Зайцева Прокофия. Всех не перечислишь.

Их было много — моих сверстников, друзей моего босоногого детства, товарищей по боевым делам, ушедших защищать новую жизнь и так и не узнавших, какой она станет.

 

После возвращения с фронта в 1920 году мы, коммунисты, приступили к мирному труду и к укреплению советской власти на местах. Время было тяжелое, не хватало хлеба, не было соли, керосина, одежды — не было самого необходимого.

В этих условиях надо было организовать людей, сельскую молодежь, батраков, на строительство новой жизни.

Коммунисты станицы поручили мне организовать ячейку комсомола. Немногочисленна была первая комсомольская организация станицы, но работали комсомольцы без устали.

Приходилось отражать налеты белогвардейцев, скрывавшихся в лесах, поэтому все комсомольцы были вооружены и включены в отряд части особого назначения (ЧОН).

Комсомольцы участвовали в продразверстке, изымая у богачей припрятанные излишки хлеба, необходимого изголодавшейся стране. Приходилось сопровождать хлебные обозы на станцию, не раз в пути подвергаясь нападению банд. Уходили в дозоры по охране станицы и в то же время собирали сирот-беспризорников, участвовали в организации детского дома в станице, ездили по хуторам для сбора пожертвований беспризорным детям.

По вечерам слушали лекции, ставили революционные спектакли, организовали хор. Сбор от всех выступлений шел на содержание детского дома. В период новой экономической политики (НЭП), когда буржуазные элементы тешили себя надеждой на постепенное возрождение капитализма, комсомольцы под руководством опытных коммунистов вели разъяснительную работу среди бедняцко-середняцкого населения, организуя комитеты бедноты на защиту интересов тружеников от алчных богатеев.

В 1924 году парторганизация поручила мне создать профсоюзную организацию работников земли и леса. Какая это была титаническая работа! Нужно было батраков взять под защиту профсоюза, но хозяин, державший их в тисках зависимости, не всегда так просто отпускал батраков.

Но комсомольцы и тут сыграли большую роль в борьбе за человека труда. Победу одержали мы. Под руководством партийной организации комсомольцы с участием женотдела и профсоюзных активистов создали монолитную профорганизацию, во главе которой избрали меня.

В дальнейшем мы работали в кружках по ликвидации неграмотности, создавали драматические и хоровые кружки.

Спектакли для трудящихся ставили бесплатно, а 1926 году устроили платные постановки, сбор от которых мы направили в фонд бастующих английских горняков…

Так в борьбе и труде шли годы, проходила юность, но мы были счастливы уже сознанием того, что годы эти отданы борьбе за счастье трудящихся, что весь жар своих юных сердец мы принесли на алтарь рождающегося социалистического общества.

 

 

Майский номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/ ), там же для чтения открыты мартовский и апрельский номера.

 



[1] Номер РСДРП(б) в списках при выборах в Учредительное собрание России.

 

[2] Нахилив (местное) — наклонив.

 

[3] В тот год Пасха пришлась на 5 мая по новому стилю.

 

[4] Свято-Михайловский Афонский мужской монастырь близ станицы Царской.

 

[5] Андрей Федин — член коммунистической партии с 1917 года, комиссар Павлоградского пехотного полка.

 

[6] Михаил Демус — бывший подпоручик царской армии, командир 1-го Екатеринодарского коммунистического полка, созданного в конце марта 1918 года и участвовавшего в обороне Екатеринодара от генерала Корнилова.

 

[7] Дальний Чухрак (Чохрак), Ближний Чухрак — речки, ручьи, текущие по плоскогорью между станицами Костромской и Лабинской.

 

[8] Бучок (местное) — родничок, изливающийся из полого ствола дерева.

 

[9] Кабанец — речка, приток костромской Псефири, верховье ее в лесу в 5-6 км к юго-западу от станицы.

 

[10] Полсть — полотнище, туго свалянное из овечьей шерсти, не пропускает дождя.

 

[11] Брата — так звали братьев между собой.

 

[12] Ажина (местное) — ежевика.

 

[13] Убить.

 

[14] Так ласково называли Сергея младшего.

 

[15] Крестцы складываются крест-накрест из четырех снопов в ряду. Всего в крестце обычно 5 рядов. Сверху крестец покрывали еще одним снопом.

 

[16] Одонье — способ кладки скошенного хлеба перед его обмолотом. Занимает по размерам промежуточное положение между копной и стогом.

 

[17] Лазбень — кадушка с крышкой.

 

[18] Саж — загородок, куда ставят свиней для откорма.

 

[19] В этом полку после боя осенью, уже в 1919 году, меня приняли в партию.

 

[20] Просторечное название железной дороги Ставрополь — Армавир — Туапсе.

 

Версия для печати